Не страшась ветра и головокружения 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Не страшась ветра и головокружения



 

В пять часов утра через город потянулись военные обозы. Перед походными кухнями стали выстраиваться очереди. Стоявшие в них старушки держали заправленные салом фонари. На стенах красовались еще не высохшие лозунги, намалеванные за ночь активистами различных фракций Временного Совета.

Когда оркестранты вложили инструменты в футляры и вышли из подвала, воздух на улице был зеленый. Часть пути посетители «Новой Титании» все вместе брели за музыкантами, словно не желая разрывать союз, возникший этой ночью в трактире между людьми, заглянувшими туда по случаю или по привычке; они шли плотной группкой – мужчины с поднятыми воротниками пальто напоминали покойников, точнее, мумий, которые вот-вот развеются в прах, извлеченные из саркофагов после тысячелетней спячки; и женщины, все еще охваченные возбужденным порывом: каждая из них напевала что-то свое; сквозь распахнутые шубки виднелись глубокие декольте вечерних платьев, длинные юбки порхали над лужами в нетвердых движениях танца, обыкновенно сопровождающих свежую волну хмельного веселья, подкатившую на смену размякшей и отхлынувшей предшественнице; казалось, в них теплится надежда, что праздник еще не окончен, что еще немного – и оркестранты остановятся посреди улицы, раскроют футляры и вновь достанут саксофоны и контрабасы.

Против здания бывшего банка Левинсона, охраняемого бойцами народной гвардии, с примкнутыми штыками и кокардами на шапках, подгулявшая компания полуночников, точно по команде, рассыпалась, и каждый, не прощаясь, направился своей дорогой. Мы остались втроем. Валерьян и я взяли Ирину под руки, один с одной стороны, другой – с другой. Я, как всегда, встал справа от Ирины, чтобы не задевать ее громоздкой кобурой с маузером, пристегнутой к портупее. Валерьян был одет в гражданское, так как работал в Комиссариате тяжелой промышленности. Если у него и был пистолет– а я думаю, что был, – то наверняка небольшой и плоский; такие свободно помещаются в кармане. Ирина сделалась молчаливой, почти мрачной; мы слегка оробели, – я говорю о себе, но уверен, что Валерьян вполне разделял мое душевное состояние, хоть мы никогда и не откровенничали об этом, – ибо чувствовали, что теперь она полностью подчинила нас собственной воле, и на какой бы безумный поступок она ни толкнула своих верноподданных – после того как замкнется ее пленительный, магический круг, – все это будет сущий пустяк по сравнению с тем, что она выстраивала сейчас в своем воображении, не останавливаясь ни перед какими крайностями в постижении плотских чувств, упоении ума, утолении жестокости. Поистине, мы были очень молоды, слишком молоды для подобных переживаний. Я имею в виду нас, мужчин, поскольку в Ирине ощущалась та преждевременная зрелость, какая бывает у женщин ее типа, хотя по возрасту она была самая молодая из нас троих: она делала с нами все что хотела.

Неслышно что-то насвистывая и улыбаясь одними глазами, Ирина как бы смаковала удовольствие, навеянное недавней мыслью; погодя свист вырвался наружу, оказавшись задорным маршем из модной в то время оперетки. Мы по-прежнему боязливо ждали, что же такое она нам уготовила, и сами принялись насвистывать игривый марш и бодро вышагивали, точно под звуки чарующего духового оркестра, чувствуя себя одновременно жертвами и триумфаторами.

Это произошло перед церковью Святой Аполлонии, приспособленной под холерный лазарет. Сбоку от паперти, на грубо сколоченных козлах, очерченных широкими кругами извести, были выставлены гробы. Поодаль, в ожидании похоронных подвод, переминались с ноги на ногу озябшие родственники. Рядом молилась коленопреклоненная старушка; шествуя мимо под звуки нашего бесшабашного марша, мы чуть было не опрокинули ее. Старушонка погрозила нам сухоньким желтым кулачком, сморщенным, как печеный каштан, оперлась вторым кулачком на брусчатку и завизжала: «Окаянные господа!» Скорее даже: «Окаянные! Господа!» – словно ругательством было и то и другое, по возрастающей. Называя незадачливых прохожих господами, она проклинала нас дважды, прибавив к этому смачное словечко на местном говоре, означавшее «продажные твари», а напоследок припечатала: «Чтоб вы все...» – но тут заметила мою форму и, прикусив язык, опустила голову.

Я так подробно рассказываю об этом случае, потому что – не сразу, а много позже – он был воспринят как предостережение всему, что должно было случиться; а также потому еще, что эти и другие приметы времени должны протянуться по странице, как протянулись по городу военные обозы (впрочем, слово «обозы» вызывает довольно расплывчатый образ, но именно некоторая расплывчатость и не повредила бы в данном случае, ибо она была разлита в воздухе того смутного времени); как растянулись между домами широкие полотнища лозунгов, призывавших население подписываться на государственный заем; как растеклись по улицам колонны рабочих, маршруты которых не должны были совпадать, поскольку они организованы враждующими профсоюзными объединениями: одни выступали за продолжение забастовки на оружейных заводах Каудерера до победного конца, другие – за прекращение забастовки, настаивая на поголовном вооружении населения для отпора контрреволюционным формированиям, окружающим город. Пересекаясь, эти косые линии образуют ограниченное пространство, в котором перемещаемся я, Валерьян и Ирина, где наша история может возникнуть из ничего, найти исходную точку, получить направление, обрести очертания.

С Ириной я познакомился в тот день, когда фронт придвинулся к Восточным воротам на расстояние не менее двенадцати километров. Пока городское ополчение – юноши моложе восемнадцати и старики резервисты – закреплялось на подходах к Скотобойне – само название этого места звучало как дурное предзнаменование, неизвестно только для кого, – непрерывный поток беженцев вливался в город по Железному мосту. Крестьянки несли на головах корзины, из которых выныривали гусиные шеи; обезумевшие свиньи шмыгали под ногами, удирая от гикающих парней (в надежде избежать военных реквизиций, крестьянские семьи укрывали детей и домашний скот или отправляли их прочь от себя); понуро плелись пешие и конные солдаты, бросившие свои части или пытавшиеся присоединиться к основным силам, рассеянным повсюду; убеленные сединами аристократки возглавляли вереницы навьюченных слуг; санитары тащили носилки с ранеными, а рядом тянулись выписанные из госпиталей бойцы, разносчики мелких товаров, чиновники, монахи, цыгане, воспитанницы бывшего Училища офицерских дочерей в одинаковых пальтишках: все они мелькали в узорчатых завитках перил, точно гонимые влажным, пронизывающим ветром, дувшим, казалось, из прорех в географической карте, из брешей, разорванных войною граней и границ. Многие искали в те дни убежища в городе; кто боялся разгула восстаний и грабежей, кто, по известным причинам, не хотел оказаться на пути старорежимных войск; кто стремился найти защиту у хрупкой власти Временного Совета, а кто попросту пользовался неразберихой и хладнокровно преступал закон, старый или новый – какая разница. Каждый чувствовал, что на карту поставлена его собственная жизнь; тут уже было не до разговоров о солидарности, настало время пускать в ход зубы и когти; и все же складывалась некая общность – негласный уговор, по которому перед лицом опасности люди становились плечом к плечу и понимали друг друга без лишних слов.

Наверное, поэтому, а может, потому, что во всеобщей свистопляске молодость узнает самое себя и получает от этого удовольствие, – так или иначе, когда тем утром я шел по Железному мосту в толпе беженцев, мне было радостно, легко и ладно с остальными, с самим собой, со всем белым светом, как не бывало уже давно. (Жаль, если сказал неуклюже, скажу иначе: я чувствовал, что нахожусь в ладу с безладицей других, себя и целого мира.) Я подобрался к концу моста, туда, где лестничный марш спускается к берегу; людской поток замедлялся, застревал; приходилось сдерживать напор толпы, – иначе наверняка опрокинут на спускавшихся медленнее – безногих калек, переваливавшихся с костыля на костыль, лошадей, ведомых за удила наискосок, чтобы подковы не скользили по железным ступенькам; мотоциклы с колясками, переносимые на руках (разумеется, уместнее было бы переправляться по Грузовому мосту, ворчали недовольные голоса из толпы, но это означало бы увеличить путь на добрую милю), – и тут заметил женщину, спускавшуюся по ступеням рядом со мной.

Она была в пальто с меховыми обшлагами и подолом, модной шляпке с опущенными вниз полями, вуалью и приколотой розой – словом, весьма элегантная и к тому же миловидная особа, в чем я убедился мгновением позже. Глядя на нее сбоку, я вдруг увидел, как она вытаращила глаза, поднесла руку в перчатке к раскрытому рту, испуганно вскрикнула и попятилась. Даму наверняка бы сбила с ног и затоптала наступавшая сзади, как стадо слонов, толпа, не подхвати я ее вовремя под локоть.

– Вам дурно? – справился я. – Обопритесь на меня. Ничего, сейчас пройдет.

Она точно одеревенела и не могла ступить и шагу.

– Пустота. Там, внизу, пустота, – пробормотала особа. – Помогите, кружится голова.

Казалось, ничто не должно было вызвать головокружение. Однако даму и впрямь охватил панический страх.

– Не смотрите вниз, держитесь за мою руку. Продвигайтесь за остальными, мы уже в конце моста, – увещевал я даму, пытаясь успокоить ее.

– Отрывая ногу от ступеньки, я как будто опускаю ее в пустоту, лечу в пропасть, вслед за другими людьми... – отвечает она, не двигаясь с места.

Смотрю в промежутки между железными ступенями на бесцветную реку; где-то там, в глубине, как молочные облака, проплывают клочковатые льдины. В секундном замешательстве я чувствую примерно то же, что и она: пустота продолжается пустотой; небольшой уступ сменяется новым уступом; пучина низвергается в бездонную пропасть. Обнимаю ее за плечи, силюсь устоять под натиском бранящейся толпы: «Эй, дайте пройти! Нашли время обниматься, бесстыжие, а ну – с дороги!» – но единственный способ уберечься от накрывающего нас людского оползня – шагнуть вперед, прямо по воздуху, взлететь... Теперь и мне чудится, будто я завис на краю бездны...

Как знать, может, этот рассказ и есть мост через пустоту; он тянется, выбрасывая впереди себя события, ощущения, переживания, и создает индивидуальный и коллективный вихрь; посреди вихря стелется дорожка, и пока неясно, что вокруг нее и куда она ведет. Я пробиваюсь сквозь нагромождение деталей, скрывающих пустоту, которую не хочу замечать, и устремляюсь дальше; моя дама замирает на обрыве ступеньки в потоке стекающих вниз людей; приходится почти силой увлечь ее за собой – на булыжную твердыню набережной.

Очнувшись, она поднимает глаза, гордо смотрит перед собой и, не оборачиваясь, уверенно направляется к улице Мельников. Я отчаянно бросаюсь вдогонку.

За нами из последних сил семенит рассказ, едва успевая передать диалог, возведенный на пустоте, – реплику за репликой. Для рассказа мост не кончился: под каждым словом открывается ничто.

– Прошло? – спрашиваю я.

– Пустяки. Со мной такое часто: голова начинает кружиться, когда меньше всего этого ждешь... И бояться вроде бы нечего... И не важно, высоко я стою или низко... Ночью смотришь на небо и думаешь: как далеки эти звезды... Или, скажем, днем... Вот лягу сейчас на спину, посмотрю вверх – опять все поплывет... – и она показывает на небо, по которому мчатся подгоняемые ветром облака. Она говорит о головокружении, как о волнующем ее соблазне.

Я слегка разочарован, ведь она не сказала мне даже спасибо.

– Здесь не то место, где можно лечь и смотреть на небо. Ни днем, ни ночью. Поверьте, я в этом кое-что понимаю.

Как в промежутках между железными ступеньками моста, в паузах между репликами нашего диалога обнажается невосполнимая пустота.

– Вы знаете, как надо смотреть на небо? А вы случайно не звездочет?

– У меня другая обсерватория, – показываю я на артиллерийские эмблемы в своих петлицах. – Целыми днями я наблюдаю за полетом снарядов во время артобстрелов.

С эмблем ее взгляд переходит на отсутствующие у меня погоны, затем на полузаметные знаки отличия, вышитые на рукавах.

– Вы с фронта, лейтенант?

– Алекс Зиннобер, – представляюсь я. – Не уверен, что ко мне можно обращаться по званию. В нашем полку все звания отменены; правда, распоряжения постоянно меняются. Пока что я просто боец с двумя нашивками на рукаве, вот и все.

– А меня зовут Ирина Пиперин. Так меня звали и до революции. Как будут звать дальше – не знаю. Я была художником по тканям, и пока ткани не появятся снова, буду разрисовывать воздух.

– После революции одни изменились настолько, что их невозможно узнать; другие, наоборот, остались такими, как прежде. Видно, они были готовы к новым временам. Не так ли?

Ирина не отзывается.

– Если, конечно, – добавляю я, – их не оградит от изменений полный отказ от изменений. Это и есть ваш случай?

– Я... Скажите сначала, насколько, по-вашему, изменились вы?

– Ненамного. Я сохранил понятие былой чести и всегда подам руку покачнувшейся даме, даже если никто теперь за это не благодарит.

– У каждого бывает минутная слабость – и у мужчин, и у женщин. Не исключено, лейтенант, что мне еще представится возможность отплатить вам за вашу любезность. – В ее голосе прозвучала горечь, почти обида.

На этом диалог, сосредоточивший на себе столько внимания и заставивший ненадолго позабыть об исковерканном городском пейзаже, мог бы прерваться: все те же военные обозы потянулись через площадь, страну и страницу, разъединив нас; а может, это были все те же очереди несчастных женщин перед магазинами или бессменные колонны рабочих с транспарантами. Ирина уже далеко; шляпка с розочкой плывет по морю серых шапок, касок, платков; пытаюсь догнать ее, она не оборачивается.

Далее следует несколько абзацев, пестрящих именами генералов и депутатов; сообщающих об организации обороны и положении на фронтах, о расколах и слияниях представленных в Совете партий; сдобренных сводками погоды: о проливных дождях, инее, облачности, холодных северных циклонах. Все это, однако, подается лишь в качестве гарнира моего душевного состояния: я то беспечно отдаюсь на произвол судьбы, то угрюмо замыкаюсь в себе, сосредоточиваясь на неотступной мысли, словно происходящее вокруг нужно только для того, чтобы я мог замаскироваться, спрятаться, словно только для этого повсюду воздвигаются баррикады из мешков с песком (город как будто готовится к уличным боям), устанавливаются противотанковые надолбы, на которых активисты разных течений расклеивают по ночам листовки, мгновенно размокающие от дождя и совершенно неразборчивые из-за набухшей бумаги и потекших чернил.

Всякий раз, проходя мимо роскошного особняка, где разместился Комиссариат тяжелой промышленности, я говорю себе: «Надо бы зайти проведать Валерьяна». Я повторяю эту фразу со дня приезда. И каждый день откладываю свое намерение: мешают неотложные дела. А еще говорят, что для кадрового военного у меня слишком много свободного времени. В чем заключаются мои обязанности – не вполне понятно. Я вечно мотаюсь по управлениям Генерального штаба; в казарме меня видят редко, словно я не числюсь ни в одном подразделении, да и за рабочим столом не просиживаю дни и ночи напролет.

Другое дело Валерьян. Он-то из-за стола просто не встает. Вот и сегодня, когда я наконец поднялся к нему, он тут как тут – на рабочем месте. Однако занят отнюдь не текущими вопросами, а чистит револьвер. Завидев меня, Валерьян усмехается в густую щетину:

– Ага, и ты туда же – в капкан. Вместе с нами.

– А ну как я сам расставляю капканы?

– Какая разница: в каждом капкане свой капкан; один в другом и захлопнутся. Все разом. – Сдается, он хочет о чем-то меня предупредить.

Особняк, в котором расположились отделы Комиссариата, принадлежал известному роду, сколотившему на войне солидный капитал. После революции особняк был конфискован. Часть прежней обстановки – грубоватая роскошь – застряла в доме и перемешалась с мрачной казенной мебелью. Кабинет Валерьяна уставлен будуарными китайскими аксессуарами: тут и расписные вазы с драконами, и лакированные шкатулки, и шелковая ширма.

– Кого, интересно, ты намерен заманить в эту пагоду? Уж не восточную ли царицу?

Из-за ширмы выходит женщина: короткие волосы, халат из серого шелка, молочного цвета чулки.

– Революция революцией, а у мужчин одно на уме, – говорит она. По саркастическому тону я узнаю прохожую с Железного моста.

– Вот видишь! Каждое наше слово ловят чуткие уши... – хихикает Валерьян.

– Революция не придирается к мечтам, Ирина, – отвечаю я.

– Но и не спасает от кошмаров, – парирует она.

– А я и не знал, что вы знакомы, – вмешивается Валерьян.

– Мы повстречались во сне, – говорю я. – В тот момент, когда падали с моста.

– Нет. Каждый видит свой сон, – замечает Ирина.

– И умудряется проснуться в таком укромном местечке, где нечего бояться головокружения, – не унимаюсь я.

– Сейчас от всего голова кругом идет, – произносит Ирина, берет собранный Валерьяном револьвер, разглядывает его, прищурившись, смотрит в ствол, точно проверяя, хорошо ли он вычищен; крутит барабан, вставляет в гнездо патрон, оттягивает собачку, подносит ствол к глазу, вращая барабан. – Как бездонный колодец. Я слышу зов пустоты, чувствую соблазн нырнуть в нее, окунуться в призывную темноту...

– Эй-эй, полегче с оружием! – восклицаю я, протягивая руку, но Ирина наставляет револьвер прямо на меня.

– Что? Вам можно, а женщинам нет? Истинная революция свершится тогда, когда оружие перейдет к женщинам.

– А мужчины останутся безоружными? По-твоему, это справедливо, товарищ Пиперин? Для чего вообще женщинам оружие?

– Для того, чтобы занять ваше место. Мы будем сверху, а вы снизу. Хоть немного почувствуете, что значит быть женщиной. А ну давай туда, поближе к своему дружку, – командует она, по-прежнему держа меня на мушке.

– У Ирины заранее на все готов ответ, – предупреждает Валерьян. – Так что спорить бесполезно.

– Ну и? – спрашиваю я у Валерьяна в ожидании, что он вмешается и прекратит эту глупую шутку.

Но Валерьян, точно в прострации, смотрит на Ирину отсутствующим взглядом, как человек, отдавшийся на милость победителя; он предвкушает наслаждение от безоговорочного подчинения ее воле.

В кабинет заходит курьер Военного Командования с депешей. Открывшаяся дверь скрадывает Ирину. Она исчезает. Валерьян как ни в чем не бывало принимает посетителя.

– Послушай... – спрашиваю я, едва мы можем говорить. – Что это за шуточки?

– Ирина никогда не шутит, – отвечает он, не отрываясь от бумаг. – Вот увидишь.

С этой минуты время видоизменяется. Ночь постепенно растягивается. Ночи превращаются в одну сплошную ночь в ночном городе, исхоженном вдоль и поперек нашей, теперь уже неразлучной, троицей; сплошную ночь, увенчанную в комнате Ирины сценой по сути интимной, но вместе показной и откровенно вызывающей, обрядом тайного и жертвенного культа, которого Ирина является одновременно жрицей, божеством, осквернительницей и жертвой. Рассказ возобновляет свой прерванный ход; пространство его движения перегружено, плотно; в нем нет ни единой лазейки, куда мог бы просочиться ужас пустоты; за пологом, расчерченным геометрическим рисунком, среди разметанных подушек и валиков, воздух напоен запахом наших обнаженных тел: груди Ирины слегка выдаются на худощавом торсе; коричневые ареолы сосков пришлись бы к месту на более пышном бюсте; узкий, заостренный лобок выступает в форме равнобедренного треугольника (слово «равнобедренный», однажды соотнесенное с лобком Ирины, наполняется для меня такой чувственностью, что я не в состоянии произносить его без внутренней дрожи). Ближе к центру сцены линии норовят надломиться, становятся извилистыми, как струйки дыма, поднимающиеся из жаровни, в которой догорают нехитрые пряности армянской бакалейной лавки: дурная слава курильни опиума стоила ей полного разгрома, учиненного мстительной толпой обывателей; начинают корчиться – линии, словно невидимые путы, связывающие нас троих; и чем яростнее мы выкручиваемся, пытаясь освободиться от них, тем крепче затягиваются и впиваются в нашу плоть их узлы. В глубине этого запутанного клубка, в основе драмы нашего негласного союза кроется тайна, которую я ношу внутри себя и не могу открыть никому, тем более Ирине и Валерьяну, – это порученное мне секретное задание раскрыть шпиона, внедрившегося в Революционный Комитет с целью сдать город белым.

В революционном вихре, пронесшемся той леденящей, ветреной зимой по улицам столиц, сметая все на своем пути, подобно урагану, рождалась скрытая революция, которой суждено было сокрушить могущество плоти и пола; так думала Ирина и убедила в этом не только Валерьяна, – сын уездного судьи, защитивший диплом по политической экономии, поборник учений индийских пустосвятов и швейцарских любомудров, он наперед готов был примкнуть к любой мыслимой доктрине, – но и меня, прошедшего куда более суровую школу и твердо знавшего, что совсем скоро нашим судьбам будет вынесен окончательный приговор, то ли революционным трибуналом, то ли полевым судом белых, и что два караульных взвода, с той и с другой стороны, уже поджидают нас с ружьями на изготовку.

Я пробовал увильнуть, забиться в средоточие спирали, где линии расползались, как змеи, следуя изгибам Ирининого тела, упругого и гибкого в своем медленном танце, подвластном не ритму, но причудливому сплетению и растеканию змеящихся линий. Две змеиные головы хватает Ирина обеими руками; две змеиные головы с упрямым ожесточением проявляют в ответ готовность к прямолинейному проникновению; она же, наоборот, стояла на том, чтобы основное усилие соответствовало гибкости рептилии, изогнувшейся для этого в немыслимой корче.

Ибо то был первый догмат веры учрежденного Ириной культа: отречься от предвзятой вертикальности, прямолинейности, единственного, неумело скрываемого мужского достоинства, еще не утраченного нами, несмотря на то что мы смирились с положением рабов женщины, не допускавшей между нами и намека на ревность или верховенство. «Ниже, – шептала Ирина и давила ладонью на затылок Валерьяна, запуская пальцы в пушистые рыжие вихры молодого экономиста, не давая ему поднять лицо от своего лона, – еще ниже!» – а сама смотрела на меня пронизывающим взглядом и хотела, чтобы я тоже смотрел, чтобы наши взгляды устремились по бесконечным извилинам ломаных линий. Я чувствовал, что ее взгляд не отрывается от меня ни на миг; одновременно я чувствовал на себе и другой взгляд; он следил за мной везде и всюду, взгляд невидимой власти, ждавшей от меня только одного: смерти, не важно, той ли, которую я должен был принести другим, или моей собственной.

Я жду, когда петля Ирининого взгляда ослабнет. Вот наконец она смыкает глаза, и я крадусь в потемках между кушеткой, диваном и буржуйкой туда, где Валерьян оставил как всегда аккуратно свернутую одежду; я проскальзываю в полумраке опущенных Ирининых век, роюсь в карманах, в бумажнике Валерьяна, прячусь в непроглядной тьме ее плотно смеженных век, во мраке крика, вырывающегося из ее нутра, обнаруживаю сложенный вчетверо лист бумаги с моим именем, выведенным стальным пером под формулировкой смертных приговоров за предательство, подписанных, заверенных и скрепленных печатями установленного образца.

 

Глава V

 

Здесь начинается обсуждение. Герои, их судьбы, черты, окружение – все это отметается прочь и уступает место общим понятиям.

– Полиморфно-перверсивное желание...

– Законы рыночной экономики...

– Гомология значимых структур...

– Девиантное поведение и общественные институты...

– Кастрация...

Лишь ты один пребываешь в подвешенном состоянии; ты и Людмила; никто больше и не думает продолжать чтение.

Ты подходишь к Лотарии, протягиваешь руку к разложенным перед ней бумагам, спрашиваешь: «Можно?» – и собираешься завладеть романом. Но это не книга, а вырванные тетрадные страницы. Где же остальное?

– Извини, я просто хотел взять продолжение, – мямлишь ты.

– Продолжение?.. Да тут на месяц хватит о чем говорить. Тебе мало?

– Вообще-то я не для разговора, а для чтения...

– Понимаешь, семинаров у нас много, а в библиотеке кафедры геруло-ойротских языков только один экземпляр. Вот мы его и поделили. Не равнозначно, конечно; книга распалась, но, по-моему, мне достался лучший кусок.

Чуть позже, за столиком в кафе, вы с Людмилой подводите итог:

– Вот и получается: «Не страшась ветра и головокружения» – это не «Над крутым косогором склонившись»; последний никак не связан с «Неподалеку от хутора Мальборк», который, в свою очередь, не имеет ни малейшего отношения к «Если однажды зимней ночью путник». Остается одно: добраться до первопричины этой путаницы.

– Именно. А благодарить за наши мытарства мы должны издательство. Пусть отчитается за свои фокусы. Надо пойти туда и узнать.

– Являются ли Ахти и Вильянди одним и тем же лицом?

– Первым делом нужно разобраться с «Если однажды зимней ночью путник»; взять у них полный экземпляр, а заодно и полный экземпляр «Неподалеку от хутора Мальборк», при условии, что эти романы действительно так называются. Если же выяснится, что их настоящие названия и авторы другие, то пусть нам наконец объяснят, какая тайна скрывается за страницами, кочующими из книги в книгу.

– Тогда, – добавляешь ты, – мы, может, и нападем на след «Крутого косогора», законченного или нет – не важно...

– Не стану отрицать, – говорит Людмила, – что я наивно поверила в историю о найденном продолжении...

–...и о «Не страшась ветра и головокружения»: его-то мне и хочется дочитать.

– Мне тоже, хотя, если честно, это не «мой» роман...

Ну вот, снова-здорóво. Только ступил на верный путь – опять задержка, опять развилка. И так во всем: в чтении, в погоне за утерянной книгой, в распознании вкусов Людмилы.

– Сейчас мне больше всего хотелось бы прочесть такой роман, – поясняет Людмила, – которым двигало бы непреодолимое желание рассказывать, накапливать историю за историей; роман не навязывал бы тебе определенного миропонимания, но давал бы возможность наблюдать за собственным ростом, расцветая и разрастаясь на твоих глазах подобно могучему древу...

В этом ты моментально с ней соглашаешься: оставив позади сотни страниц, исполосованных заумными разборами и рецензиями, ты мечтаешь окунуться в чтение естественное, невинное, бесхитростное...

– Нужно ухватиться за упущенную ниточку, – говоришь ты. – Немедленно в издательство.

– Совсем не обязательно идти вдвоем, – замечает она. – Иди один, потом обо всем расскажешь.

Экая досада. Охота за неуловимым текстом тем для тебя и увлекательна, что ты вышел на нее вместе с Людмилой, что вместе вы проживаете все ее перипетии, дающие нескончаемую пищу для бесед. Надо же, именно теперь, когда, казалось, между вами установилось полное доверие и понимание; и не только потому, что вы перешли на «ты», а потому, что ощущаете себя соучастниками некоего предприятия, в котором никому, кроме вас, видимо, уже не разобраться.

– А ты почему не хочешь пойти?

– Из принципа.

– Как это?

– Существует граница: по одну сторону те, кто делает книги, по другую – те, кто их читает. Я хочу оставаться среди читающих, вот и держусь по эту сторону границы. Иначе бескорыстное наслаждение от чтения кончится или превратится в нечто такое, чего я совсем не хочу. Граница эта крайне размыта и время от времени сглаживается: мир людей, соприкасающихся с книгой профессионально, постоянно ширится и норовит слиться с миром читателей. Конечно, читателей становится все больше и больше, но те, кто пользуется книгами для создания других книг, похоже, множатся гораздо быстрее, чем те, кто просто любит читать. Я знаю, что если в один прекрасный день перейду границу, пусть даже случайно, то могу смешаться с этой надвигающейся толпой, вот почему я не желаю переступать порога издательства, хотя бы и на несколько минут.

– А что же я? – возражаешь ты.

– Ты – не знаю. Смотри сам. Каждый волен поступать по-своему.

Нет, эту женщину никак не переубедить. Ты совершишь вылазку один, а в шесть часов вы встретитесь здесь же, в кафе.

 

– Вы по поводу рукописи? Ее читают, хотя нет, спутал, уже прочли, с интересом, помню, как не помнить! такая яркая языковая палитра, такая обличительная мощь, столько выстраданных чувств; как, разве вы не получали письма? сожалею, но вынужден вам сообщить, в письме обо всем сказано, его давным-давно отправили, вечно на этой почте проволочки, вы обязательно, обязательно получите, издательские планы перегружены, со сбытом дела неважные, вот видите, все-таки получили? что там еще? благодарим за возможность ознакомиться с вашим трудом, подтверждаем, что позаботимся о возвращении рукописи, так вы хотели ее забрать? нет, пока не нашли, немного терпения, она найдется, не беспокойтесь, у нас никогда ничего не пропадает, совсем недавно нашлась рукопись, которую искали лет десять, о нет, не через десять лет, вашу мы отыщем гораздо раньше, будем надеяться, чего-чего, а рукописей здесь вагон и маленькая тележка, если хотите, мы вам покажем, разумеется, вам нужна только ваша, не чужая же, Боже упаси, я в том смысле, что у нас тут столько рукописей, что нам абсолютно все равно, ну вот еще, выбросить, мы так ею дорожим, нет-нет, не для издания, а чтобы вернуть рукопись вам.

Говорящий – сухопарый, сгорбленный человечек – выглядит еще сухопарее и сгорбленнее, когда к нему обращаются, тянут его за рукав, чем-то озадачивают, подсовывают стопку верстки. «Коллега Каведанья! Послушайте, Каведанья! Нам нужен господин Каведанья!» – и он сосредоточенно вслушивается в просьбу очередного посетителя, глядя на него в упор, с трясущимся подбородком, выворачивая шею от тяжкой ноши нерешенных вопросов, с отчаянным терпением чересчур нервных людей и с ультразвуковой нервозностью людей чересчур терпеливых.

Когда ты вошел в издательство и поведал привратникам о неправильно сброшюрованных книгах, которые хотел бы заменить, тебе посоветовали было обратиться в отдел распространения; затем, когда ты добавил, что хочешь не только заменить бракованные экземпляры, но и получить объяснение случившегося, тебя направили в технический отдел; а когда ты уточнил, что главным образом тебя интересует продолжение незаконченных романов... «Тогда вам лучше побеседовать с господином Каведаньей, – заключили они. – Посидите в прихожей, там ждут приема, займите очередь».

И вот, протиснувшись среди посетителей, ты слышишь, как господин Каведанья несколько раз заводит разговор о потерянной рукописи; всякий раз обращается к разным людям, в том числе и к тебе, и всякий раз его прерывают – до того, как он успевает обнаружить подмену, – посетители, редакторы или служащие. Нетрудно понять, что господин Каведанья – это тот непременный в любой конторе человек, на плечи которого сослуживцы интуитивно перекладывают самые сложные и щекотливые поручения. Только ты собираешься с ним заговорить, как ему уже подносят для уточнения издательский план на ближайшие пять лет, или именной указатель, в котором следует поменять нумерацию страниц, или верстку томика Достоевского, которую придется откорректировать от и до, так как везде, где было набрано Maria, теперь решили набирать Már’ja, а там, где было Pjotr, нужно исправить на Pёtr. Он внимательно выслушивает каждого, мучительно удерживая в памяти незаконченный разговор с предыдущим ходатаем; по возможности старается задобрить наиболее нетерпеливых, уверяя, что не забыл о них и, конечно же, помнит, в чем суть дела: «Мы высоко оценили ваш гротеск...» («Что? – подскакивает исследователь троцкистских расколов в Новой Зеландии.) – Вероятно, вам следовало бы смягчить скабрезные эпизоды... („Да о чем это вы?!“ – возмущается специалист по макроэкономике олигополий.)

Неожиданно господин Каведанья исчезает. В коридорах издательства вас подстерегают козни и ловушки; здесь то и дело слоняются какие-нибудь театральные коллективы психиатрических лечебниц, группы, занимающиеся групповым психоанализом, или коммандос феменисток. На каждом шагу господин Каведанья рискует попасть в окружение, плен, пропасть без вести.

Ты очутился здесь в тот момент, когда вокруг издательств уже не роятся, как в былые времена, начинающие поэты и прозаики, будущие поэтессы и писательницы; сегодня такое время (в истории западной культуры), когда самовыражения на бумаге жаждут не столько отдельные личности, сколько коллективы – учебные семинары, прикладные, исследовательские группы, как будто умственный труд слишком тяжкое и унылое занятие, чтобы предаваться ему в одиночку. Фигура автора стала множиться и зачастую появляется вместе с кем-то, ибо никто не вправе говорить за другого; и пошло-поехало: четверо бывших заключенных, один из которых беглый; трое бывших больных с санитаром и рукописью санитара. Или вот еще – парочки; не обязательно, но преимущественно муж и жена, словно в семейной жизни нет большего утешения, чем кропание рукописей.

Каждый из них попросил о встрече с заведующим отделом или старшим редактором, но всех их в конце концов сплавили к господину Каведанье. Потоки слов, относящихся к самым узким, специальным дисциплинам и направлениям, хлынули на пожилого редактора, которого ты с первого взгляда окрестил «сухопарым, сгорбленным человечком», но не потому, что он более сухопар, сгорблен и более человечек, чем все остальные, и не потому, что сочетание «сухопарый, сгорбленный человечек» присуще его манере выражаться, а потому, что он как бы явился из мира, где еще... – нет, не так; он как бы вышел из книги, в которой еще встречаются... – тоже нет; вот: он как бы явился из мира, где еще читают книги, в которых встречаются «сухопарые, сгорбленные человечки».

Не давая себя сбить, он терпеливо ждет, когда новый выплеск просьб и петиций стечет по его лысине, и качает головой, пытаясь заключить вопрос в практические рамки:

– Извините, а вы не могли бы... вы не могли бы полностью перенести постраничные примечания в основной текст, а основной текст немножечко сжать или даже, смотрите сами, поместить вместо примечаний внизу страницы?

– Вообще-то я читатель, просто читатель, а не автор, – выпаливаешь ты с ходу, словно бросаясь на помощь человеку, который вот-вот оступится.

– В самом деле? Прелестно, прелестно, искренне рад! – Обращенный на тебя взгляд впрямь полон симпатии и благодарности. – Очень приятно. Кто-кто, а читатель теперь редкий гость...

В порыве откровения он забывает обо всех неудобствах, отводит тебя в сторонку и доверительно шепчет:

– Я в издательстве уже много лет... Через мои руки проходит уйма книг... Но могу ли я сказать, что читаю? Нет, чтение – это совсем другое... В местечке, где я родился, было мало книг, но тогда я по-настоящему читая, да, читал... Я мечтаю о том времени, когда уйду на пенсию, вернусь в родные края и снова буду читать, как прежде. Иногда я откладываю книгу и говорю себе, что прочту ее на пенсии, но потом понимаю: это будет уже не то... Сегодня мне приснилось, будто я в отчем доме, зашел в курятник и что-то там ищу, ищу – в лукошке, куда несушки откладывают яйца; и что же я нашел? Книгу, одну из книг, которую читал в детстве, массовая серия, все страницы истрепаны, черно-белые картинки разрисованы мною цветными карандашами... Знаете? Мальчишкой я прятался в курятнике, чтобы всласть начитаться...

Ты принимаешься объяснять цель своего прихода. Он сразу понимает, что к чему, даже не дав тебе договорить:

– Значит, и вы... и вы... перепутанные страницы; еще бы, прекрасно знаем, есть начало, но нет продолжения; весь тираж вверх тормашками; вы что-нибудь в этом понимаете? Мы, дорогой мой, ровным счетом ничего.

В руках у него стопка корректуры. Он бережно кладет ее, словно малейшая встряска способна нарушить стройные ряды типографских знаков.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-12-16; просмотров: 140; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.189.2.122 (0.077 с.)