Салют над невой. Нас ждет дунай 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Салют над невой. Нас ждет дунай



 

Битая карта. Кукрыниксы. 1944

 

Иван Курчавов. Воины и летописцы блокады

 

В ознаменование одержанной победы и в честь полного освобождения Ленинграда от вражеской блокады 27 января 1944 года город на Неве салютовал доблестным войскам Ленинградского фронта 24 артиллерийскими залпами из 324 орудий.

Впервые в истории Великой Отечественной войны городу была оказана особая честь: произвести салют у себя, на берегах державной Невы. Город, его жители и воины заслужили это. Наконец‑то и к ним пришла Победа – великая, долгожданная, выстраданная.

Защита города велась долго и непрерывно, на дальних и ближних подступах. На Лужском рубеже, где еще в июле 1941‑го были основательно измотаны вражеские войска. Под Ораниенбаумом, отрезанном от Ленинграда, где удалось отстоять важнейший плацдарм, так пригодившийся при снятии блокады. На Невском «пятачке», где, как образно заметил один из участников боев, каждый день можно было приравнять к году нахождения на другом участке фронта. Неудачная, героическая и трагическая попытка прорвать блокаду силами 2‑й ударной армии Волховского фронта в 1942 году и успешный прорыв у Ладоги в январе 1943 года…

Мне, защищавшему Ленинград с первых и до последних дней, хотелось бы показать героизм, мужество и стойкость уже сформировавшихся и будущих писателей и журналистов, знавших тогда одно: город надо спасти и вызволить из беды. Все они были воинами: и те, кто вел на врага танки, и те, кто, проявляя личную храбрость, прославлял несокрушимых и мужественных чудо‑богатырей, навечно вписавших свои имена в достославную летопись обороны и освобождения города на Неве.

 

Второе рождение

 

Фронтовики принимали гостей из Ленинграда – поэтов. Выступил тогда Александр Прокофьев. Он говорил о Ленинграде, ленинградцах, поэтах и писателях города‑героя, о защитниках Невской твердыни. Поделился впечатлениями о встречах с воинами нашего, Волховского, фронта.

– Вчера мы заезжали в один танковый полк, – рассказывал Прокофьев. – Народ там – молодец к молодцу. Биты и стреляны. Видели мы там одного лейтенанта, розовощекого, застенчивого и в высшей степени интеллигентного. В мирное время такой – мухи не обидит. Удивительно, как меняется человек на войне! Поразил нас этот лейтенантик и своими стихами. Талантливые, душевные, очень искренние. Дай бог ему выжить…

Характеристика, которую дал Прокофьев, была полной и справедливой. Мы уже знали этого лейтенанта и тоже успели полюбить его. Воевал он храбро и в очень трудных для танкиста местах – на Синявинских болотах. Каждая строчка стихов была выстрадана им, написана кровью сердца.

Лейтенанта решили взять в редакцию армейской газеты. Ходатая строго отчитал командующий бронетанковыми войсками.

– Как вы можете об этом даже заикаться! – вскипел генерал. – Лейтенант командует взводом тяжелых танков «КВ» в полку резерва Главного командования – кто же отдаст его вам накануне крупной наступательной операции! Да и пожелает ли он сменить свою машину на ваш скрипучий письменный стол? Танкистом рождаются и им остаются на всю жизнь, запомните это.

В разгар наступления пришло краткое сообщение: смертью храбрых погиб командир взвода и талантливый молодой поэт Сергей Орлов.

А спустя два года я встретил вдруг… Сергея Орлова. Было это в Ленинграде, в редакции окружной газеты «На страже Родины». Он принес сюда новые стихи. Я взглянул на него и понял: он горел в танке, горел тяжело. В эти минуты Сергей напомнил мне лейтенанта Дремова из потрясающего рассказа Алексея Толстого «Русский характер».

Тогда я не стал ему говорить о сообщении, полученном в 1943 году.

Не напомнил я ему об этом случае и в дни нашего путешествия вокруг Европы на теплоходе «Победа». Рыжая бороденка Орлова привлекла тогда всеобщее внимание. Стамбульские фоторепортеры бросились к нему в порту, чтобы снять его крупным планом: «Типичный русский». Они представляли себе русского человека только с бородой. (В то время бород почти не носили, на теплоходе с бородой ходил один Сергей, да и тот отрастил ее для того, чтобы скрыть следы тяжелейших ожогов.)

Всякий раз, встречая Орлова, я хотел расспросить: как же он, похороненный в полку, вдруг ожил? Но напоминать о таком ради праздного любопытства – дело малоприятное и жестокое.

И все же наша беседа состоялась.

– Значит, – спрашиваю, – донесение о твоей гибели пришло после того, как увидели тебя горящим в танке?

– Нет, – медленно и неохотно отвечал Сергей Орлов. – Тогда все обошлось на редкость благополучно. Наш полк наступал в первом эшелоне и понес большие потери. Собственно, от полка тогда остался один номер: машины были подбиты и сожжены в первые часы боя. Мой «КВ» был подбит в непосредственной близости от вражеских позиций. Две недели мы просидели в танке, не имея возможности вылезти и сообщить о себе в полк: фашисты вели прицельный огонь. Ночами ремонтировали гусеницы, мотор, еще кое‑что. Проверили, и – о, счастье! – мотор работает, гусеницы в исправности. Развернулись, дали по фашистам несколько выстрелов из орудия и помчались отыскивать свою часть. Вот тогда я и услышал от командования: «А мы, Сережа, записали тебя в поминание, донесли о твоей гибели». Было это под Карбуселью, у Синявина.

Второй случай благополучным уж никак не назовешь. Танковый полк вел бои западнее Новгорода. При поддержке пехоты танкисты захватили деревеньку Гору и намеревались оседлать железную дорогу. Командир взвода лейтенант Орлов прикинул: идти в обход – значит подставить борт машины под прицельный огонь вражеских орудий. Орлов дает команду: атаковать противника в лоб. Это было правильное решение. Танки, направившиеся в обход, тотчас заполыхали факелами. Танк Орлова двигался вперед, не встречая серьезных препятствий. Вдруг возникла высокая снежная стенка: такие строят ребята, когда играют в крепости. Над танком молнией просвистели штурмовики; обстреляв в снежной крепости фашистов, они унеслись обратно.

В стороне появилась пушка: ее волокли солдаты в белых маскировочных халатах.

– Сгубила меня, можно сказать, интеллигентская осторожность, – с улыбкой вспоминал Орлов. – Мне показалось, что это – наши. Ударю из танка, а вдруг у пушки – свои ребята. Не лучше ли подождать?.. «Свои ребята» ударили по танку прямой наводкой. Я получил сразу три ранения: в ногу, руку и в грудь. Последний осколок шел прямо в сердце, но помешала… медаль «За оборону Ленинграда». Комсомольский билет был пробит, медаль изуродована, но осколок потерял свою силу. В танке произошел взрыв, машина загорелась. Мы через борт скатились в рыхлый снег. У меня начался световой шок, и я уже подумал, что ослеп навсегда: день солнечный, яркий, а я ничего не вижу. Обгорелая кожа свисала с лица клочьями, веки слиплись. А фашисты бьют и бьют, не давая возможности поднять голову. Ползу по следу гусеницы и мало что соображаю. На мое счастье, рядом оказалась девчушка из пехоты. Одна из тех, кто спасал других, совершенно не думая о себе. Это о ней, о том моменте написал я позднее:

 

А она мне встала навстречу,

Головою ткнулась под мышку

И свои подставила плечи,

Ты держись, говорит, братишка…

Шла она в снегу непролазном

От кювета и до кювета,

Там, где пели пули и мины,

До деревни Гора к танкистам,

Да еще подставляя спину,

Да еще твердила: держись ты…

 

– А потом была трудная операция? – спрашиваю Сергея.

– Трудная. И не одна. Пересадить кожу на живом человеке – не кустик или деревце в саду. В те дни я больше всего опасался взглянуть на себя. Набрался храбрости. Посмотрел в зеркало…

Задаю вопрос очень осторожно:

– Тогда и родились те строки, Сережа?

– Тогда…

Мы их не цитировали. Их знает всякий, они давно стали хрестоматийными.

 

Вот человек – он искалечен.

В рубцах лицо. Но ты гляди

И взгляд испуганно при встрече

С его лица не отводи.

Он шел к победе, задыхаясь,

Не думал о себе в пути,

Чтобы она была такая:

Взглянуть – и глаз не отвести!

 

Ему же принадлежат и другие стихи, и тоже давно сдавшие хрестоматийными:

 

Его зарыли в шар земной,

А был он лишь солдат,

Всего, друзья, солдат простой,

Без званий и наград…

 

Фронтовые бои для него кончились февральским днем сорок четвертого года, но сражение шло еще долго. За себя. За свое утверждение в жизни, в поэзии. Учился в Ленинградском университете, кончил Литературный институт имени Горького. Мальчонка из белозерского села Мегра пробовал себя в поэзии еще до войны, получил первую премию на всесоюзном конкурсе и похвалу от самого Корнея Чуковского. Но настоящим поэтом он стал уже в зрелые годы, после войны.

– Танкист Орлов прекратил свое существование где‑то под Новгородом, – говорю я ему. – На смену ему пришел поэт Орлов?

– Нет! – возражает он и качает головой. – Танкистом я остался навечно, хотя меня и списали «по чистой».

 

Здравствуй, юность танкистская!

До отбоя с подъема…

 

Я смотрю на Сергея Орлова и вдруг вспоминаю устремившихся к нему фоторепортеров в Стамбуле. «Типичный русский…» Что ж, они правы. Он – типичный русский… Но не своей рыжей бородой. Бесстрашием в бою. Любовью к жизни. Искренностью в творчестве. Чисто русской интонацией в каждом своем стихе, большом и малом. И еще оптимизмом, которым наградила его природа не на одну – на две жизни сразу!

 

Добрый наставник

 

С Невского плацдарма я возвращался удрученным. Прежде всего, надо знать, что это за плацдарм: полтора километра по фронту и шестьсот метров в глубину; огонь противника ужасающий, жертвы с нашей стороны огромные: живые не успевали подбирать мертвых, и павшие лежали на правом и левом берегах Невы. На левый берег я переправлялся в одной лодке с майором из разведотдела армии, а на правый доставил его останки, завернутые в плащ‑палатку.

Самая главная беда – не удалось решить боевую задачу и прорвать оборону врага.

Разве могло быть настроение радужным?

Политотдел армии ютился в Озерках – до войны очень красивой деревушке, разбросавшей свои дома по живописным бережкам небольшого круглого озера. В одном из домов обретался и я. Отчасти мне повезло: топчан мой стоял рядом с печкой, спать было тепло. Вот я и надеялся, возвращаясь в Озерки: отосплюсь за все бессонные ночи. Следует добавить, что промерз я до костей, был голоден и устал до изнеможения. Поспать у печки – да какое же это блаженство!

Но на моем топчане лежал в шапке и сапогах какой‑то незнакомый человек. Спал он мертвецким сном и, как будто в удовольствие себе, слегка похрапывал. Матрас, спустившийся к раскрытой дверце печки, успел изрядно истлеть, ядовито смердел, но спавший ничего не ощущал. В ярости я готов был столкнуть незнакомца с топчана и наговорить ему массу дерзостей, но что‑то удерживало меня, и я лишь тронул его за костлявое плечо. Он вскочил и смотрел на меня робким, растерянным взглядом.

– Кто вы такой? – строго спросил я.

– Я… я из Ленинграда, – ответил он невпопад и стал протирать заспанные глаза.

Тех, кто приходил к нам из великого города‑мученика, мы любили сердечно и очень жалостливо, сознавая, что, кроме любви и жалости, мы ничего им пока дать не можем, не в наших силах.

– Да кто вы? – повторил я вопрос уже мягким тоном.

– Поэт Рождественский. Всеволод Рождественский.

Перед поэтами, как и вообще перед писателями, я благоговел.

– Ложитесь. Только не надо было сжигать матрас, он еще пригодится, – сказал я Рождественскому и даже попытался улыбнуться.

– Извините, я так крепко спал! – произнес он виноватым голосом.

Лечь снова он отказался, и его место занял я, примостившись на уцелевшей половине матраса.

Такой была моя первая встреча с этим человеком.

Потом я узнал, что Рождественский приглашен в политотдел армии для не совсем обычного дела. Он и его коллеги Лев Левин и Дмитрий Щеглов должны были написать в стихах обращение снайперов ко всем бойцам. Задача не из простых, если учесть, что первый из авторов был критиком, а второй – драматургом. А тут надо сочинить едва ли не целую поэму, да еще былинным стилем, что‑то вроде: «Ой ты гой еси, добрый молодец!..» Никто из этой троицы в такой манере не писал. Даже Рождественский.

Теперь я их видел ежедневно. Трудились они с утра до вечера, по соседству со мной, и я все время слышал, как соавторы что‑то доказывали друг другу. Последнее слово, если не ошибаюсь, всегда оставалось за поэтом. Им не приходилось полагаться на одно лишь вдохновение, у них были жесткие сроки, и они должны были уложиться с точностью до одного часа.

Позднее в соседних Колтушах состоялся слет истребителей немецких оккупантов. В конце зачитывалось стихотворно‑былинное обращение. Встретили его аплодисментами, порадовав авторов, до того мало веривших, что у них что‑то получится.

Тогда я впервые увидел улыбку и на лице Всеволода Александровича Рождественского.

Фронтовая судьба надолго свела меня с ним. Я в то время был старшим инструктором по информации политотдела армии, а где узнать про все новости, хорошие и плохие, как не у информатора! Вот и заходили ко мне в землянку многие газетчики.

Газетчиком стал и Всеволод Рождественский.

Он чаще других заходил в мою землянку. Нет, не извиняться за сожженный матрас, хотя делал он это многократно. Были у него веские причины: интерес к армейским событиям, к героям боев, к новостям, которые могли быть у информаторов. Кроме того, Всеволод Александрович родился в Царском Селе, провел там детство и молодость, самозабвенно любил этот живописный уголок, а я из города Пушкина, то есть бывшего Царского Села, уходил на фронт и тоже очень любил этот чудесный город‑парк. Мы вспоминали былое, иногда по разведсводке я рассказывал, что сейчас происходит в оккупированном Пушкине. Известия одно хуже другого, но мы верили в скорый (к великому сожалению, он не стал таковым) час освобождения, мечтали вдвоем погулять по паркам, полюбоваться тихими прудами и изумительными памятниками. Была и еще одна причина: в перерывах между боями, очень кратких, я писал небольшую книжечку о подвигах понтонеров на Неве. Книжечку маленькую, но такую для меня дорогую: она была первой в моей творческой биографии. И Всеволод Александрович был первым и очень доброжелательным консультантом, что не мешало ему быть и строгим, взыскательным судьей.

Постепенно наше общение сделалось настолько постоянным, что обойтись без встречи с ним казалось невозможным. Рождественский стал для меня первым литературным университетом, посвятившим в святая святых – творческий процесс. Неназойливо и потому доступно, увлекательно он знакомил с литературными жанрами, с пониманием сюжета и композиции, с созданием образа героев.

Его авторитет был непререкаем. Объяснялось это и тем, что еще до войны я почитал его как превосходного поэта, в совершенстве постигшего великие тайны Поэзии, и тем, что он не только знал секреты стихосложения, но и отлично разбирался в законах прозы, драматургии, умел без предвзятости оценивать художественные произведения, проявляя чуткость и понимание. К тому же он лично знал Максима Горького и Владимира Маяковского, Ларису Рейснер и Александра Блока, Ольгу Форш и Александра Грина, дружил с Сергеем Есениным, был в добрых отношениях с Николаем Тихоновым и Александром Прокофьевым, Алексеем Толстым и Вячеславом Шишковым, со многими известными композиторами, художниками, артистами. Начнет рассказывать – и сидишь ты перед ним совершенно очарованный манерой спокойного, но захватывающего повествования. Он умел «преподносить» своих героев, отводя себе очень скромную роль: он был как бы за ширмой, на сцене всегда действовали другие.

Иногда наши встречи прерывались командировками на передовую – его или моей. Однажды во время поездки в горнострелковую бригаду (она действовала во мгинско‑синявинских болотах) я был восхищен подвигом лейтенанта‑пулеметчика Ивана Смирнова. Он защищал свой рубеж до последней возможности. Даже раненый, оставаясь один у «максима», он не покинул боевого поста. Его поливали огнем из пулеметов – Смирнов выдержал, не дрогнул. Обрушили на него десятки мин – он оглох, но не сдвинулся с места. Тогда обозленные фашисты направили против него танк. Иван пропустил стальное чудовище, а потом прострочил пехоту огнем своего пулемета. Вышел из строя и «максим»; Смирнов схватил винтовку павшего солдата и повел стрельбу из нее. Лейтенант погиб под гусеницами танка, когда вражеская машина во второй раз стала утюжить место, где сражался двадцатидвухлетний герой‑пулеметчик.

Об этом славном парне я написал очерк, который на второй или на третий день появился в армейской газете «Ленинский путь». И тем же утром забрел ко мне уставший Всеволод Александрович: он только что вернулся с передовой, но ему было не до сна.

– Меня потряс этот человек, – сказал он, и голос его дрогнул. – Какое мужество, какая верность своему воинскому долгу! Я хочу написать о нем стихи.

Я знал, что Всеволод Александрович не принадлежит к числу поэтов, способных быстро откликаться на то или иное событие; он, пожалуй, более «академичен», и долгое раздумье над поэтическими образами было для него нормой. Но война шла жестокая, и раздумывать долго поэт не имел права. Через день‑два в армейской газете появились его стихи, а через неделю их уже распевали в части, подобрав подходящий мотив. В стрелковом батальоне, где сражался герой, песня стала любимой, и пели ее с подъемом и страстью:

 

У Родины нашей, которой нет краше,

Немало отважных сынов.

И есть между ними родное нам имя –

Герой‑пулеметчик Смирнов.

 

Песня заканчивалась по‑боевому призывно:

 

Успел лишь сказать он: «Товарищи, братья,

Вас Родина к славе зовет!»

И в грохоте боя над телом героя

Бойцы отвечали: «Вперед!»

 

Когда я сообщил Всеволоду Александровичу, как его стихи восприняты в батальоне, он, человек сердечный и впечатлительный, прослезился.

– Не ожидал, – проговорил растроганно. – Можно бы написать и лучше, да время, время не терпит.

В армейской газете все чаще и чаще появлялись его стихи, и каждое из них звало к мести врагу, к стойкости и мужеству. Даже в очень трудных условиях, когда ему давалось на стихотворение несколько часов, он стремился к тому, чтобы все равно оно было поэзией, чтобы никто не упрекнул его в том, что Рождественский изменил своему вкусу и перестал быть взыскательным в творчестве.

Он продолжал оставаться Мастером. И очень добрым человеком, хотя условия фронтовой жизни были весьма жестокими. Правда, из кольца блокады нас к тому времени вывели, и мы успели забыть про голод, но бои на нашем участке фронта не прекращались, потери были большими, а удачи, как нам тогда казалось, незначительными. Только спустя много лет мы поняли, что армия, ведя эти бои, успешно решала свою сложную и ответственную задачу: вместе с другими войсками Ленинградского и Волховского фронтов она сорвала намеченный Гитлером последний и решающий штурм Ленинграда.

Всеволод Александрович писал много, иногда прозой, но больше стихами, а свободное время отдавал встрече с молодыми, как правило, еще совсем зелеными литераторами. Как‑то он наведался ко мне – возбужденный и счастливый.

– Новые стихи пришел почитать. – И тут же пояснил: – Не свои, молодых наших поэтов. Сережа Орлов, Толя Чепуров. Талантливые мальчишки! Бог даст, уцелеют – славными будут поэтами.

И стал декламировать, радуясь каждой удачной строке.

Позднее прочитал и мою прозаическую книжицу о героях Невской Дубровки – «Подвиг понтонеров». Прочитал, подумал и тут же предложил:

– Надо послать Николаю Семеновичу Тихонову, он человек душевный!

Я выразил сомнение, что вряд ли Тихонов будет читать: не тот труд, чтобы им занимался маститый писатель. Мой собеседник решительно возразил:

– Надо знать Николая Семеновича! Когда перед ним окажется рукопись фронтовика, сказавшего свое слово о героях Ленинграда, он ночь не поспит, а прочтет обязательно.

– Да стоит ли лишать его этой ночи? – продолжал я свои сомнения.

– Стоит.

Всеволод Александрович оказался прав: Николай Семенович Тихонов не только внимательно ознакомился с рукописью, но, как потом он мне писал, «даже прочел некоторые страницы вслух простым людям, и они сказали, что это очень сильно и глубоко волнует». Он предложил издать ее в блокадном Ленинграде.

– А я что говорил? Это же Тихонов! Он так любит помогать молодым! Это у него – от Горького.

В течение нескольких недель книжечка была отредактирована, набрана, отпечатана и выпущена в свет. И это в условиях осажденного города!

Еще раз я увидел, как Всеволод Александрович умеет радоваться счастью других. Он обнял автора, бережно перелистал брошюрку и взволнованно сказал:

– Начало хорошее! Считайте, что вам сильно повезло: «крестным отцом» оказался Тихонов.

Прошло несколько месяцев, и ко мне в землянку почти вбежал Рождественский. Он сиял, держа в руках аккуратного формата книжицу; на обложке – наклоненная ветром березка, вдали виднеется деревушка, по небу несутся тревожные облака, предвещающие грозу… Я прочитал название: «Голос Родины». Повыше курсивом обозначен автор: Всеволод Рождественский. Я еще не успел его поздравить, как он отвернул мягкую обложку и стал что‑то писать. Судя по всему, текст у него сложился по пути в мою землянку: писал быстро, не задумываясь. Протянул книжечку. Я стал читать и сначала даже не поверил, что только что написанные строки посвящены мне. Но это, к счастью, было так:

 

 

«Дорогому И. Ф. Курчавову

Вспомни это время боевое,

Ладоги прохладной серебро.

Вспомни лес, где крепко нас с тобою

Подружили слово и перо!

 

13/VII 1943 г. Лес.

Вс. Рождественский».

 

«Волховская – застольная»

 

Во время войны немцы выпустили книжонку о битве на Волхове. Обращаясь к жителям Германии, авторы писали: если вы встретите человека с желтым, изможденным лицом, часто при ходьбе опирающегося на палку, знайте, что этот человек воевал на Волхове, уступите ему место в трамвае или автобусе – он заслужил это.

После войны я неоднократно наведывался на Синявинские высоты и восхищался ими: да это же курорт! Действительно, чудесная возвышенность, украшенная деревьями и кустарниками, яблонями, сливами и вишнями. И все на виду – болота, недоброй памяти роща «Круглая», за которую так много пролито нашей крови, слева синью светится бесконечное море‑озеро Ладога.

На этих‑то высотах и находились немцы. И жаловались на свою горькую судьбу.

Наши – внизу, на треклятых Синявинских болотах.

Надо хотя бы час пробыть на них, чтобы понять и оценить великое мужество тех, кто жил и воевал здесь долгими месяцами. Все они были не просто героями, а легендарными, о которых слагали стихи и поэмы.

В марте 1943 года моряк, к этому времени ставший пехотинцем, Илья Шалунов с оторванными руками бежал вперед, в атаку, и звал за собой товарищей, пока смертельное ранение в живот не остановило его навечно… Последние его слова к друзьям были: отвоеванный рубеж не сдавать! Шалунову были отданы достойные его подвига почести: он награжден орденом Отечественной войны 1‑й степени, первым в истории Великой Отечественной войны навечно зачислен в списки части. Фронтовой поэт Павел Шубин написал о нем проникновенные строки:

 

Встал и увидел в последний миг

Землю свою и друзей своих.

И, как подрезанный

Падая с ног,

Тихо успел сказать:

– Во имя твое, Родина‑мать…

Все, что сумел и смог..

 

Стихи эти мне были вдвойне дороги. Павла Шубина я хорошо знал, творчество его ценил, а строки, посвященные потрясающему поступку Ильи Шалунова, как бы иллюстрировали мой очерк о нем, напечатанный во «Фронтовой правде» – главной газете волховчан.

Всякий раз, приезжая к нам под Синявино из Неболчи, где размещалась редакция «Фронтовой правды», Павел заходил ко мне, а иногда и ночевал у нас в землянке. Знал я и о том, что вышел он из деревни Орловской губернии, в Питере работал слесарем, там и начал печататься. Понял: чтобы стать хорошим поэтом – надо учиться. Закончил филологический факультет популярного пединститута имени Герцена. А вскоре, в 1938 году, был принят в члены Союза писателей СССР.

Рассказчик он был превосходный. Случалось такое, что его повествование продолжалось с вечера до утра. Вспомнить ему было что: добровольцем вызвался в конную группу генерала Белова и носился на ретивом скакуне по тылам противника.

Многое повидал, много запомнил. Но больше всего был потрясен обстановкой под Синявином. «Читал о войне много, – делился он впечатлениями, – но видеть происходящее подо Мгой и Синявином – это уже на всю жизнь. Если кто‑то и отважится написать об этом, так только тот, кто гнил в Синявинских болотах, где выдержал нечеловеческие муки».

Как‑то он поведал и о своей сокровенной мечте: намерен написать не просто стихи, а песню Волховского фронта, взяв самый трагический участок: Мгу и Синявино. Откровенно сознался: еще не выстрадал эту песнь до конца.

На этот раз он пришел ко мне до крайности взволнованным.

– Знаешь, я, кажется, написал эту песню, – вполголоса сообщил он.

Но не стал читать сразу. Снял забрызганную торфянистой жижей плащ‑палатку, стряхнул ее на улице, умылся и как будто просветлел. Чувствовалось, что Павел готовился к чтению своих стихов не как к ординарному событию, а как к чему‑то очень важному и значительному. Взглянул на меня, спросил:

– Можно?

– Да, конечно! – нетерпеливо ответил я.

Он начал: медленно, внятно, подчеркивая интонацией то, что ему хотелось выделить особо.

 

Редко, друзья,

нам встречаться приходится,

Но уж когда довелось,

Вспомним, что было,

и выпьем, как водится,

Как на Руси повелось!

Выпьем за тех, кто неделями долгими

В мерзлых лежал блиндажах,

Бился на Ладоге, бился на Волхове,

Не отступал ни на шаг.

Выпьем за тех, кто командовал ротами,

Кто умирал на снегу,

Кто в Ленинград пробирался болотами,

Горло ломая врагу.

Будут навеки в преданьях прославлены

Под пулеметной пургой

Наши штыки на высотах Синявина,

Наши полки подо Мгой.

 

Такое мог написать только человек, повидавший бои, прочувствовавший их всем своим существом. Ротный командир! Да кто, как не он, выносил все тяготы любого сражения! Он был первым в атаке, но он желал и того, чтобы первыми были и все его подчиненные. И часто мертвым падал на почерневший от разрывов снег – рядом с солдатами. Сколько же их было, безымянных и прославленных ротных, так много сделавших для Победы!

Строки эти были написаны Павлом Шубиным в сорок втором году. До того момента, когда «наши штыки» появятся «на высотах Синявина», пройдет целый год: ведь даже после прорыва блокады Ленинграда в январе 1943 года Синявинские высоты все еще находились у немцев, их освободили лишь летом того года, а Мгу – в январе 1944‑го, при снятии блокады и полном вызволении города из беды. Но поэт верил, что это произойдет…

 

Пусть вместе с нами

семья ленинградская

Рядом сидит у стола.

Вспомним,

как русская сила солдатская

Немцев за Тихвин гнала!

Вспомним и чокнемся кружками

стоя мы –

Братство друзей боевых,

Выпьем за мужество павших героями,

Выпьем за встречу живых!

 

Что сказать поэту? Нужные слова не приходили в голову. Я обнял его как родного и близкого человека и с трудом проговорил:

– От души поздравляю, Павел, с новорожденной!

– Спасибо, – тоже с трудом ответил он.

В эти минуты я заметил, как его глаза, всегда такие радостные и веселые, заволокли слезы.

 

Певец блокадного Ленинграда

 

 

Неверно,

Что сейчас от той зимы

Остались

Лишь могильные холмы.

Она жива,

Пока живые мы.

И тридцать лет,

И сорок лет пройдет,

А нам

От той зимы не отогреться.

Нас от нее ничто не оторвет.

Мы с ней всегда –

И памятью и сердцем…

И эту память,

Как бы нас ни жгло,

Не троньте

Даже добрыми руками.

Когда на сердце камень –

Тяжело.

Но разве легче,

Если сердце – камень?

 

Кто внимательно следит за поэзией, связанной с трагической и героической обороной Ленинграда, безошибочно назовет автора этого выстраданного стихотворения. Да, конечно, это Юрий Воронов!

Творчество поэта‑блокадника совершенно необычно: по нему, если поставить стихи в строгой последовательности, легко проследить военную биографию поэта, его жизнь, полную великих мук, тревог, но и законной гордости. И не случайно он просит не трогать память, такую для него дорогую и священную. А как это важно сейчас, когда делаются попытки принизить и омрачить нашу Великую Победу, перечеркнуть и замарать грязью подвиги миллионов: и бойцов на передовой, и мальчиков и девочек в блокадном городе на Неве, и страдальцев‑тружеников в далеком тылу.

Много можно сказать об авторе: знаю я его давно. Нас роднит то, что и мне довелось в самое трудное время блокады находиться в ее ужаснейшем кольце, оборонять город в 41‑м, прорывать осаду в 43‑м и снимать полностью эту проклятую осаду в прекрасном январе 1944‑го.

 

За лязгом и скрежетом

Взрывы и свист.

Все небо распорото боем.

И желтые звезды

Срываются вниз:

Им выдержать трудно такое.

 

Читаешь эти строки, и встают в памяти трагические дни 41‑го. Над нашими позициями тогда небо закрывали не тучи, а громады вражеских эскадрилий. Все содрогалось вокруг от их гула, и воздух казался рассеченным, подмятым этими темными, мрачными чудовищами. Не раз слышал я отчаянные слова, с болью вырывавшиеся из глубины души: «Пусть бы лучше на нас обрушил эти бомбы, проклятый, чем на Ленинград!» Все мы отчетливо понимали, какую беду, несчастье и горе может принести городу и его мужественным жителям каждая бомба…

А что же в эти минуты переживает 12‑летний мальчонка?

 

Сначала –

Тонкий свист над головой.

Потом удар.

Потом тебя качнет.

Потом земля

Под домом и тобою

Встревоженно ворочаться

начнет.

Потом все это

Снова повторится,

И крыша

Из‑под ног пойдет, скользя.

И что не страшно –

Можно притвориться,

А вот привыкнуть –

Все‑таки нельзя…

 

Он – не равнодушный наблюдатель. Юра Воронов разбирает завалы, спасает обреченных на гибель людей, сбрасывает с крыш зажигалки. В те дни газета «Смена», тогда поднимавшая на щит славы героев и на их подвиге воспитывающая других, рассказала про один такой эпизод, поместив над текстом портрет мальчонки:

«При первых же звуках сирены Юра Воронов – пионер дружины № 56 – выбежал из квартиры. Он спешил в штаб. Наверное, там есть поручения, которые он, связист, должен немедленно выполнить.

Юра шел по двору. Над головой часто били зенитки. Вдруг раздался оглушительный грохот. Сильным толчком Юру отбросило в сторону, и он потерял сознание.

…Когда Юра пришел в себя, он лежал у стены, засыпанный осколками стекла. Над Юрой склонился его приятель Валя.

– Ничего, – сказал он. – Ты о стену ударился. Бомба в наш дом попала – в угловой флигель.

Юра вскочил, забыв про боль. Ведь там были люди!

– Пойдем, Валька, туда скорей! – крикнул Юра.

– Никуда я тебя не пущу, – заявил Валентин. – Вон как кровь из руки хлещет. Идем в медпункт.

Как только сестра сделала перевязку, Юра побежал к своему дому, где уже работали бойцы аварийно‑спасательной команды. Под ногами обрывались кирпичи, дрожали балки. Над головой висел кусок крыши. Не обращая внимания на опасность, Юра принялся помогать товарищам.

– Молодец! – сказал Юре командир отряда».

Да, он был молодец, этот Юра Воронов! И настоящий герой – скромный, тихий, застенчивый, даже не сознававший тогда, что он ежедневно совершает подвиги.

 

Из‑под рухнувших

перекрытий –

Исковерканный шкаф,

Как гроб…

Кто‑то крикнул:

– Врача зовите!..

Кто‑то крестит с надеждой

Лоб.

… Эту бомбу метнули с неба

Из‑за туч

Среди бела дня…

Я спешил из булочной

С хлебом.

Не успел.

Ты прости меня.

 

– Юра, – говорю я ему при очередной встрече, – в какой мере документально это стихотворение, которое ты назвал «Младшему брату»?

Долго молчит Юра, отвечает медленно, глухо, вдруг задрожавшим голосом:

– Брату Алику было тогда три с половиной года, а сестренке Милочке два месяца. Милочка ничего не понимала, она только плакала. А Алик хотел есть. Он всегда смотрел в окно и ждал меня с хлебом. В тот день он так и не дождался… Дневная норма, эти жалкие граммы остались у меня. Ел их, смачивая слезами.

Других угнетающих вопросов уже задавать не хотелось.

И еще – о хлебе:

 

Наш хлебный суточный паек

Ладонь и ту не закрывает.

И человек,

Который слег,

Теперь – все чаще –

Умирает…

 

Как же точно и горестно сказано: «Хлебный суточный паек ладонь и ту не закрывает». На фронте мы получали на день один сухарь. Можно ли третью сухаря прикрыть ладонь? Нельзя. Помнится и другое, гнетущее и до сих пор терзающее душу: когда мы шли завтракать, обедать или ужинать, – на обед полтарелки «украинского борща» из тухлого силоса, три кусочка мяса из полудохлой лошади (все три вместе – размером в указательный палец) и несколько овсин в шелухе; завтрак и ужин можно именовать так по недоразумению, – мы примечали слегка запорошенных снегом пареньков, таких, каким был тогда и Юра Воронов: они стремились к Ладоге, чтобы перебраться на Большую землю и там найти спасение. Но остались лежать на полпути. Мы замечали, что они еще дышат, что губы их еще шевелятся. Им бы сейчас по паре сухарей – и жизнь их спасена. Но каждому из нас положена лишь треть сухаря, который мы еще только получим в столовой…

На обратном пути мы уже не могли смотреть на вечно почивших юнцов – жителей славного города, города‑героя и мученика.

 

Девочка руки протянула

И головой –

На край стола…

Сначала думали –

Уснула,

А оказалось –

Умерла.

Ее из школы на носилках

Домой

Ребята понесли.

В ресницах у подруг

Слезинки

То исчезали, то росли.

Никто

Не обронил ни слова.

Лишь хрипло,

Сквозь метельный стон,

Учитель выдавил, что снова

Занятья –

После похорон.

 

Да, и это было, и это пережил Юра Воронов, навечно впитавший в свое сердце боль и страдания Ленинграда.

 

В блокадных днях

Мы так и не узнали:

Меж юностью и детством

Где черта?..

Нам в сорок третьем

Выдали медали

И только в сорок пятом –

Паспорта.

 

Все это так. Я видел его старый паспорт: год рождения 1929‑й. А вот и удостоверение: за участие в героической обороне Ленинграда Воронову Юрию Петровичу от имени Президиума Верховного Совета СССР 8 декабря 1943 года вручена медаль «За оборону Ленинграда».

 

За залпом залп.

Гремит салют.

Ракеты в воздухе горячем

Цветами пестрыми цветут,

А ленинградцы

Тихо плачут.

Ни успокаивать пока,

Ни утешать людей не надо.

Их радость слишком велика –

Гремит салют над Ленинградом!

Их радость велика, но боль

Заговорила и прорвалась:

На этот праздничный салют

Пол‑Ленинграда не поднялось.

Рыдают люди и поют,

И лиц заплаканных не прячут.

Сегодня в городе салют!

Сегодня ленинградцы

Плачут.

 

 

* * *

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 54; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.15.25.32 (0.303 с.)