П.И. Мельников в оценке русской критики 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

П.И. Мельников в оценке русской критики



П. И. Мельников принадлежит к писателям, смысл твор­чества которых не был простым и однозначным, и ввиду особой специфичности художественной формы не был полностью понят современниками. В истории русской литературы трудно найти писателя, творчество которого получало бы столь противоречивые и даже взаимоисключающие оценки, как творчество Мельникова.

Его служебная деятельность в качестве чиновника особых поручений при Министерстве внутренних дел и грозная репутация гонителя раскола и «зорителя скитов» сказывалась на оценке его литературных трудов и предвзятом отношении некоторых критиков к его творчеству [Власова, 1982, с. 94]. Вопрос о характере народности произведений писателя решался противоречиво.

Общественную значимость этнографизма и художественную ценность произведений Мельникова признавали многие исследо­ватели, видевшие в них большое обличительное начало [Миллер, 1888, т. 3, с. 63]. Показательно отношение к его творчеству Л. Толстого, А. М. Скабичевского, А. И. Богда­новича. Н. Я. Янчук, восхищавшийся богатством и достовер­ностью фольклорно-этнографических фактов в произведениях Мельникова, пишет: «… значение этих обоих романов, «В лесах» и «На горах», особенно первого, достаточно оценено русской критикой. Все согласны в том, что автор развернул здесь перед читателем неведомый мир, полный самобытной оригинальности, но мало известный до тех пор большинству русского общества, а между тем достойный внимания уже потому, что здесь сохрани­лись многие стороны русской жизни и черты русского духа, которые в других слоях или изменились или совсем утратились. В этом старообрядческом мире, на окраинах средней Волги, автор показывает нам исконную, кон­довую Русь, где никогда не бывало чуждых насельников и где Русь исстари в чистоте стоит, во всем своем росте и дородстве, со всеми прирожденными ей свычаями и обычаями» [Янчук, 1911, с. 193].

Однако Н. Я. Янчук замечает также, что в этом идеализированном изображении много неестественного и неискреннего: «Есть писатели, произведения которых при первом своем появлении обращают на себя внимание читающей публики, их читают с интересом, замечают в них новизну и известную оригиналь­ность, отдают должное литературному таланту их автора, и счи­тается даже предосудительным для образованного человека не быть знакомым с этими произведениями. Но вместе с тем случается, что даже при выдающемся интересе таких произведений в читателе остается в результате какая-то неудовлетворенность, иногда даже досада.

Однако это не такого рода чувство, какое испытывается вдумчивым читателем, например, при чтении Гоголя, когда вы скорбите вместе с автором об изображаемых им пошлостях жизни и вместе  с тем проникаетесь глубоким уважением к самому автору,— нет, наоборот, вам становится досадно не на изображаемые явления действительной жизни, а на самого автора. В чем же дело?

В том, что при известном, иногда даже выдающемся, литературном интересе такого рода произведений в них чувствуется в конце концов какая-то фальшь, и нам становится досадно, что автор губит свое литературное дарование, направляя его на ложный путь. Дальнейшая судьба этих произведений обыкновенно та­кова, что они при всех своих внешних достоинствах и, не­смотря на свою первоначальную популярность со временем забы­ваются широкой читающей публикой, сохраняя за собой лишь интерес литературно-исторический» [Янчук, 1911, т. 4, с. 194].

Одну из причин этой фальши Н.Я. Янчук видит в резком изменении мнения относительно раскола. «Не вдаваясь в подробное рассмотрение вопроса о том, на­сколько Мельников был убежденным врагом раскола и пособником правительства в делах его обличения и преследования, мы должны отметить, что «художественное изучение раскола» Мельниковым, как величали его очерки из раскольничьего быта кри­тики «Русского вестника», носят на себе следы некоторой двой­ственности в отношениях автора к этому в высшей степени важному бытовому и историческому явлению русской жизни.

 Вращаясь с малолетства в среде поволжских скитов, он сохранил от детских лет как бы некоторое любовное отношение к этой жизни и ее оригинальным особенностям; затем, когда он стал страстным любителем старины и увлекся местной историей и археологией, он невольно проникался уважением к тем людям, которые хранили старину и готовы были пострадать за нее. Но в то же время, имея определенные поручения от своего на­чальства, клонящиеся далеко не к пользе этих хранителей ста­рины, Мельников не стеснялся приводить в исполнение эти по­ручения. Читая некоторые сцены из его произведений этого круга, вы готовы принять его самого сторонником и защитником этой старины, до того он и сам увлекается рисуемыми им картинами и вас увлекает видимого искренностью, правдивостью и как будто полным сочувствием тому, что он описывает. Но вы не должны забывать, что за этим увлекательным рассказчиком стоит чиновник министерства внутренних дел, имеющий тай­ное поручение всеми доступными ему способами выведать всю под­ноготную раскольничьей жизни в лесах и на горах, в стенах скитов и на рыбных и лесных промыслах, в селах и в городах—и донести по начальству для административных соображений, а по возможности приложить и свои заключения. И вот источник той фальши, которую не может не почувствовать вдумчивый читатель при чтении многих нередко талантливых произведений Мельникова» [Янчук, 1911, т. 4, с. 196].

 

Несколько противоположную точку зрения высказывает современник Мельникова – А. Измайлов. Критик, восхищаясь фундаментальностью и яркостью романа, ставит дилогию Мельникова рядом с произведениями Островского: «В великолепной картинной галерее русского бытописательного искусства Мельникову принадлежит единственное и чудесное создание, имеющее право быть поставленным непосредственно за холстом Островского, изображающим «темное царство». Огромное, можно даже сказать, необъятное полотно Мельникова посвящено тому же „темному царству», и оно не тускнеет, не вянет от близости к вдохновенному созданию автора «Грозы»» [Измайлов, 1909, с. 5].

Автор «Грозы» и автор «Лесов» и «Гор» (так Мельников для краткости сам называл иногда свои «В лесах» и «На горах») как бы размежевали область своего исследования. Островский взял город и село, Мельников - лесную дремучину. Островский тронул всю широту «мирских» настроений «темного царства», - Мельников часто проходил там же, но преимущественно, специально взял на себя миссию изучить и показать темную душу в ее религиозном самоопределении, бросающем жутко - мерцающий отсвет на всякое ее дело, слово и мысль…

В обрисовке русской обыденщины и обыденного чувства Мельников идет не одиноко, но рядом с другими русскими писателями, осве­щавшими быт купечества и крестьянства, и, прежде всего, с Островским. Критика не раз указывала, что здесь, в постижении народных типов, он близок к бытописателю Титов Титычей, Диких или Кабаних. Это действительно можно видеть, например, на фигуре Чапурина…

Островскому выпало счастье найти критика - художника, который прочувствовал весь ужас его «темного царства» и дал философский синтез всей его работы. После Добролюбова даже маловнимательному читателю стали ясны все точки над i, которых не мог и не хотел поставить Островский, как художник.

Такого счастья не знал Мельников. Его романы появились уже тогда, когда русская критика оскудела. Большинство критиков не рассмотрело ничего дальше внешних форм и внешних фактов мельниковского рассказа. Она следила за ними и преклонялась пред редким даром бытописательского мастерства Мельникова, пред его изуми­тельною памятливостью на жизненные впечатления, пред сочною кра­сочностью, исключительною меткостью наблюдательности и колоссальным запасом знаний.

Она не хотела постигнуть синтеза работы Печерского и не могла точными словами уяснить читающей публике, почему он ей так нра­вится и так врезается в память, - почему, по прочтении «В лесах» и «На горах», ей становится в такой мере понятна русская душа.

В этом было еще новое доказательство положения, что наша критика последнего 25-летия не опережала чуткого читателя, но шла по его следу» [Измайлов, 1909, с. 4-6].

А. Измайлов в своей статье указывает истинную причину того, почему дилогия получила отрицательные характеристики со стороны критики того времени. Главный интерес Мельникова и главная его заслуга, которая в глазах большинства его критиков так и не осветилась, - именно в том, что он начертал жизнь русской души под углом зрения и в окраске религиозного уклада.

То, что он с изумительным знанием и мастерством «воспроизвел быт русского староверия и потом («В горах») - сектантства, далеко не так важно, как уяснение им психологии этих людей, так близко подпустивших к своему сердцу закон предания, закон обычая, что личная жизнь этого сердца оказалась смятой, за­давленной и заглушенной. Вот центральная точка в писательстве Печерского, в которую должны бить все лучи философской критики и которая осталась в тени, потому что наша критика была какою угодно - исторической, граждан­ской, эстетической, но не философской.

Первое — красочный быт, удивительное своеобразие внешних форм народной жизни — видели. Второе — трагедии душ, лишенных счастья или отказавшихся от него во имя гневного и немилостивого Бога, запрещающего всякую земную радость, - просмотрели. Видели чер­ную рясу матери Манефы или вчера еще беззаботной Фленушки, но прислушаться к биению их сердец под этою рясою, не сумели, на один у всех образец. И это было огромной критической ошибкой, потому что выводы Мельникова просятся под обобщения. Они уясняют нечто - и мно­гое - не только в ограниченной сравнительно области «людей древнего благочестия». Они знаменательны для постижения русской души вообще. И в литературных типах русской интеллигенции, и в подлинной жизни можно многое понять при свете этого подсказа Мельникова о религии, умерщвляющей земное счастье и делающей из людей мертвые и унылые ''машины долга”» [Измайлов, 1909, с. 6].

Революционно-демократическая критика в лице Н. А. Добролюбова,

Н. Г. Чернышевского, М. Е. Салтыкова-Щедрина, Н. А. Некрасова положительно оценивала художественное творчество писателя. «Великолепным писателем» называл Мельникова М. Горький. Многие критики признавали за Мельниковым большие заслуги в разработке литературного языка и сравнивали его с Далем и Лесковым [Канкава, 1971, с 175].

Более объективно, глубоко и многосторонне оценили творчество Мельникова советские литературоведы, хотя в отдельных случаях также имела место односторонность выводов. Так, крайне субъек­тивно расценил значение фольклора в произведениях Мель­никова И. С. Ежов. Он находил реакционным обращение писателя к устно-поэтическим материалам, поскольку оно содействовало идеализации быта старообрядческой буржуазии [Ежов, 1956, с. 3-10].

В советском литературоведении была поставлена как само­стоятельная проблема изучение фольклора в творчестве П. И. Мельни­кова. В 1935 году появилась статья талантливого фольклориста и литературоведа

Г. С. Виноградова о фольклорных источниках романа «В лесах». Написанная на широком сравнительном материале, эта работа выявила книжные источники романа. Увлеченный блестящими результатами исследования в этой его части, Виноградов категорически отрицал мысль о собирательской деятельности и личных фольклорных записях писателя. Статья создала у многих убеждение в книжном характере фольклоризма Мельникова (Виноградов находил превосходными результаты такого фольклоризма) [Виноградов, 1934, с. 12].

Л. М. Лотман отметила идеализацию патриархальных форм старообрядческого быта в дилогии Мельникова, объясняя ее влиянием славянофильско-почвеннических теорий. Она подчерк­нула художественное значение фольклора в творческом методе писателя, определившее оригинальность его манеры и самобыт­ность творчества в целом [Лотман, 1956, с. 238].

В последние два десятилетия проблемы фольклоризма твор­чества

П. И. Мельникова и изучения его фольклорно-этнографических интересов поставлены с учетом сложности и многосторонности их аспектов, на основе более тщательного изучения биографи­ческих и архивных данных. Появились обстоятельные, отличаю­щиеся объективностью анализа очерки творческой деятельности Мельникова.

Чем дальше отодвигается от нас эпоха русской жизни, описан­ная писателем, тем больший интерес вызывают его произве­дения в читательской среде и тем важнее разобраться в характере его творчества, важнейшая особенность которого — многосто­роннее и разнообразное использование фольклора.

Л. А. Аннинский в своей книге «Три Еретика» провел исследование о степени востребованности и популярности дилогии с момента ее создания. Вывод таков: два романа, написанные П. И Мельниковым в «московском изгна­нии», — в золотом фонде русской национальной культуры. Автор статьи указывает: «Появившись в семидесятые годы XIX века, романы эти сразу и прочно вошли в круг чтения самой широкой публики. К настоящему времени издано, порядка двух с поло­виной миллионов экземпляров. И это только отдельные издания, а есть еще собрания сочинений Мельникова; их шесть, так что в общей слож­ности обращается в народе миллиона три.

Большая доля этих книг выпущена тридцать лет назад, во второй половине пятидесятых годов; затем идут два менее выраженных изда­тельских "пика" в конце семидесятых и в середине восьмидесятых годов, то есть в наше время, и интерес, кажется, не слабеет.

Однако и в менее щедрые годы романы Мельникова-Печерского не исчезают вовсе с издательского горизонта: шесть тысяч экземпляров, выпущенные "Землей и Фабрикой" в 1928 году, а затем, в середине трид­цатых годов - однотомник под грифом Academia, откомментированный и оснащенный с академической тщательностью,— все это говорит о том, что за сто с лишним лет существования романы Мельникова ни разу не выпадали в полное забвение; самое большое издательское "окно" не дотягивает до двадцати лет: между академическим томом 1937 года и гослитиздатовским двухтомником 1955 года, с его трехсоттысячным тиражом, сразу рассчитанным на массовое чтение. А еще инсценировки — их с десяток, и делались они в 1882, 1888, 1903, 1938, 1960, 1965, 1972 годах... А еще иллюстрации художников от Боклевского до Николаева. Воистину, два романа, написанные когда-то изгнанником либерализма, имеют удивительно счастливую судьбу; они сразу и прочно связались в сознании читателей не с той или иной преходящей системой ценностей, а с ценностями коренными, несменяемыми, лежащими в глубинной основе русской культуры» [Аннинский, 1988, с. 191]

Л. Аннинский по степени признания мельниковской эпопеи соотносит этот текст с самы­ми величайшими творениями русской литературы. Это, прежде всего, романы, появившиеся одновременно или почти одновременно с мельниковскими: в том же «Русском вестнике», в те же 70-е годы – «Анна Каренина» Л. Толстого, «Бесы» Ф. М. Достоевского, «Соборя­не» Н. С. Лескова, а также два романа Толстого и Достоевского; один — «Война и мир» — появился десятиле­тием раньше, другой — «Братья Карамазовы» — десятилетием позже, чем «В лесах» (впрочем, тогда же, когда «На горах»), но эти романы просят­ся в сопоставление с мельниковскими по своей творческой установке: перед нами национальные эпопеи.

По той же причине надо включить в этот круг «Былое и думы»

А. Герцена, завершенные незадолго до того, как Мельников приступил к писанию.

Еще три романа - близкой поры либо близкого типа: во-первых, «Обрыв» И. Гончарова (1869 год), во-вторых, «Люди сороковых годов»

А. Писемского (1869 год) и, наконец, "Пошехонская старина" М. Салты­кова-Щедрина: написанная несколько позже, в 1887—1889 годы, она перекликается с мельниковскими романами по фактуре; и, конечно, если уж прослеживать до конца линию взаимоотношений двух главных обличителей либеральной эпохи, то "Пошехонская старина" - это как бы прощальное тематическое пересечение Щедрина с Печерским.

«Десяток книг, избранных мною для сопоставления, — это цвет русской прозы второй половины XIX века. Сравним их, прежде всего, по числу изданий, учтя как отдельные (титульные), так и включенные в собрания сочинений. Вот результат моих подсчетов.

Вверху таблицы - Толстой: «Анна Карени­на» чуть-чуть опережает «Войну и мир»: сто восемь изданий. Следом идет «Обрыв» Гончарова - 56 изданий. Далее — довольно плотной группой: «Былое и думы», «Пошехонс­кая старина» и «Братья Карамазовы» — около 40 изданий в каждом случае. Это - верхняя группа. В конце таблицы «Соборяне» Лескова и «Люди сороковых годов» Писемского…

Мельников … с двадцатью изданиями, … становится на седьмое место, опережая “Бесов” и приближаясь к “Брать­ям Карамазовым”!».

Иными словами: романы Мельникова-Печерского читаются нарав­не с первейшими шедеврами русской классики, и это происходит не столько вследствие его общей репутации, сколько благодаря только собственному потенциалу этих романов» [Аннинский, 1988, с. 193-194].

А вот результаты исследования Аннинского популярности дилогии у современного читателя.

«Вверху шкалы опять-таки "Анна Каренина", тираж - четырнад­цать миллионов. Одиннадцать миллионов - "Война и мир". Семь милли­онов — "Обрыв", четыре - "Былое и думы".

Внизу шкалы - практическое отсутствие "Бесов", ничтожный тираж "Людей сороковых годов" и треть миллиона экземпляров "Собо­рян".

В середине, плотной группой: "Братья Карамазовы", затем, Чуть отставая, — "Пошехонская старина" и — мельниковские романы.

Два с половиной миллиона экземпляров его книг держат имя Анд­рея Печерского в кругу практически читаемых классиков».

Аннинский рассуждает о секретах популярности и указывает некоторые из них.

1. «Созерцая эту гигантскую фреску, эту энциклопедию старорусской жизни, эту симфонию описей и номенклатур, — впрямь начинаешь думать: а может быть, секрет живучести мельниковской эпопеи — именно в этом музейном собирании одного к одному? Может, не без оснований окрестили его критики девятнадцатого века великим этно­графом, чем невзначай и задвинули со всем величием в тот самый "второй ряд" русской классики, удел которого - быт и правописание, фон и почва, но — не проблемы? Ведь и Пыпин Печерского в этнографы зачислил, и Скабичевский, и Венгеров — не последние ж имена в русской критике! И то сказать, а разве народный быт, вобравший в себя духовную память и повседневный опыт веков, — не является сам по себе величайшей цен­ностью? Разве не стоят "Черные доски" Владимира Солоухина и "Лад" Василия Белова сегодня в первом ряду нашего чтения о самих себе?

Стоят. Это правда. Но не вся правда. И даже, может быть, и не глав­ная теперь правда: такая вот инвентаризация памяти. "Лад" Белова и солоухинские письма — вовсе не музейные описания (хотя бы и были те письма — "из Русского музея"). Это память, приведенная в действие внутренним духовным усилием. Потому и действует. Вне духовной зада­чи не работает в тексте ни одна этнографическая краска. Ни у Белова, ни у Солоухина. Ни, смею думать, и у Печерского.

У Печерского, особенно в первом романе, где он еще только нащу­пывает систему, этнография кое-где "отваливается", как штукатурка. Две-три главы стоят особняком: языческие обычаи, пасхальные гуляния, "Яр-Хмель"... Сразу чувствуется ложный тон: натужная экзальтация, восторги, сопровождаемые многозначительными вздохами, олеографи­ческие потеки на крепком письме... Эти места видны (я могу понять не­годование Богдановича, издевавшегося над тем, что у Печерского что ни герой — то богатырь, что ни героиня — красавица писаная). Но много ли в тексте таких "масляных пятен"? Повторяю: две-три главы особых, специально этнографических. Ну, еще с десяток-другой стилистических завитков в других главах. Как же объяснить остальное: весь этот огром­ный художественный мир, дышащий этнографией и, тем не менее, худо­жественно живой?» [Аннинский, 1988, с.195].

2. «Эпопея Печерского - книга о русской душе, идущей сквозь приворотные соблазны. Это и есть ее настоящий внутрен­ний сюжет.

История души — не в том психологическом варианте, который раз­рабатывают классики "первого ряда": Гончаров, Тургенев; и, конечно, не в том философском смысле, который извлекают из этой истории классики, скажем так, мирового ранга: Толстой и Достоевский. У Пе­черского особый склад художества и, соответственно, особая задача. История русской души - это не пути отдельных душ; это не путь, ска­жем, Дуни Смолокуровой, полюбившей Петю Самоквасова, расстав­шейся, а потом вновь соединившейся с ним, а, кроме того, попавшей в сети хлыстовства и с трудом и риском из этих сетей освободившейся. Ошиб­ка — подходить к характеру Дуни и вообще к героям Печерского с гончаровско-тургеневскими психологическими мерками. У Печерского нет ситуации свободного выбора и нет ощущения характера, который созидает себя, исходя из той или иной идеи, или интенции, или ситуации. Здесь другое: ясное, логичное, ожидаемое, неизбежное и неотвратимое осущест­вление природы человека, заложенной в него вечным порядком бытия. Судьба должна осуществиться, и она осуществляется. Человек не может уклониться от судьбы. Это — природа вещей» [Аннинский, 1988, с.195].

3. «Концепция П. И. Мельникова - это концепция российского консер­ватора и православного ортодокса, с некоторым умеренным оттенком славянского почвенничества. Это мечта о прочном, устойчивом, едином, чисто русском мире, без лихоумных немцев, коварных греков и хитрых татар, о мире, который стоял бы "сам собой", помимо внешнего принуж­дения, держась органичной верой, преданием, традицией и порядком. Мечтая о "строгой простоте коренной русской жизни, не испорченной ни чуждыми быту нашему верованиями, ни противными складу русского ума иноземными новшествами, ни доморощенным тупым суеверием", Мельников четко градуирует степени порчи: хлыстов он изгоняет вообще за пределы истины, тогда как староверов склонен привести к примире­нию с ней, при условии, что и староверы, и их ортодоксальные противни­ки откажутся от крайностей и изуверств» [Аннинский, 1988, с.196].

4. «…помимо узкой авторской концеп­ции, здесь есть ведь еще весь гигантский объем художественной истины. И есть чудо искусства. Парадокс: именно Мельникову, гибкому чиновни­ку, "бесстрастному функционеру", "карателю поневоле", удалось то, что не удалось ни прямодушному и упрямому Писемскому, ни задиристому и упрямому Лескову: эпопея русской национальной жизни, глубинный, "подпочвенный", "вечный" горизонт ее, над которыми выстраиваются великие исторические эпопеи Толстого, Герцена и Достоевского.

Для вышеописанной задачи нужны, помимо уникальных этнографических знаний и умелого реалистического пера, еще и особый душевный склад, соответствующий ей, и удивительная способность: совмещать не­совместимое, оборачивать смыслы, сохранять равновесие. То, что брез­жится Толстому в полувыдуманной фигуре Платона Каратаева, осущест­влено в эпопее Мельникова в образе некоей всеобщей национальной преджизни, спокойно поглощающей очередные теории и обращающей на прочность очередные безумства исторического бытия. Если уж определять, что такое «русская загадка» по Мельникову-Печерскому, то загадка эта -сам факт природной русской живучести, невозмутимо сносящей свое «безумие». Эдакий родимый зверь с пушистым хвостом, — то, что Апол­лон Григорьев силился когда-то извлечь из Писемского. В ту пору Мельников еще только подбирался к "зверю". Он в ту пору еще, так сказать, доносы писал в свое министерство да обличительные рассказы, которые Писемский, как известно, считал теми же доносами. Никому бы и в голову не пришло, да и самому Мельникову, — что же такое, в сущ­ности, начинал он писать в форме своих служебных доносов. Ее-то и исследует, ее и описывает Мельников-Печерский своим наив­ным пером, из простодушного обличительства перебегающим в просто­душное, до олеографии, любование и обратно. Он впадает в этнографизм, но пишет отнюдь не этнографический атлас; он работает в традициях психологизма, но поражает отнюдь не психологическими решениями; он дает нечто небывалое, не совпадающее ни с философским романом, ни с историческим эпосом, — он дает ландшафт национальной души.

Тот самый «природный ландшафт» души, на русском Северо-востоке с XIV века складывающийся, о котором пишет и историк В. О. Клю­чевский: «Невозможность рассчитать наперед, заранее сообразить план действий и прямо идти к намеченной цели заметно отразилась на складе ума великоросса... Житейские неровности и случайности приучили его больше обсуждать пройденный путь, чем соображать дальнейший, больше оглядываться назад, чем заглядывать вперед... Он больше осмотрителен, чем предусмотрителен, он... задним умом крепок... Природа и судьба вели великоросса так, что приучили его выходить на прямую дорогу окольными путями. Великоросс мыслит и действует, как ходит. Кажет­ся, что можно придумать кривее и извилистее великорусского просел­ка?.. А попробуйте пройти прямее: только проплутаете и выйдете на ту же извилистую тропу...»

Ключевский пишет — чуть ли не по следам Мельникова-Печерского.

В статье Аннинский приходит к заключению: «Романы Печерского — уникальный и вместе с тем универсально значимый художественный опыт русского национального самопознания. И потому они переходят рамки своего исторического времени, перехо­дят границы узковатого авторского мировоззрения, переходят пределы музейного краеведения и вырываются на простор народного чтения, конца которому не видно» [Аннинский, 1988, с. 196].

Исследования Аннинского затрагивают не только вопрос популярности дилогии в России, автор статьи указывает данные по публикациям Печерского и за ее пределами. По его мнению, зарубежных переводов мало. Два парижских издания в 1957 и 1967 годах; мадридский двухтомник 1961 года, берлинский двухтомник 1970 года, вышедший в издательстве "Унион" - все...

Что тому причиной? «Огромный объем текста, в котором "вязнут" переводчики и издатели? Замкнуто-русский этнографический окрас его? Наверное, и то, и другое. Однако есть и третье обстоятельство, которое я бы счел наиболее важным. Дело в том, что эпопея П. И. Мельникова-Печерского не стала событием прежде всего в русской интеллектуальной жизни. Да, эта книга стала широким народным чтением, причем сразу. Но она так и не стала "духовной легендой" в то время как романы Достоевского, Тол­стого, Герцена, рассказы Щедрина, Чехова - стали.

Вокруг Печерского в русском национальном сознании не сложился тот круг толкований, тот "исследовательский сюжет", тот "миф", который мог бы стать ключом к этой книге в руках мирового читателя. Не сработал прежде всего русский интеллектуальный механизм; а началось с того, что эпопея Печерского не получила духовно-значимой интерпретации в отечественной критике» [Аннинский, 1988, с. 198].

Различие точек зрения затрудняет исследование сложной самой по себе проблемы фольклоризма Мельникова. «Личность писателя «... запечатлевается в его творчестве в таких сложных, а иногда даже преднамеренно завуалированных формах, что бывает чрез­вычайно трудно более или менее отчетливо представить себе ее конкретные очертания», — заметил М. П. Еремин, относя его к числу наиболее «скрытных» писателей [Еремин, 1976, с. 12]. Завуалированность идейного смысла романов Мельникова усложняет и характер использования фольклорно-этнографического материала. В исто­рии русской литературы нет другого произведения, где бы сам фольклор со всей возможной полнотой сопутствующих факторов был объектом художественного внимания.

Увлеченность фольклором, признание его высокой эстетической и художественной ценности, как и углубленное изучение народных говоров, дали писателю возможность значительно полнее и шире демократизировать литературный язык, чем это делали другие писатели, его современники. Позднее по тому же пути демокра­тизации литературного языка посредством соединения книжных элементов с фольклорными и народным просторечием шли Н. С. Лесков, А. М. Ремизов, В. Я Шишков, А. В. Амфитеатров и другие.

М. Горький высоко ценил язык Мельникова и считал его «одним из богатейших лексикаторов наших», на опыте которого следует учиться искусству использовать неиссякаемые богатства народного языка [Еремин, 1976, с. 12].

Энциклопедическая полнота сведений в показе фольклорной стихии, которая поэтизировала и украшала народный быт и в среде крестьянства, и в среде работного люда, и в буржуазно-купеческой, создает впечатление некоторой идеализации жизни народа. Сам П. И. Мельников этого не признавал, считая себя строгим реалистом и упрекая как раз В. И. Даля за идеализацию купечества в рассказе «Дедушка Бугров».

Мельников — писатель социальный. Историческая и социальная жизнь произведений фольклора показана им не только в рамках патриархального быта, но и на фоне роста купечества, на фоне рассло­ения крестьянства в условиях жестокой конкуренции. Обильное привлечение фольклорно-этнографического материала могло бы поставить под угрозу художественность дилогии, придав ей характер иллюстративности. Писатель преодолел эту опасность силой своего таланта и достиг высокого мастерства, раскрыв со всей возможной полнотой заключающиеся в фольклоре худо­жественно-поэтические возможности. Его дилогия стала памят­ником исторической жизни русского народа и приобретает все большее историко-познавательное значение. «В творчестве Мель­никова «русская душа русским словом говорит о русском народе»», — сказал известный историк К. Н. Бестужев-Рюмин [Еремин, 1976, с. 12].

Известный сборник материалов «В память П. И Мельникова», из­данный в Нижнем Новгороде в 1910 году, содержит итоговую статью Н.Саввина «П. И Мельников в оценке русской критики». В этой статье указаны имена критиков, писавших о Печерском: О. Миллер, Д. Иловайский, А. Милюков, А. Пыпин, П. Усов, А. Скабичевс­кий, С. Венгеров,

А. Богданович, А. Измайлов.

Статья подводит итог о том, какое отношение вызвали к себе произведения Мельникова среди литераторов конца XIX века. Действительно, творчество писателя вызвало разноречивые оценки в современной ему критике. Однако репутация Мельникова как писателя более глубокого, чем просто этнограф, при его жизни так и не утвердилась. Несмотря на это, произведения Мельникова были и остаются в числе наиболее читаемых и любимых.

ГЛАВА ВТОРАЯ

 Языковые особенности дилогии



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2019-08-19; просмотров: 217; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.217.60.35 (0.054 с.)