ТОП 10:

Близкое знакомство с русской избой



В сущности, в русскую рубленую избу вошла я впервые: те избы, в Кузедеве и Бенжарепе-втором, я видела лишь мельком, главным образом снаружи. Избегая клопов, я ночевала в кузнице, на горне. Здесь же, в Харске, зимой пришлось в этой избе жить. Черные, прокопченые стены и еще более черный потолок. Смрад, спертый воздух. Непроходимое невежество и непроглядная, но уже привычная нужда обитателей. И – тараканы. О клопах я не говорю. В том, что они вездесущи, я уже убедилась.

Короче сказать, впечатление был кошмарное: темно, грязно, воняет и все копошится и шуршит. И на этом фоне, кроме нас троих, хозяева: Иван, его жена Фрося, двое дочерей лет восьми-десяти и младенец Николай.

Как-то, еще в Анге, одна из дочерей Лихачева сказала:

– В Усть-Тьярме хорошо! Живешь в бараке – своя койка, тумбочка на двоих. Житуха! А вот когда расселяют по квартирам, как, например, в Харске, – ох не люблю! Нет хуже квартир!

Но у меня к баракам было какое-то отвращение: всегда в толпе, на глазах у всех: что-то от казармы и от стада. На квартире, казалось, лучше, все-таки в семье. Вот в Харске мне пришлось пересмотреть свои взгляды и отказаться от предубеждений. Спору нет, плохо в бараке, но на квартире хуже.

Но нам еще повезло: хозяева наши были сердечные люди. Больше того, благодаря их великодушию мы смогли хоть один раз поесть досыта! Впрочем, великодушие было не так уж удивительно, просто хозяин не был настолько голоден, чтобы съесть ту часть конских кишок, которая пришлась на его долю при разделе издохшей от чесотки леспромхозовской лошади... Эта конская требуха, не очищенная от содержимого, сперва немного протухла, а затем замерзла. Хозяин не стал с нею возиться и уступил ее нам с Лотарем. Труднее всего было эти кишки разморозить, что я и сделала у проруби на реке Хар. Дальше пошло все гладко: я их вычистила, выскоблила, вывернула и прополоскала.

 

 

 

Анна Михайловна, хоть и «профессор кулинарии», наотрез отказалась от попытки изготовить изысканное блюдо из этой требухи. И надо было видеть, как мы с Лотарем уплетали за оба уха это варево! Варила я его в чугунке без дна. Дно вставила деревянное и варила, обкладывая чугунок углями.

Ну и наелись же мы! Анна Михайловна не могла побороть отвращения и в нашей трапезе участия не принимала; мы же с Лотарем не смогли оторваться от чугунка, пока его не опорожнили. От еды мы разомлели и еле дышали.

– Давайте условимся, – сказал Лотарь, – ежегодно отмечать число 11 ноября – день, когда мы в первый раз поели досыта!

Увы! Правильней было бы сказать – в последний.-

 

Щука и взаимная выручка

– В воскресенье будет полнолуние, – сказал нам хозяин. – Мы с Петром Чоховым пойдем ночью рыбачить. Если хочешь, попытай счастье и ты.

– Разумеется, хочу! Но надо же иметь какие-то снасти?

– Э, да ты не понимаешь! Нынче снега мало выпало. Лед толстый, рыба задыхается. Вот мы кое-где пробьем лунки – рыба к ним и подойдет дышать. Кроме того, мы знаем, где родники. Лед там тонкий – воздух просачивается. Есть места: ударь каблуком – и дыра! Вот из таких лунок рыбу черпаком знай выгребай на лед! Ну а которая от нас увильнет, снова к лунке вернется. Сможешь ее поддеть – твое счастье!

Разумеется, не рассказать об этом Лотарю было бы не по-товарищески. (Миньки уже не было, он вернулся в Суйгу.) Лотарь сперва с восторгом согласился. Когда же дошло до дела, тут уж другой разговор. После целого дня работы, когда все тело разломило от усталости, под шерстяным стеганым одеялом (он спал вместе с матерью) так тепло... Мороз лютый: градусов 30, должно быть! А там еще промокнешь, да на таком морозе... Нет, ни за что он не пойдет! И я пошла одна, захватив мешок.

Ночь была неправдоподобно красивой! Луна до того ослепительно-яркая, что звезд на небе почти не видать. Зато на снегу загорались и переливались разноцветыми искрами тысячи звезд. Полное безветрие. Сосны и ели не роняют снега. Тишина. Лишь изредка гулко треснет дерево. И опять белое безмолвие...

 

 

У Ивана и Петра «черпаки»: к держаку прикреплен обод из гнутой черемухи, на него натянут кусок сети. У меня – ничего в руках. И пустой мешок. Вот лунка. Быстро прорубив тонкий лед, проворно и ритмично погружая в прорубь черпаки, они выбрасывают на лед трепещущую рыбешку. Чебаки и окуни, реже – щучки и ерши. Идут дальше. Так и ко второй, и к третьей лунке. Вот они подходят к месту, поросшему тростником, возле крутого берега. Здесь ключи. Лед тонок, и, кроме того, тростники служат отдушинами. Петро просто каблуком пробивает лед. Рыбы под ним видимо-невидимо, и они начерпали две изрядных кучки.

Присмотревшись к этой процедуре и уловив, в чем секрет, я вернулась к первой лунке и принялась ловить рыбу просто руками! Рыба скользкая. Ухватить ее трудно. Зато если опустить обе руки сразу, растопырить пальцы и поддавать ими рыбу, то получается неплохо, и моя доля улова быстро росла. Мороз жег как огнем, но я увлеклась и почти его не замечала.

Там, где были родники, я при свете полной луны увидела большущую рыбину и, забыв об осторожности, окунула руки по самые плечи.

Ура! На льду трепыхается щука килограмма на три. Вот это рыбища! Знай наших! Чем я не рыбак?! И, в восторге от своей удачи, я забыла об осторожности. Вот возле мыска, круто спускавшегося вниз, растут тростники. Должно быть, тут лед тонкий. Я его пробью – и рыба моя!

Увы! Лед оказался слишком тонким и не рыба попала ко мне, а я – к рыбам!

По счастью, воды оказалось чуть выше колен, и я благополучно выкарабкалась. У проруби рыба так сгрудилась, что я о морозе и думать забыла: устремилась к воде и стала выбрасывать рыбу на лед.

Но мороз вновь напомнил о себе, когда охотничий пыл стал ослабевать. Я не решилась скинуть сапоги, так как опасалась, что они задубеют и я не смогу их надеть.

После неосторожности я совершила глупость: попыталась, задрав ноги кверху, вылить из сапог воду. В результате вода из сапог перекочевала в мои брюки и проникла даже под мышки. Чтоб не замерзнуть, пришлось поспешить домой. Но цель была достигнута: мешок был наполнен мелкой рыбешкой, и поверх нее я уложила свою «гордость рыболова» – крупную щуку.

Я мечтала об отварной щуке... Разумеется, мне бы и в голову не пришло есть ее самой! Мы бы ели ее втроем, душистую уху. Это не протухшие конские кишки, а свежая рыбина, пойманная мной, притом пойманная прямо руками.

Весть о моей удаче распространилась по Харску. И тут-то мое представление о взаимной выручке и святости товарищеста выдержало серьезное испытание.

Ко мне подошла Анна Михайловна и несколько смущенно сказала:

– Ах, Фросенька! Мы с Лотарем в такой беде, что никто, кроме вас, нас выручить не может! У нас нет ни копейки денег, и с этим переездом туда-сюда мы ничего не зарабатывали. Нам не на что выкупить свой паек! А тут одни соседи хотят справить именины и просят продать им эту щуку на заливное...

Даже если бы я не увидела в ее глазах мольбы, я б ей никогда не отказала. Я протянула ей щуку и сказала:

– Продавайте!

И отвернулась, чтобы скрыть свое разочарование.

 

Философия старика Лихачева

Еще тогда, когда мы направлялись в Ангу, мы заночевали на берегу.

Все побрели в поселок на берегу Чулыма, а я предпочла остаться с проводником, стариком Лихачевым, и его сыном Илюшей, пареньком лет двенадцати-тринадцати, курносым и вихрастым.

Сам Лихачев – ссыльный из Алтайского края, наблюдательный и остроумный – хоть о своем прошлом ничего не говорил, но видно было, что он видел лучшие дни.

Спасаясь от комаров, мы выбрали мысок, продуваемый со всех сторон, развели костер и, разумеется, вскипятили чай, то есть кипяток.

У меня был сахар – последних 6 кусков, еще из дому, и я их разделила поровну на нас троих. Лихачев взял сахар, повертел его в руках и как-то странно посмотрел на меня.

Когда мы попили чаю, он наконец заговорил:

– Слушай, Фрося, что я тебе скажу: береги для себя то, что у тебя есть! Я взял твой сахар – может, я его годами не видел, а мой Илюша, почитай, что его и совсем не видал. И ты его не скоро увидишь!

– Этих нескольких кусочков мне до самой смерти все равно не хватит! Кроме того, скучно глодать свою кость и ворчать на всех, как собака!

 

 

– Это так! Но жизнь здесь хуже собачьей! Собаку можно и пожалеть, а волку не на что и не на кого надеяться! Запомни мои слова – никогда и ничем не делись! Скрывай свои мысли, так как неосторожно сказанное слово может быть обращено против тебя и погубить тебя; скрывай, если тебе в чем-либо повезет: тебе могут позавидовать и погубить тебя; скрывай боль, скрывай страх, так как страдания и страх сделают тебя слабой, а слабых добивают: таков закон волчьей стаи; скрывай радость, ведь в нашей жизни так много страдания, что радость подозрительна и ее не прощают; но прежде всего, скрывай каждый кусочек хлеба, так как ты скоро поймешь, что наша жизнь на грани голодной смерти, и тебе также придется кружить в заколдованном круге: чтобы заработать кусок хлеба, надо затратить много силы, а чтобы сохранить силу, надо съесть весь тот хлеб, что ты заработал. Голод будет твоим постоянным спутником. А за спиной притаится смерть. От нее не жди пощады: она не прощает слабости, а силы у тебя скоро отнимет голод. И в борьбе со смертью и голодом никто, кроме тебя самой, тебе не поможет!

Должна признаться, что жизнь не опровергла ни одного из постулатов Лихачева, но я продолжала делать свои ошибки и, к счастью, не прониклась его мудростью.

 

Из Харска в Усть - Тьярм

 

Мы покидали Харск без сожаления. Не только потому, что ужасно надоели клопы и тараканы, и не оттого, что вся семья нашего хозяина непрерывно в той или иной форме «услаждала» наш слух. Младенец не ревел только тогда, когда мамаша хриплым голосом баюкала его:

Ах ты Коля-Николай!

Ты собакою не лай,

Ты коровой не мычи!

Да ты, мой Коленька, молчи!

Дочки пели пошлые частушки «городского» типа:

На столе стоит стакан.

Под стаканом – таракан.

Если хочешь познакомиться,

Подари мне сарафан.

А папаша мурлыкал унылую песенку и прерывал это мурлыканье лишь для того, чтобы выматериться. Впрочем – беззлобно.

Мы радовались тому, что получим возможность продуктивно работать. Возле Харска настоящего лесоповала уже не было: весь лес был давно уничтожен. Местные жители, старожилы, обосновались и обжились тут давно. Были у них коровы, за которых, впрочем, платили потрясающий «натуральный» налог, и не только молоком и маслом, но мясом и кожей: 16 килограммов мяса и 1/4 кожи с живой коровы в год!

Были огороды на задах, за домами. Упорно внося удобрения (торф, речной ил, мох), создавали на песке почву, на которой росла картошка, не крупнее ореха, капуста (не кочаны, а лишь лист), репа, брюква.

В этом году, впрочем, было приказано отрезать эти огороды, чтобы вынудить голодом всех людей работать на лесоповале. Они рыбачили и охотились, всячески изворачиваясь, собирали грибы, ягоды, кедровые орехи. Одним словом, местные жители боролись с голодом и умудрялись водить за нос Смерть... А на что было рассчитывать нам? Один раз, да и то случайно, выручила щука. А дальше как быть?

И вот мы идем по первому глубокому снегу. Впервые видела я хвойный лес зимой. И он меня буквально очаровал!

– Как декорация к опере «Жизнь за Царя»! – говорит Анна Михайловна

Сходство этим и ограничивается: по мере того как нарастает усталость, сходство с оперой улетучивается, и, право же, мы больше похожи на отступающую наполеоновскую армию!

Картина оживилась лишь тогда, когда мы подошли к трясинам, ненадежным даже зимой. Лошадей нельзя был вести через них. Их пришлось повалить, связав ноги, и человек пять, разойдясь веером, на изрядном расстоянии друг от друга, перетаскивали их по очереди через опасные места. Веревки были привязаны к недоуздку, к связанным ногам и к хвосту. Вьюк переносили вручную. Затем опять вьючили лошадей.

 

 

Вспомнился рассказ, тогда показавшийся мне неправдоподобным, о том, как сторож из Усть-Тьярма (летом там никого, кроме сторожа, не было), доставил туда из Суйги... корову!

90 километров везли несчастную буренушку, связанную «по рукам и ногам», в обласке (долбленка из цельного ствола вербы), перетаскивая из речки в речку. Поистине, и людям и животным живется невесело в этом жутком краю!

«Хрен редьки не слаще» – и хваленый Усть-Тьярм оказался немногим лучше Анги, Харска или Суйги. Лес тут был, и даже очень устрашающий, но ходить приходилось очень далеко и отнюдь не по асфальту! По пути на работу надо было пересекать несколько речушек, характерных для этого края – быстрых и глубоких. Большинство из них замерзают поздно, и то остаются полыньи. Мостов и в помине нет: надо переходить по бревну, опираясь на жердь. Переходя по скользкому бревну, переносили с собой и жердь. Случается, что все жерди на одной стороне. Попробуй перебирись так!

 

 

Зато бытовые условия были лучше: койки, тумбочки – все топорное, но чистое. Здесь, в Усть-Тьярме, я смогла наконец купить себе – по особому разрешению – валенки и телогрейку. Даже трудно поверить, что до того, несмотря на морозы, доходившие иногда до 40 градусов, я могла работать в лесу по 12 часов только в курточке и кирзовых сапогах, что были на мне 13 июня в Бессарабии.

К сожалению, надежда на то, что в Усть-Тьярме с питанием будет больше порядка, не оправдалась. Мало того, что норма была до безобразия мизерная, продукты разворовывались начальством всех степеней и всех мастей!

Развеселил меня случай с Груней Серебрянниковой. На нашу лесосеку приезжал какой-то профсоюзный деятель, некто Антонов, и на следующий день Груня хвасталась «по секрету», что он ей обещал место повара. (За место у котла шла такая же борьба, как в Румынии за должность министра). Когда же Антонов уехал и выяснилось, что поварихой назначена своячница Антонова, барак наполнился воплями и проклятиями, причем не только одной Груни. Первой завопила она:

– Ах он гнида окаянная! За его обещание я с ним, гадом, переспала, а он назначил свою Дуську!

В том же смысле, но в несколько иных выражениях жаловались и вопили 8 девок из нашего барака – почти весь наличный бабий персонал!

«Я так хочу пшенной каши!»

Тут, в Усть-Тьярме, я впервые заметила, как сдает позиции Анна Михайловна. Куда подевались все те «булочки», из которых была будто вылеплена эта некогда весьма пышная дама? Одежда на ней обвисла, и лицо приняло землистый оттенок. Свою пайку черного хлеба, того самого, о котором она говорила: «...скорее умру, чем буду есть этот хлеб!» – стала она получать отдельно от Лотаря и жадно поедала его, стыдясь смотреть на сына.

Однажды ночью я увидела, что она сидит на своей койке, грустно уставясь в одну точку...

– Анна Михайловна, что это с вами? Отчего вы не спите?

– Я так хочу пшенной каши, Фросинька! Пшенной каши! С молоком...

В голосе ее слышались слезы...

В последние дни в Усть-Тьярме я как-то отдалилась от Анны Михайловны и Лотаря – единственных сорочан, с которыми меня связывала дружба. Анна Михайловна утратила бодрость духа и мужество и стала усиленно искать лазейки, чтобы как-нибудь пристроиться.

Помог случай: жена мастера Жарова рожала. Бабки-повитухи не было, и Анна Михайловна смекнула, что, выдав себя за акушерку, она войдет в милость к мастеру. Ее родовспомогательный дебют сошел блистательно – Жаров на радостях подарил ей целую буханку хлеба. Тот факт, что ей не пришло в голову угостить меня хоть ломтиком, навел меня на мысль, что старик Лихачев был не так уж далек от истины.

Ей дали более легкую работу: она с топором на плече гуляла вдоль ледянки (дорога, по которой свозят лес к катищу, то есть штабелям), расчищая ее от веточек и подсыпая, где надо, снег. Ее сын Лотарь тоже где-то устроился. Я стала для них обременительным знакомством и, чтобы их не смущать, сама отошла в сторону.

(Вотчина Хохрина тетрадь 3)

«Кошки – мышки» со смертью

Я испытала на своей шкуре, что это значит, но первая встреча со смертью, казалось бы неминучей, особенно запомнилась.

Лесоповал – работа опасная. И для того, чтобы по возможности уменьшить производственный травматизм, существуют правила техники безопасности. Одно из них гласит: нельзя подпиливать то дерево, на котором зависло спиленное дерево. Надо специальными крючьями – «кошками» – сдернуть зависшее дерево. Но надо перевыполнять нормы, которые сами по себе невыполнимы. Можно ли тут считаться с опасностью?

Работать приходится в самом напряженном темпе. Где там думать о технике безопасности? Самое первое правило – работать можно до наступления сумерек – звучало насмешкой: светало к 10-ти часам, в 3 часа пополудни был уже темно; мы работали от семи и до семи при свете костров, на которых сжигаются ветви, вершины и вообще весь некондиционный лес.

Несколько слов о нормах и о кондициях.

Я не берусь судить о том, как обстояло дело на других лесоразработках; а говорю лишь о том, что было в Суйгинском леспромхозе, где начальником был Димитрий Алексеевич Хохрин. Мы были отрезаны от всего мира, даже от НКВД. Для нас «царь и бог» был Хохрин, и мы, совсем беспомощные, были отданы на его милость. Много ли подобных Хохриных в Советском Союзе, я не знаю, но надеюсь, что нет, иначе это было бы слишком ужасно!

Когда его предшественник Андриаш был призван в армию (куда он так и не попал, так как эшелон, в котором он ехал, был уничтожен вражеской авиацией), разнеслась весть о том, что нашим начальником будет Хохрин. Я была повергнута в полнейшее недоумение: взрослые мужчины, черт возьми, лесорубы, – плакали в отчаянии.

– Ну, теперь мы все и наши семьи погибли! – говорили они.

Мне понадобилось не так уж много времени, чтобы понять, насколько они были правы!

По сей день мне не совсем понятно, на чем была основана его безграничная власть?! На том ли, что он вольный, партийный, и от одного его слова зависит величина и оплата нормы, количество и распределение отпускаемых продуктов, продолжительность рабочего дня? Или на том, что мы ссыльные, лишенные прав невольники? На том ли, что нашей жалобы никто не услышит, а если услышит, то все равно не поверит? На том ли, что голодная смерть угрожает нашим семьям и что эти самые семьи являются как бы заложниками, обеспечивающими покорность рабов?

Самодержавие – в любом масштабе – зло, так как власть над людьми побуждает к злоупотреблению властью; если же, как в данном случае, «самодержцем» является садист, к тому же помешанный... Нет! Тут я не нахожу слов. И никогда не смогу объяснить на словах весь ужас положения бесправных людей – пусть затравленных, но все же людей.

Норма, которая до Хохрина была 2,5 кубометра, была сперва повышена до 6 кубометров; затем он провозгласил военный график и потребовал 9 кубометров на человека, а под конец «принял обязательство», равное 12-ти кубометрам! Как могли люди, голодные, истощенные, вынужденые, как это было с нами, бессарабцами, работать на непривычном для нас морозе, выполнять подобные нормы?! Одну норму приходилось выколачивать за несколько дней.

Оплата первых сорока норм была смехотворной; после сорока ноpм начиналась дополнительная оплата; после восьмидесяти норм оплата снова возрастала, и лишь после выполнения ста двадцати она достигала более или менее нормального размера. Только попытайся их выполнить! Ведь необходимо было выполнить нормы одного вида. Если переменишь вид работы, то норма вообще анулируется!

Я, например, работала на раскорчевке, на прокладке узкоколейки, работала и подсобником, и ошкуровщиком, работала вальщиком и сучкорезом, меня посылали на прочистку зимней дороги и вообще перегоняли с места на место. Я бы долго, наверное, не разобралась, в чем дело, если бы дядя Педан – старейший и опытнейший лесоруб – не растолковал мне, почему меня перегоняют на другую работу, как только у меня набирается количество норм, близкое к сорока. Например, подсобным вальщиком – 38, сучкорезом – 36, а трелевщиком – 32.

Вторая заковыка, делающая труд непроизводительным, – это бракеровка.

Бракеровка – работа блатная, то есть легкая и неопасная. Лесоруб-раскряжевщик распиливает хлысты (то есть лесины) на бревна определенного назначения. Самая ценная лесина – это кумуляторный шпон, который идет на изготовление фанеры специального назначения – для нужд авиации (дело было в 1941 году). Для этого шпона кряжуют отборный кедрач – безукоризненный, без сучков, кремнины, синины (затвердения в древесине) – длиною в 2,2 м. Затем идет шпала – кедр и лиственница, после этого телеграфник, распиловочный трех сортов и, наконец, дровяник, то есть лесины, у которых легкая кривизна, большие узлы от ветвей или – негабаритные. Причем дровяника должно быть не больше 5 процентов от общего количества.

 

Вот это настоящая ловушка!

 

Северный район. Сплошные болота. На этих болотах сотни лет вырастает этот лес, борясь за свое существование. Разве можно требовать, чтобы в вырубленной делянке (а рубить надо было все подряд, оставляя голую почву, даже пни надо было ошкуривать) было 95 процентов отборного леса? Особенно сосна: южнее, на более сухой почве, она хороша, но сосна тут, на крайнем севере, в болотах, к тому же вековая, обязательно с гнильцой или кривизной.

Свалишь, бывало, сосну, а у нее в сердцевине – гниль. Откомлюешь метр – снова гниль! Дальше отпиливаешь чурку, на сей раз сантиметров 70. Опять! Пусть даже не гниль, а лишь потемнение – все равно, режь дальше! Бывало, проработаешь изо всех сил целый день, и ни одного бревна тебе не запишут. Деловая древесина должна быть без дефектов, а дровяника не должно быть больше 5 процентов!

И самое поразительное, самое чудовищное, что весь лес, который не проходит высшим сортом, должен быть сожжен! Огромные лесины, распиленные на чурки, нужно сжечь! Вся осина, а там ее очень много, должна быть сожжена! Ну и, разумеется, все вершины, ветви, хвоя...

 

 

И вся эта каторжная работа производится совершенно бесплатно! А на какие деньги купить свою пайку хлеба?! Хлеб – это единственное, что сохраняет нашу жизнь! Нет денег – сегодня пайка пропадает: завтра на нее утеряно право. Что же удивительного в том, что работали все как одержимые?! Где уж тут думать о безопасности?

Если хлыст завис на соседней лесине, надо зацепить его «кошкой» и стащить. Но одному это не под силу. Да и «кошек» нет. Значит, остается одно: подпилить ту лесину, на которой хлыст завис. А если оба хлыста зависнут на третьем? Подпилить и его. Опасность же с каждым разом все больше!

Вот и получалось, что, работая, приходилось каждый день играть в «кошки-мышки» со смертью.

Однажды случилось, что шесть хлыстов зависли на седьмом. Но я считала себя уже достаточно опытным лесорубом и начала подрубать эту седьмую лесину, чтобы спилить и ее. Внезапно эта лесина сломилась, и все семь с воем и грохотом повалились на меня.

Бежать? Снег – по пояс, да и куда бежать, когда кругом в вихре снега валятся, круша и ломая все вокруг, смертоносные деревья?!

– Фрося, беги! – отчаянно завопила Груня Серебрянникова и грохнулась на снег в эпилептическом припадке.

Когда рассеялась снежная пыль, я с удивлением обнаружила, что цела и невредима, чудом оказавшись в «окне»: вокруг меня образовался сруб из перекрещенных деревьев. Выкарабкавшись из этого завала, я с еще большим удивлением увидела, что пятеро лесорубов, в том числе мастер Иван Жаров, бьются в эпилептическом припадке.

Вообще удивительно, до чего часто встречаются эпилептики среди сибирских лесорубов! Сами они это объясняют частыми травмами и постоянным нервным перенапряжением. Мне это, однако, не совсем понятно, так как в общем тамошний народ на редкость здоровый, закаленный, выносливый; туберкулез, равно как и венерические заболевания, там были неизвестны. Не было там и малярии, несмотря на обилие комаров. Если бы не истощение, вызванное хроническим недоеданием!

 

«Доклад» агитатора

Когда я стала на путь, приведший меня в тюрьму, сказать трудно. Было ли это тогда, когда я подала воду несчастной матери новорожденного ребенка? (Меня с той поры взяли на заметку). Или когда, случайно не попав на этап, сама пошла в НКВД? Или когда не захотела с мамой уехать в Румынию? Или еще раньше, 28 июня 1940 года, когда нас «освободили из-под гнета бояр»?

Каждый из этих этапов тернистого пути мог быть первым шагом. Однако мне кажется, что исход был предрешен 3 декабря 1941 года, на собрании в Усть-Тьярме, в клубе.

Это было событие! К нам на лесосеку, через тайгу – где на собаках, где на лыжах – приехал агитатор-докладчик. С самого того дня, когда мы на станции «Чик» слышали Молотова, говорившего по радио об объявлении войны, мы находились в полном неведении о том, что же происходит на свете. Можно себе представить, что меня не пришлось, как других, чуть ли не силой загонять в клуб! Я была смертельно усталой, но явилась, должно быть, первой, ожидая очень многого от этого доклада.

Повторяю, я была очень наивна и не имела представления о том, что у нас называется «докладом», какой однобокой должна быть информация и каким тупицей должен быть (или по меньшей мере казаться) докладчик. Меньше всего, однако, я знала, что можно – например аплодировать, и чего нельзя – мыслить, шевелить мозгами.

Лектор, которого сопровождал приехавший с ним из Суйги Хохрин, прочел по газете доклад Сталина на праздновании годовщины революции 7 ноября. Читал он нудно, без выражения, делая остановки после имени Сталина, когда полагались бурные аплодисменты.

Окончив газетную статью, он начал говорить, читая по бумажке, речь, смысл которой сводился к тому, что временное наступление врага объясняется тем, что Сталин, в своем миролюбии, не хотел ввязываться в войну. Все свои ресурсы страна использовала на то, чтобы увеличить благосостояние граждан, которых Сталин не хотел обременять военными расходами. Но Германия вероломно напала на миролюбивую страну и захватила нас врасплох. Но это вскоре в корне изменится. Стоит нам перестроить свою военную индустрию, и все пойдет на лад. И мы им покажем! А пока что Америка – наш верный, мощный и свободолюбивый союзник – снабдит нас всем необходимым, используя порты Дальнего Востока и Персидского залива.

Доклад окончен. Аплодисменты.

– Есть вопросы?

– Да, есть!

Я стояла (все стояли, скамеек не было) в первом ряду.

– Любопытно, а какова будет реакция Японии? – продолжала я. – Меня интересует, как она отнесется к американской помощи нам? Ведь по договору от 1935 года между Японией и Германией предусмотрено, что Япония не обязана вступать в войну, если агрессором является Германия, как это и былo в данном случае, но она обязана автоматически объявить войну каждой стране, которая будет помогать противнику Германии. Значит, следует ожидать, что Япония объявит войну Америке?

 

 

В клубе, очень маленьком помещении, битком набитом лесорубами, яблоку негде было упасть. Но когда я задала этот вопрос, вокруг меня образовалась пустота: последовала сцена из «Вия».

Гробовое молчание. Слышно только сопение и шарканье ног тех, кто торопится отойти от меня подальше.

Молчание становится тягостным. Я удивлена.

– Так как же, будет война между Японией и Америкой?

– Доклад окончен. Можете расходиться.

Пожав плечами, я повернулась и покинула опустевший зал.

Этот доклад, имевший для меня очень тяжелые последствия, имел место 3 декабря 1941 г. 8 декабря – Пирл Харбор. Нападение японцев без объявления войны на военно-морскую базу Америки на Гавайских островах, во время которого 75 процентов находившихся там судов был повреждено или потоплено.

Спустя год, когда я перед судом подписывала статью 206 о том, что ознакомлена с материалами следствия, я заартачилась и захотела и впрямь с ними ознакомиться. Тогда-то я увидела, что Хохрин написал на меня сто одиннадцать доносов, каждого из которых было довольно, чтобы меня засудить. Каждое мое слово, каждый поступок были там представлены как «неслыханная клевета». И, между прочим, тот мой вопрос, который я задала докладчику (о японо-германском договоре от 1935 года и о возможности японо-американской войны), он характеризовал как «гнусную клевету на миролюбивую Японию».

Но самое курьезное, что, даже когда меня судили, я еще не знала, что моя «гнусная клевета» уже через пять дней оказалась правдой!

Sic transit gloria mundi! («Так пpоходит земная слава» (лат.))

 

Лесосека на Ледиге

Дня через два мне был приказано явиться в Суйгу. Я уже привыкла к неожиданностям и не очень огорчилась. Скорее, наоборот. Меня огорчала отчужденность и холодность Анны Михайловны, которой я всегда была хорошим другом. И меня огорчала перемена ее характера.

Не знала я, какие испытания ждут меня в Суйге! Суйга была «вотчиной» Хохрина, и хотя гнет его железной пяты простирался на все подвластные ему лесосеки, но именно в Суйге этот гнет достиг апогея.

Я все еще была оптимистически настроена, все еще верила, что моя откровенность и добрая воля, честное отношение к труду и, скажу прямо, искренняя любовь к родине выведут меня на прямую дорогу и дадут возможность занять место под солнцем!

Жила я в Суйге в так называемом колхозном бараке – сарае, где размещались обычно колхозники, отбывающие трудгужповинность. Колхозников в данный момент не было, и в бараках расположились вповалку на общих нарах ссыльные бессарабцы, именно те самые обездоленные, которые не пристроились «на квартире», где было хоть и грязно, но сравнительно тепло.

Итак, жили мы в бараке, питались в столовке, где получали два раза в день по пол-литра жидкой баланды по 24 копейки, а если баланда была «мясная», то есть сварена на бульоне из костей павшей лошади, то по 76 коп. Хлеб получали по вечерам после работы по списку. А работать ходили на речку Ледигу, километров за семь. Ближе весь лес был уже начисто сведен и почва уже начала заболачиваться.

Лес в тех краях сам собой не восстанавливается, так как вырубают и семенные деревья. Грунтовые воды подымаются, и вместо леса образуется болото.

Ледига – узенькая, но глубокая речушка. Типично нарымская: в полноводье кажется, что это самая безобидная речушка метров 7-8 в ширину, от силы 10. Казалось, курица вброд пройдет!

И лишь осенью, в «малую воду», и зимой, подо льдом, становилось ясно, что это такое, нарымские реки: русло реки походило на каньон с отвесными берегами, прорытый сквозь мельчайший, текучий песок! Если упадешь в воду, то спасенья нет: по такому берегу не выкарабкаешься!

 

«Крепко о тебе кто - то молится, Фрося!»

 

Было ли это совпадением или действительно ангел-хранитель, которому мама ежедневно в своих молитвах поручала меня, не отходил от меня ни на шаг, – не знаю. Но дело было так.

Работала я на катище, куда свозят лес, на берегу Ледиги. Моя обязанность заключалась в том, что я штабелевала лес, подвозимый возчиками. Каждый сорт складывался в отдельные штабеля, а толстый лес я скатывала прямо на лед: его в первую очередь должен был подхватить весенний паводок. Инструктором на новой для меня работе был старик Кравченко – неунывающий хохол, единственный, не утративший добродушного украинского юмора и в противоположность всеобщей озлобленности относившийся ко всем благожелательно. Только от него можно было услышать дельный совет и незлобную шутку.

– Вот еду я, еду, – рассказывал он, – а на уме пшенная каша. Рассыпчатая, духовитая. Со шкварками. Так я о ней размечтался, что 28 штабелей мимо проехал. Язви те с пшенной кашей! Пришлось ворочаться!

 

 

В то морозное утро снег скрипел под ногами, и казалось, что и воздух скрипит, попадая в легкие. Я застала на своем рабочем месте непорядок: горы толстых бревен были нагромождены в хаотическом беспорядке на крутом берегу. Отчего их не скатили вниз? Обойдя сверху все это нагромождение, я пыталась сдвинуть хоть одно бревно. Не тут-то было! Надо выяснить, что же им мешает? Прихватив с собой надежный березовый стяг (рычаг) и топор, я не без труда спустилась на лед.

 

 

Ага, понятно! Огромный сутунок сантиметров 80 в поперечнике ударился торцом об лед, пробил его и застрял вертикально, а три следующие лесины зависли на нем, образуя своего рода «шатер», на котором в хаотическом беспорядке нагромоздилась целая гора бревен. Как тут быть? Мне этого затора никак не разобрать! А тут с минуты на минуту начнут подвозить новый лес, его будут сваливать все дальше и дальше от берега. Наверное, сутунок уперся в дно реки. Я его чуть пошевелю и отскочу в сторону. Риск – благородное дело. Рискну!

Что произошло дальше, я плохо помню. Лед, в который я уперлась стягом, подался... Я полагала, что бревно упирается в дно; но не учла, что эти таежные речки чертовски глубоки!

Меньше чем в мгновение ока бревно нырнуло в прорубь. Лед, земля и, наверное, небо задрожали. Что-то рухнуло рядом со мной; стяг рванулся из моих рук, и я очутилась рядом с огромным бревном, рухнувшим наискосок. Гул, треск, грохот, грохот, грохот... И вдруг – тихо. Что-то еще вдалеке грохочет. Лед точно дышит. Из проруби выплескивается вода, кругом трещины. Бревна еще катятся вдоль по реке. Почему-то вспомнились шары крокета.

Я еще не успела испугаться. И вдруг – все поняла. Я лежу в воде вдоль бревна, по которому «сфуговался» весь затор. А меня не задело. И лед не провалился. Ух! Встаю, и только теперь до меня доходит – и я чувствую холодное дыхание смерти. Подымаю шапку, машинально беру топор, стряхиваю с себя воду и смотрю вверх, на берег.

На самом краю стоит Кравченко. Одной рукой прижимает к груди шапку, а другой быстро-быстро крестится. Никогда я не думала, что на морозе можно быть до того бледным! Он бросает мне вожжи и помогает выкарабкаться.

– Ну, Фрося! Крепко за тебя кто-то молится... Я думал, от тебя лишь кровавый след останется! Шуточное ли дело, 40 вагонеток леса через тебя перекатилось. Ну и ну!

Он даже с каким-то суеверным страхом смотрит на меня.

– Тебе ни в огне не сгореть, ни в воде не утонуть. Ты заговоренная...

«Пироги»

Дед Кравченко подарил мне пару старых шубенных рукавиц. Какое счастье! Ведь до того я работала голыми руками, заматывая руки тряпками. Обмороженные руки покрылись сперва пузырями, а затем язвами. Тряпки приклеивались, и каждый раз, отрывая тряпки, я бередила раны. Топорище всегда было в крови.

Как-то, получив аванс 5 рублей, которых должно было хватить на неделю, но никак не хватало, потому что только за хлеб приходилось платить 96 копеек, я задержалась в прихожей конторы, положив рукавицы на окно.

– Домнишора Керсновская! – услышала я за собой тоненький голосок, и из темноты в освещенное луной пространство шагнула маленькая детская фигурка, закутанная в телогрейку, и я узнала младшую дочку Цую. Худенькая, вся прозрачная, она до невероятности изменилась.







Последнее изменение этой страницы: 2017-01-19; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.228.21.186 (0.036 с.)