Ведь если Бог за нас, кто против нас. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Ведь если Бог за нас, кто против нас.



                              

 

 

                               ГЛАВА 3

      ЛИТЕРАТУРА  НАЧАЛА  XIX ВЕКА

 

Болотов принадлежал к тому отчасти редкому разряду людей, которые, живя в гармонии с собою и с миром, всегда довольны существующим своим положением, довольны настоящим. В том (как убедил он своим жизненным опытом) помогает человеку его глубокая и искренняя вера. Читая Болотова, постепенно приходишь к пониманию, что он очень мало ощущал давление времени, почти не входил со временем ни в какие отношения, хотя порою и мог поэтически пофилософствовать о неуловимом и неумолимом течении его.

Вообще тяготение к настоящему — не есть ли отражение нашего

тяготения к вечности? Ибо настоящее, как давно заметили многие мудрецы, вовсе не существует, а лишь неуловимо скользит между прошлым и будущим. Абсолютное настоящее не есть ли отсутствие времени, хотя бы субъективно переживаемое человеком? Но ведь и вечность есть отсутствие времени.

      — Какое дело самое важное? — спросил некий молодой инок

старца, своего духовного отца.

      — То, которым ты занимаешься в настоящем.

Старец, несомненно, направлял внутренний взор духовного

чада от времени к вечности.

 

                                        

                                                   1.

 

Но человек XVIII века уже слишком тесно взаимодействовал со временем, чтобы сосредоточиться в настоящем — онтологически, не только психологически. Психологически же каждый из нас всегда готов проявить свое недовольство этим настоящим, и по той простой причине, что все мы создаём в своей душе некий идеал житейского благополучия, а идеал всегда недостижим.

Отвергая и порицая настоящее, мы склонны поэтизировать прошлое, отсекая от воспоминаний всё дурное, либо возлагать

преувеличенные надежды на будущее. И так в нашей душе постоянно

создается питательная среда для того, что называется романтизмом.

Романтизм в литературе основан на неприятии художником

настоящего и на нарочитой поэтизации прошлого или напряжённой

вере в будущее.

 

           

      Сердце в будущем живёт;

     Настоящее уныло:

      Всё мгновенно, всё пройдёт;

        Что пройдёт, то будет мило.

 

В этих шутливых строках Пушкина точно сформулирована главная суть и основа романтизма как творческого метода. И не просто метода, но, скорее, умонастроения художника, его мирочувствия.

Тот романтизм, который связан с тяготением к прошлому, называют по-разному: реакционным, консервативным, пассивным. Последнее предпочтительнее и точнее. Первые два воспринимаются уже в большей мере как негативная оценка, а оценка включает всегда момент субъективного; необходима же лишь отстранённая непредвзятая характеристика явления. Обращение к прошлому всегда пассивно. И впрямь: прошлого же не вернёшь, остается лишь переживать воспоминание о нем, какая- либо активность при том бессмысленна.

Романтизм, устремлённый в будущее, именуют революционным,

прогрессивным, активным. Остановимся опять на последнем, хотя в термине «революционный» есть доля истины: нередко именно революционные идеи сопрягаются с этим направлением (Байрон, Пушкин, Горький). Ведь за будущее (непременно светлое и счастливое, как надеется человек) можно побороться, то есть проявить волевую активность, которая нередко может проявить себя и как действительная революционность. Способствует ли это прогрессу? Весьма спорно. Но убеждённые в том недаром же обозначили такой романтизм как прогрессивный.

Начало романтизма увязывают с крахом идеалов Великой французской революции. Отчасти справедливо. Действительно, если вначале революция ещё способна порождать в людях некую экзальтацию надежды на недалёкое обретение земного счастья, то вскоре её сменяют разочарование и растерянность. Прежде всего оказывается разрушенным прежний порядок, та строгая иерархия, в которой любой человек не может не обрести ощущение устойчивости, на каком бы уровне социальной пирамиды он ни находился. Теперь порядок сменяется хаосом, а в хаосе человек чувствует себя неуютно (если он только не разбойник и не авантюрист). Все же красивые лозунги оказываются обманом, а ужас реальных событий влечёт даже не разочарование, а нечто большее. Настоящее оказывается не просто

унылым, но страшным. Остается тосковать об утраченном или опять уповать на грядущие улучшения.

  Но это всё лишь внешняя сторона проблемы. Революционные события стали лишь своего рода катализатором того, что давно зрело в душах. Ибо романтизм по природе своей являет собою психологическую и эстетическую реакцию на протестантизм. То есть имеет религиозную основу — как и вообще всякое явление в культуре, в искусстве.

Искусство отражает, изображает, отображает прежде всего душевную психологическую реакцию на различные проявления бытия человека — истина общеизвестная.

Чисто психологически лютеранская сотериология (то есть то, что дает ответ на вопрос: в чем смысл бытия? что делать? Как спасаться?) располагает человека к пассивному восприятию жизни. И впрямь: если человека спасает лишь вера, а дела не имеют совершительной силы (что повторял за лютеранами Феофан Прокопович), то чего ради и стараться-то? Кому и зачем нужна активность, если по счетам и без того уже заплачено? При этом пассивность в действиях сопрягается нередко с мистическим любопытством: как же действуют силы, независимые от воли человека?

Сотериология же кальвинизма и близкого ему в этом отношении

англиканства не может не вызывать в душе остро чувствующего

человека ощущения несправедливости мироустройства. Источник такой несправедливости легко усмотреть в деспотической воле Творца. Не кто иной, как Кальвин учил, что именно Бог является источником зла для человека, что зло осуществляется по воле Создателя, хотя для Самого Бога это злом быть не может, потому что у Него совершенно иные критерии оценки всех явлений. И это должно рождать в человеке протест. Романтизм, возникающий на этой основе, правильнее было бы называть не революционным, а богоборческим, хотя всякая революция так или иначе сопряжена с богоборческими стремлениями.

Конечно, живая жизнь не укладывается в жёсткие схемы, но случайно ли пассивные романтики заселяют преимущественно

немецкую литературу, а богоборчество особенно ярко запечатлено

в поэзии Байрона, столь сильно повлиявшего на русскую литературу в определённый период?

И тех и других объединила, повторим ещё раз, нелюбовь —

поэтическая нелюбовь к настоящему (в житейском смысле они могли быть и вполне довольны всем), настоящее казалось им отчасти пресным, ему не хватало некоей поэтической остроты.

 

                                                 

                                               2.

 

Немецкие романтики, внутреннюю близость к которым ощутил

среди русских поэтов прежде всего Василий Андреевич

Жуковский (1783-1852), искали остроту переживаний в удовлетворении мистического любопытства. Не избежал этого соблазна и Жуковский.

В самом поэтическом обращении к прошлому мы ощущаем у Жуковского не вполне явное стремление проникнуть за таинственную

завесу, где скрывается загадка бытия. Не может не смущать человека сама непостижимость постоянного перехода бытия в прошлое, исчезновения жизни в прошлом. Более отчетливо выявилась попытка мистического проникновения в прельстительную тайну — в жгучем интересе поэта к загадочным событиям истории, чему он посвятил специальное исследование. На поверхности его поэтических созданий это отразилось в туманной тоске, элегической грусти, смутных раздумьях о прошлом, когда-то ненадолго наделённом силою настоящего.

Иронизируя над подобного рода поэзией, может быть, отчасти метя и в Жуковского, Пушкин довольно точно, хотя и в заострённой форме, охарактеризовал такую поэзию в «Евгении Онегине», говоря о Ленском:

  Он пел разлуку и печаль,

  И нечто, и туманну даль,

   И романтические  розы;

  Он пел  те  дальние страны,

   Где долго в лоно тишины

  Лились его живые слёзы;

  Он пел поблекший  жизни  цвет

  Без малого в осьмнадцать лет.

                                                                         (Гл. вторая, X).

 

Знаменитые строфы Ленского «Куда, куда вы удалились...» — есть отчасти пародия на поэзию пассивного романтизма, хотя сам Пушкин ей в романтизме отказывал («хоть романтизма тут нимало не вижу я»). Крайность пушкинской оценки («темно и вяло»), отчасти и верной, всё же не позволяет отказать в силе поэтического чувства лучшим созданиям Жуковского.

К слову, оговоримся: пассивный романтизм внешне близок нередко эмоциональною окраской поэзии сентиментальной. По сути же — если для сентиментализма эмоция становится самодовлеющей целью, то у романтика она является лишь следствием, как мы наблюдаем, совершенно иных внутренних стремлений, иных соблазнов.

Ещё одна оговорка, важная весьма: когда мы ведём речь о романтиках русских, так или иначе подпавших   под влияние

привнесённых извне поэтических веяний, то необходимо нам

помнить, что в русской литературе романтизм не имел религиозной

основы, да и не мог её иметь в православной среде, как бы к Православию ни относились иные литераторы. Русские поэты

заимствовали внешние особенности романтического восприятия,

находя им поддержку в своих душевных переживаниях, но не в религиозных. Оттого им легче было освободиться от всего наносного, чему они поддавались в некоторые периоды своей художественной деятельности. Так сумел изжить свой мистицизм Жуковский, так освободился, как от возрастной болезни, от своего раннего байронизма Пушкин.

Конечно, освобождение от соблазна не может быть лёгким, как нелёгким был духовный путь и у Жуковского. Исследователь его творчества В. Афанасьев в сжатой форме так подвел итог духовного развития поэта: «... был его духовный путь нелёгок. только на склоне лет, отчасти под влиянием Гоголя, он избавился от прелести мистического романтизма. Мысль его в то время сделалась вполне православной. Это видно по его письмам, статьям, заметкам. Так, он пишет, что «в словах молитвы «Отче наш» заключается полное самоотвержение, какое только бывает в младенце, бессознательно привыкшем повиноваться отцу своему», что «достоинство человека — единственно в его смирении перед Богом и в его стремлении к Богу», что «без веры во Xриста нет спасения».

«Все, что тебя от Бога и Бога от тебя отлучает, — пишет он, — и что всегда препятствует Ему совершить в тебе дело Своё, заключается единственно в том, что ты что-нибудь значишь и Богу делами своими угодить желаешь. Бог же твоих дел не хочет; Он хочет Своего дела». Это заметки настоящего богослова. И в самом деле — поэт мечтал написать настоящую богословскую книгу, части которой можно встретить в собраниях его сочинений. Это письма к Гоголю («О смерти», «О молитве») и небольшие трактаты: «О внутренней христианской жизни», «Христианская философия». В 1850 году он сообщает П.А.Плетнёву: « Яперевел с славянского текста весь Новый Завет, то есть четыре Евангелия, Деяния Апостолов, все послания и Апокалипсис» (местонахождение этой рукописи пока неизвестно). Плетнёв писал Гроту: «Сюда приехал Гоголь. <...> Он рассказывал мне про новый подвиг Жуковского. Каждый день во время утренней

молитвы он выбирал по одной главе из Евангелистов или Апостолов

и перекладывал ее на такой русский язык, в котором при сохранении всей силы славянского и целых иногда выражений подлинника период выходил ясным, звучным, точным». Кроме того, он сделал стихотворные переводы Апокалипсиса и отрывка из Книги Премудрости Соломона под названием «Египетская тьма»70.

Из образцов духовной поэзии Жуковского укажем хотя бы это:

 

          

  Слезы свои осуши,

    проясни омраченное сердце,

 К небу глаза подыми:

    там Утешитель Отец!

  Там Он твою сокрушенную жизнь,

    твой вздох и молитву

  Слышит и видит.

    Смирися, веруя в благость Его.

  Если же силу души

     потеряешь в страданьи и страхе,

  К небу глаза подыми:

      силу Он новую даст!

                                                                                                 1828

 

Чтобы живее ощутить особенности религиозного состояния души человека, нужно порою вслушиваться в его переживание какого-то критического момента в жизни, в минуты душевного потрясения — как он сам о том сумел поведать ближним. В начале 1847 года Жуковский встречает смерть любимой сестры и пишет Гоголю как человеку духовно близкому:

«Но в то же время смерть есть великое благо и для живущих, и тем больше благо, чем милее нам был умерший. Это глубоко понимает разум, освещённый лучом христианства. Но какую великую силу приобретает убеждение разума, когда оно становится опытом сердца. Пока мы сами не испытали ещё никакой болезненной утраты, мы веруем, слушая голос Спасителя, исходящий к нам из Евангелия, и нашей мысли представляется жизнь человеческая в своем истинном великом значении. Но когда над нами самими совершается удар свыше, как иначе делается тогда внятен сердцу этот евангельский голос; уже не в листах книги мы ищем тогда Спасителя нашего. Он Сам нас находит, Он Сам становится к нам лицом к лицу; ценою бедствия покупаем мы лицезрение Бога. Велика ли эта цена? И что она перед тем сокровищем, которое мы за неё приобретаем? Всё, что

я здесь тебе пишу, я прежде думал; теперь я это видел, и опыт близкого мне сердца сделался моим собственным опытом. Я видел отца, отдавшего в руки Бога любимую дочь свою, я слышал отца, прославлявшего не словами, а радостию сердца волю Всевышнего, взявшую дитя его, только что расцветшее для жизни. Здесь всего простее повторить слова, сказанные им своей семье в первые минуты утраты: «Великое дело Божие над вами свершилось; мы видели своими глазами, как наша милая дочь перешла к Небесному Отцу своему; она принесла Ему чистую, ничем житейским не потревоженную и с Ним примиренную душу. И теперь мы знаем, без всякого земного сомнения

знаем, что ей дано всё то, чего бы мы никакою силою нашей любви не могли ни дать, ни сохранить ей в жизни. Мы можем только благодарить и славить. После такого ясного узнания милости

неизреченной не позволим себе никогда ни пожалеть, что она от нас взята, ни пожелать, чтобы она была с нами. Будем смирны; и чтобы наше горе никогда не пересилило нашей теперешней радости! За себя будем только покорны; за нее благодарность и радость». Таким языком говорит христианство о величайшем земном несчастии, которое без него раздавило бы душу и которое с ним становится для нас преображением человеческого мрака в утешительный свет Божий»71.

Тут, кажется, нет смысла и добавлять что-либо в пояснение: такого полного приятия промыслительной воли Божией немногие достигали. Одно лишь: Жуковский ощутил, что в подлинном приятии Промысла совершается сопряжение христианского разума и «опыта сердца» — то есть отвергается то противостояние рационального и духовного, какое кажется непреодолимым порою иным неисправимым рационалистам.

И поразительным, по сути, выводом из подобных духовных размышлений стала мысль, отвергающая сам идеал эвдемонической культуры:

«Жизнь без счастья кажется мне теперь чем-то священным,

величественным» (из письма А.И.Тургеневу, 1814).

И позднее признаёт, парадоксально утверждая: «Жизнь — не для

счастья: в этой мысли заключается великое утешение» (март 1823).

И, как итоговая истина: «Счастье — в вере в бессмертие».

Вот что у Жуковского: духовное превыше всего в иерархии

бытийственных ценностей.

Глубокая религиозность, определившая завершение жизненного

пути Жуковского, ставит его в особое положение среди русских литераторов. Полнее всего сказал о том Б.Зайцев, автор его художественной биографии:

«Свет всегда жил в Жуковском. Скромностию своей, смиренным приятием бытия, любовью к Богу и ближнему, всем отданием  себя он растил этот свет. <...> Если вспомнить, что это был человек совершенной чистоты и душа вообще «небесная», то ведь скажешь: единственный кандидат в святые от литературы нашей».

 Поистине, как голубь, чист и цел

  Он духом был;

       хоть мудрости змеиной

 Не презирал, понять её умел,

Но веял в нём

     дух чисто-голубиный.

 

Тютчев, которого сам он всегда любил, пропел о кончине его высоко:

«Внутренняя его тема всегда была: слава Творцу, жизнь приемлю

смиренно, всему покоряюсь, ибо везде Промысл. Горести, тягости — всё ничего: «Терпением вашим спасайте души ваши». <...>

Во всяком случае он кончает жизнь как глубоко верующий,

православный писатель»72.

С тем и согласимся.

 

Жуковский в русской поэзии занял особое место и в ином отношении — он стал великим основоположником традиций художественного перевода. Именно благодаря ему вошли в русскую поэзию во всем совершенстве своих поэтических достоинств немецкие поэты, прежде всего Шиллер. Жуковский сразу поставил культуру перевода на должную высоту. Особый его подвиг — перевод гомеровской «Одиссеи», непревзойдённое совершенство которого давно общепризнано. Однако дело не просто в совершенстве поэзии — Жуковский своим переводом

направил восприятие античной культуры по истинно христианскому

пути, на что указывал Гоголь в седьмой главе «Выбранных мест...», следуя при этом мудрому слову святителя Василия Великого («Наставление юношам, како бы они от языческих книг могли пользоваться»), впервые указавшего на возможность и на способ христианского осмысления античного языческого наследия. Для русского общества, ушибленного античностью, это было в то время событием важным.

 

                                            

                                                   3.

 

Более пагубным было воздействие на русскую литературу романтизма революционного. Байрон был кумиром едва ли не всеобщим — в среде молодежи начала XIX столетия. Вспомним, что и Пушкина нарекли «северным Байроном» — хоть и нелепое прозвище, но не без причины возникшее.

Богоборческие настроения английского поэта полнее всего проявились, пожалуй, в его мистерии «Каин». Прямее всего, откровеннее. Англиканская сотериология, несомненно, явилась

сильным побудительным началом при создании мистерии. Бог

изображён автором как жестокий и несправедливый деспот, тиран,

выбор которого изначально несет в себе высшую неправду. Неправду предпочтения слабого недостойного Авеля гордому и могучему Каину, отвергнутому в силу самодурства и даже страха перед его внутренней силою. Эту неправду обличает Люцифер, романтически поэтизированный, превращённый гением Байрона в носителя истинно справедливого начала. (Задумаемся: случайно ли вообще, что сатана как начало светлое и прекрасное впервые появляется в новой литературе именно у английского автора, у поэта XVII века Мильтона, пуританина, сблизившегося в определенный период жизни с итальянскими гуманистами?) Конечно, человек Каин слишком слаб, чтобы победить в своем бунте против несправедливости, но уже сам вызов, который он бросает Богу, определяет его нравственную победу.

Пафос борьбы, бунтарский дух, стремление к абсолютной, ничем    не сдерживаемой свободе — отличительные черты революционного романтизма вообще.

  Романтический же герой — всегда исключительная личность,

обуреваемая сильнейшими страстями (и в добре и в зле), всегда

возносящаяся над жалкой толпою, одинокая, непонятая, страждущая в своем незыблемом эгоцентризме. Опять-таки, Пушкин точно охарактеризовал подобного героя

 

  С его безнравственной  душой,

 Себялюбивой и сухой,

 Мечтанью  преданной  безмерно,

  С его озлобленным  умом,

  Кипящим  в  действии  пустом.

                                   («Евгений Онегин».

                                 Глава седьмая, XXII)

 

Нередко этот герой—вечный странник, подобный Чайльд-Гарольду, или одинокий затворник, часто угрюмый человеконенавистник.

Его бытие сопровождают романтические образы, символизирующие

состояние его души — буря, море, бунтующая стихия, безграничное и необозримое небо и т.п. Забегая вперед, скажем, например, что Мцыри просто не может убежать из монастыря в равнинной России ясным тихим вечером, равно как Буревестник не может летать над тихим заросшим прудом.

Действия и характеры реализуются в таком романтизме всегда в контрастном противопоставлении с прямо противоположными началами (если прибегнуть опять к русской литературе, то можно

вспомнить: Мцыри — монахи, Сокол — Уж, Данко — Ларра и т.д.).

Развитие романтических характеров во времени отсутствует, они всегда односторонни и схематичны. Они всегда являются воплощением какой-либо отвлеченной идеи сильной страсти.

Революционный романтизм нередко поэтизирует сатанинское

начало, а также разного рода уголовных преступников, разбойников,

корсаров и т.п., в которых его привлекает необузданность свободы и неординарные страсти. Именно революционные романтики превознесли Наполеона, сотворили из него кумира на долгие времена. Недаром в кабинете Онегина стоит «столбик с куклою чугунной», изображение Наполеона.

Для иллюстрации всех этих особенностей достаточно вспомнить

прежде всего лермонтовские поэмы или произведения молодого Горького, хорошо знакомые по школьной программе. Но речь о них — впереди.

 

                                              

 

                                             4.

 

В последовательном движении за развитием русской литературы мы оказались уже вблизи того колоссального явления, которое носит имя — Пушкин. Иным поэтам, каким выпало в жизни стать его современниками, как бы навеки суждено теперь пребывать в его тени и быть причисленными к «пушкинской плеяде». Они все теперь — «поэты пушкинской поры». Но это недостаток нашего восприятия, от недостатков же следует избавляться. И каждый должен одолевать эту трудность — выявляя для себя неповторимость любого поэта, если то поэт истинный.

Своему другу, князю Петру Андреевичу Вяземскому (1792 - 1878), Пушкин посвятил многие строки, но самые знаменитые среди всех — вот эти четыре:

 

  Судьба свои дары

      явить желала в нём,

 В счастливом баловне

     соединив ошибкой

  Богатство, знатный род

     с возвышенным умом

  И простодушие

      с язвительной улыбкой.

                                                          1820

 

Позднее их спародировал поэт-сатирик В.С.Курочкин:

 

  Судьба весь юмор свой

     явить желала в нём,

    Забавно совместив

    ничтожество с чинами,

  Морщины старика

     с младенческим умом

 И спесь боярскую

     с холопскими стихами.

 

Неожиданно. Перехлёст неприязни явный. О Вяземском и Герцен неодобрительно отзывался: когда князь, уже в 50-е годы служил товарищем (по нашему: заместителем) министра просвещения и ведал цензурой. Неприязнь к цензору понять можно, но кабы только в том дело было... А его клеймили и обличали, объявляли реакционером, корили за измену идеалам молодости.

А в молодости-то ведь кто не грешил радикальными воззрениями?

Вяземский, подобно многим, испытал себя на разных революционных путях, увлекался Просвещением, возвышал Разум, романтизма попробовал. Разделял он и иные декабристские взгляды, правда, от революционных обществ держался вдали и остался, как позднее определили, «декабристом без декабря». А он, вероятно, уже тогда зорко приглядывался к выразителям революционных стремлений, поборникам свободы и размышлял. «...К счастью, он мыслит, что довольно редко между нами»73, — заметил о своём друге Пушкин. И чем далее размышлял Вяземский, тем более приходил к мнению, в конце концов, выраженному им вполне ясно:

 

  Послушать — век наш век свободы,

  А в сущность глубже загляни:

  Свободной мысли коноводы

 Восточным деспотам сродни.

          

   У них два веса, два мерила,

  Двоякий взгляд, двоякий суд:

  Себе дается власть и сила,

  Своих наверх, других под спуд.

    У них на всё есть лозунг строгий

 Под либеральным их клеймом:

   Не смей идти своей дорогой,

    Не смей ты жить своим умом.

 Когда кого они прославят,

  Пред тем колена преклони.

  Кого они опалой давят,

 В того и ты за них лягни.

  Свобода, правда, сахар сладкий,

  Но от плантаторов беда;

  Куда как тяжки их порядки

  Рабам свободного труда.

 Свобода — превращеньем роли —

 На их условном языке

   Есть отреченье личной воли,

  Чтоб быть винтом в паровике;

  Быть попугаем однозвучным,

   Который, весь оторопев,

   Твердит с усердием докучным

   Ему насвистанный напев.

  Скажу с сознанием печальным:

  Не вижу разницы большой

 Между холопством либеральным

  И всякой барщиной другой.

                                                                1860

Не прямые ли пророчества? Оглядеться вокруг человеку рубежа веков и тысячелетий, оценить без застилающего взор бездумного восторга — всё то же и ныне, как прежде, как всегда. Такое не прощается.

Не может быть одобрено передовыми умами и то молитвенное

настроение, какое всё явственнее проступало в поэзии Вяземского.

Оно ведь и помогло ему разглядеть истину за словами и действиями «свободной мысли коноводов». Но ведь на молитвенное настроение поглядывали свысока они же, коноводы те, и он сам с болью сознавал  в себе зависимость от такого высокомерия, от внутреннего собственного стыда перед ними:

 

Хотел бы до того дойти я,

          чтоб свободно

  И тайно про себя,

         и явно всенародно

 Пред каждой церковью,

         прохожих не стыдясь,

 Сняв шляпу

        и крестом трикратно осенясь,

  Оказывал и я

        приверженность к святыне,

   Как делали отцы,

         как делают и ныне

   В сердечной простоте,

           смиренные сыны

   Всё боле, с каждым днём,

            нам чуждой старины.

   Обычай, искони

          сочувственный народу.

 

Болезненно ощущая свою отделённость от народа, Вяземский вовсе не взирает на него свысока, а скорее сознает свое недостоинство, ибо высота народа в его вере:

 

   Он с крестным знаменьем

        прошел сквозь огнь и воду.

   Возрос и возмужал

       средь славы и тревог;

  Им свято осенил

       семейный свой порог;

  Им наша Русь слывёт,

       в урок нам, Русь Святая;

  Им немощи свои и язвы прикрывая,

  И грешный наш народ,

          хоть в искушеньях слаб,

  Но помнит,

       что он сын Креста и Божий раб,

 Что Промысла к нему

       благоволеньем явным

 В народах он слывет

       народом православным.

 

Вяземский мыслит — и усматривает порочность просветительской

гордыни, превозносящей незамечаемую ею ограниченность рассудка перед молитвенным стремлением к Творцу:

 

  Среди житейских битв

     уязвленным бойцам,

 Молитва, отдых будь

     и перемирье нам!

   ……………………………………………………..

 Родник глубок и чист:

       готов он в нас пролить

  Живую благодать

       святой своей прохлады;

              

  Родник сей манит нас,

        но мы ему не рады,

 И очи отвратив от светлого ручья,

   Бежим за суетой по дебрям бытия.

  Наш разум,

      омрачась слепым высокомерьем,

    Готов признать мечтой

      и детским суеверьем

 Всё, что не может он подвесть

      под свой расчет.

     Но разве во сто раз

      не суеверней тот,

    Кто верует в себя,

      а сам себе загадкой,

  Кто гордо оперся

      на свой рассудок шаткий

  И в нём боготворит

     свой собственный кумир,

 Кто, в личности своей

      сосредоточив мир,

 Берется доказать,

      как дважды два четыре,

 Всё недоступное ему

       в душе и в мире?

                                                           «Молитвенные думы»

 

Это писано в 1821 году. Полное отречение от иллюзий просветительского гуманизма. Отвержение всех претензий бессильного рассудка. И глубокая мысль: если в молитве — вера, то в

просветительском тщеславии — одно пустое суеверие. В рассуждениях

же о народе — Вяземский несомненный предшественник славянофилов, предвосхищающий их основные идеи.

Само назначение поэзии увязывает поэт с молитвенной тягой

к неземному:

  Любить. Молиться. Петь.

     Святое назначенье

  Души, тоскующей

     в изгнании своём,

 Святого таинства

      земное выраженье,

  Предчувствие и скорбь

      о чём-то неземном,

 Преданье тёмное о том,

       что будет вновь;

  Души, настроенной

       к созвучию с прекрасным.

 Три вечные струны:

      молитва, песнь, любовь!

                                                         1839

 

И как бы в ответ всем коноводам прогресса он уповает на то,

что мыслит главным на собственном жизненном пути:

 

  И может быть, Бог даст,

          сей лептой богомольной

   Искупится мой грех,

          иль вольный, иль невольный,

  И тем зачтётся мне

        в замену добрых дел,

  Что к Церкви Божией

           душой я не хладел.

                                                    1856

 

Это писалось как раз среди разгула либерального «свиста», окружавшего поэта со всех сторон. Его идеал народного бытия слишком резко не совпадал с тем, к чему стремились либерально-

демократические, а тем более революционные глашатаи:

      Но церковь с низкой колокольней,

    Смиренный, набожный народ,

    Один другого богомольней,

      В глуши затерянный приход.

     Две-три берёзы у кладбища,

     Позеленевший тиной пруд,

     Селенье, мирные жилища,

        Где бодрствуют нужда и труд,

     Во мне не преданы забвенью:

     Их вижу, как в былые дни,

     И освежительною тенью

     Ложатся на душу они.

                                                               1856

 

А ведь через недолгий срок раздастся сатанинский призыв: «к топору!»

Вяземский — из другого мира. Истинно церковного человека в нём узнать нетрудно. Ибо его стихи, перелагающие молитвенный настрой души поэта, нередко узнаются по близости их так хорошо знакомому звучанию храмовых песнопений:

  Чертог Твой вижу, Спасе мой,

  Он блещет славою Твоею, —

   Но я войти в него не смею,

  Но я одежды не имею,

  Дабы предстать перед тобой.

  О Светодавче, просвети

  Ты рубище души убогой,

  Я нищим шёл земной дорогой:

   Любовью и щедротой многой

  Меня к слугам Своим причти!

                                                                         1858

Вслед за Гоголем Вяземский точно указывает, опираясь, разумеется,

на церковное учение, на православную мудрость, что истинное просвещение есть просвещение Божиим светом, светом Христа.

Именно молитвенный настрой, мыслит Вяземский, помогает человеку в тяжких испытаниях его жизни — и снова и снова поэт как бы напоминает своими стихами эту истину. Для него и самого то была великая духовная поддержка: он схоронил многих своих друзей, близких его душе, родственников, семерых детей... И сколько раз, без сомнения, воскрешал он в себе помышление, коим нельзя пренебрегать ни на единый миг, а мы, слабые и нерадивые, все же небрежём:

 

                 

  Ты помышляй об оном часе,

 Не угадать, когда пробьёт,

     И над тобой,

       как в громоносном гласе,

 Раздастся весть: жених грядёт.

    Не презри мудрых дев урока,

  И дев юродивых беги,

  До близкого, до позднего ли срока,

  И ты светильник береги.

    Не погружайся в сон и мраки,

  Храни ты светлым свой залог,

    Да внидешь ты

         с Царем Любви на браки

  В Его Божественный чертог.

                                                             1859

 

Духовный первоисточник этих строк — притчу о мудрых и неразумных девах (Мф. 25, 1-13) — любой церковный человек узнает без труда. (А мы же отметим попутно красоту ритмического рисунка стиха, создаваемую удлинением третьей строки и безударной второй стопой в ней, пиррихием).

 

Молитвенный настрой помогает каждому, но может быть, сильнее других искал утешения в молитве, и находил его в ней — Иван Иванович Козлов (1779-1840), другой старший современник Пушкина. В последние двадцать лет его жизни ему выпало совсем уж тяжкое испытание: паралич ног и неподвижность, и слепота.

  Прости мне, Боже, прегрешенья

 И дух мой томный обнови,

  Дай мне терпеть мои мученья

  В надежде, вере и любви.

<



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-05-26; просмотров: 40; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.139.97.157 (0.291 с.)