Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Часть вторая. Поездка по северным рекам

Поиск

 

I. ПОЕЗДКА НА ПЕЧОРУ

 

ТАЙБОЛА

 

Первые впечатления пути. — Кушни и кушники. — Волки. — Медведи. — Комары.

 

Декабрь месяц 1856 года нашел меня уже на реке Мезени и притом в самом дальнем южном краю ее, там, где она готова перейти в другую губернию — Вологодскую. Семисотверстная Тайбола, закиданная глубокими снегами, лежала еще передо мною, рисуясь подчас в воображении, как темная ночь без просвета со всей своею мрачной и непривлекательной обстановкой. Все советовали запастись медным и жестяным чайниками, копченой и жареной провизией, хлебом и — терпением. За первыми не стояло дело. Надо было вооружиться последним.

Зима этого года начиналась как-то вяло: по целым суткам налили крупные хлопья снега, но все это, не скрепляемое достаточно крепкими морозами, ложилось на плохо промерзшую землю рыхлою, глубокою, в рост человека, массою. Дороги не устанавливались долго.

Не было бы, кажется, и пути на Печору, если бы не прошли опуда обозы с мерзлой рыбой на ярмарку в Пинегу. Обозы эти оставили за собой узенькую дорогу с глубокими выбоинами, ухабами и широкими раскатами. Прихотливо извиваясь, прошла эта дорога по Тайболе между высокими вековыми соснами, елями и лиственницей. Этой-то дорогой приходилось ехать и мне в длинной, узенькой, только одному сидеть, кибитке, предложенной любезною предупредительностью доброго человека в Архангельске, испытавшего на себе все невзгоды дальних дорог в губернии. Как теперь слышу роковое известие, сказанное мне как-то вскользь и равнодушным тоном в селении Вожгорах, что дальше уже нет деревень вплоть до первого села на Печоре — Усть-Цильмы.

— Тайбола пойдет тебе теперь ста на четыре верст, вплоть до самой отда́лёны, — добавляли ямщики.

— Пугает меня эта ваша Тайбола!

— А вот поезжай: увидишь — нам скажешь, — отвечал бойкий староста с насмешливым видом и тоном.

— Кибиточку-то ты ладную обрядил! — добавил он потом.

— А то что же?

— То-то, мол, хороша: легкая такая!

Он в доказательство своих слов откинул ее в сторону, как самые легонькие, маленькие ребячьи саночки.

— Ходка уж порато, дядя Кузьма, сама бежит! — прибавил от себя привезший меня ямщик.

— У нас ведь места здесь, надо бы тебе сказать, проклятые:-коли сани с отводами, так и не проедешь, — продолжал свое ямской староста.

— Ты гляди-ко, дядя Кузьма, в нутро-то: ишь он как его олешками знатно уколотил, — тепло ему будет!

— Это ты, твоя милость, ладно надумал; а то — илть, холода, кажись, вовсе надумали встать. Не хватили бы только тебя, паря, хивуса на дороге-то...

— Это что же еще такое: хивуса?

— Хивуса эти, вишь.. по-иному бы тебе молвил: падь экая, рянда, чидега — все вместе.

— Курево — сказывай, дядя Кузьма!

— За́мятель, тоись, — говорил третий.

— Все вместе, все вместе: снег тебе сверху идет— одно это. Опять другое: ветер метет тебе снизу и с боков, свет закидает. Ничего тебе не видно и ехать нельзя: лошади столбняком так и встанут, бревном ты их не спихнешь с места, не токмо плетью: самое такое поганое дело!

Староста урывисто махнул рукой.

— По трунде (тундре) вон совсем засыпает.. Эдак-то, слышь, ономнясь пустозеров двое ехали — порешило, замело насмерть! — прибавил старый ямщик.

— Что же вы меня пугаете, ведь ездят же другие!

— Да, это точно, что ездят: вишь, недавно ведь этих лощадей выставлять стали здесь, а то ведь сменных у нас допреж не было: больно же чиновники жаловались в ту пору, скучали... Садись, ваше благородье, ничего: страшен гром, да милостив Бог, ничего — проедешь, чай!

Поехали. Тройка хохлатых, измученных лошаденок, сбитых десятским с разных дворов и потому невыезженных, метнулась в разные стороны, сбилась с дороги в сугроб, опрокинула кибитку набок. Кибитка была, правда, тепла, но неудобна для того, чтобы в таком крайнем случае выбраться из нее. Наконец и это неудобство. ыло устранено: трое мужиков поставили ее на копылья, ухватившись за один бок. Я вылез, но ушел в снег по плечи; наконец, и оттуда вылез и опять сидел в кибитке по-прежнему, созерцая впереди себя длинного, как шест, ямщика, взгромоздившегося на переднюю лошадь. Он ежеминутно дергал руками и прискакивал на крестце ее. Все пошло своим чередом: лошади не метались в сторону и не могли этого делать, потому что мы въехали в лес, на лесную тропинку. Огромные лапчатые ели и сосны, засыпанные снегом, ветвями своими метались в лицо; ямщик задевал головой за сук, раскачивал ветви и подвозил меня с кибиткой под этот сук как раз в то время, когда валилась опуда огромная охапка густого, пушистого снега. Один только, стало быть, ямщик, с передней лошадью, был в барышах. Пробовали снег вытряхивать из саней — нашли бесполезным: ямщик валил на первой же версте новые охапки. Советовал я ему смотреть вперед и быть осторожным — не помогло: он всегда забывал совег этот, но если и сторонился, то по какой-то случайности, не вовремя. Опрокинуться мы не могли: обступившие нас со всех сторон дряблые, выросшие на болоте деревья, подхватывая с одного бока, бросали на противоположный пень, там, где лесная дорога изломана была рытвинами и ухабами. Не меньше радостей приносили и новые виды, когда мы выбирались из лесу на широкую снежную поляну. Здесь не было деревьев и, стало быть, приводилось чаще опрокидываться: повалится кибитка набок, зарывшись до половины в снег, и протащится таким образом вперёд до той поры, пока не услышит форейтор-ямщик задыхающегося голоса из кибитки, вопиющего о пощаде и помощи. Соскочит он с лошади, кое-как поставит опять сани на копылья и в сотый раз удивится причине такого злоключения, промолвив:

— Со всеми, почесть, начальниками вот эдак-то!

— Да вы по-дурацки ездите: вместо облучка садитесь на переднюю лошадь. Нигде ведь так-то не ездят!

— Все так бают да вот поди ты...

— Садись на облучок!

— Насвычно: лошади опять замотаются. Ну, ин ладно!

Чтобы угодить седоку, он и примостится, пожалуй, на облучок, но ненадолго. Лишь только успеешь немного вздремнуть и раскроешь глаза, смотришь: он снова сидит на передней лошади и по-прежнему дергает руками и прискакивает.

— Ты, ямщик, хоть бы песню запел.

Махнет он рукой, обратившись назад, — и ответ его на запрос весь тут.

Примешься от скуки версты считать и, по крайним соображениям, по количеству употребленного на езду времени и по просранству, должно быть далеко за половину и скоро должна появиться станция, на которую обещали 25 верст. Спросишь ямщика об этом.

— Да вот озерко проедем, в лес втянемся, так тут кедры стоят. От них считаем половину-то.

— Так какие же вы 25 верст кладете на станцию?

— Это точно, что неладно кладем, да, вишь, ведь наши-то версты какие: мерила их баба клюкой.

Но и станция здешняя не находка: эта низенькая избенка-кушня, полуразвалившаяся, черная снаружи, с двумя маленькими дырами вместо окон, из которых лезет не пар, а горький дым. Я попробовал пролезть в одну кушню через низенькую дверку и закаялся: больно резали глаза вплотную наполнявшие ее дым и смрад и захватывали дыхание. В четверть часа времени с трудом можно было разглядеть все вопиющее убожество ее, всю голую, горькую бедносгь ее обитателя-кушника, оборванного, с загноившимися глазами, сугорбого старика, с черным, неумытым лицом; как у кузнеца или угольщика, с крайне недовольным и каким-то плаксивым видом. Кушник и здесь не преминул попросить подаянья в одинаковом тоне и одними и теми же словами, как и все другие на дальнем протяжении Тайболы.

— Не сойдется ли что от твоей милости на бедность?

— Скучно тебе жить здесь, старик, одному, без товарищей?

— Пошто скучно, не скучно! Немощный ведь я: в миру не гожусь, нешто делать-то мне!..

— А давно ты ушел из мира?

— Давно. Почитай, порато же давно. Дальние-то кушни на лето снимают: уходят кушники-то по домам, а я круглый год живу здесь.

— И не боишься?

— Чего бояться-то?.. Нету, не боюсь...

— А лесовиков, водяных?

— Кричат же по лесу-то, а ко мне не ходят: оборонял Бог. Молитвой ведь я их!.. Медведи вон по летам живут — те балуют, шибко балуют.

— Что же они с тобой делают?

— Да всяко. Об угол чешутся: расшатывают углы - то; тоже опять дверь припирают...

— Как же это?

— А хворосту, да бревен натаскает к двери-то, тем и запирает. И не выйдешь.

— Ты бы оборонялся.

— Чем обороняться-то стану? Ружья у меня нет; прячусь вон на подволоку — вся моя тут и оборона. Подурит дурак, знаю, пошалит у тебя в избе-то, поломает все, да с тем и уйдет: милует Бог!

— Зверьков, чай, ловишь тоже?

— Это бывает: горносталев ловлю; тоже псецы (песцы) приходят, лисицы...

— Чем же ты кормишься, старик, ешь что?

— А то и ем, что с проезжих сойдет: дают тоже. Летом в наших местах больно хорошо!

— Чем же, старичок?

— Да ягод уж очень много всяких растет, ну и ешь... Промышленники, что за лесным зверьем ходят, хлебушка дают: ем по праздникам!

— А не ошибаешься, в какой день праздник, в который будень?

— Бывает же и эдак, ошибаюсь!

— Кто ямщики у вас, старик?

— А земские выставляют на зиму с Мезени. Летом-то, вишь, здесь лошадями нету езды: реками плавятся, в карбасах. Есть, бают, пешие переволоки, да небольшие.

— Чья же у тебя кушня, своя?

— Нету, мирская; я, коли поломается что, от себя поправлять должон. Опять же уход за ней мой.

— Какой же уход и какая поправка?

— Правда, что нету, да и не спрашивают. Пошутил ономнясь земский начальник один, что стены-де не скоблишь: да сам же и отшутился, не пугал же больно-то: "эдакто-де лучше, коли стена коптится: изба-де меньше гниет, а ты-де, старик, не пужайся". Такой добрый!..

Готовы между тем лошади, и затем новые испытания от кушни до кушни, которые так похожи одна на другую, как две капли воды: с такими же бедными убитыми одиночеством кушниками, между которыми только ближе к Печоре стали попадаться зыряне, умеющие по-русски только выпросить подаяние и затем молчаливые на все расспросы. Говорили ямщики, что они и по зырянски-то толковать разучились.

— Туги же на разговор-от стали! Приедешь это к ним на зиму, мнут они тебе, мнут язык-от свой, чешутся-чешутся, а не приберут тебе ладного слова: сам уже смекаешь. Шибко же дичают за лето, что и наши русские, — отвыкают...

— А все-таки добрые, ласковые по-прежнему?

— Добрые, больно добрые, что дети: ни тебя они обругают когда, ни на твою брань огрызнутся: порато добрые — это что гневить Бога!

Ночью как-то вой волков разбудил меня и обдал всего холодным потом.

— Гони, ямщик, скорее: погибаем!

Ответа не было. Казалось, ямщик дремал себе беззаботно и так крепко, что не слыхал эловещего, леденящего душу воя. Лошади бежали труском.

— Гони лошадей: волки воют!

— А пущай их!

— Съедят, чудак, в клочья разорвут. Гони скорей, если дорога́ тебе жизнь! Опомнись — не спи!

— Не к нам бегут, к лесу!

Вой усиливался, но становился заметно глуще. Слова ямщика оказались правдоподобными боязнь не позволяла мне высунуться из кибитки и посмотреть по направлению к лесу и волчьему вою, чтобы убедиться в его показании. Я нашелся: ударил кнутом коренную, та брыкнула задними ногами и опять пошла прежней ровной побежкой, как бы согласная с мнением и убеждениями ямщика. Этот равнодушно обернулся назад и, еще при большем хладнокровии (поразительном и досадном), отнесся ко мне с таким вопросом:

— Нешто у вас они страшны, там... в Расее-то?

— В клочья рвут, до смерти рвут, голодные ведь они!

— Наши сытые, наши не рвут!..

Он опять замолчал.

— Гони же, братец, не спи: мне еще жизнь не надоела.

— Да ты не бойся! Что больно испужался? Наши волки человека опасаются, стреляем ведь: они от тебя бегут, а не ты... Оленей вот они режут: это водится за ними, за проклятыми, — и много оленя режут!..

Он опять помолчал, но не дремал.

— Оленя они потому режут, что он смирен, нет у него противу волка защиты никакой, разве что в ногах. Так, слышь, подкарауливает серый черт, — на цыпочках подкрадывается и режет. А то бы человека?! Сорок годов живу, не слыхивал, чтобы этого, никогда... девоньку вон с братишком на трунде (тундре) комары заели — это было. Комаров у нас по летам живет несосветимое много: деться некуда.

— Знаю, сам испытал!..

Ямщик глубоко вздохнул, но в прежнем показании своем был справедлив: вой волков стих мало-помалу и затих совсем, когда мы съехали со снежной поляны (оказавшейся, по словам ямщика, замерзшим и закиданным снегом озером), в лес, по обыкновению поразительный своей тишиною и мрачным видом. Выглянувшая из облаков луна позволила разглядеть, по указанию ямщика, дремавшую на придорожном сучке птицу, которая оказалась глухарем, по-здешнему — чухарем.

— У нас, вишь, и птица не пуглива, не токмя...

— Тебе бояться нечего — ты привык. Теперь и я похрабрее буду.

— Медведей ты бойся: эти ломают, так и те теперь в берлогах спят. Летом они хрустят же по Тайболе, так мы сюда и глаз не кажем на ту пору. Бить их в наших местах — не бьют...

— Отчего же не бьют?

— А как ты его досягнешь?! Тайбола-то ишь какая, долгая,. да широкая; на низ-то она к тундре подошла, а вверх так ей, сказывают, и конца там нет.

— Хороший, кажется, лес по ней вырос?

— Какой хороший! С виду — так пожалуй, а то нет — дряблый лес: на болотинах растет, где ему хорошим быть; пущай вон по суходольям который поднимается — ничего, живет, матерой есть. А много ли тебе суходольев? Все, гляди, мшина, да болотина, да зыбь, что человека в иных местах не держит. Озер опять насыпано по тундре-то по этой и невесть кое число; и живут крепко же большие, верст по тридцати бывают.

— И рыбы в них, чай, много?

— Где же без рыбы? Известно, много рыбы: щук, окуней, лещей. да не ловят, разве которое озерко к кушне подошло, так кушники. берут же про свое про удовольствие, а то нет, чтобы...

— И птицы ведь много?

— Много, и — несветимая сила! — много!

— И ее не бьют?

— Где же всю-то перебьешь? да и кому бить-то? Вон там, по Мезени, кладут путики[80]и много же этих путиков и у Печоры живет, да где ее всю перебьешь?

— Вот, видел даве чухаря? Сидит и глазом не двинет, словно человека-то он я не видал, словно человек-от ему и не страшен...

Послышался лай собаки, тот радостный привет, который бесконечно страден и дорог во всех тех случаях, когда утомляешься долгим и скучным путем и ждешь не дождешься теплого угла, хотя бы, пожалуй, курного и грязного.

На лай этот отозвался и ямщик, обратясь ко мне с замечанием:

— Вон, собаки наши чуткие каки: за версту слышат. С виду ты им ломаного гроша не дашь: хохлатенькая такая да маленькая: да и все тут... Ан нет! На охоте за птицей ли, за зверем ли — золотой человек!

— Привыкли, братец! Живут на лесу, около зверей, Да с толковыми охотниками, вот и выучились!

— Оно, пожалуй, что и от этого!

Лай собаки и на этот раз не обманул нас: впереди уже чернела, как большая серая куча, кушня, до половины в снегу, вся целиком закоптевшая, с кушником у дверей, который опять-таки, по обыкновению, подошел попросить на бедность и, взявши свое, ушел в избу. Изба на этот раз оказалась хорошею: в ней можно было напиться чаю и не задохнуться от дыма.

— Отчего, старик, у тебя в кушне-то не чадно?

— Чадно же живет, как топить начнешь. Теперь, вишь, скутал (закрыл), так, надо быть, оттого.

Коротенький декабрьский день, с двумя часами света и часом бледного просвета на утре и в сумерки, приходил к концу. Вскоре выплыла луна... Вспоминаются еще две кушни, слышались брань и крики ямщиков и робкий голос кушника, просившего на хлеб. Я просыпался и опять засыпал до новых криков на сбившуюся с дороги переднюю лошадь и требований прогонов, на водку. Это была последняя, третья ночь моего путешествия по Тайболе.

Проснувшись на рассвете, я уже видел перед собой, верстах в трех от нас, огромное раскиданное селение с двумя церквами и перед ним большую снежную поляну. Мы спустились под гору.

— Ямщик! рекой, кажется, едем?

— Печорой.

— А впереди Усть-Цильма?

— Она самая и есть.

 

УСТЬ-ЦИЛЬМА

 

История заселения этого места. — Мой хозяин и раскольники. — Предания — Рассказы о ловле семги, — Очереди и общины. — Суда-каюки. — Поплавня. — Чердынцы. — Быт усть-цилемов. — Свадьбы. — Раскольяицы. — Легкие краны.

 

Существование Усть-Цильмы как селения не восходит дальше времен Грозного. По двум сохранившимся грамотам его видно, что основателем слободки Цилемской, при впадении реки Цильмы в Печору, был новгородец Ивашко Дмитриев Ластка, которому и дан "на оброк на Печоре на Усть-Цильме лес черный", с правом "на, том месте людей называти, жити и копити на государя слободу, а оброку ему платити в государеву казну на год по кречету или по соколу, а не, будет кречета или сокола, ино за кречета или сокола оброку рубль", на том основании, "что по тем речкам лес-дичь и пашен, и покосов, и рыбных ловищ исстари нет ничьих и от людей далече, верст за пятьсот и бодьше". "А кто у того Ивашка, — говорит грамота дальше, — в слободе при езжих людей учнет жить сильно, а ему не явился, и он с того емлет про мыты на великого князя рубль московский". Богатство края — рыбные ловища и кречатьи, и сокольи садбища (по словам грамоты), и лес-дичь (не початый) — породило Ластке противников: кеврольцев, чакольцев и мезенцев, из которых некоторые знакомы уже были с Печорою и ее богатством прежде — словили рыбные ловли наездом, — как говорит вторая грамота в другом месте. Эти придумали хитрость, хотя и весьма неловкую: они задержали Ластку на пути в Москву, у себя на Пинеге, отправив вперед своих приспешников ходатайствовать у царя об новой грамоте для себя исключительно, В марте посланные явились в Москве с челобитьем и сказом "про Ивана про Ластку, что его без вести нет" и что они готовы дать оброк за два года вперед по три рубли на год. В апреле приехал и Ластка, и к прежнему оброку надбавил еще рубль против противников своих. Решено было тем, что Печора осталась за Ласткою "потому что, как сказано в грамоте, нас те кеврольцы и Чакольцы и мезенцы Вахрамейко Яковлев с товарищи оболгали, что Ивашки Ластки без вести нет, а давати ему оброку царю и великому князю на год в нашу казну по четыре рубли московских". На обороте подпись Грозного, и следует приписка, из которой видно, что пинежане на новый оброк Ластки наложили еще свой рубль, но Ластка и тут не уступил: Печора осталась-таки за ним за шесть рублей оброку в год. Это и засвидетельствовано скрепою такого знаменитого окольничьего, каким был друг Грозного царя Алексей Федорович Адашев.

Ластка затем лес-дичь расчищал и в слободку людей призывал и церковь Николы-Чудотворца в той слободке поставил в 1547 году, и попа устроил "как ему у тоя церкви можно прожити".

Все это происходило в 1555 году. Через девять лет, в 1564 году, в Усть-Цильме считалось уже 14 дворов и в "них людей 19 человек, по Якимову письму Романова"... В начале нынешнего столетия домов считалось в Усть-Цильме уже 120, а жителей 417 душ; церквей 2, обе деревянные, из которых одна, построенная в 1752 году, обветшала, другая, новая, построена в 1853 году.

По преданию, обе церкви и дома жителей были ближе к Печоре, но случился пожар, — и первая церковь, просуществовав около 200 лет, сгорела вместе с деревней. Хотели ставить храм на старом месте, но образ Спаса, принесенный сюда Ласткой и товарищем его Власом, сам собою переходил на новое место. После нескольких попыток возвратить на старое место, принуждены были остановиться на избранном им самим новом месте. Скоро и все поселение перешло сюда, а старое размыло и унесло напором Печоры, — остался на память небольшой холм. Новая церковь построена точно так же с соблюдением того архитектурного приема, который потребован самой жизнью и указан прежними обычаями. Окна в церкви и на паперти прорублены только с южной стороны; с северной, откуда налетают злые студеные силы, оставлено небольшое, всего не больше четверти, квадратное оконце. Явленная икона угодника Николы (вершков шести длины) украшена серебряною ризою со стразами[81]всякий, плывущий сверху, молится здесь и жертвует.

Вот все, что можно было узнать про прошедшее и отчасти настоящее Усть-Цильмы по древним памятникам, актам и книгам, — а в настоящем... Так называемая отводная квартира — комната, обитая, к удивлению, шпалерами, хотя и дешевеньккми и старенькими, вроде тех, какими обиваются станционные комнаты в дальней России на больших трактах. Крашеный стол с побелевшей доской, выскобленный хлопотуньей хозяйкой по излишней чистоплотности, кровать двуспальная с ситцевыми занавесками: во всем признаки квартиры, передо мною только опростанной хозяевами. В углу печь огромная и на этот раз до того натопленная, что в комнате было невыносимо душно. Передо мною сам хозяин, успевший уже расспросить меня, кто я, зачем и откуда.

Все дома усть-цилемские плохо срублены, неискусно слажены и потому большею частью холодны, и в морозы требуют усиленной топки дешевыми дровами. К тому же, избы эти переполнены черными тараканами, прусаками.

— Да теперь на них лекарство придумано, — объясняет хозяин, — растворим окно, остудим печи, двери распахнем, сами к суседам переберемся — вымораживаем дня два-три. В досельные годы, при Грозном царе, когда этот черный таракан на Руси появился, не знали, что с ним делать — боялись. В одном месте, сказывают, полдеревни сожгли от них. В другом целую деревню спалили, чтобы зверя этого истребить.

Пригласил я хозяина чаю напиться — не отказался, но, взявши чашку и перекрестившись, оговорился:

— У нас эдакие вот есть, что с тобой из одной чашки не станут пить и есть...

— Отчего же?

— Вера, значит, такая. И в кабак идет со своей чашкой. Не люблю я этого!..

— Сам-то ты старовер?

— Старой веры, что таиться, старой веры! Да я только старым крестом крещусь — истинным, значит, да в церковь не хожу, по батюшкину по завету, — а то ничего. У нас, почесть, все так, все селение.

— Какого же вы толка?

— Да ты нешто по этому делу приехал? Так я к тебе такого человека приведу: он тебе все скажет, а я говорить не умею. Пойдем теперь, я те селение наше покажу да и от собак обороню. Много же их у нас в селенье: по осеням-то нас волки обижают, забегают с Печоры, так противу них?..

Пошли. Пред глазами ряд домов без порядка и симметрии: один нахально выступил вперед и сузил улицу, другой робко спрятался за него, закрывшись каким-то сараем и обернувшись главным фасадом своим совсем задом к соседу. Дома эти все двухэтажные: у верхнего приделаны балконы, у окон ставни расписанные, размалеваны по всей прихоти доморощенных вкуса и воображения; у каждого на крыше по шесту с флюгаркой, которую часто заменяет простая крашенинная тряпка, голик, палка. Все дома, при общем взгляде на них, как будто сейчас сползли с соседней горы и на перерыв друг перед другом стараются быть поближе к реке Печоре. Печора привольно раскинулась перед селением версты на полторы в ширину. Шли мы долго; и селению, кажется, конца нет.

— Длинна же ваша Усть-Цильма! — обратился я к проводнику-хозяину.

— Живет-таки. Семь верст из конца-то в конец считаем. Пустырей уж очень много: при болотах, вишь, выстроились, проталинки такие по сю пору видны. Вон, гляди, какой пустырь!

Перед нами площадка, в одном конце которой, на пригорке, новая церковь; справа недурное сравнительно здание с надписью «Сельская расправа", подле — кабак.

У кабака куча народу, обратившегося в нашу сторону с изумленными и недоумевающими лицами. Один отошел в нашу сторону; хозяин приотстал.

До слуха моего донеслось следующее:

— Начальник?

— Начальник.

— Какой?

— Большой, из самого из Петенбруха.

— По нас?

— Кажись...

Еще несколько слов, которых уже нельзя было расслышать.

На обратном пути к дому весь народ, стоявший у кабака, значительно увеличившийся в количестве (сколько мог я это заметить), снял шапки. Хозяин опять отстал, пославши вдогонку за мной парнишку, вероятно, с прежнею целью — отгонять от меня собак, и пришел в мою комнату уже час спустя, с поклоном, умоляющим видом и вопросом:

— Не вытолкаешь ты меня в шею?

— Чего ты это, Бог с тобой!- Милости прошу, садись, потолкуем!

— Я не за тем...

— Что ж тебе угодно?

— Да угодно, твою милость, значит, утрудить просьбой...

— Какой же? садись и рассказывай!

Хозяин продолжает ежиться и кланяться:

— Я не за себя, выходит...

— За кого же?

— Мир тебя видеть желает: выборных прислал — не прогонишь ты их? В избе ждут...

— Проси их, что им надо?

Хозяин опрометью бросился за дверь и явился с целой толпой мужиков, из которых только одна половина могла уместиться в комнате; другие установились в избе. Из толпы выходит один, видимо, самый бойкий, кланяется низко в пояс и, встряхнувши седой головой, спрашивает:

— Из Петенбруха, ваша милость?

— Да. Что ж тебе угодно?

— По каким по таким по делам изволишь?

— Посмотреть, как вы рыбку ловите, суденки строите...

— А не по духовным? — послышался вопрос от другого.

— Нет, решительно нет.

— А мы думали.— по духовным: у нас, вишь, тут дело есть такое немудрое... — продолжал опять первый.

— Церковь, вишь, благословенную построить хотели, — поддержал его второй голос.

— Так, вишь, ни то ни се — уж и не знаем, как дело-то это понимать? Яви божескую милость, прими прошеньице!

Весь народ — и передние, и задние — повалился в ноги. История принимала крутой оборот, неожиданный, неприложимый ко всему тому, чего я от них хотел и чего мог ожидать.

— Я, братцы, не за тем послан. Просите тех, от кого это прямо зависит мое тут дело сторона!

Просители опять поклонились; на лицах их можно было прочитать какое-то недоверие к моему ответу. Первым вывел меня из этого неловкого положения тот, который начал говорить со мной и которого они, по видимому, выбрали своим адвокатом.

— Ну, прости нашу глупость мужицкую, что беспокойство тебе причинили. Не гневайся!.

Задние уже полеали из дверей, но выборный оставался.

— Мы ведь темный народ, известно. Думали, что ты вправду такой!..

Он, наконец, поклонился и вышел. В избе уже начался базарный шум, который становился все громче и громче. Немного спустя дверь опять отворилась. Явился седой старик опять с поклоном:

— Говорить с тобой послали...

— Об чем же?

— О том говорить послали, что тебе самому-то надо. Сказывай! Зачем, даве сказывал, послали-то тебя? — я не вслушался...

— Посмотреть, как вы суда строите, как вы рыбку ловите...

— Суда строим? да судов-то мы ведь не строим никаких, нет у нас заводу экого с искони бе. Карбасишки вон шьем маленькие, про домашнюю потребу. Большие-то суда из Мезени приводим. Пониже-то, вон в Городке (Пустозерске), в редкую когда строят же и большие, да мало... Каюки[82]чердынцы приводят, — так и те там вверху делают, у них же. Пущаем их с рыбкой, кому надо. А рыбку-то мы больше семужку да сижков промышляем, велишь, что ли, сказать, как рыбку-то промышляем, али не надо?.. Может, ты так про рыбу-то спрашивал?...

— Сделай милость, будь так добр!

— Осенью ведь это больше, потому семужка рыбка такая прихотливая, забавная сказать бы тебе надо.

Любит она, матушка, ветры, бури, чтоб вода-то, как в котле, кипела. Знает ли она, что человеку-то эта погода не люба, и сидит-де всякий крещеный в ту пору дома, али бо другое что; по мне, кажись, вернее то: Господь ее Бог сотворил уж такой, что ей бы все с волной, да с порогами бороться, силой своей действовать... Христос ее ведает в том. Только она все против воды идет на устрету, а ведь, Печорушка-то наша больно же бойка, быстро бежит. Навага, сиг, пелядь опять — эти идут больше в ясную погоду, когда солнышко светит, а семужка — нет! Как выходит, поднялись бури, так мы за ней и выезжаем — прости, Бог, грехам нашим! Пущаем поплавню — сеть такая большая, как есть река шириной. Этой больше ловим всем селением, а то и неводами: — теми, почитай меньше, одначе. Что выловим, то на мир и разложим и продадим чердынцам, которые на каючках-то приходят к нам. Этим вот и подати оплачиваем государевы. Ты так и записывай, где у тебя там.

То же общинное право является в силе и дальше на устьях Печоры, где так же все участвуют в лове, не исключая вдов и сирот. Тони погодно переодят в пользование от одной деревни к другой, и каждая деревня, в свою очередь, имеет хорошую и худую тоню. Одни действуют капиталом, другие — трудом. Желающие продают свои паи или участки в паях.

— Что ж дальше с рыбой?

— Солим. Правда, лежит же она у нас сутки двои и, пожалуй, и трои в воде, мокнет — значит...

— Зачем же так? Ведь этак вся истощает: она дрябнет телом, делается хуже, вон как и по Белому морю.

— Это правда, что дрябнет, тоже вон и чердынцы сказывают.

— И солите-то, верно, скупо.

— Не больно же щедро: и на это указывают все...

— За чем же дело, отчего не делаете лучше?

— Да уж делать видно так, как заведено исстари. Вот поди ты, отчего бы и не делать-то лучше, право! Ишь ведь мы народ какой глупый, право? Захотел ты от нас, от дураков: как, знать, рождены, так и заморожены, право!..

— Чем же еще-то живете вы?

— Да как чем — вон скотинку держим и много скотинки-то этой держим. Бьем ее — мясо продаем самоеди. Любят ведь они мясо-то и сырьем жрут, так — пар тебе идет от нее, кровь течет с нее, а ему-то тут, нехристю, и скус, и глазенки-то его махонькие все радостью этой наливаются. Это ведь не русское племя. Вон посмотри ты их: живут они по тундре-то и по деревне у нас ходят, кто за милостыней, кто в работниках живет; бабы... те больше шьют и таково ловко шьют — поискать тебе на белом свете!

— Олени-то есть у вас?

— Самая малость. Только про свой обиход. Во всем селении не найдешь половины протяну того, что вон у ижемца у другого и не больно богатого. Олени-то все у них, вся тундра у них, всех самоедов ограбили эти ижемцы. Зыряне ведь они, не наши!.. Бедное ведь наше селенье, больно бедное: босоты да наготы изувешены шесты. Смотри: дома все погнили да рушатся, а поправить нечем: Вон и теперь дело с пустозерами не можем порешить: загребли Печорушку всю, почесть; выселки свои понаделали чуть не под самым у нас носом. Тако дело!. Не похлопочешь ли ты, ваше сиятельство, яви милость божескую! Плательщики бы были до гробовй доски!..

Старик поднялся со скамьи и повалился в ноги.

— Не нравится мне, старик, низкопоклонство ваше, — зачем оно?

— И, батюшка, с поклону голова не сломится! Будь ты-то только милостив, а мы за этим не стоим!..

— Вы, старик, все-таки меня не за того принимаете, за кого надобно, ошибаетесь...

— Ну, прости, прости, разумник! Не буду просить, ни о чем не буду просить, разве... не кури вот, кормилец, при мне: больно уж оченно перхота долит!

— Изволь, для тебя и за твою словоохотливость...

— Ну да ладно, постой, о чем бишь ты даве спрашивал? Еще-то тебя зачем послали?

— Да вот за тем еще, чтоб посмотреть, как живете?

— Живем-то? Да больно же нужно живем. Сторона, вишь, самая украйная; чай, тебе и доехать до нас много же времени хватило?.. Больно бедно кивем — это что и толковать! Прежде получше жили, а вот теперь какую тебе чердынцы цену за семгу дадут, то и ладно, ту и берешь с крестом да с молитвой. На все ведь нам надо деньги; все ведь мы покупаем: вон и постели — шкуры оленьи, надо бы сказать тебе, — и те покупаем, чего бы хуже! У ижемцев экого добра столь, что хоть волость-то всю укутывай — хватит. Они и оденутся, они и денежки в кованый сундук положат - богаты! Бедней-то нас ты на всей Печоре не сыщешь. Не многим, чем самоеди-то, богаче живем...

— Зачем же народу так много у кабака стоит?

— Пьют у нас — это правда, что пьют, да не больно же шибко. А у кабака стоит кто: не всякий же и за питьем пришел; гляди на половину так постоять собрались да покалякать. Где больше-то делать этак в другом месте? А тут тебе весь мир, весь деревенский толк. Малицы наши теплы, и к морозу мы свычны, озяб который, в кабак зайдет погреться: под руками, благо. По праздникам пьют и шибко гуляют—что хитрить? Наши пьяницы, хоть и не очень отягощают себя пьянством, однако, не дадут своей доле испортиться в подвальной бочке, да и чужое-то, пожалуй, не квасят. Я ведь тебе всю правду... Что же еще-то ты смотреть у нас станешь?

— Песни буду слушать да записывать, не попадется ли хорошая?

— На поседки, стало, пойдешь к девкам? Это ты дело! У нас это все любят, никто не обойдет селения нашего. Затем и слава такая пущена, чай, ты и на Мезени про то слышал? У нас это одно неладно: в старину, сказывают, благочестнее было, да и на моей памяти смирнее. Теперь измотался народ, иссвободился. А может, так и надо... Не сказал ли я тебе, ваша милость, обидного чего этим словом самим. Прости! Я ведь опять с глупа. Пошто же эти тебе песни-то?

— Необходимы также, очень пригодятся мне!

— Да пошто ж и ехать тебе в такую даль? По мне, кажись, ехал ты напрасно: у вас там, в Расее, лучше, красивее, бают, наших песни эти. Не надо бы...

— Это не главное.

— То-то. Еще что тебе надо?

— Посмотреть, как свадьбы справляют.

— Это можно. Почему же опять и не посмотреть тебе, как свадьбы справляют? У нас ведь это все по старине, по самой стародавней.

— Вот это-то и хорошо: это для меня еще более любопытно.

— Ну, врешь, ваше благородие! Ты это не по себе... ты это меня старика приголубить хочешь: видишь, что стар я, да старым крестом помолился, да разговоры тебе разговариваю, ты это меня поласкать... Я тебе не верю! Сказывай дальше!..

— Другие у вас обычаи, каких нет в других местах, приехал посмотреть...

— Да ведь этих-то нет у нас, совсем нет, хоть и не ходи и не выпытывай! Мы живем, надо тебе сказать всю правду, так, как нам начальство велит, от себя мы ничего.., ни-ни, ничевохонько...

Старик при этом мотал головой, шевелил ногами, руками махал; приподнялся со скамьи и, наклонявши голову к плечу, с умоляющим, льстивым выражением лица примолвил:

— Батюшка! Ваша сиятельная особа, христов человек! -позволь я к тебе давешных-то мужиков приведу, хоть не всех... Сделай милость, за благодарностью тебе мы не постоим!..

Словам этим скорее можно было, пожалуй, смеяться, чем сердиться на них. Во всяком случае от старика не было никакой уже возможности добиться чего-нибудь более толкового, идущего к делу. Он начал отвечать как-то урывчиво, невполад, от большей части вопросов отказывался крайним неведением, несмелостью, тупостью и неразумием. Старик; видимо, хитрил и окончательно не доверял мне, что особенно ясно высказал при прощанни со мною:

— Прости, — говорил он, — пошли тебе Господи вечер сей без греха сотворити!

— А ты, кормилец, ангельская твоя душа! — прибавил он потом, немного помолчав и подумавши, — меня не тронешь? Не тронешь за то, что тебе наговорил: может, какую глупость, не ведаючи, вывалил. Памятью-то уж больно слаб стал. Иное и не хотел бы сказать — сказывается! Прости ты меня, старика-дурака досельного. В гроб бы мне уж надо, вот что! Прости, твое благополучие!

Суровость климата, а вследствие того скудость почвы, которая способна произращать только один ячмень, всегда не дозревающий, плохого качества и в малом количестве, наконец (и это главнее всего) — близость моря, отвлекают усть-цилема от домашних работ и приурочивают его к странствиям в дальнюю сторону.

Большую часть весны и лета они, как и все приморские жители, проводят на море: или около устья Печоры или даже на Новой Земле. Осень, самое рыбное время для Печорского края, призывает усть-цилемов к дому, или, лучше, к родной реке. Только зима — и это особенное счастие, исключительное право для них, сравнительно с другими приморскими жителями Архангельской губернии — находит их дома. Но в это время усть-цилему уже положительно делать нечего, если не накопилось (и лишь у самых богатых изних) излишнего количества рыбы для продажи. Дальние поездки на места сбыта — на пинежскую и Усть-Важскую ярмарки отнимают, правда, у них большую часть глухой зимней поры, не принося существенных выгод. Рыба, сравнительно с Пустозерскою волостью, добывается в усть-цилемских участках по Печоре в значительно меньшем количестве. Лов и сбыт добытого лесного зверя (лисиц, выдр, песцов, горностаев, белок) также сравнительно ничтожен. Оленеводство, по словам старожилов, обогатившее наружно слободу, теперь в решительном упадке, по причине си



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-07; просмотров: 331; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.136.22.145 (0.015 с.)