Юрий Карлович Олеша (1899–1960) 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Юрий Карлович Олеша (1899–1960)



 

   (Комментарии составил Е. А. Яблоков.)       

Как автор рассказов выступил во второй половине 20‑х годов. Рассказы писателя 20‑х годов вошли в сборник «Вишневая косточка» (М., 1931).

Приехав в Москву в 1923 г., Ю. Олеша начал работать фельетонистом газеты «Гудок». В. Шкловский вспоминал: «…в «Гудке» самой интересной была четвертая полоса, в которой работали рабкоры и молодые писатели. […] Здесь работали молодые Ильф, Петров, Катаев, Булгаков. Здесь начал работать и Юрий Карлович Олеша, поэт, приехавший из Одессы, создатель стихотворных фельетонов, которые подписывал он именем Зубило» (Советские писатели. Автобиографии. М., 1966. Т. III. С.526). «Под своим грозным псевдонимом «Зубило» он так популярен среди железнодорожников, что где‑то уже появился лже‑Зубило– прохвост, смертельно напугавший двух‑трех начальников станций и поживившийся на их испуге» (Штих Михаил (Львов М.). В старом «Гудке»//Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове. М., 1963. С. 94).

Имя Ю. Олеши стало известно широкому читателю после выхода в 1927 г. его романа «Зависть». М. Горький писал Ф. Гладкову 2 октября 1927 г.: «За этот год появилось четверо очень интересных людей: Заяицкий, Платонов, Фадеев, Олеша» (М. Горький и советские писатели. Неизданная переписка//Литературное наследство. М., 1963. Т. 70. С. 103). М. Зощенко писал Ю. Олеше: «Каждые твои две строчки лучше целой груды книг – вот такое у меня ощущение, когда я тебя читаю» (цит. по: Чудакова М. О. Мастерство Юрия Олеши. М., 1972. С. 98).

Проза Ю. Олеши обратила на себя внимание читателей и критиков особым отношением писателя к изображаемому миру, необычностью и выразительностью деталей. Н. Берковский, называя рассказы писателя конца 20‑х годов новеллами «переживания», выделяет в них три философские проблемы: любовь, детство, смерть (Берковский Н. О прозаиках//Звезда. 1929. № 2. С. 149–151).

«В его художественном облике, – писал об Олеше Д. Горбов, – нет натуралистических тонов. Как у подлинного художника, у него нет вещей, но очень много искусного и тонкого «обыгрывания вещи». Очень часто художник, в тот самый момент, когда иной читатель, поняв его буквально, тянется к вещи, изображенной с натуралистической выразительностью, намереваясь схватить ее руками, как предмет среди других, отдергивает самый предмет и оставляет читателю одно впечатление игры с вещью, впечатление «обыгрывания вещи» (Горбов Д. Оправдание зависти// Горбов Д. Поиски Галатеи. М., 1929. С. 139).

Ж. Эльсберг находил, что в произведениях Ю. Олеши недостает глубокого психологического постижения характеров; критик писал: «Перед Олешей стоит опасность того, что, не углубляя свои социально‑психологические наблюдения, не рисуя подлинных людей […] он может прийти к большим ошибкам и поражениям» (Эльсберг Ж. «Зависть» Ю. Олеши как драма современного индивидуализма//На литературном посту. 1928. № 6. С. 50.). Примечательно, что Ж. Эльсберг подчеркивал важность образа города в творчестве писателя.

В этом с ним, по сути, соглашался В. Полонский: «Это зрение, выросшее на улице современного города. […] В молодой советской литературе Олеша один из самых ярких представителей городской, урбанистической стихии. В нем нет ничего от деревни, от ее полей и лесов, медлительности, неповоротливости. Олеша – художник города, горожанин до кончиков ногтей. […] Из новейших направлений он ближе всего к экспрессионистам» (Полонский В. Преодоление «Зависти» (о произведениях Юрия Олеши) // Полонский Вяч. На литературные темы. М., 1968. С. 301). Касаясь художественного мастерства Ю. Олеши, одним из основных у него критик считал прием «детскости представлений»: «Прием этот помогает автору показать вещь с неожиданных, а потому впечатляющих, возбуждающих внимание сторон. Он производит при этом в нашем созерцании мира небывалые перемены, нарушает оптику, геометрию, естество, удаляет перспективу, сгущает краски, смещает плоскости, показывает нам отражение мира то в уличных зеркалах, то в оконных стеклах, то в пуговицах» (там же, с. 300). В. Шкловский, в своем специфическом стиле, отрицая художественную новизну новеллистики Ю. Олеши по сравнению с его «Завистью», говорил: «Юрий Олеша талантлив и умен, но старая культура, которая его преследует, плохого качества. Он из плохого книжного шкафа. […] Может быть, я ошибаюсь и принимаю за нестройность стройку. Но рассказы Олеши показались мне лишенными усилия роста. […] Прекрасный мир, ощутимый Олешей так, как не умеют его ощущать другие, ощущен кусками. […] У него необыкновенное умение создавать куски, видеть немногое. […] Вещи, которые пишет Олеша, по закону построения разнообусловлены, разнозначны, разноответны, и поэтому они не дописаны. Поэтому в них не разрешен и как будто писателю не нужен большой смысловой план» (Шкловский В. Мир без глубины: (Юрий Олеша)//Литературный критик. 1933. № 5. С. 118–121).

Если Ж. Эльсберг считал Ю. Олешу «одним из наиболее близких […] попутчиков, представителей новой интеллигенции, не имеющей почти никаких связей с дореволюционным миром» (Эльсберг Ж. «Зависть» Ю. Олеши…//Там же. С. 51), то К. Зелинский в статье‑диалоге под характерным названием «Змея в букете, или о существе попутничества» заявлял: «Олеша сейчас является во многом типической фигурой для отстающих попутнических слоев. Хочет он того или не хочет, но фактически своей «Вишневой косточкой» […] он дает бой пролетарской идеологии на самых важных для перестройки позициях – на позициях искусства, по вопросу о сущности искусства, о существе творческого метода» (Зелинский К. Критические письма. М., 1932. С. 135).

С неприятием писал о мировоззрении Ю. Олеши и А. Гурвич: «Автобиографические рассказы Олеши, где он клеймит прошлое и приветствует новую жизнь, незаметно для автора превращаются в статьи. Искренне ли он протягивает руки к новому? Да, но тоже с непреодолимой грустью или с покорностью обессиленного в неравной борьбе» (Гурвич А. Олеша// Гурвич А. В поисках героя. М.; Л., 1938. С. 176). В работах литературоведов 60‑х годов исследуются концепция мира и человека в новеллистике Ю. Олеши, жанровое своеобразие его рассказов, проблемы художественной речи, взаимодействие авторской позиции и позиции героя рассказа (см.: Бурдин В. Проблема личности в творчестве Ю. Олеши и художественная индивидуальность писателя. АКД. М., 1968; Вдовина И. Творчество Юрия Олеши 20‑х годов. АКД. М., 1966; Панченко И. Стиль Юрия Олеши и его связь с судьбами романтической традиции в советской литературе. АКД. Киев, 1968).

Изучается специфика художественной детали у Ю. Олеши: «Олешу считают как бы составленным из кусочков – метафор, сравнений – т. е. «замкнутых словесных образов». Нам кажется, что это далеко не так. Именно органическое единство, сцепленность образов вытекают из характера и особенностей мироощущения Олеши, из целостности его художественной конструкции мира. Кажущаяся раздробленность художественной ткани, обособленность образов объясняются созерцательностью восприятия художника. Эта раздробленность нейтрализуется единым жизненно‑активным эмоциональным планом, единой авторской интонацией, всегда скрепляющей самые «аморфные» вещи Олеши» (Бадиков В. В. О художественном «видении» Ю. Олеши//Филологический сборник. Алма‑Ата, 1965. Вып. 4. С. 162).

Б. Галанов пишет, что в рассказах Ю. Олеши «нарисованы живые, поэтические характеры людей, соединивших в себе мечту и реальность и безо всякой рассудочности, со всей силой и свежестью чувства, умеющих не только любоваться красотой окружающего мира, но и преображать его» (Краткая литературная энциклопедия. М. 1968. Т. 5. Стлб. 422).

«Главным в рассказах Олеши было выяснение авторского отношения к миру, – писал В. Перцов. – Рассказы Олеши можно было бы считать автобиографическими, настолько тесно притерты они к фактам жизни автора, если бы не открытая публицистическая тенденция расширить в них значение случайного до общезначимого. […] Расчет с индивидуализмом – в этом был пафос и творческая концепция…» (Перцов В. К созидателям нового мира (Рассказы Ю. Олеши 20‑х годов) //Вопросы литературы. 1969. № 11. С. 77. См. также: Перцов В. Мы живем впервые. О творчестве Юрия Олеши. М., 1976).

«Объектом художественного видения у Олеши становится мироощущение героя как его смысловая и отчасти социальная позиция. […] Герой взят в мироощущающем плане – как он воспринимает мир: образно или автоматически. […] Поэтому менее всего герой может быть выражен в поступках, действиях. Он весь в своей речи, в стиле речи или близком по стилю авторском пересказе. […] Герой Олеши – герой слова, но в глубине – герой тонкого чувства, особенного восприятия. […] Маски, за которыми скрывается автор, очень прозрачны. В большинстве случаев – это рассказчик, миросозерцатель и романтик, дублирующий автора. […] Эти рассказы носят ярко выраженный лирико‑философский, иногда публицистический, характер» (Бадиков В. В. Герой и автор в прозе Юрия Олеши//Филологический сборник. Алма‑Ата, 1967. Вып. 6–7. С. 298, 309). «Для новелл Олеши иногда характерно построение по принципу метафоры, то есть стремление не путем простого называния, а символически (на романтической основе) раскрыть тему» (Розанова Е. И. О некоторых особенностях поэтики Ю. Олеши‑новеллиста (тропы и детали)//Вопросы русской литературы. Львов, 1966. Вып. 3. С. 18).

Говоря о стиле Ю. Олеши, М. Чудакова отмечает, что «Олеша остался безучастным к поискам всевозможных форм сказа […] и вообще к любым способам «слушания» живой речи. […] Проза Олеши своим отношением к слову ближе к Бунину – с его стремлением упорядочить и «улучшить» современную книжную речь» (Чудакова М. О. Мастерство Юрия Олеши. М., 1972. С. 26, 29). При этом, по мнению исследовательницы, «читатель Олеши почти всегда превращен в собеседника» (там же, с. 76).

 

Вишневая косточка

 

Впервые – Октябрь, 1929, № 8; вошло в сборник «Вишневая косточка» (М., 1931).

Печатается по изд.: Олеша Юрий. Повести и рассказы. М., 1965.

«В «Вишневой косточке» главное действующее лицо рассказа – Время. Управляемое время – это план. «Вишневая косточка» – лирический рассказ о пятилетке, о времени, подчинившемся человеку. Время – в масштабах Плана – требуется для того, чтобы на пустыре, где покоилась вишневая косточка, поднялся индустриальный гигант пятилетки, время – символ и реальность того, что из вишневой косточки, закопанной Федей на пустыре в честь и в память неразделенной любви, выросло вишневое дерево, и, наконец, малое, бытовое время, нужно для того, чтобы пришедший на свидание понял, что ждать ему нечего: любовь Планом не предусмотрена» (Перцов В. К созидателям нового мира//Там же. С. 78–79).

«Внезапный переход от повествовательной к драматической форме еще более усиливает резкость переключения бытового эпизода в план высокой символики. Неизвестно, кто такой Авель, кроме того, что он «мой сосед», а библейское имя, конечно, не может быть случайным в стилистике Олеши; оно подчеркивает философский смысл диалога. […] Но отсутствие реальной мотивировки, оправдывающей включение Авеля в философский спор, не нарушает чувства правдоподобия в рассказе, где главное – встреча и сшибка мыслей. […] Авель не противопоставлен Феде, они думают в одном направлении, но каждый в своем ключе, как реалист и как романтик. Для того и для другого время – это материя, из которой делается будущее. […] Авелю – узкому практику […] план дает возможность вообразить в будущем бетонный гигант на пустыре, но у него как будто не хватает фантазии увидеть там вишневое дерево. […] В конце рассказа романтик и реалист находят общий язык. […] Авель проявляет понимание того, что в Плане должны быть предусмотрены вещи, не оцениваемые с точки зрения непосредственной полезности. Федя – романтик усваивает, что План – это потребность нового мира, оформление стихийного порыва масс к будущему, к социализму. Профработник Авель оправдывает свое библейское имя – сына первых людей на земле. Пятилетний план – это своеобразное переосмысление библейского образа: дерева жизни в райском саду» (там же, с. 79–81).

В. Бузник пишет о рассказе: «Для писателя теперь не существовало сомнений, что поэзия, красота, высокие и нежные чувства необходимы людям нового мира не менее, чем материальные блага и техническая цивилизация. […] Вместе с тем деловая сторона действительности, так называемая «проза жизни» и ее герои не изгонялись из страны Воображения и Внимания. Рубеж между обыденным и прекрасным, между страной Вещей и страной Поэзии был вообще уничтожен. Поэзия не презирала прозу жизни, а та не была утилитарно‑бескрылой» (Бузник В. В. Русская советская проза двадцатых годов. Л., 1975. С. 260).

 

Борис Андреевич Пильняк (Вогау) (1894–1941?)

 

   (Комментарии составил Е. А. Яблоков.)       

Систематически печататься начал с 1915 г. Первый сборник рассказов вышел в 1918 г.

В 20‑е годы Б. Пильняк выпускает сборники: Простые рассказы. Берлин. 1922; Смертельное манит. М., 1922; Никола‑на‑Посадьях. М.; Пг., 1923; Английские рассказы. М.; Л., 1924; Рассказы с Востока. М., 1927; Расплеснутое время. М.; Л., 1927. Итоговым прижизненным сборником рассказов Б. Пильняка стали «Избранные рассказы» (М., 1935). Многие рассказы 20‑х годов вошли в Собрание сочинений Б. Пильняка в 8‑ми томах (М.; Л., 1929–1930; т. 3, 5, 6, 8 – рассказы).

В 20‑е годы Б. Пильняк являлся одним из самых популярных писателей, его творчество было предметом широкого обсуждения и изучения. Так, в 1928 г. вышел сборник статей, посвященных творчеству писателя (Борис Пильняк. Л., 1928).

Пристальное внимание критиков к Б. Пильняку свидетельствовало о том, что его творчество развивалось в русле важнейших тенденций прозы послереволюционных лет. Вслед за А. Белым он активно развивал начала лирической, «орнаментальной» прозы, опробовал новые принципы композиции. Влияние опыта Б. Пильняка на литературу 20‑х годов было весьма велико.

Суждения о произведениях писателя были противоречивыми. М. Горький, в целом отрицательно относившийся к его творчеству, утверждал, что Б. Пильняк «бессилен овладеть сюжетом» (Горький М. Собр. соч. В 30‑ти т. Т. 29. С. 475).

«Кажется порою, что у Пильняка просто ряд записанных назидательных фабул с комментариями автора» (Гофман В. Место Пильняка//Борис Пильняк. Л., 1928.С. 17). Характерно мнение Ю. Тынянова: «Пильняк – оползень; только на основе полного жанрового распада, полной жанровой неощутимости мог возникнуть этот рас сыпанный на глыбы прозаик, каждая глыба которого стремится к автономии. […] Выход для оползня – оползать все больше – в документе, в истории, в олитературенной газете, может быть, намечается этот выход для этой литературы, которая уже почти не «литература» (Тынянов Ю. Н. Литературное сегодня// Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 163).

Наряду с монтажностью, «экспериментальностью» произведений писателя критики указывали на отсутствие в них психологически разработанных характеров. Отмечались тенденция к натурализму, повышенное внимание Б. Пильняка к инстинктивному, бессознательному в человеческой личности, к проблемам пола, рода и т. п. «Пильняк – писатель «физиологический», – отмечал А. Воронский. – Люди у него похожи на зверей, звери как люди. […] Женщине и любви Пильняк уделяет очень много места, до чрезмерности. И здесь исключительно почти выступает физиологическая сторона» (Воронский А. Борис Пильняк// Воронский А. Искусство видеть мир. М., 1987. С. 234–235, 236). Говоря о близкой связи между проблемой кратковременности жизни человека и проблемой продолжения рода, А. Пинкевич называл мотив смерти в числе важнейших у Б. Пильняка (см.: Пинкевич А. Борис Пильняк//Пильняк Б. Собр. соч. М.; Л., 1929. Т. 1. С. 11).

Исследователи 20‑х годов обращали внимание на эволюцию писателя, развитие его мировоззрения и стиля. В 1928 г. А. Воронский говорил: «Последние вещи писателя стали более строгими в отношении физиологической эротики. […] Пильняку предрекали много бед и напастей. О Пильняке писали как о литературном изгое и контрреволюционере. […] Его имя сделали нарицательным и ругательным в некоторых кругах. А он оказался в итоге более чутким к нашей современности, чем многие иные прочие, получившие соответственные патенты и награждения. Он живо и внимательно приглядывается к окружающему, он не стоит и не топчется на месте, исправляет с готовностью свои ошибки» (Воронский А. Борис Пильняк//Там же. С. 256–257). «Произведения Б. Пильняка, написанные в 1925–28 гг., показывают, что он отошел от «заумности» (стилистической) […] и стремится дать ясные и строгие по стилю произведения» (Пинкевич А. Борис Пильняк//Там же. С. 10).

В 20‑е годы предметом критических суждений нередко были жанровые особенности рассказов Б. Пильняка. «Большинство […] повестей и рассказов Пильняка представляют собою: либо краткий пересказ большой фабулы, годной, как основа, для целого романа […] либо лирические фрагменты, объединенные вокруг одного неразвернутого действенного эпизода, переживания, психологически‑бытового описания […] либо – слабо сюжетно мотивированную, лирико‑философскую «поэму в прозе», где фабула или пересказывается наскоро, как воспоминание о прошлом, конечные итоги которого заранее показаны […] или же где сюжет […] дается в разделенных целыми морями лирики отдельных почти статически показанных критических моментах своих свершений» (Горбачев Г. Творческие пути Б. Пильняка//Борис Пильняк. С. 57, 58).

Современные исследования творчества Б. Пильняка касаются в основном проблемы личности в его произведениях. Считается, что мировоззрение и стиль писателя определяла «дилемма: воля или рефлексия, надолго ставшая расхожим мотивом литературы первых лет революции. [….] Писатель […] попал под власть идеи рационалистического рассечения человека» (Белая Г. А., Павлова Н. С. Диалектика сознательного и подсознательного в концепциях человека (из опыта советской и немецкой литератур) //Советская литература и мировой литературный процесс. Изображение человека. М., 1972. С. 113). Истоки этого явления Ю. Андреев прослеживает в предреволюционном творчестве Б. Пильняка, для которого в то время были характерны «рассказы», полные преклонения перед красотой и извечной мудростью природы. Они, с одной стороны, легко поддаются сравнению с пантеистическим творчеством М. Пришвина этой же поры, с другой – с некоторыми ранними произведениями А. Чапыгина, возвеличивающими мощь и красоту «естественного» человека. […] Не зная этих истоков, невозможно понять зрелого Б. Пильняка: имеется в виду его отношение к биологической, – антропологической основе человеческого существования как к ипостаси несравненно, неизмеримо более существенной, чем социальные отношения. […] В высшей степени симптоматично, – замечает далее Ю. Андреев, – что с 1925–1926 годов в творчестве Б. Пильняка начинают звучать совершенно иные ноты, появляются ясные, гармонические произведения» (Андреев Ю. Революция и литература. Л., 1969. С. 159, 162).

В современных исследованиях отмечается движение Б. Пильняка конца 20– начала 30‑х годов к реализму. Причем, по мнению В. Новикова, в рассказах писателя эта тенденция более отчетлива, чем в повестях и романах (см.: Новиков В. Творческий путь Бориса Пильняка// Пильняк Б. Избранные произведения. Л., 1978. С. 20, 26).

 

Повесть непогашенной луны

 

Впервые – Новый мир, 1926, № 5.

Печатается по изд.: Знамя, 1987, № 12.

В предисловии к публикации рассказа в журнале «Знамя» указано, что «значительная часть тиража […] «Нового мира» […] была конфискована у подписчиков» именно из‑за появления в нем рассказа Б. Пильняка (Знамя. 1987. № 12. С. 105).

В № 6 за 1926 год журнала «Новый мир» было опубликовано письмо А. Воронского, в котором он отказывался от посвящения ему «Повести непогашенной луны». Вот текст этого письма: «В 5‑й книге журнала «Новый мир» напечатана повесть Бориса Пильняка «Повесть непогашенной луны». Хотя в предисловии повести и содержится указание, что речь идет не о смерти тов. Фрунзе, но вся бытовая обстановка, некоторые подробности и т. д. говорят об обратном. Повесть держит читателя в уверенности, что обстоятельства, при которых умер «командарм», герой повести, соответствуют действительным обстоятельствам и фактам, сопровождавшим смерть тов. Фрунзе. Подобное изображение глубоко печального и трагического события является не только грубейшим искажением его, крайне оскорбительным для самой памяти тов. Фрунзе, но и злостной клеветой на нашу партию ВКП(б). Повесть посвящена мне. Ввиду того что подобное посвящение для меня, как для коммуниста, в высшей степени оскорбительно и могло бы набросить тень на мое партийное имя, заявляю, что я с негодованием отвергаю это посвящение. С товарищеским приветом А. Воронский» (Новый мир. 1926. № 6. С. 184). Здесь же было помещено краткое заявление «От редакции»: «Помещая письмо тов. Воронского, редакция вполне присоединяется к его мнению. Редакция считает помещение в «Новом мире» повести Пильняка явной и грубой ошибкой. Редакция» (там же).

Осознавая серьезность складывающейся ситуации, Б. Пильняк счел необходимым выступить с открытым письмом, в котором признавал рассказ «ошибкой»: «В майской книге «Нового мира» появилась моя «Повесть непогашенной луны», а в июньской книге было напечатано письмо т. Воронского, где он считает повесть «злостной клеветой на нашу партию ВКП(б)». В препроводительном к письму т. Воронского примечании редакции редакция «считает помещение в «Новом мире» повести Пильняка явной и грубой ошибкой». Сейчас, вернувшись из‑за границы, где я был оторван от СССР, восстановив обстановку, при которой писалась повесть, я нахожу необходимым заявить: не учтя внешних обстоятельств, я никак не ожидал, что эта повесть сыграет в руку контрреволюционного обывателя и будет гнуснейше им использована во вред партии; ни единым помыслом не полагал я, что пишу злостную клевету. Сейчас мне видно, что мною допущены крупнейшие ошибки, не осознанные мною при написании; теперь я знаю, что многое, написанное мною в повести, есть клеветнические вымыслы. Поэтому присоединяю мое мнение к мнению редакции и считаю большой ошибкой как написание, так и напечатание «Повести непогашенной луны». Бор. Пильняк. Москва, 25 ноября 1926» (Новый мир. 1927. № 1. С. 256).

Когда через несколько лет после публикации Б. Пильняком за границей повести «Красное дерево», обстановка вокруг него резко обострится, враждебная писателю критика будет вспоминать «Повесть непогашенной луны» как одно из первых свидетельств «контрреволюционности» Б. Пильняка. Так, Секретариат РАПП заявлял: «Повесть Б. Пильняка «Красное дерево» – самое яркое доказательство активности новобуржуазной литературы. «Красное дерево» достаточно завершает путь Б. Пильняка […] от «Повести непогашенной луны» […]» (На литературном посту. 1929. № 17. С. 2). После гибели Б. Пильняка, ставшего жертвой сталинских репрессий, имя его около 20 лет не упоминалось в литературоведческих работах. Но и после реабилитации писателя отношение исследователей к малоизвестному рассказу «Повесть непогашенной луны» было большей частью резко отрицательным. Об этом уже в конце 60‑х годов писал Ю. Андреев. По его мнению, в данном рассказе «впервые в своем творчестве Б. Пильняк с такой любовью изобразил коммуниста […] умного, молодого, душевно тонкого, обаятельного человека. По всем идейно‑художественным данным об раз замечательного большевика Гаврилова должен был стать в один ряд с образами большевиков, созданными в 20‑е годы. Но основная коллизия произведения была отвергнута, причем произошло это именно тогда, когда Б. Пильняк пошел в том направлении, к которому критика его и призывала. Инерция недоброжелательства, корни которого не всегда, очевидно, осознаются современными авторами, действует вплоть до последних лет» (Андреев Ю. Революция и литература. С. 163).

В. Бузник утверждала: «Ни меткие бытовые зарисовки, ни колоритно зафиксированные эпизодические фигуры не спасли от провала «Повесть непогашенной луны», где мысль автора запуталась в разрешении противоречий между долгом и чувствами. Тема высокой ответственности наделенного властью человека перед обществом, людьми вылилась в искаженное изображение крупного деятеля революции как страшной личности, не знающей эмоций и полутонов […] чьи поступки «формульны», скованы приказом, торжествующим над здравым смыслом» (Бузник В. В. Русская советская проза двадцатых годов. Л., 1975. С. 165).

В. Новиков оценивал рассказ однозначно: «Это необъективное, искажающее советскую действительность произведение» (Новиков В. Творческий путь Бориса Пильняка//Там же. С. 17).

Публикация «Повести непогашенной луны» в журнале «Знамя», сделавшая рассказ доступным широкому кругу читателей и исследователей, заставила изменить традиционное мнение об этом произведении Б. Пильняка. Так, В. Гусев, говоря о гражданской смелости писателя, рискнувшего пойти «против ветра», пишет: «Образы Шекспира и общего вихря жизни реяли перед больным, надорванным и мучительным внутренним взором автора; […] автор […] пытается разобраться в насущных законах наступившей, навеянной «небом и адом» жизни, и быте, и духе, а не просто пишет с натуры, желая намекнуть на того‑то и того‑то… Он смотрит в глаза свирепому вихрю жизни – и – хотя бы на миг – не отводит взора» (Гусев Владимир. Мучительный призрак ночи. Борис Пильняк и его «Повесть…»//Литературная газета. 1988. 13 января. С. 4).

По мнению редакции журнала «Знамя», «главной – и неназываемой – причиной резкой критики было то, что косвенного виновника случившейся трагедии автор увидел в фигуре «негорбящегося человека», толкнувшего командарма против его воли на роковую операцию. […] Основная мысль этой маленькой повести была направлена против политического интриганства, позднее вылившегося в массовые репрессии 1937 года, которые коснулись прежде всего старой ленинской гвардии большевиков» (Знамя. 1987. № 12. С. 105).

Следует отметить, что социально‑психологический тип, воплощенный в образе главного героя «Повести непогашенной луны», не был для творчества Б. Пильняка абсолютно новым. Рисуя коммунистов в романе «Голый год» (1921) в виде обобщенно‑символического образа «кожаных курток», писатель воспроизводил точку зрения политически неграмотной массы, не умевшей видеть за внешними «революционными» атрибутами реальных, «живых» людей. Сам же автор в романе стоял на иной позиции, стремясь дифференцировать этот «мифологический» образ, перевести его в конкретно‑исторический план, проникнуть во внутренний мир революционного деятеля. Одним из героев «Голого года», чей образ можно рассматривать как «набросок» образа Гаврилова в «Повести…», является Архип Архипов. Кроме «Повести непогашенной луны» данный социально‑психологический тип получил развитие и в образе Ивана Москвы, героя одноименной повести (1927).

При этом нужно отметить, что мотив «кожаной куртки» все же незримо присутствует и в «Повести непогашенной луны»: здесь также намечена оппозиция твердого, организованного – и мягкого, аморфного. Суетливой мещанской массе, карикатурно изображенной в зарисовках городских сцен, противостоит фигура Негорбящегося человека с «твердым голосом». Но Пильняк не стремится к альтернативному выбору между двумя именно этими «полюсами». Лучшие люди его рассказа – Гаврилов, Попов и другие – это люди, в чьих характерах «общественное» и «личное», «сознательное» и «подсознательное» сочетаются естественным образом. Характерно в этом смысле определение «командарм‑ткач», данное повествователем Гаврилову. Обнажившееся под действием хлороформа подсознание Гаврилова показывает насколько слиты в его личности «личное» и «общественное»: его обрывочные реплики – сумма всего главного, что было в жизни, которая цельна и едина и не может быть разорвана на «большую» и «малую».

В рассказе звучат размышления повествователя, в которых Гаврилов предстает «человеком из легенды», «который имел право и волю посылать людей убивать себе подобных и умирать». Подобный образ, как показывает автор, сложился в массовом, обыденном сознании, романтизировавшем полководца. Заметим, что в разговоре с Негорбящимся человеком Гаврилову явно навязывается тот же «железный» образ; предлагается, чтобы свои поступки он подчинял некоей принятой роли – маске. Именно маска (в буквальном смысле) явилась прямой причиной смерти героя. «Организм, не принимавший хлороформа, был хлороформом отравлен». Название медицинского препарата становится символом «отвердения», «омертвления» жизни – превращения живого в мертвое (или в живое лишь по видимости). Тем самым Б. Пильняк по‑своему откликается на драматические проблемы общественной жизни, которые отразятся в творчестве А. Платонова, М. Булгакова и ряда других писателей.

Следует указать на своеобразную перекличку «Повести непогашенной луны» с произведениями А. Малышкина первой половины 20‑х годов. Так, контекст, с помощью которого Б. Пильняк воссоздает образ «железного» командарма гражданской войны, ассоциативно связывается с некоторыми эпизодами «Падения Дайра» А. Малышкина. Проблема соотношения двух эпох – героического прошлого и современности – приближает рассказ Б. Пильняка к рассказу А. Малышкина «Поезд на юг».

Можно отметить известное сходство рассказа с произведениями М. Булгакова середины 20‑х годов. Так, один из героев Б. Пильняка, профессор Кокосов, многими чертами характера напоминает профессоров Персикова и Преображенского (соответственно из повестей М. Булгакова «Роковые яйца» и «Собачье сердце», написанных раньше, чем рассказ Б. Пильняка); возможно, не случайна перекличка фамилий «Кокосов» – «Персиков». Детально, с множеством медицинских подробностей, написанные сцены операций в «Повести непогашенной луны» и в «Собачьем сердце» также вызывают стилевую перекличку Б. Пильняка и М. Булгакова.

Примечательно, что интерес Б. Пильняка к медицинским проблемам прослеживается и в других его рассказах 20‑х годов (см., напр.: Пильняк Б., проф. Федоровский. Дело смерти//Новый мир. 1928. № 2).

 

Верность

 

Впервые – литературный альманах «Писатели – Крыму», М., 1928.

Вошло в изд.: Пильняк Б. Собр. соч. М.; Л., 1929. Т. 5. Простые рассказы.

Печатается по изд.: Пильняк Б. Избранные рассказы. М., 1935.

И. Крамов говорит о рассказе «Верность»: «Пильняк рисует не столько портрет человека, сколько портрет времени. Герой рассказа лишен ясно очерченной индивидуальности, зато время очень индивидуально. Черты его обозначены яркими красками – образ получился хоть и несколько плакатный, но далеко не лишенный выразительности. Человек вписан в этот образ как один из его штрихов, не очень значительных. […] В сущности, перед нами притча, заканчивающаяся, как и положено, назиданием. Ради него и написан рассказ. Автор сопоставляет судьбу человека, жившего всеми страстями своего времени, с одним‑единственным, но решающим событием его жизни – рождением сына от любимой женщины. Перед этим событием меркнет и даже до известной степени теряет значение все то, что наполнило его существование смыслом и содержанием, – сходки, тюрьмы, борьба. […] Пильняк касается острых проблем, но он неточен в мысли, в постановке вопроса. Притче его решительно не хватает конкретности – в ней нет характера, образа, который мог бы придать значение и вес замыслу. […] Но в этом рассказе видно и то, что привлекло читателя к Пильняку. Он очень живо и непосредственно ощущал перемены, сдвинувшие с места время, пере тряхнувшие быт. Ощущение эпического размаха событий, потрясших Россию, пропитывает каждую строчку Пильняка. И рассказ у него чаще всего превращается в фрагмент грандиозной фрески, которую он пытается создать. Фреска эта – новая, революционная Русь. […] Рассказы Пильняка как бы стремятся стать романами. Их распирает материал. Чаще всего они напоминают отрывок из большой вещи» (Крамов И. В зеркале рассказа. Наблюдения. Разборы. Портреты. М., 1979. С. 63–65). Говоря об общих принципах новеллистики Б. Пильняка, И. Крамов употребляет понятие «эстетика фрагмента», полагая при этом, что данная жанрово‑стилевая тенденция оказалась «неплодотворной для литературы в целом» (там же, с 66).

 

Андрей Платонович Платонов (Климентов) (1899–1951)

 

   (Комментарии составила Н. И. Дужина.)       

Первые рассказы А. Платонова появились во время гражданской войны в газетах «Воронежская коммуна», «Красная деревня», «Огни», в журнале «Железный путь». В 20‑е годы вышли сборники повестей и рассказов Платонова: Епифанские шлюзы. М., 1927; Сокровенный человек. М., 1928; Происхождение мастера. М., 1929.

 

Усомнившийся Макар

 

Впервые – Октябрь, 1929, № 9. Повторно: Литературная учеба, 1987, № 4.

Печатается по тексту последней публикации.

После публикации «Усомнившегося Макара» критика предъявила А. Платонову обвинения идеологического порядка: неверие в реальные возможности пролетарского государственного аппарата, преувеличение его бюрократических извращений, анархическое бунтарство против самого пролетарского государства (см.: Корабельников Г. Журнал «Октябрь» в реконструктивный период//Октябрь. 1930. № 5–6).

Наиболее резким отзывом на публикацию рассказа была статья одного из лидеров РАППа Л. Авербаха «О целостных масштабах и частных Макарах». Статья выражала характерное для тогдашней общественной мысли мнение об абсолютной противоположности личного и общественного. «Личное» было синонимично «ячеству», «шкурничеству», «себялюбию», «приоритету индивидуализма над коллективизмом». С этих позиций Авербах упрекал писателя в «анархической антигосударственности», противопоставлении города деревне; государственного, «научного» человека Льва Чумового – простому мужику Макару Ганушкину; общегосударственного дела – частной жизни отдельного человека: «Мы «рожаем» новое общество. Нам нужно величайшее напряжение всех сил, подобранность всех мускулов, суровая целеустремленность. А к нам приходят с проповедью расслабленности! А нас хотят разжалобить! А к нам приходят с пропагандой гуманизма! Как будто есть на свете что‑либо более истинно человеческое, чем классовая ненависть пролетариата, как будто можно на деле проявлять свою любовь к «Макарам» иначе, как строительством тех новых домов, в которых будет биться сердце социалистического человека, как будто можно быть действительно человеком иначе, как чувствуя себя, человека, лишь частью того целого, которое осуществляет нашу идею» (Авербах Л. О целостных масштабах и частных Макарах//Октябрь. 1929. № 11. С. 16).

В примечании от редакции, подписанном А. Фадеевым, М. Шолоховым, А. Серафимовичем, говорилось: «Редакция разделяет точку зрения т. Авербаха на рассказ «Усомнившийся Макар» А. Платонова и напечатание рассказа в журнале считает ошибкой» (Октябрь. 1929. № И. С. 164).

О побудительных причинах такого заявления можно судить По письму А. Фадеева к Р. С. Землячке (декабрь 1929 г.): «Я прозевал недавно идеологически двусмысленный рассказ А. Платонова «Усомнившийся Макар», за что мне поделом попало от Сталина, – рассказ анархистский…» (цит. по кн.: Шешуков С. Неистовые ревнители. М„1984. С. 244).

Современное литературоведение подходит к рассказу Платонова с иных позиций.

По мнению Л. Ивановой, Платонов правильно воспринял «пафос преобразования социалистической эпохи». Он «видел прогресс социализма в конечном прогрессе человеческого духа, а его смысл – не в разъединении, а в объединении двух начал: «целостных масштабов» и «частных Макаров», далекого и близкого, абстрактного и конкретного, умственного и физического труда, – в праве человека быть не только исполнителем, частью целого, но и думающим активным индивидуумом, способным решать и отвечать за свои решения» (Иванова Л. Творчество А. Платонова в оценке советской критики 20–30‑х годов//Творчество А. Платонова. Воронеж, 1970. С. 178).

Л. Шубин пишет, что «рассказом «Усомнившийся Макар» писатель указывает обществу на грозящую ему опасность, если у власти будут подобные бездумные исполнители или те, кто присвоил себе право думать за других» (Шубин Л. Поиски смысла отдельного и общего существования. М., 1987. С. 191).



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 122; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.224.95.38 (0.053 с.)