ТОП 10:

Поминальник: во здравие или за упокой?



Наш вагон был предпоследним в эшелоне, последним был служебный. Публика в нашем вагоне была самая пестрая, самого неожиданного состава. По счастью, детей у нас было очень мало: маленьких, кажется, шестеро, да несколько подростков. Моложе 5-6 лет не было. В общем, было нас около сорока человек, но не всех я запомнила. Вот те, кто почему-то запомнился мне. Насколько мне известно, никто из них в Сороки не вернулся.

1. Мейер Барзак, владелец обувного магазина, лет 50-ти. Толстый, рыхлый, дряблый. C ним семья: жена, еще более рыхлая еврейка, больная диабетом, и дети: Лева лет 14-ти и Бейла 8 лет. И мать 92-х лет.

2. Даниил Барзак, младший брат Мейера, владелец трактира. С ним жена-красавица и сын лет шести.

3. Зейлик Мальчик, владелец кондитерского ларечка.

4. Еврейская чета (лавочники) с шустрым мальчишкой лет шести-семи, очень беспокойным, интересовавшимся, можно ли повстречать в тайге (таийге, как он говорил) тигра?

На этом кончается перечень представителей городской торговли. Теперь – деревенские лавочники.

5. Старая ворчливая баба-молдаванка с сыном-трактирщиком.

6. Молодая красавица, вышедшая замуж за богатого лавочника, которого забрали, с сыном лет шести. Она не могла себе простить: вышла за старика в расчете на наследство, а угодила в ссылку!

Из числа мелких служащих, так называемых чиновников, запомнила следующих:

7. Цую – обжора и весельчак с очень симпатичной женою и девочками 8 и 12-ти лет – милыми, воспитанными.

8. Анна Михайловна Мунтян с сыном-студентом Лотарем Гершельманом. Учительница. Это были самые симпатичные, культурные люди.

9. Слоновская – учительница начальной школы с сыном Миней, студентом.

10. Кузина Лотаря с матерью. Очень хорошенькая девушка-выпускница. В дороге она очень болела, так как не могла испражняться на глазах у всех, особенно Лотаря, который ухаживал за ней еще в Сороках.

Больше всего было крестьян, мне незнакомых.

11. Молдаванка с двумя сыновьями и дочерью. Овцеводы. Это она так растерялась, что взяла с собой... вазон с геранью, а дочь – зажженную лампу.

12. Юноша молдаванин с матерью.

13. Попадья Елена Лупушоp.

Были и представитили «свободной профессии».

14. Две молоденькие проститутки из Сорок. Профессионалки, но умеющие держаться прилично. Сестры.

15. Проститутка из Бельц. Очень бесстыдная. Она вскоре перебралась в служебный вагон «уборщицей».

16. Крышталюк, проститутка более высокого класса, содержанка Иванченко, совладельца большой мельницы, но спившегося и опустившегося.

Было еще немало всякого люду, главным образом женщин, чьих мужей забрали во Флорештах, но разве в таком калейдоскопе разберешься?! Общим было одно: они плакали и были удручены постигшей их судьбою.

К чему я их вспоминаю? Да право же, ни к чему. Просто, насколько мне известно, в своей родной город не вернулся никто.

Что я знаю о них? Не очень много. Зейлик повесился. Иванченко вскоре умер. Сестры-проститутки – обе, вместе – попали в тюрьму.

Через 8 месяцев я бежала из ссылки и потеряла их из виду.

 

Размышления и сомнения

Медленно движется наш поезд. Мы едем... Нет, я неправильно выразилась: нас везут. И везут неизвестно куда. Везут, как нечто ворованное, что надо скрывать от людей: наш эшелон останавливают на разъездах, и во всяком случае так, чтобы не знали, где мы. Но теперь у меня много, очень много времени для размышлений.

Вот через несколько дней сравняется год, как я под советским владычеством. Отчего же я так еще плохо разбираюсь в сущности этого режима? Отчего встает вопрос: за что? Отчего приходишь к выводу, что опять что-то не так? Отчего, слушая радио (главным образом Москву), читая книги (преимущественно изданные в Европе), газеты (и советские, и просоветские, и антисоветские), представляешь какую-то определенную картину, которая потом оказывается абсолютно не соответствующей действительности?

Оттого ли, что СССР – это Россия, а Россия – это моя родина, а родина – это мать... Каждому хочется видеть свою мать доброй, умной, справедливой. Хочется доверчиво идти туда, куда тебя ведет твоя мать. И вдруг она оказывается вурдалаком и ведет тебя в трясину!

Нет, этого быть не может! Этому я не хочу верить! И опять мысли. И опять сомнения.

«Дети – наше богатство». А перед глазами картина: на полу вагона в луже крови и окровавленных тряпках – роженица. В кровавом студне барахтается новорожденная девочка. Заниматься ребенком некогда: пуповина кое-как перевязана. Из матери кровь так и хлещет. Искусанные губы – белые... И рядом 12 детей. Дети этой умирающей женщины. Их везут в ссылку. Куда? Зачем? За что?

Гнусный обман раскрылся, когда мы прибыли в Молчаново на Оби, откуда нас должны были распределить: тех, кто посильней, и одиноких должны были повезти дальше, на север; остальных – распределить по близлежащим лесным колхозам. Тут обман раскрылся во всем его цинизме.

Нужно иметь каменное сердца, чтобы смеяться, видя, как рыдают жены, как заламывают руки матери... А они – те, кто освободил нас из-под гнета помещиков и капиталистов, – смотрели на них, хохотали и отпускали похабные шутки.

 

 

Я разожгла в сторонке небольшой костерок, чтоб в его дыму спасаться от «проклятья нарымской тайги» – комаров. Мысли мои были безрадостны. Глядя на рыдающих женщин, я повторяла: «Слава Богу, что маму я отправила за границу!..»

«Гений и злодейство – две вещи несовместные». Так утверждал Моцарт, если верить Пушкину. Но мне снова приходит на ум, как гениально было задумано и осуществлено «злодейство», когда и без того обездоленных, ни в чем не повинных людей разлучили.

Сперва перекличка по списку: всех согнали в одну половину вагона и по алфавиту вызывали на другую половину. Значит, все налицо. После этого стали опять вызывать, но уже не по алфавиту. А когда таким образом отобрали 12 мужчин и одну женщину, их вывели и дверь заперли.

 

Вопли отчаяния женщин, плач детей...

 

Но этого мало. Всем оставшимся объявили, что «мужья ваши поехали вперед, чтобы все для вас приготовить, и там вас встретят...» Разве не гениально? Не будут пытаться скрыться, отстать от эшелона. Напротив! Женщины рвутся, чтобы поскорее вновь оказаться пусть и на чужбине, но в своей семье.

Что-то здесь не так!

В ту ночь – первую ночь в пути – я не могла уснуть. Мысли толпились в голове, я старалась разобраться в событиях трех последних дней – осмыслить, понять... Одно было ясно: что-то здесь не так! Но как я была далека от мысли, что еще долгие годы мне придется натыкаться на это «не так!» Во всех самых неожиданных аспектах. И даже теперь, когда я, старая и больная, растеряла все свои яркие перышки идеализма и доверчивости (притом нередко – с кусками живого мяса); когда я испытала все виды несправедливости и разочарования, мне все еще кажется, будто есть много неожиданного, что даст злой силе возможность лягнуть туда, где побольнее!

Что я могу сказать о самом путешествии? Что это был кошмар? Нет! Как раз нам, в нашем последнем, не таком перенаселенном вагоне, было не так уж плохо. К счастью, у нас было не так уж много детей, к тому же совсем не было грудных. И больных немного: припадочный мальчик 11 лет – эпилептик. Одна старуха с тяжелым гастроэнтероколитом. И девочка-старшеклассница, кажется, ее звали Музой. Она была очень хорошенькой, вся сорокская молодежь была от нее без ума, и двое ее ухажеров – Лотарь и Минька – ехали в этом вагоне. Ей было до того стыдно в присутствии всех знакомых мужчин, особенно ее кавалеров, испражняться в деревянную трубу, что у нее получилось что-то вроде спастического паралича сфинктера.

О люди! Те из вас, которые знают, что такое стыд – жгучий, горький, мучительный стыд, – вы поймете, как это невыносимо мучительно! В России ко многому относятся по-иному: в школе принято всей толпой идти в уборную; в бане женщины всех возрастов находятся вместе голышом; наконец, очень большое количество людей побывало в тюрьмах, где стыд совсем утрачивается. Даже медосмотры проводятся без учета какой-либо стыдливости! Но у нас в Бессарабии, где голышом мать никогда не покажется дочери, а отец – сыну, даже увидеть в зеркале собственное отражение считалось бесстыдством.

 

 

А тут приходится на глазах у знакомых оправляться! Пусть от стыда не умирают, но трудно передать словами, как это мучительно! Мы отгораживали эту трубу кто шалью, кто простыней. Постепенно мы хоть и со слезами стыда, но привыкли, а эта бедняжка Муза чуть не погибла.

А голод, жажда, духота, усталость? Все это, само собой, постоянно сопровождало нас, но это легче было переносить!

Люди, так резко, неожиданно и жестоко вырванные из привычной, родной обстановки, на первых порах чувства голода не испытывают – для этого они слишком морально угнетенные, пришибленные. Они просто не могут есть. Это состояние я перенесла год тому назад, когда нас с мамой выгнали из дому. Я как будто не отчаивалась и духом не падала и уже работала на ферме (притом здорово работала!), но целую неделю ну просто в рот ничего не брала! Так получилось почти со всеми, кто ехал в нашем вагоне.

Когда нам, раз в день обычно, приносили какую-то еду, чаще всего похлебку с какой-нибудь крупой, никто не хотел есть! Ее ели только трое: парень, страдавший малярией, его мать и я. И нам вполне хватало. Давали нам и хлеб, хоть и очень нерегулярно. По несколько булок. Мы сами его разделяли на всех. Многие и сами не ели, и сушить сухари не догадались (хоть я и указывала, но безуспешно), а затем выбрасывали зацветший хлеб! Эти горожане еще не знали истинной цены хлеба.

Ну а жажда? Ее мы испытали значительно позже. На первых порах ведра воды нам хватало. Да и после чего пить, если почти никто не ел? Кроме того, вначале погода была прохладной. С духотой мы столкнулись позже.

Что же касается усталости, то многие мучились оттого, что в тесноте нельзя было вытянуться как следует. Да и не все могли с непривычки спать на полу, в телячьем вагоне без рессор трясло и швыряло из стороны в сторону. Я же спала как убитая! Если бы у меня было хоть малейшее предчувствие того, что меня в дальнейшем ожидает, пожалуй, и я потеряла бы сон!

 

 

В неведомую даль

Нас везли как своего рода контрабанду. Нам просовывали в дверь то ведро похлебки, то ведро воды, то вытряхивали из торбы хлеб. На вопросы не отвечали, просьбы и жалобы не выслушивали. Даже просьбу о медицинской помощи.

Население нашего вагона было пестрое, по преимуществу не слишком интеллигентное: главным образом мелкие лавочники, чиновники и крестьяне. Преобладали крестьяне. Из интеллигенции – семья Мунтян. Из дворянства – я. Были три профессиональных проститутки.

Характерный эпизод. Одна из них вела себя безобразно: сквернословила, похабничала. К ней повадились ходить «в гости» конвоиры. Однажды, когда к нам на поверку зашел начальник эшелона, я к нему обратилась с просьбой прекратить это безобразие, ведь у нас здесь дети.

Ответил он мне – слово в слово – следующее:

– Да, я понимаю: ей обидно, что ее вроде приравняли к вам, бывшей помещице. Но что поделаешь? Приходится ей терпеть ваше общество!

Итак, нас везли... И никто в нашем вагоне не мог себе представить, куда же это нас везут? И через какие места? Однако постепенно я начала ориентироваться: то прочту название, то услышу. И на стене куском опоки вычертила что-то вроде карты.

Название «Первомайск» мне ничего не сказало. Зато Кременчуг сразу поставил все на место. Так вот он, Днепр, который «чуден при тихой погоде»! Впечатления он на меня не произвел, как впоследствии и Волга. Должно быть, для того, чтобы оценить красоту, надо ее наблюдать не из узенького окошка телячьего вагона!

Сам Кременчуг, во всяком случае та его часть, через которую нас везли, произвел удручающее впечатление! Мы привыкли, что дома, даже самые убогие, были чисто побелены, окна застеклены, чисто промыты и покрашены. А то, что мы видели, было грязно, обшарпано: будто черт метлой пригладил и граблями причесал! Вместо стекол то куски фанеры, картона, то просто тряпье.

Дальше – хуже.

 

Украина, прекрасная Украина с вишневыми садочками, белыми мазанками, где ты?! Встречались деревни, где половина домов была заколочена. Были и какие-то полуземлянки, крытые дерном или соломой. Садиков с вишнями, подсолнухами, мальвами что-то очень мало. А поля! Большие, безбрежные... Только никак не понять, чем засеяны: пшеницей? сурепкой? осотом? А огрехи на поворотах? Куда смотрят агрономы? Нет! Богатая Украина выглядела далеко не нарядно.

Но вот и Полтава. Сады. Много садов. Сразу чем-то пахнуло родным – напомнило Бессарабию. Но отчего они в таком ужасном состоянии? Сухие ветви, даже целые деревья. Неокопанные, неухоженные. Нам это казалось совсем непонятным, необъяснимым. Не так представляли мы себе колхозный строй!

Харьков. Сразу видно – промышленный центр: сколько железнодорожных путей! Какое огромное паровозное кладбище! И трубы. Целый лес труб. Боже мой! Сколько дыма, копоти, грязи! Просто невероятно!

Затем Воронеж, Тамбов, Пенза...

И вот мы приближаемся к Волге. Сызрань, станция «Батраки», и наш поезд на мосту через Волгу – на том самом мосту, в строительстве которого принимал участие и мой дед, полковник Антон Антонович Керсновский. Не думал он, что его внучку повезут через него в телячьем вагоне!

А о чем думала я, когда переезжала через эту реку, бывшую не раз трудно преодолимым рубежом для азиатских народов, рвавшихся в Европу? Думала я о том, что и для меня это будет нешуточным препятствием. И мысленно прикидывала, смогу ли ее переплыть при помощи пучков камыша? Вода с высоты моста казалась очень синей, какой-то выпуклой и неподвижной. Я знала, что граница Европы и Азии пролегает значительно дальше, по Уралу, но именно теперь, переезжая через Волгу, стало как-то особенно ясно, что Европа и все, что с детства привычно, остается позади.

Мама! Папа завещал мне никогда тебя не покидать... Ты говорила: «Tu es mon baton de vieillesse» (Ты моя опора в старости (франц.)). А теперь ты одна, в чужой стране. И ты, Ира! Мой Ирусь, мой «сынку»! Мы были неразлучны. Но как хорошо, что тебя здесь нет! Ты сделала ошибку, выйдя замуж, но может быть, это спасло тебя от судьбы, подобной моей?

Увижу ли я вас, родные мои?!

«В воздухе пахнет грозой»

Думай не думай, а время бежит. Под колеса бесконечной вереницей ложатся километры; мимо проносятся города. Вот Куйбышев. Город похож на огромную деревню из одно- и двухэтажных изб, черных, грязных. Поражает отсутствие деревьев, садов, украшений. Мусор, трубы, грязь и дым.

Уфа! Там впервые меня под конвоем повели за кипятком. Дул сильный ветер и гнал целые тучи рыжей пыли. Пыль была повсюду – хрустела на зубах и резала глаза. Вот тут-то, на перегоне Уфа-Челябинск, произошла какая-то перемена по отношению к нам наших конвоиров: появилась сугубая враждебность, сменившая прежнее насмешливое отношение.

– Они стали злые, как осы, – сказал кто-то из нас.

Мы были отрезаны от всего, что было за стенами нашего телячьего вагона, но чувствовали – что-то нависло над нами: в воздухе пахнет грозой. В чем же дело? Обрывки фраз, произнесенных нашими конвоирами, заставляли призадуматься:

– Ну, теперь прощай, отпуск!

– И на увольнение нечего рассчитывать!

– Балда ты! Отпуск! Увольнение! Это все пустяки! Тут не тем пахнет...

 

 

А в самом деле – чем же?

В том месте, где мы перевалили через Урал, ничто не напоминало того, что принято называть «горами», скорее – пологие холмы, поросшие лесом. И почему-то запомнилась такая картина: возле самого полотна группа скал; на самой из них высокой – козел на фоне заката. Ей-Богу, он смеялся, тряся бородой!

С тех пор при слове «Урал» мне вспоминается этот козел. Может быть, оттого, что я ему завидовала? Ведь он был свободен.

Взбираясь на перевал, поезд полз медленно-медленно, и так заманчиво выглядели леса, тянув-шиеся до самого горизонта и подходившие вплотную к железнодорожной насыпи!

Ночью был переполох. Мы долго стояли в лесу. Кто-то ходил. Грохотали отворяемые двери, заходили и к нам. Пересчитывали. Говорят, что из одного вагона кто-то бежал, разобрав пол. Все население этого вагона было наказано за то, что не помешало побегу.

Обелиск «Европа - Азия»

Не помню, кто первый вспомнил, что где-то здесь проходит та невидимая черта, что отделяет Европу от Азии... Как будто вот уже почти год с того дня, как та самая Азия шагнула через Днестр к нам в Европу? И все же сердце дрогнуло, когда мимо промелькнул обелиск – простой каменный обелиск. Ту сторону, на которой стоит надпись «Европа» и расстояние до Москвы, я не успела разглядеть, зато долго глядела вслед убегающему вдаль обелиску с надписью «Азия» и «8000 километров», не успела заметить до чего.

Поезд дугой огибал обелиск, и еще долго смотрела я туда, где исчезала Европа.

В Челябинске мы были ночью, но нас решили накормить, так как в Уфе нам ничего, кроме воды, не дали. Вопреки обыкновению, нам не принесли еду в вагон, а вызвали желающего сходить с конвоиром за баландой. Пошли я и Цую. Пока мы ожидали, к нам подошел какой-то рабочий.

– Откуда этот эшелон? Кто вы? За что вас?

Он не успел закончить своего вопроса, как конвоир грубо его оттолкнул со словами:

– Проходи! Не дозволено!

Рабочий зло плюнул, отошел на несколько шагов и громко крикнул:

– Недолго вам баб и детей с винтовкой гонять! Скоро вас самих в такие вагоны погрузят! Недолго уже...

И он скрылся в темноте. Что он имел в виду?! Было 18 июня 1941 года.

Запомнились разные мелочи. Hапример, когда со станции Флорешты тронулся наш эшелон и бабы завыли, запричитали, то в одном из вагонов запели хором школьники – и очень хорошо они пели! Но не какую-нибудь молдавскую песню о расставании (таких у молдаван очень много), а «Сулико». И всюду, где бы мы ни останавливались, Гужа, лесничий и товарищ зимних охот-облав моего отца, играл на своем кларнете очень печальную песню-жалобу:

De ce m-ati dus de linga boi? (Зачем на чужбину меня вы отдали? (рум.))

 

На запад, на запад!

А наш поезд продолжал свой путь на восток. Однако, чем дальше продвигался наш поезд, тем чаще приходилось нам подолгу стоять на полустанках или разъездах, на запасных путях. Долго мы так стояли. И –ждали. Чего? Кого? Все реже, все хуже нас кормили. Иногда казалось, что о нас попросту забыли и сами не знают, зачем и куда нас везут? Зато все чаще проносились мимо нас воинские эшелоны: теплушки с солдатами, платформы с военной техникой, укрытые брезентом, с часовыми. И все это с песнями, под звуки гармошки, мчалось навстречу нам – на запад!

Вторая декада июня 1941 года подходила к концу. Один день мне особенно запомнился. Было это где-то между Петропавловском и Омском. Жаркий июньский день. Кругом бескрайняя равнина, усеянная мелкими озерцами и березовыми перелесками. Жара ужасная, невыносимая! Не наша бессарабская сухая жара, а влажная, липкая. Как в паровой бане!

Железная крыша вагона раскалилась, как духовка. Двери заперты. Два узких оконца выходят на юг, и кажется, что сквозь них в вагон льет не воздух, а что-то густое, удушающее. Единственное облегчение – это лечь на пол и подышать в щелку на полу. Воняет мочой и экскрементами, но все же воздух попрохладней. Мы по очереди ложились «подышать» в щелку.

О еде никто не думал, хотя нас в последнее время все чаще забывали покормить. Зато жажда... Боже мой! Этого описать нельзя. Это надо испытать! А кругом вода!

 

 

Весь луг до самого горизонта усеян озерцами, и эти озера будто усеяны какими-то темными точками. Что это такое? Неужели... Перевожу взгляд на озеро, расположенное неподалеку и подходящее к самой железнодорожной насыпи. И все становится ясно.

О том, что в Африке бегемоты в самую жару забираются в реку, я слышала, но чтобы подобным образом поступали коровы – этого я не знала! Но это так. Да, это коровы! Они входят в воду и погружаются в нее настолько, что на поверхности виднеются лишь ноздри. И – рога. Даже уши, которые каждое животное бережет от попадания в них воды, – находятся под водой.

Нет, это не жара заставляет их нырять! Я вспоминаю: бичь Сибири – это гнус: комары, мошка?, всякие мухи, оводы, слепни. Одним словом, все то, что известно под общим, собирательным именем (и вполне заслуженным) – гнус.

Но в озере купались не одни коровы. Наши конвоиры, кроме, разумеется, тех, кто был на посту, резвились в воде, как дельфины: голые тела, хохот, брызги. А тут рядом, в соседнем вагоне, женщина, которая родила во Флорештах, высунувшись из окна (в их вагоне окна были, как в четвертом классе, а не как в товарных), монотонным голосом обращается с одной и той же просьбой ко всем военным, проходящим мимо. Она просит воду. Воду для того, чтобы выкупать ребенка и простирнуть пеленки.

В голосе ее отчаяние и вместе с тем покорность. Снова и снова обращается она к часовому. Никакого внимания! Да это и неудивительно: она говорит по-молдавски, хотя и указывает на ведро.

Хочу верить, что он ее просто не понимает.

Вот он поравнялся с нашим вагоном.

– Товарищ боец! – обращаюсь я к нему. – Эта женщина родила в поезде. И вот пошла уже вторая неделя, а ребенок не купаный и пеленки не стираны. Распорядитесь, чтобы ей разрешили постирать тряпки, а то ребенок заживо гниет!

Никакого внимания. Будто и не слышит.

Дожидаюсь, когда начальник эшелона проходит вдоль поезда и повторяю просьбу, заклиная его проявить человечность и не губить неповинного младенца.

– Это не ваше дело! И не суйтесь со своими советами!

Кровь ударила мне в лицо. Что-то сжало виски.

– Ребята! – крикнула я. – Поможем этой женщине и ее ребенку. Василика, Ионел, станьте у дверей и как только я скажу gata (готово), нажмите, чтобы она откатилась, а вы, Данилуца, держите меня за ноги, чтобы я не вывалилась, а когда я крикну «тащи», тогда и тащите.

Затем, высунувшись из окошка, я обратилась к женщине из соседнего вагона:

– Ga?teste caldarea: acus? it?e dau apa?! («Приготовь ведро: сейчас подам тебе воду» (рум.).

 

Вооружившись поповским зонтиком – полотняным, с большим крючком, (его дала попадья доамна (госпожа (рум.)) Греку), я нырнула в окошко. Оно было очень узким. К счастью, я хорошо натренировалась дома, где было такое же узкое окошечко.

Все прошло как нельзя лучше: крючком зонтика я подхватила засов, выдернула его и крикнула: «Gata!» Дверь, поскрипывая колесиком, поползла. Я выпрыгнула. Солнце ослепило меня, и от вольного воздуха дух захватило. Прыжок – и я у соседнего вагона. Хватаю ведро и в три прыжка я уже у воды, зачерпнула ведром и, расплескивая воду, карабкаюсь вверх по насыпи.

Боже мой! Вот переполох поднялся! Из озера выскакивают купальщики и голышом бегут ко мне. Но дудки! Я уже у вагона, вытягиваясь на цыпочках, подаю ведро с водой, проливая почти половину в свои рукава.

От головы поезда несется начальник эшелона и орет:

– Товарищ Соколов! Почему не стреляете?

Конвоир, бегущий с другого конца эшелона, в тон ему кричит:

– А вы сами, товарищ старший лейтенант, почему не стреляете?

Я стою, скрестив руки. Не стоит возвращаться в свой вагон. Зачем навлекать неприятности на товарищей? С двух сторон меня хватают за руки и с проворством, достойным лучшего применения, надевают наручники. Так, не доезжая Омска, я впервые познакомилась с тем, что всегда считалось символом жандармского произвола: наручниками! Впрочем, это еще был самый безобидный вид произвола.

Надев наручники, меня засунули в какой-то железный шкаф с коленчатой вентиляционной трубой, находящийся в последнем, служебном вагоне.

– До прибытия на место будешь в карцере!

Ага! Значит, это и есть карцер? Что ж, тесновато. Но вентилируется неплохо. Даже приятно. А чтобы скоротать время, можно петь. Репертуар у меня богатый. И голос был неплохой. Можно отвести душу! Откровенно говоря, мои вечно вздыхающие товарищи по несчастью успели здорово мне надоесть, и я решила насладиться этим одиночеством. Вот только наручники... Чертовски неприятно, когда запястья прижаты вплотную одно к другому. Я и золотой браслет, подарок бабушки, никогда не носила за его сходство с кандалами.

Часа через два я уже добралась до украинских песен и старательно выводила:

Казал козак насыпаты высоку могылу, Казал козак посадыты в головах калыну.

Дверь отворилась и меня вывели пред светлые очи начальника эшелона.

– Ну что, Керсновская, будете и впредь проявлять неподчинение?

– Обязательно! Обещаю всегда помогать тем, над кем вы издеваетесь!

 

 

Наручники, однако, с меня сняли, и я вернулась в свой вагон. Единственный результат заключался в том, что впоследствии на меня обращали сугубое внимание и на остановках и пересадках слышен был в первую очередь вопрос:

– Керсновская? Где Керсновская?

Будто бы эта Керсновская была если и не пуп земли, то уж по меньшей мере пуп эшелона!

 

Голос Левитана

Война... В этом страшном слове нет ни одной свистящей, шипящей или рокочущей буквы.

Но слово это – жуткое, роковое.

Серый, мутный рассвет едва пробивался сквозь сетку мелкого дождя. Наш эшелон стоял возле какой-то захудалой станции. Вернее, не доезжая станции.

В вагоне все еще спали, прижимаясь друг к другу и кутаясь кто во что мог, так как было прохладно. Меня разбудил холод – я укрыла своим одеялом заболевшую девочку. Что ж, если уж нельзя спать, то хоть подышу свежим воздухом!

Боже, до чего же вид из окошка кажется унылым! Кругом все пахнет мочой, фенолом, паровозным дымом и псиной! Хоть бы поезд тронулся! На ходу, может быть, и усну?

Откуда-то со стороны вокзала слышен хриплый лай громкоговорителя. Сперва я не вслушивалась: слишком далеко, все равно не разобрать! Затем обратила внимание: голос Левитана. Это первоклассный диктор, его всегда слушать приятно!

Мысль бродит далеко: вспоминаю, как там, в далеком Цепилове, мы часто слышали его голос. Но сегодня он как-то особенно торжественно скандирует, и я понимаю, что он передает речь Молотова.

Вдруг меня словно током дернуло! Я ударилась об оконную раму. Кругом все поплыло. Исчез запах фенола. Исчез дождь. Лишь голос Левитана рокотал, как гром.

Немцы на нас напали! Война...

Я не помню, кому и что говорила. Помню лишь, что меньше чем через минуту все были на ногах. Кто-то – кажется, Мейер Барзак – по-молдавски кричал соседнему вагону; те – дальше, и вскоре никто ничего не мог больше понять, так как над всем эшелоном поднялся такой галдеж, как от вороньей стаи!

Но Боже мой! Неужели я ослышалась? В этом галдеже я слышу радость! Торжество!

Было это на станции «Чик» под Новосибирском.







Последнее изменение этой страницы: 2017-01-19; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.227.249.234 (0.027 с.)