Глубокоуважаемая Мария Сергеевна. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Глубокоуважаемая Мария Сергеевна.



 

Двадцать раз уже мысленно пишу Вам и все откладываю, не в состоянии собрать свои мысли.

Не знаю, как благодарить Вас за все то, что Вы были добры написать мне. Я очень рад, что «моя» книга нравится русским читателям. Да еще каким читателям! Этим я обязан Вашим переводам, предисловию Самойлова и, конечно, Нике Глен.

Вы мне пишете: «Цены Вы себе не знаете». А как ее знать, когда никто никогда не признавал за мной этой цены. Помню, однажды дали маху — присудили мне за одно стихотворение, вышедшее в каком-то сборнике, премию в сто левов и тут же аннулировали это решение. «Неужели ты думаешь, что тебе можно дать премию?» — сказал мне один из тех, кто пересматривал решение, к тому же мой друг. Так, отверженный и непризнанный, жил я двадцать пять лет и смог перенести это единственно потому, что забыл было, что мог иметь какую-то цену.

Когда мне было сорок лет, я говорил себе: вот теперь-то я начну писать. Потом то же самое я говорил себе и в пятьдесят и в шестьдесят лет. И все не мог начать, потому что нужно было переводить все, что мне попадется, чтобы кормить шесть ртов. И когда, изнемогший, задыхающийся, я дожил до семидесяти и у меня есть наконец немного свободного времени, я не в состоянии делать что-либо другое, кроме того, что я делал до сих пор, — переводить.

И дело тут не в «знании»: знание относится к прошедшему, а для будущего нужна вера. Вот ее-то мне недостает.

Увы, не нужно записывать мысли, которые приходят мне в голову; и те, что я несу много лет, я не в состоянии записать, да уже и перестал верить в их ценность. Вместе со мной, мне кажется, постарели и они.

Я послушался Вас и отказался от всех прозаических переводов. Это было необходимо и в связи с состоянием моего зрения, которое продолжает ухудшаться. Работаю с моим другом Муратовым только над нашей антологией испанской поэзии. Не могу сказать, что делаю это всегда с охотой, и не сознаю ясно, что получается из нашей работы, но работать нужно: переводы дают мне единственный доход, кроме пенсии.

Плохо то, что тянут с их печатанием и иногда ставят меня в очень трудное положение.

Может быть, Вам интересно знать, как мы пережили землетрясение? Это трудно рассказать; скажу только, что оно действительно нас потрясло. С тех пор мир как будто изменился. Каждое место кажется нам ненадежным и каждое движение подозрительным. Мы не можем спокойно смотреть на развевающиеся по ветру простыни.

Я читал Ваши переводы в антологии «Поэзия Югославии». Очень мне понравились. Я не чувствую потребности читать оригиналы. Ах, почему Вы не соглашаетесь напечатать Ваши собственные стихи? Ведь у Вас-то есть написанные.

Извините за это письмо, полное жалоб. Хотел бы написать Вам другое, но когда? Я и без того задержался с ответом.

С самыми хорошими чувствами к Вам и с желанием написать что-то более радостное.

Ваш Ат[анас] Далчев.

9.IV.77  

 

СТИХИ АТАНАСА ДАЛЧЕВА

В переводе Марии Петровых

 

Поэт

 

 

Падают минуты монотонно.

Ты не спишь, и слух твой напряжен —

слышишь старого комода стоны

и бормочущий далекий сон.

 

Вдоль шоссе автомобиль пронесся,

темноте ночной наперерез;

фарами сверкая, в окна бросил

тень дороги и пропал, исчез.

 

Этот быстрый свет привел в движенье

комнату твою и вместе с ней

все, что дожидалось воплощенья,

все, о чем молчал ты столько дней.

 

Миг единственный!.. В ночном бесшумье

свет зажжен, и ты всю ночь готов

пожинать посев глухих раздумий

и следить за прорастаньем слов.

 

И скитальцам, что в пути устали

и домой бредут уже с трудом,

засияет из далекой дали

свет в окне твоем.

 

1934

 

Окно

 

Больница

 

 

Эти белые своды палат городской больницы,

где, притиснувшись к стенам вплотную, кровати стоят.

На подушках — усталые лица, бескровные лица

темно-желтого цвета, такого, как зимний закат.

 

Эти черные руки поверх белизны одеяла,

будто черные ветви на зимнем застывшем снегу,

эти руки сухие и горечь улыбки усталой,

этот взгляд, что, быть может, уже на другом берегу.

 

Тишина, полумрак и уныние пыльных Окон

в черных точках мушиных и в грязных подтеках дождя;

звон часов на стене, будто в этом безмолвье глубоком

приближается смерть, равнодушно к дверям подходя.

 

1923

 

Окно

 

 

Это зимнее наше окно,

но как будто иное, не прежнее:

где дома, где дорога проезжая?..

В снежный лес превратилось оно.

 

Там проходят тропинкой запутанной

малый братик мой и сестра.

В чаще белого серебра

непонятно — куда идут они?

 

Неприметной тропинкой своей

в глубь лесную уходят рядом

под серебряным листопадом,

под серебряной сенью ветвей.

 

Без боязни мой братик с сестрой

бродят в чаще серебряных елей:

в том лесу ни зверей, ни метелей —

тишина, белизна, серебро.

 

Там таится волшебная птица,

лучезарные перья у ней.

Лишь ее шесть ночей и дней

ищут братик мой и сестрица.

 

И в седьмой только день на заре,

пробудившись, она затрепещет,

золотым опереньем заблещет,

отражаясь в лесном серебре.

 

Запылает лесная зима,

расступается лес понемногу,

и знакомую вижу дорогу,

и опять возникают дома.

 

1925

 

Комната

 

 

Я думаю, что в этом доме

никто уже давненько не жил

и в этой комнате годами

дверь оставалась запертой,

здесь день за днем ветшают вещи

под пылью душной и густой;

паук по всем углам карниза

кисейных паутин навешал.

 

Сейчас в углах сгустился сумрак —

тускнеет поздняя заря,

и солнце на коврах увяло —

денек осенний на исходе;

лишь спелая айва, рядами

уложенная на комоде,

неярко светится, как четки

из крупных зерен янтаря.

 

Какие отраженья втайне

хранит ревниво это зеркало —

окно в предбывший мир и в чью-то

уже минувшую судьбу?

Часы молчат — застыло время

в глухом и черном их гробу,

как только маятника солнце

остановилось и померкло.

 

Портреты женщин, что когда-то

здесь жили жизнью давней, дальней, —

портреты эти пожелтели

на пыльной выцветшей стене.

В осенних сумерках дурное,

должно быть, снится тишине,

и вот уж ночь овладевает

всей этой комнатой печальной.

 

1925

 

Ручей

 

 

Лучше бы вовек не возникал он,

этот раскаленный день, когда

наклонился я к ручью устало

за глотком воды, и вдруг вода

зыбкий облик мой околдовала, —

в глубь ручья упал он навсегда,

и волна тотчас его умчала,

унесла невесть куда…

 

1925

 

 

Кольцо

 

Дождь

 

 

Кто-то шумно швыряет пшеничные зерна на крышу,

их клюют второпях обезумевшие петухи;

густо сыплется дождь, и во мраке полуночном слышу,

как тяжелые капли колотят по краю стрехи.

 

Прорастают упавшие зерна колосьями длинными,

а средь них возникают, как дьявольские грибы,

волдыри черных зонтиков, и над размытою глиною

проплывают во мгле будто волею черной волшбы.

 

Сыплет дождь из лукошек, отборной пшеницею полных,

и дерутся всю ночь петухи над летучим зерном,

а наутро является солнце, как желтый подсолнух,

что без семечек выклеванных поднялся за окном.

 

1925

 

Повесть

 

 

Чернеют запертые крепко двери.

Закрыты наглухо, чернеют окна.

Записка над крыльцом желтеет, блекнет:

«Хозяин дома выехал в Америку».

Лишь я хозяин в доме одиноком,

где не живет никто, но никогда

не отлучался я ни близко, ни далёко

и вновь не приезжал сюда.

Я никогда не выходил из дома.

Гостили у меня лишь годы невеселые,

и много раз в окне я видел ветви голые.

Я сам не тот, что был. Всё по-иному.

Все книги прочтены, листать их нечего.

Дороги памяти прошел, и будто нету их.

От голоса отвыкнув человечьего,

я говорю с одними лишь портретами.

Часы и день и ночь безостановочно

качают солнце из металла,

Я в зеркало порой гляжусь устало,

чтобы спастись от одиночества.

Хотя б единый день, который не забыть мне!

По стенам дни скользят, как блики бледные.

И ни одной любви, ни одного события,

проходит жизнь бесследно.

И чудится порой, что не жил я на свете,

что бытие мое — лишь чья-то злая тайна.

И кто бы ни зашел сюда случайно —

он никого здесь не найдет, не встретит.

Увидит лживое пустое зеркало,

да пыльные портреты в зале,

да над крыльцом листок, где все слова слиняли:

«Хозяин дома выехал в Америку».

 

1925

 

Молодость

 

 

Рассвет блеснул, и день начавшийся

прокукарекал во дворе,

и где-то шумно отворилась

и шумно затворилась дверь;

поспешно мухи зажужжали,

едва проснулись на заре,

и все, что мне приснилось ночью,

я вспомнить силился теперь.

 

Потом пошел бродить по улицам

среди загадок и чудес;

один шатался я и к вечеру

забрел неведомо куда.

Вслух на ходу читал я вывески,

а в дождь, забравшись под навес,

следил, как рельсами трамвайными

бежит проворная вода.

 

Я шел, не глядя на витрины,

в шагах мне чудился мотив,

слова сплетались в ритмы длинные,

необычайны и легки,

а мне вослед смеялись девушки,

меня глазами проводив —

смешила их моя рассеянность,

моя походка и очки.

 

И дома вечером казалось мне,

что корка черствая вкусна

и что мягка подстилка жесткая,

и я ложился не впотьмах —

одна светилась лампа в комнате

и две — в двойном стекле окна,

и, чтобы видеть сны отчетливей,

я часто засыпал в очках.

 

1925

 

Убийство

 

 

Вот по нити дождя он спустился,

как паук, у жилья, где не ждут его,

и, чернее ненастья лютого,

за углом, задыхаясь, укрылся.

 

Сердце слишком уж громко стучало —

лишь потемки бы вдруг не заметили!

Только нож прихватил он в свидетели,

даже тень досаждала, мешала.

 

Было явью, виденьем ли сонным?

Проскользнул по стене под навесом

и на лестнице черной исчез он.

Где-то дверь распахнулась со стоном.

 

Через миг увидали зарницы,

как струею дождя из-под кровли

тонкий нож отмывал он от крови,

а ножу нипочем не отмыться!

 

С крыши капли секундами падали,

звоном капель кричало время,

но и ветер, и ливень, и темень

все следы затаили, спрятали.

 

Водосточные трубы качало,

завывали, трубили неистово,

но услышал ли кто про убийство?

Эта площадь всю ночь пустовала.

 

1926

 

Книги

 

К. Гылыбову

 

 

И день и ночь склонясь над книгой,

вдали иных страстей,

земного мира не постиг я

и не узнал людей.

 

Конец ли дня или начало,

прилеты иль отлеты птиц —

листаю дни свои, усталый

от схожести страниц.

 

О жизни — о чужой, о чуждой

читал я, а своя

осталась никому не нужною,

став тенью бытия.

 

О зов любви, ты не достиг меня

в чреде минувших лет.

Утратил лишь во имя книги

я весь этот белый свет.

 

1926

 

Весенняя ночь

 

 

Будто лишь у светящихся окон

вешний дождь ниспадает с высот.

Сколько струй серебристых поет

и блестит над ручьями, потоками!

 

Ночь спустилась на землю с небес.

Тротуары притихли, пустуя.

Неужели всю ночь проведу я,

став под чей-то балконный навес?

 

Струи ливня с небес до земли

льются звоном, и ветер полетами

не колышет листву, но поет она,

и светлеет дорога вдали.

 

Но спешить мне, я вижу, не надо,

и печали мои далеки —

мне омыла лицо от тоски

нисходящая с неба прохлада.

 

1926

 

Кольцо

 

 

До развилки проводила друга,

и перекрестила, и в уста

вновь целует, и одна средь луга

смотрит вслед, но даль уже пуста.

 

Сердце у красавицы щемило,

побрела домой она уныло.

 

В сумраке идет по лугу вешнему,

к рощице спускается с холма,

там деревья шелестят по-прежнему,

и на травах спит ночная тьма.

 

Шла невеста полем и грустила,

а давно ль смеялась и шутила!

 

Вдруг свое заветное колечко

обронила на ночном пути;

закатилось, может, недалечко,

но в потемках не могла найти.

 

Мраком грозным землю охватило,

как найти кольцо, что дал ей милый?

 

Воротилась без кольца, печальная.

Поутру не вспомнила о нем.

Но напрасно, глядя в поле дальнее,

друга поджидает день за днем.

 

Невзначай бедняжка обручила

милого с холодною могилой.

 

1925

 

Нищий духом

 

 

Когда б не обладал я слухом

к веленьям сердца, я бы мог

блаженства — средь земных тревог —

сподобиться как нищий духом.

 

Я жил бы в мире всех безвестней —

жил, как сапожник-весельчак,

и подбивал любой башмак

с беспечной немудрящей песней.

 

А поздним вечером, усталый,

я шел бы к детям и жене,

и райские врата во сне

мне открывались бы, пожалуй.

 

И голова моя, конечно,

не поседела б, как теперь

от старости, и от потерь,

и от трухи библиотечной.

 

1926

 

 

Судьба

 

К родине

 

 

Я не избрал тебя, но в летний зной когда-то

здесь родилс я   на свет, увидел утро жизни,

и ты мне дорога не тем, что ты богата,

но тем, что на земле — лишь ты моя отчизна.

 

Я сын твой оттого ль, что впрямь подобны чуду

и подвиги твои, и слава бранной силы?

Нет, только оттого, что я не позабуду

об ослепленных встарь солдатах Самуила{15}.

 

Пусть ищет кто другой путей к преуспеянью

и к почестям идет дорогою любою, —

меня всего сильней роднит с тобой страданье

и то, что твой удел моею стал судьбою.

 

1965

 

Пан

 

 

Вздремнув под пышной кроной клена,

в ее росистом серебре,

я меж теней листвы зеленой

спустился наземь на заре.

 

Заря цветком раскрылась где-то,

заискрилась в росе ночной,

и тьма, страшащаяся света,

укрылась в глубине лесной.

 

Листва, светясь, зашелестела.

Пошел я, но куда ж идти?

Туда, куда тропинке белой

меня угодно привести.

 

Старинной песенкой встречаю

и посвистом начало дня,

а птицы, хором отвечая,

роняют листья на меня.

 

1927

 

Метафизический сонет

 

 

Напрасно ты клянешь удел свой; ни к чему

порочить плоть свою с презреньем и злорадством:

ты телу бренному обязана богатством

и силой ты, душа, обязана ему.

 

Безумная, тебе негодовать не надо,

что в тело смертное тебя внедрил Господь —

без чувств, которые тебе дарует плоть,

не вырвешься вовне, надменная монада!

 

Как зренье, слух и речь, над миром ты царишь,

твое могущество — в их силе животворной,

а плоть, лишаясь их, состарится покорно.

 

Чем наградишь ее, чем щедро отдаришь?

Умчишься в блеске ты и в славе лучезарной,

а тело бросишь здесь, презрев неблагодарно.

 

1927

 

Судьба

 

 

И ты ребенком был… Поверить трудно,

что ты золотокудрым пареньком

с пальтишком, с башмаками ночью чудной

в углу шептался, стоя босиком.

 

За ласточками ты следил подолгу

и ласточек бумажных делал сам;

дивился, глядя в пестрые осколки,

пурпурным людям, голубым лесам.

 

Где дни, когда душа в доверье щедром

мужала, крепла, обретала строй,

в полях играла с шаловливым ветром,

растеньям и вещам была сестрой?

 

Идут года; на их пути суровом

становится врагом старинный друг;

ты в одиночество свое вмурован,

и медленно пустеет мир вокруг.

 

1927

 

Камень

 

 

Старятся и люди и деревья,

исчезают дни, дожди, листва…

Камень неизменный, камень древний,

ты — иного естества.

 

Злополучной плоти человечьей,

беззащитных нервов ты не знал,

не терпел от совести увечий —

от ее змеиных жал.

 

Ты от века жаждой не страдаешь

той, что столько бед приносит нам, —

ты — греха не зная — не рождаешь,

не рожденный сам.

 

Ты — святой. Не оттого ли вдавне,

в дальней дали огненных веков,

люди в мраморе, в граните, в камне

стали воплощать богов?

 

Камень, — искру истины крылатой

я прозрел, хоть ты сокрыт во мхе:

только мертвое вовеки свято,

все живое — во грехе.

 

1927

 

Весна

 

 

Весна пришла не разом,

но вот нисходит к нам

по густолистым вязам

и белым тополям.

 

Является шарманка

в наш темный двор, и тот

пленяется приманкой

и вместе с ней поет.

 

Заслышав эти песни,

я отвергаю вмиг

воротничок мой тесный

и груды мудрых книг.

 

Сметает вихрем время

все имена мои;

и зла и скорби бремя

уже в небытии.

 

Сбегаю, напевая,

по лестнице крутой,

чтоб там, где жизнь живая,

пропасть в толпе густой.

 

Тесать булыжник буду,

и в пыльных облаках

я вовсе позабуду

сомнения и страх.

 

И будет вечерами

меня в тени оград

ждать женщина с кудрями,

как черный виноград.

 

1928

 

Молитва

 

 

Жил иль не жил я? Ужель и впредь

даже этому остаться в тайне?

Господи, не погуби, не дай мне

до начала жизни умереть!

 

Уведи от сложного и просто

приобщи к блаженной простоте,

чтоб гроши последние и те

с легким сердцем я бы нищим роздал.

 

Пусть я вновь обрел бы радость в том,

что рассветный мир твой свеж и звонок,

и счастливым стал бы, как ребенок,

что снежинки с неба ловит ртом.

 

И еще молю тебя о чуде —

научи меня словам простым,

чтобы, ото всех неотличим,

жил бы я, как все на свете люди.

 

1927

 

Балкон

 

 

Он каменный, железный — всё, как в давнем

строении прадедовских времен,

и лишь дверной проем заложен камнем —

из дома нету двери на балкон.

 

Неведомо когда и кем построенный,

ненужным стал, но в летний знойный час

пичуги, залетев сюда спокойно,

пьют дождик из его чугунных ваз.

 

Бродяги здесь под крышею квадратной

скрываются ночами от дождя,

через года разлуки безотрадной

нечаянно друг друга находя.

 

Любой из нас его не замечает,

рассеянной заботой поглощен.

Хозяева и не подозревают,

что за стеной их дома есть балкон.

 

1928

 

Зеркало

 

 

Долгими годами ждешь ты чуда,

а оно пред нами всякий час…

Видишь — грузчик мимо

нас зеркало несет. Взгляни отсюда —

город в зеркале как мир тысячелицый:

улицы, ворот высоких своды,

здания, заборы, пешеходы

и внезапные автомобили,

будто обезумевшие птицы…

Площадь зыблется, и, сбившись тесно,

крыши и балконы

накренились и вот-вот исчезнут

в блеске неба, в синеве бездонной…

Не дивись, что тяжестью измотан,

сгорбясь, человек идет с трудом.

Небывалый, дивный мир несет он

на плече своем.

 

1937

 

 

Париж

 

Ночь

 

 

Опять бессонница. Полночным ветром движим,

дождь в стекла крепко бьет, одно и то ж долбя.

В окошке отразясь, я поневоле вижу

мрак ночи сквозь себя:

 

В дверях гостиницы стоит развратник старый

с подростком-девочкой, и вот уже их нет, —

я вижу, как в окне вслед за вошедшей парой

погас мгновенный свет.

 

Усталый до смерти — ему в постель бы сразу —

полночный страж и тот отправился домой.

И лишь фонарь не спит, — враждует, одноглазый,

с преступно злою тьмой.

 

Стремительной рекой асфальт под ливнем блещет.

Деревья мокрые продрогли до корней.

Бьет в чью-то кровлю дождь, как барабан зловещий,

все резче, все грозней.

 

От звука дробного проходит дрожь по ночи.

Ночь пустоты своей пугается сама.

Все горестней, грустней, угрюмей, одиноче

и я, и эта тьма.

 

1928

 

Полдень

 

 

Я и комната в тени, а в раме

моего окна сияет лето.

Воздух от жары дрожит, как пламя.

Вижу чью-то стену в блеске света,

вижу там, как женщина спокойно,

напевая, мыть окошко стала,

и напев был с нею схожим — стройный

и такой же сладостно-усталый.

 

День уснул глубоко. Не повеет

ветерок; от зноя нет покоя —

сохнет рот, и кровь моя немеет,

а окно под женскою рукою

искрится, дрожит сияньем полдня,

комнату мою мгновенно полня

вспышками лукавых беглых молний.

 

1929

 

Осень на Кэ Вольтер

 

 

Жар сердца теплится едва,

и солнце уж не в прежней силе;

стремглав из-под автомобилей

взлетают птахи и листва.

Опять скитаюсь невеселый.

Что, сердце? Вновь тоска сверх мер?

Как всюду, и на Кэ Вольтер

осенние деревья голы.

И города унылый вид

не оживят уже, понятно,

ни Сены масляные пятна,

ни мост, что копотью покрыт,

в чьи многовидевшие своды

дышали дымом столько лет

бесчисленные пароходы;

ни мокрый этот парапет,

где мальчуган уселся, глядя,

как скачет рядом воробей,

как волны бегло льнут к ограде,

а воздух все темней, темней…

Безлистый вяз дрожит всем телом

в ознобе сумрачного дня,

и как в гнезде осиротелом,

нет жизни в сердце у меня.

Чего хотеть? Бульвар тенистый

не сохранил уж ни листка.

Поблекли книги букиниста.

Темнеет и шумит река.

Кто знает! Может, постепенно,

как время, уплывают с ней

и Лувр, и мост, и эти стены,

и мальчуган, и воробей.

 

1930

 

Рабочий

 

 

Он мой сосед — добряк широколицый

с веселыми и ясными глазами,

с беспечною походкою вразвалку,

с могучими плечами. Он — рабочий.

Он ходит в темных брюках из вельвета,

застегнутых на щиколотках; шею

платком повязывает красным; с трубкой

не расстается и ежевечерне

«L'ami du peuple»{16} читает. Мы соседи.

Нас разделяет лишь пустынный двор.

Мое окно в его окно глядится.

Я вижу, как он запоздно приходит,

когда закончит свой рабочий день

тяжелый, долгий; как за стол садится

и ужинает, а его жена,

усевшись рядом, говорит, должно быть,

о всех делах домашних, а дочурка

стоит и нежно смотрит на отца

иль робко дует на его тарелку,

чтоб не обжегся он. Неторопливо

он ужинает молча, а над ним,

над головой его, слегка склоненной,

сияет лампа, как лучистый нимб.

 

1932

 

Был создан человек из глины…

 

 

Был создан человек из глины,

а мир — железный. Горе тем,

кто мягок! В доброте повинный,

я было погибал совсем.

 

Теперь, сомкнувши губы гневно,

сжимая кулаки, молчу:

лишь злобе — жестко и вседневно —

я сердце кроткое учу.

 

1930

 

На отъезд

 

 

Здесь ни любовницы, ни друга.

Уеду — велика ль беда?

Здесь лишь пред бурею и вьюгой

снимал я шляпу иногда.

 

1929

 

Возвращение

 

 

Я провожу ладонью по лицу,

и вдруг ладонь как будто потемнела —

от темноты ль моих ночей бессонных

иль от вокзальной копоти и сажи?

Немолчно у меня в ушах гудит

от грохотанья поездов, как будто

я пил хинин. А что, и в самом деле —

не проболел ли я весь этот год?

И разве день за днем не проходили

сквозь плоть мою ознобом лихорадки?

Не дикими ль видениями было

и мыслью застоявшеюся то,

что созерцал я в долгий этот год?

Наверное, был болен я, когда

глядел, как нищий старенький играет,

водя по флейте носом, иль когда

я видел, как ползет по чьей-то крыше

подобьем черной кошки черный дым.

Должно быть, был болезнью этот город.

О, как устал я! О, как я хочу

в благоухающей тени деревьев

лежать, следя спокойно, безотчетно

рожденье облака в лазурном небе,

и думать, будто небо это выше,

когда, я, лежа средь густой травы,

сквозь ветви на него гляжу влюбленно.

 

1930

 

 

Ангел Шартра

 

Синеглазый мальчик

 

Ал. Герову

 

 

Потемнело в комнате не сразу,

а сейчас темно здесь, как в бору.

Встрепенулся мальчик синеглазый

и прервал игру.

 

Мальчик пред окном, открывши створки,

дробный грохот слушает и ждет;

с перебивами скороговорки

вешний дождь идет.

 

Ласточки летают над карнизом,

струи дождевые бередя;

телеграфный провод весь унизан

каплями дождя.

 

Мальчику во мраке слушать любо

как в саду глухом растет трава;

набегают мальчику на губы

дивные слова.

 

Он захвачен тайным разговором

с ласточками, с дождевою мглой

с миром всем, с вечерним кругозором

с Богом и с землей.

 

1930

 

Вечер

 

 

Бреду один по улицам, где вечер

над рдяно-красной черепицей кровель

такой же рдяно-красный догорает.

И, глядя на закат, я вспоминаю:

сейчас и над Неаполем он рдеет,

и блещут окна верхних этажей,

пылающие блики отражая,

и Неаполитанского залива

светлеют волны, тронутые ветром,

и зыблются, как на лугу трава,

и возвращаются мычащим стадом

в шумливый порт под вечер пароходы.

На набережной пестрая толпа

благословеньем провожает этот

минувший день, прожитый беззаботно,

но в той толпе меня теперь уж нет.

 

Закат сейчас горит и над Парижем.

Там запирают Люксембургский сад.

Труба звучит настойчиво и страстно,

и словно на ее призыв протяжный

нисходит сумрак в белые аллеи.

Толпа детей за сторожем идет

и слушает в молчанье, в упоенье

повелевающую песню меди,

и каждому хотелось бы поближе

к волшебному пробиться трубачу.

Из тех резных ворот, открытых настежь,

выходят люди весело и шумно,

но в их толпе меня теперь уж нет.

 

Зачем не можем мы одновременно

быть там и здесь, всегда и всюду, где

клокочет жизнь могуче и бескрайно?

Мы непреодолимо умираем,

вседневно умираем, исчезая

оттуда и отсюда — отовсюду,

пока совсем не сгинем наконец.

 

1930

 

Смерть

 

 

В окне горит и не сгорает

июльский день, объятый сном,

а кто-то тихо умирает

перед распахнутым окном.

 

Что видит он? Больному снятся

луга и темные леса,

и слышатся ему иль мнятся

воспоминаний голоса.

 

Шарманка под окном беспечно

заводит простенький мотив,

с порога ночи бесконечной

больного к жизни возвратив.

 

Пугая ржавой тенью дыма

в блистанье солнечных лучей,

на крышах зной неумолимый

все яростней, все горячей.

 

Но вновь больной средь снов манящих,

явившихся издалека,

и старый музыкальный ящик

звенит струею родника.

 

Поет шарманка беззаботно —

замрет и вновь берет разгон,

но, неподвижный и холодный,

ее уже не слышит он.

 

1935

 

Равнина

 

 

Здесь в небо упираются дороги.

— Что видел ты в пути среди лугов,

в пустынности равнин, где без тревоги

с утра пасутся тени облаков?

 

— Я видел рдяный ветер и веселье

вращающихся крыльев ветряка.

Как первый зубик малыша, белели

церквушки, видные издалека.

 

Среди полей безлюдных раным-рано,

едва рассеялась ночная мгла,

я видел женщину… нежней тумана

предутреннего, — кто она была?

 

Кивнула ль мне? Иль на одно мгновенье

она чуть наклонилась, отстранясь

от паутины, что в тиши осенней

летала над полями, золотясь?

 

Был долгим день, и не назвать всего мне,

встречавшегося на стезе моей.

Что видел я? Сейчас уже не помню.

Все немощнее память, все темней.

 

1936

 

Ангел Шартра

 

 

Твое мне неизвестно имя

и чин твой в ангельском ряду,

но откровеньями твоими

дорогу к жизни вновь найду.

 

Ты, средь небесного простора

остановивший свой полет

на кровле шартрского собора

и вдаль взирающий с высот, —

 

спустился к людям ты, как птица,

чтобы отраду нам принесть —

не меч, не смерть в твоей деснице,

а светлая благая весть,

 

Грядешь ты не по души наши,

зовешь ты к жизни всех равно —

и человека, и средь пашен

в росток идущее зерно.

 

Молюсь тебе, тобой спасенный,

в тот час, как мир бескрайный наш

искрится, солнцем озаренный,

как древний радужный витраж.

 

Весь Иль де Франс — цветущий, вешний,

перед тобой, — простор полей

и возле домиков скворечни

в тени ветвистых тополей.

 

И мимо всех мостов иду я,

и мимо старых стен туда,

где тихо зыблется, колдуя

над отраженьями, вода.

 

Где б ни был, вижу я все то же —

как над соборною стрехой

парит пресветлый ангел Божий

с благословляющей рукой.

 

1937

 

 

Встреча на станции

 

Зонт

 

Радою Ралину

 

 

В зонтике моем таятся чары:

если дождь начнется — всякий раз,

лишь возьму с собою зонтик старый,

ливень прекращается тотчас.

 

Зонт в передней дремлет от безделья,

точно мышь летучая вися,

но ненастье длится уж недели,

и сердечно жаль мне всех и вся —

 

бледного ребенка, что тоскливо

льнет лицом к стеклу, смотря туда,

где бушуют буйные разливы,

где кипит и пенится вода;

 

воробья, что, отыскав посуше

место под стрехой, взъерошен, хмур,

слушает, как с густолистой груши

каплет дождик, долгий чересчур;

 

тех, что всю неделю — на заводах,

а в воскресный день свой — по домам:

в парке даже им заказан отдых, —

только дождь разгуливает там.

 

Захватив мой зонтик неизменный,

выхожу, и вдруг над головой

облака сменяются мгновенно

беспредельно ясной синевой.

 

Листья блещут, молоды и ярки,

и еще у входа слышу я

многолюдный шум и хохот в парке

над фонтанчиками для питья.

 

Пожилые люди на скамейке

весело беседуют с утра;

всюду вижу ведрышки и лейки —

на песке играет детвора.

 

Только у меня, должно быть, скучный

вид пенсионера-чудака —

лишь со мной шагает безотлучно

черный зонт по желтизне песка.

 

Люди тщатся соблюсти приличье,

но сдержать улыбку силы нет;

прохожу, вспугнувши стайку птичью,

дети в страхе мне глядят вослед.

 

И никто не понял, не приметил —

чтобы день отраден был для всех,

чтобы длился он все так же светел,

чтобы не смолкал беспечный смех,

 

чтоб сверкало листьев изобилье

под безоблачной голубизной,

нужно, чтобы здесь на страже были

я и мой потертый зонт смешной.

 

1960

 

Все уносят года…

 

 

Все уносят года безоглядным потоком,

под конец отмирает и сердце.

Ты глядишь на врага в равнодушье глубоком,

ты живешь только властью инерции.

 

Встретив ту, что любил, ты в смущенье тяжелом

подавляешь мертвящую скуку.

Даже нищий под взглядом твоим невеселым

опускает просящую руку.

 

1956

 

Встреча на станции

 

Ал. Муратову

 

 

Сойдя на станции безвестной,

другого поезда я ждал,

и мрак ночной в глуши окрестной

ко мне вплотную подступал.

 

Как тихо было! Ветер слабый

ко мне из темноты донес,

как там перекликались жабы

и чуть поскрипывал насос.

 

Во мраке думалось о многом.

Я не был с вечностью знаком, —

она на пустыре убогом

предстала мне, объяв кругом,

 

явилась на глухом разъезде

и в бездны дымной темноты

швыряла гроздьями созвездья

своей могучей красоты.

 

Весь блеск ее рвался наружу,

но кровью в миг кратчайший тот

впервые ощутил я стужу

межзвездных мертвенных пустот

 

и прошептал я, задыхаясь:

«О вечность, как ты мне чужда!

Я в пустоте твоей измаюсь,

я с ней не свыкнусь никогда.

 

В тебе, от века не согретой,

я истоскуюсь о тепле;

все, что мое, — лишь здесь,

на этой на грешной маленькой земле.

 

Лишь здесь грустят, меня не видя.

Из-за меня и в этот час

лишь здесь не спят, под лампой сидя,

пусть в окнах всех огонь погас.

 

Прости, созвездий край суровый,

я их постигнул красоту,

но огонек окна родного

я всем светилам предпочту».

 

1962

 

И вновь зима…

 

 

И вновь зима запрет нас в доме скоро,

балконы будут снегом разодеты.

За окнами средь зимнего простора

искать напрасно милый образ лета.

 

Но станем вспоминать в уединенье

прогулку нашу в горные высоты

и все необозримые владенья

багрянца и осенней позолоты.

 

Следя, как воробьи засуетились

и крошки на снегу клюют, мы вспомним,

как между елей золотом светились

березы тонкие в лесу огромном.

 

Туманы за окошком нашим зимним

напомнят нам, не вымолвив ни звука

о воздухе и призрачном и дымном

под оголенными ветвями бука.

 

В углях горящих, в их пурпурном рденье

нам вспомнится листвы осенней ворох,

тот день в горах, и в тишине осенней

под нашими шагами — нежный шорох.

 

И ничего, что наш очаг остынет,

что станет за окном бело и пусто, —

переселятся в зимнюю пустыню

воспоминанья наши, наши чувства.

 

1965

 

Кукушка

 

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-03-09; просмотров: 67; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.144.202.167 (0.768 с.)