ТОП 10:

Терминатор как воля и представление



 

Сижу в очереди, стричься. Парикмахерская убогая, линолеум советский еще лежит, на стенах развешаны винтажные женские головки, попадаются даже из «Работницы» и «Огонька» (на лейкопластыре!), короче – кафе «Ностальжи». В очереди в основном пенсионеры, которым на стрижку собес талоны дает, работяга усталый и мальчик лет десяти-одиннадцати, может, и меньше. Я сижу и сочиняю мелкие пакости, как бы мне трубу бэ-ушную за лежаную впарить и где достать стенку шесть той же мерности, чтоб вся партия за нее прокатила. Приходит мысль – о, во как. Достаю трубку и набираю одного перца: Георгич, отторцуешь мне пять тонн газовой? И вдруг все это перекрывается – да не перекрывается даже, а разлетается, словно кремовый тортик под паровым молотом. От неожиданности я вылетаю на ту сторону так далеко, что боюсь дохнуть и какое-то время провожу в ступоре, созерцая лимонно-желтую задницу тетки, подымающейся на эскалаторе в четырех-пяти ступеньках от меня. Жопа колышется и вздрагивает, когда эскалатор переезжает какие-то внутренние неровности, а я пытаюсь переставлять руку на убегающем поручне так, чтоб на ней осталось минимально возможное количество грязи – это было в лето перед Олимпиадой, на станции Добрынинская, я ехал к матери в институт.

Эскалатор приносит меня обратно – в парикмахерской уже не тишь да гладь, в парикмахерской полный привет. Мальчишка колотит деда в сетчатой шляпе всей своей совсем не мальчишеской массой, да колотит так, словно хочет убить.

Я возвращаю глаза на мальчишку и деда. Дед пуст, внутри него только серые клубы пыли и какие-то обрывки, он выглядит как разбитая витрина, наклоняющаяся к чему-то маленькому, желтому и злому, очень похожему на рисованный глазастый автомобильчик из рекламы о том, как здорово жить на взятые в банке деньги. Злобный желток вибрирует и трясется – о как, думаю, че же дед-то ему сделал? И сам хорош, старый черт, связался с младенцем – а младенец-то вон какой шустрый, того и гляди замочит тебя, старого.

Внезапно мальчишка теряет к деду плотоядный интерес и замирает, его напор, не нашедший применения, споро впитывается в стены, оставляя лишь жирные капли, катящиеся по портретам наштукатуренных женщин с диковинно закрученными волосами. Я тоже успокаиваюсь и всплываю. Мальчишка сидит, опустив голову, и крутит в руках пластикового то ли монстра, то ли робота с подвижно сочлененными суставами. Дед потеет крупными каплями, худо ему – спину не держит, обвис, руки засуетились, но все равно сидит, ждет очередь.

Ничего интересного больше не произошло, я постригся и ушел. Месяца через два вспоминаю внезапно этот эпизод и спрашиваю Энгельса, что бы это значило. Тот, естественно, радостно меня оттягивает – как так, это же я там был, это он должен у меня интересоваться, как да че, – короче, на всех подоконниках меня выстроил, натешился, да вдруг посерьезнел и задвигает:

– Ты че, так и не понял, что вовсе никакой это не мальчишка?

– Как это – не мальчишка? – совершенно по-дурацки переспрашиваю я и тут же хлопаю себя по лбу: меня ж в самом начале Яшчерэ учила отличать мужское от женского, не бывает мужское желтым. По крайней мере, настолько желтым.

– Что, вспомнил?

– Ага. Как это я только… Ох и тупой же я, а…

– А вот это и есть интересное. Любой старик, даже самый бестолковый, к концу жизни очень здорово умеет откусить от молодого, а вот вытрясти из старого сумеет не всякий. Ты понимаешь, что все это означает? Для тебя?

– Это для меня кино прогнали, да?

– Ну вот, а говоришь – тупой. Хорошо, кстати, что не ушел оттуда. Что, совсем не испугался?

– А мне чего, пугаться надо было? – опешил я. – С какой стати-то?

– Ну… – замялся Энгельс, и я вдруг понял, что он как-то слишком серьезно относится ко всей этой ерунде, больно уж непривычные нотки начали проскакивать: – В принципе, проявлять агрессию в присутствии… другого, так скажем – знакомого со Знанием человека… ну, как бы не принято. Это тебе, ну, как сказать…

– Подзатыльник наметили?

– Во-во! – обрадовался было Энгельс, но вновь посерьезнел: – Знаешь, давай я не буду тебя путать. Езжай к Та-хави и расскажи ему все это. Езжай прям щас, не тяни.

Я не стал спорить, но к Тахави, конечно, не помчался. Если вопросу чуть ли не квартал, то еще полгода он полежит влегкую. Да и в чем, собственно, «вопрос»? Какая-то баба тряхнула старика. Ну при мне – и че? Что «не принято»? Бабы вообще дуры, им ниче не стоит из правого налево повернуть, и что теперь… Я даже усомнился, что стоит пересказывать эту ерунду старику, но все же, слава Аллаху, рассказал при случае.

Мы с ним сидели и дергали карпят, но подошло облако и начало сеять редкий теплый дождик. Решив, что лучше не пережидать, а пойти да попить чай, свернулись и направились в деревню, а мимо нас тянулась вереница машин. Городские наотдыхались, им пора было в свои Ека-теринбурги да Челябински – завтра в офис, отправлять факсы и делать менеджмент. Вдруг я аж охнул – мимо прошуршала по гравию машинешка точно такого цвета, какой я запомнил по тому случаю в парикмахерской. «Пежо», то ли «триста», то ли «двести шестая». Вся эта сценка так и встала перед глазами. За чаем я все и выкладываю по горячему следу, и Энгельсову подачу тоже.

Странное дело – я абсолютно не чувствовал себя участником всего этого и наблюдал происходящее даже не со стороны, а словно… Ну вот представьте – стоите вы на улице. Встретили знакомого и стоите, беседуете. А рядом витрина с телевизорами. Или еще лучше – не с самими теликами, а вообще левая, и телик в ней просто отражается, откуда-нибудь изнутри там. И вы случайно ухватываете часть картинки, и даже не тормозите на ней взгляд, не касается она вас, трижды отраженная от чужих стекол неправда. А вас в ней заставляют принимать участие, и это как-то дико, отвык я от принуждения, даже пионерские собрания сразу вспоминаются. Вот именно такое чувство похмелья на чужом пиру возникало у меня всякий раз при столкновении с этими проявлениями. Я и сейчас не знаю, что же ей было от меня нужно – поиметь с меня она не могла ничего, рядом со своим озером я как под зонтиком, и она не могла не понимать этого. Хотя откуда мне знать, мир глубок, и в нем на каждом шагу встречается такая прорва загадок, что не хватит тысячи жизней, чтоб хотя бы выслушать тысячную их долю. Однако, если в твоем мире однажды появилось что-то новенькое, не стоит обольщаться – это что-то не упало с Марса и не завелось от сырости. Это что-то ты сам, сам бросил на своем же пути, и сам, опять же, перешагнешь или запнешься.

Смысл рекомендаций, полученных мною, сводился к одному – я должен сделать нечто неожиданное, из ряда вон. Опять же, практически все, с кем я советовался по возникшему поводу, были единодушны в том, что каких-либо активных действий мне предпринимать не следовало; это сейчас я знаю, что меня заставляли сделать «из одного следа тысячу», но тогда я терялся в догадках. Как, не предпринимая ничего, умудриться до неузнаваемости себя изменить? Снова и снова всматриваясь в себя, я не находил даже намека на решение задачи, а баба тем временем начала немного наглеть.

Вот сейчас надо написать, что же именно я подразумеваю под «начала наглеть», а писать-то по большому счету нечего. А с другой стороны – жутковато было, на самом деле. Ну вот, к примеру, – встаю поутру, баба на кухне возится, что-то шипит уже, пахнет вкусно. В голове тут же пролетает план-прогноз событий дня – геморроев не предвидится, даже пара вполне приятных дел предстоит. Иду в ванную, кот под ногами путается, рад мне – короче, эдакое благорастворение воздухов и лепота вселенской гармонии. И только выхожу из комнаты, как в только что покинутой спальне со стуком и скрежетом распахивается (закрытая, сам закрывал!) форточка – типа, доброго ранку, товаришш. Чтоб было понятно, что я не мнительный параноик, добавлю – по всему телу в этот момент пробегает такая мурашливая, щекотно-морозная волна, типа того – че, мол, тормозишь, сосед? Ранку, говорю, доброго! Короче, при желании даже не усомнишься. Че, «доброе утро» типа?! И тебе, сука, провалиться… Че, все думаете? Индейский дом фигвам. Так постоишь, поматеришься про себя, помечтаешь бессильно – у-у, сучара, поймать бы, сиськи на спине завязать… – и идешь умываться. Несколько расслабленный – наезд-то уже состоялся, не сплошь ведь наезды… Умоешься, зубы давай чистить. Уже и забыть слегка все это дерьмо успеешь, водички в рот наберешь, а водичка-то – вонючая! Только что нормальная была! Ну с-с-сука… Сами понимаете, как живешь весь день после такого утра. Подрежет кто – все, измена на полчаса. Люди, с кем работаю, косятся; кто попрямее, тот так и спрашивает – эй, ты че так смотришь? И вообще, че ты ходишь как раскумаренный, ты не пил вчера? Да нет, вроде не пил. А видно, надо, устал что-то… А-а, понятно; не молодеем, че ж поделать… – скажет человек, а ты видишь – ни фига не ладно, ни фига ему не понятно, напрягся он и лучше бы следущие десять раз ему более позитивным показаться; не любят люди проблемных контрагентов. До вечера напрягшись доживешь – а там у нас уже смена репертуара. Лезу в карман за ключами – а в кармане зажигалки, целая горсть. Достаю, смотрю: ага, эта – того-то, эта – сего-то, опять назавтра с извинениями раздавать и делать вид, что это не в третий раз. Тут уж иной раз даже взмолишься про себя – сука ты драная, ну отъебись, а? На вечерок хотя б? Отдохнуть хоть немного, ведь уж квартал скоро, как мозги мне ебешь… И сама отдохни, я хоть телик посмотрю, книжку почитаю… Домой заходишь – твою мать. И то не купил, и то не сделал, и туда не заехал, и к Ивановым сегодня договаривались, баба дуется ходит, даже половником в кастрюле гремит с крайне характерной интонацией. Ванну наберешь, закроешься от всего, лежишь и думаешь: во, сука, как оно бывает. И это мне так тяжко, подготовленному, в общем-то, человеку. А доебись такая до нормального парня, ни о чем «таком» не подозревающего…

Человек будет совершенно ясно ощущать незаметное для других, и все его попытки как-то поделиться своими проблемами, найти хоть какую-нибудь подмогу только заведут его еще глубже в задницу. Вот как он сможет описать происходящее? Форточка открывается? Ну-с, голубчик… И вам кажется, что форточка подчинена чьей-то злой воле? И чьей же? Хм-м… Не пьете, говорите? Так, и родственники… не страдали, м-м… определенными расстройствами? Вода вкус меняет? Только что была нормальная – и вдруг вонючая? Н-да… А потом, говорите, опять нормальная? Нет-нет, это я так, исключительно для себя черкаю, некоторые заметочки… А знаете, голубчик, а давайте-ка мы с вами обследуемся?

Ведь чокнется человек, начнет куста бояться, голоса слышать и с Сириусом азбукой Морзе перезваниваться. Или, по-современному, – эсэмэсками. О психотронике начитается, корешков себе найдет, хм… с аналогичными симптомами. А че, нынче много таких, чтоб слететь с катушек, человеку надо подчас удивительно мало… Зажми его вот так же, поживет он с месяцок со сползающим шифером, сорвав ногти в бесплодных попытках даже не удержать его на месте, а чуть замедлить скольжение, – и неизбежно придет к выводу, что без шифера оно как-то полегче.

А разобрался я со всем этим неожиданно просто. В общем, сама виновата – пока она мне в голову гадила, я еще терпел и даже как-то привык, даже начал находить в этом какой-то игровой интерес, но одним прекрасным утром сука перешла свой Рубикон – покусилась на Юнкерса. Нет, мы увернулись и Юнкере не пострадал, но я приехал в офис другим – целым, злым и готовым порвать эту сраную жабу. Теперь мне хотелось только одного – найти способ добраться до нее. Если человеку говорить гадости, то он ищет ответа в себе – правильно? Это до определенного предела. А вот если ему за маму ляпнуть или по нации? В таком случае можно получить ответ натурой. Тем, что под руку подвернулось. Точно так же доигралась и эта сука.

Плюхнувшись за стол, я сел, согнувшись, и сильно упер друг в друга растопыренные пальцы рук. Мысль метнулась в ту картинку, где пацан, уже выкачав старческие сопли из деда, сидел и мрачно крутил в руках своего спай-дермена или какая там у него срань китайская в руках была? Типа робота, или че там, не знаю. Не задумываясь, я грубо вырвал у него из рук игрушку, с удовольствием ощущая превосходство над ребенком, его бессилие передо мной, здоровым мужиком. В запретности и дикости этого ощущения таилась какая-то опасность, и я было испугался, но тут же сообразил, что выход из наметившейся ловушки – в этом пластиковом человечке. Он был липкий от толстого слоя грязи, ее не было видно, но она ясно ощущалась руками, омерзительный такой жирный слой кру-пянистого вонючего сала. Пытаясь очистить солдатика, я только измазал руки и ничего не добился, но тут пришла догадка, что эта грязь по физическим характеристикам ближе к пуху, и ее не надо тереть, так как будет только хуже. Я взял солдатика двумя пальцами и подул на него. Солдатик сразу очистился и вырос. А давай ты будешь Терминатор, – решил я, не замечая ни идиотизма ситуации, ни исчезновения офиса и моего стола. У моих ног скорчился здоровенный Терминатор в короткой черной кожанке. Не возьмусь объяснять, но я его держал в руках, и он же стоял в низком старте, ожидая выстрела. Отку да-то я звал, что без выстрела он не побежит и надо обязательно выстрелить. Тогда я схитрил и громко крикнул «П-пух-x». Удивительно, но Терминатор повелся на эту лажу и побежал, постепенно сливаясь с серебристой ниточкой, соединявшей меня и эту суку. В голове мелькнула запоздалая мысль: «Блин, я же в любой момент мог дернуть, и у нее бы там все попадало».

Огляделся и обнаружил, что стою в шаге от бесконечной бетонной стены, а в руке у меня маленькое зеркальце, отломанное от бабской штуки с пудрой или чем они там рожи красят, и я пускаю этим зеркальцем зайчика по стене. Я радостно взревел – теперь сука была у меня в руках. Получилось слишком громко, здешний воздух как-то усиливал звуки, и от собственного голоса хотелось присесть, зажав уши. Видимо, от этого звука я растерялся и стоял, не зная, что делать дальше. Сука была у меня на мушке, я знал это абсолютно точно – но где именно? Кто из этих трех предметов – она, а что просто тень? Штирлицу было проще, гаду, – сел спокойно и рисуй себе профили Гиммлеров и Борманов, размышляй, а тут надо не тормозить, все кончится очень быстро. Тогда я, стараясь, чтобы лучик все время был точно между зеркалом и зайчиком, со всей силы впечатал зеркальце в стену, едва успев убрать пальцы. Зеркальце лопнуло и впиталось в стену, оставив мокрое холодное облачко.

Все кончилось, точно, но никакой радости не было. Мне стало как-то даже пусто и тоскливо. Оказалось, что я еду домой и уже довольно поздно – машин мало, фары отражаются в замерзших лужах, похоже, днем был дождь; причем я не очень хорошо, но в достаточной для протокола мере помню все события сегодняшнего дня – день прошел как обычно, я че-то делал по работе, разговаривал с людьми, звонил куда-то. У гостиницы остановил мент, че-то сказал и отпустил, и я поехал дальше и еще зачем-то накупил всякой байды по дороге, так что жена даже заподозрила, что я где-то срубил лавандоса, и весь вечер выпытывала, не хватит ли ей на шубу, а то уж на носу зима. Зи-ма…

 

Вызов Ихтиандра

 

На завтраке я уже знал – сегодня что-то будет, что-то особенное, даже каша застревает в горле колючим комком, хотя любимая масляная лужица посреди гречневой лепешки оставалась еще нетронутой; я всегда съедаю ее с последними ложками. Делаю вид, что продолжаю есть, – но уже все, гоню кино, лишь бы не прикопалась воспитал ка. Напротив-наискосок сидит Птица, пускает пузыри в отвратительном столовском чае и смотрит на меня сомнамбулическим взглядом беременной. Вообще-то он сидит за другим столом, но сегодня сел к нам, и я удивляюсь – неужели все вокруг и в самом деле не замечают накрывшую нас с Птицей переливчатую тень Умысла? Или… Мне кажется, что это бросается в глаза, а все лишь коварно делают вид, что ничего не происходит, тем временем шушукаясь за твоей спиной и кивая на тебя отовсюду – так, что, оборачиваясь, невольно ищешь не успевшего вовремя отвернуться.

Относя посуду, я меланхолично наблюдаю, как все вокруг меняется, теряя жирную основательность сырной головы в витрине гастронома. Столовая становится просторнее, выше, начинает напоминать рисунок архитектора, чуть тронутый холодной акварелью: свет, падающий из обрамленных пожелтевшим тюлем окон, перестает быть утренним, но забывает набрать беспощадного рентгена наглядной агитации и стать дневным – долгим и всеобщим; а главное – звуки, приобретшие невозможную, кустоди-евскую яркость. Акустическая картина столовой теряет слитность гудящего улья, рассыпается на миллион колючих искрящихся всплесков, даже скорее вспышек – любую можно поймать, и она сразу теряет свою неотторжимую, казалось бы, мимолетность, покорно замирает в руках, позволяя неторопливо себя разглядывать. По каждой можно с точностью определить, каков на ощупь издавший ее предмет; к примеру – меня до сих пор преследует (ввергая по временам в нешуточное возбуждение) нейлоновый шорох колготок одной неуловимо-порочной вожатой, забросившей тогда ногу на ногу, – не подозревая, что этот текучий вжик нейлона навеки сохранится в одной из ушастых, стриженных под бокс макушек, текущих мимо нее однообразным потоком; где она теперь, жива ли? А звук – вот он, преодолев полторы тысячи километров и треть столетья, поселяется в очередной голове, коварно вброшенный мной – председателем зыбкой секты ее персональных фетишистов, со вступлением в которую я имею честь поздравить и тебя, неосторожный читатель, – информация неуничтожима, и теперь эти колготки переживут не только ее, но и меня. Хотя, кажется, тогда в ходу были еще не колготки, а чулки…

Осторожно утопив тарелку с кружкой в смрадной ванне (только бы не коснуться отвратительной серой жижи, но все равно тыльную сторону кисти обжигает капля), я выхожу на теплое каменное крыльцо, с наслаждением смывая луговыми запахами аллеи жирный бряк посуды, покрывший кухонным салом несколько моих драгоценных секунд. Усердно тру оскверненную грязным хлорамином кожу о колонну террасы, рассеянно присматриваясь к жукам-«пожарникам»; один безрассудно сворачивает к дверям столовой, под бесчисленные сандалии, кеды и тапочки, и я успеваю пережить его гибель дважды – морщась от воображаемого хруста и сравнивая получившееся пятнышко с кеглей до того, как смелого жучьего Ливии гстона скрывает лес исцарапанных, загорелых и не очень, с пятнами зеленки и йода стремительных ног; и после, пересекая толпу вместе с Птицей, без удивления опускаю ногу рядом со в точности предугаданной кеглей. Мне приходит в голову, что слово «жук» имеет в числе своих звукоподражательных предков не только басовитый звук полета, но и сочный хрюк под пяткой, когда наступишь на него не в лесу, где мягкий мох и пружинящий хвойный ковер, а на прокаленной глине тропинки – и никаких, заметьте, натружжженных рук, что бы там ни заклинал проходимец Марр. Жжжж-ж-ж-ж-ж, – приземляется, – ж-ж-ж… сложжжжжены крылья, сел; беззвучно оглядывается, поднимает суставчатую ногу для первого шага, не замечая нависшей подошвы, – хрррюк! Жжж-хрюк. Жжук. Жук.

После завтрака по Распорядку прослушивание записи сообщения про космонавтов. Мы с Птицей, чувствуя себя едва ли не Штирлицами – каждый предмет норовит коварно выманить наши отпечатки и доказать, что мы не были, не были на Построении Отряда! – огибаем фасад столовой и замираем в высокой траве, сливающейся с недавно отцветшей сиренью. Изумительно хищное чувство – наблюдать из засады, оставаясь невидимым для… тут напрашивается жертва; за кем еще можно Следить Из Кустов?

Однако на битом кирпиче дорожки нашу добычу строит куда более крупный хищник – воспиталка Галиндмит-на, и мы почтительно уступаем. Галиндмитна начинает тыкать пальцем и жевать губами, но прибой голов вокруг нее уже потерял начальный центростремительный импульс и с броуновской неизбежностью пытается равномерно распределиться по земному шару; это, конечно, не беда – однако головы не придерживаются ньютоновых орбит и то и дело меняют направление и скорость, сталкиваются, образуют и разрушают комплексы, меняются местами, плачут, дерутся и постоянно дергают за оба рукава, требуя правосудия, информации или даже делясь сведениями философского характера. Концентрация энтропии превышает вычислительную способность мозга воспиталки. Взмах рукой, куда им деться: «Пошли!»

Опилки выстраиваются по силовым линиям, не прекращая хаотических перемещений, – пошли! Пошли! Сильна, сильнее всего в человеке, древнее голода и страха эта древняя конвульсия: «Пошли!», со времен великих оледенений следовать этому импульсу означает избежать Приближающегося, сохранить свои маленькие теплые жизни и передать их дальше, следующим, навеки запечатлев в слизистой генной икре: «Пошли!» – и страшно представить себе горькую участь оставшихся…

Как непереносимо приятно – видеть удаляющуюся стаю, оставаясь на месте добровольным безумцем, беззвучно смеющимся в свежеприобретенном одиночестве, Следящим Из Кустов. Стая уходит, тянется, кто-то отстает и сусликом всматривается назад – тщетно, отринутое стаей перестает существовать… и переходит в единоличную собственность одиночек, учреждающих на девственной тверди собственные ленивые и легкие королевства, пронизанные тишиной и золотым вечерним солнцем. Здесь камни больше не боятся переползать, когда за ними не смотришь, а белки и птицы снова разговаривают, и видно, как сверкающее текучее время тащит из жирной земли упирающуюся и тонко пищащую траву.

– Че, не пойдем? – с деланным испугом спрашивает Птица, тут же легко и бесконечно точно передавая секундной гримаской выкаченные в восторженно-грозном усердии глаза старшей вожатой. – Или пойдем?

– Да, – я вытягиваю губы верноподданной трубочкой, сюсюкая под отличника и образцового пионера с плакатов. – Да, давай побежим и догоним, и скажем: «Мы такие гады, что хотели совсем пропустить! Ы-ы-ы-ы!»

– Ы-ы-ы-ы-ы! – радостно ревет Птица в искрящемся раскаянии; верхняя половина лица нахмурена и плачет, она виновата и молит о пощаде, нижняя не удерживает момента и весело скалится: – Ы-ы-ы-ы!

Мы оба в точности видим, что сейчас представляет себе другой – да что там, мы видим вместе, и одна и та же картинка одновременно наполняет нас – и мы оба, нисколько не мешая друг другу, управляем этим микротеатром, посмешнее вздымая руку грозящей пальцем старшей вожатой, вытягивая до гротеска осуждающую мину Галиндмитны, посочнее наливая багрянцем щеки начлага товарища Лузина. Даже унылый запах Общей Линейки (до чего ж тупое слово – «линейка», не замечали?) на мгновение вспыхивает в носоглотке; линеечный песок пахнет иначе, не так, как пляжный или любой другой, – от его запаха хочется не строить, а закрыть глаза и качаться на каблуках… До чего, оказывается, это просто – не участвовать! Ни за что больше не буду!

Только немного неудобно перед космонавтами – переглянувшись, мы соглашаемся – да, все-таки как-то не очень красиво с нашей стороны: они там летят, преодолевая неведомые опасности – с грозно-веселыми лицами, в мягких белых подшлемниках и спортивных костюмах с выпуклыми гербами, и наверняка сейчас только-только заделали дырочку от метеорита или починили сломанный реактор; и ни верха, ни низа, только бархатная чернота со звездами…

Однако мы уверены – если бы сейчас, ну хоть вон из-за тех кустов вышел космонавт, то он не стал бы ловить нас и противным голосом орать на весь лес, чтоб мы «не-мед-лен-но» шли строиться и «нас тоже касается». Я думаю, что он не обрадовался бы, конечно, но и точно б не разозлился, и даже не простил бы – нет, космонавт же вам не Лузин какой-нибудь, что ему Линейка, даже Общая; он бы просто смотрел, как мы бежим мимо, и улыбался.

За кочегаркой мы начинаем то и дело приседать на бегу, собирая самые крупные, до звона высохшие за несколько солнечных дней сосновые шишки; те, которые подходят, видно сразу; за некоторыми даже не лень дать небольшую петлю, настолько они просятся в дело, яркими пятнами выделяясь из массы товарок. Но вот и куст, честно сохранивший доверенное, – я вижу, как сквозь листву сигналит мне солнечными зайчиками Специальная Секретная Банка, упавшая вчера на. Землю откуда-то издалека. Может, кто помнит – были раньше (после середины семидесятых я их больше не видел) такие банки из-под кофе, серебристые толстые буквы на черном – крупно «КОФЕ», а внизу кучерявой тоненькой антиквой «растворимый». Однако это была только видимость, маскировка; на самом деле банка была совсем не такая. Не, как она появилась в нашем мире, я не видел; но сомнений в ее осо-бости тоже не было, – и когда я вчера после ужина рассказал о ней Птице, он сразу все понял.

Во-первых, она стояла. Во-вторых, над ней два раза проехал Мамулов на Синей Коломбине – а ей хоть бы что! Услышав про это, Птица даже сначала не поверил и прищурился, но увидел, что я не вру, и разделил мое восхищенное удивление. Надо же – выстоять перед Мамуло-вым и его Синей Коломбиной!

Рычанье Коломбины доносилось задолго до Прибытия, от него испуганно умолкали дятлы и хотелось пересесть или уйти куда-нибудь; словно в лесу завелся дракон и неумолимо идет сюда, ломая хвостом сосны и сверкая углями в распахнутой рыком глотке. Рык наваливался на притихший лес, солнце начинало светить или тихо, или с обреченным отчаяньем, расплавляя крыши в нестерпимо яркие облачка, из будки поспешно ковылял вахтер, и если ему случалось замешкаться, то Коломбина злобно дудела морозящим душу голосом. Полосатая труба взмывала, замирая перед ней навытяжку, и Коломбина, дергаясь и взрыкивая в сдерживаемом бешенстве, вступала на территорию покорно замершего лагеря.

Зашипев напоследок, Коломбина вставала, лязгая и раскачиваясь; с гулким хрустом распахивалась дверь, и на землю тяжко спрыгивал Мамулов, огромный, дочерна загорелый Мамулов с руками как лопаты, в серой кепке и засаленной синей робе. Утвердившись на прогибающих землю ногах, Мамулов всегда останавливался и по-хозяйски обводил двор хозблока черными с кровью глазами. Меня до глубины души изумляла отвага кухонной тетеньки, которая читала сунутые Мамуловым бумажки, стоя совсем рядом с ним, мало того, она даже смотрела ему в глаза и разговаривала – хотя всем, кто ходил со мной смотреть Мамулова, сразу становилось ясно – Мамулов не такой, очень не такой, и лучше простоять весь сончас на Линейке, или даже угодить на Оперативку, где все орут на тебя со всех сторон, и нестерпимо стучит в голове и хочется поскорее умереть, чем оказаться рядом с Мамуло-вым.

Не думаю, что формулировка корректна, – этого никто вслух не произносил, но мы все были уверены, что внутри Мамулова целый мир жидкого черного пламени, грязного и едкого, и если он захочет, то стоит ему открыть пошире глаза, как черное вырвется из него, и не успеешь добежать до поворота к Линейке, как оно зальет, испепелит весь лагерь, и лес, и озеро – досюда все были единодушны; расхождения касались лишь способа с ним борьбы – кто предлагал бронепоезд из кино про революцию, кто танки, но самым обнадеживающим выглядело предложение очкастого Симакова: целый самолет десантников. Да, вот уж кто точно справился бы с Мамуловым – все хорошо помнили позапрошлое «Служу Советскому Союзу», как десантники стреляли в кувырке и кололи голой рукой толстые бетонные штуки.

А банка два раза уцелела, и Коломбина два раза промахнулась, и даже Мамулов ничего не мог поделать! Когда я заметил, как Коломбина, громыхая болтающейся сзади дверью, промазала в первый раз, сердце обреченно сжалось: ну, обратно не промажет… Банка отрешенно стояла, чуть покачиваясь под легким ветерком – видно, под ней оказался асфальтовый бугорок; мне захотелось выбежать из колонны, конвоируемой на ужин, и схватить ее, пока из ворот хоздвора не послышались шаги Мамулова. Мне казалось, что сейчас он спрыгнул и внимательно смотрит на отводящую фары Коломбину, а потом обязательно выйдет и втопчет маленькую смелую банку в асфальт.

Не помню самого ужина, но, похоже, при первой возможности я рванул на улицу, едва не свалив в фанерном тамбуре округлившую глаза воспиталку одиннадцатого отряда, скорее – к дорожке на хоздвор, может, еще… Стоит. С легким сердцем я остановился, выдыхая, и тронулся неспешным аллюром, но не успел пройти и половины, как за шиферным забором хоздвора хлопнула сетка от мух и скрежетнула дверь Коломбины. Рыкнул дракон, живущий в грязном гнезде под фальшивым железным капотом, и Коломбина, хрустя застоявшимися железными суставами, заворочалась в тесноте хоздвора, и я побежал вдоль забора, вначале нерешительно – идея выхватить добычу из-под носа Коломбины и тем паче – самого Мамулова – не сразу уместилась в моем сознании, но бег придал мне решимости, и я побежал со всех сил, но Коломбина за забором уже выскреблась из теснин и набирала ход. Мы поравнялись у ворот, я даже немножко опередил ее. Из ворот вылетело, обдав меня грязным жаром, нечто огромное, 'переполненное еле сдерживаемой мутно-злобной силой, сверкающее множеством глаз – я отшатнулся и бессильно склонился, уперевшись в колени. Все. Я понял, что банки больше нет, ее нет, она так смело стояла прямо на их дороге – Коломбина не сможет оставить ее в покое и просто проехать… Закусив губу, я поднял глаза, уже видя сплющенной морщинистое тельце убитой банки, но она стояла, стояла на том же месте, искоса поглядывая на меня: «Понял?! Вот так!»

Я благоговейно поднял банку и понес ее в сторону нашей дачи, положив на сгиб локтя и что-то ей бормоча. На полдороге остановился – до меня дошло, что ей нельзя ночевать в нашей даче, особенно после Такого… Решительно развернувшись, я бросился в самый глухой угол территории – туда, где начинается тянущаяся до самого озера болотина, и столбы лагерной ограды там стоят сикось-накось, а некоторые вообще уже попадали, коварно протянув под травой спутанную колючую проволоку.

Проспав ночь на свежем воздухе, банка увеличилась в размерах, хотя я не уверен, и стала чуть больше просвечивать, словно часть ее жести не успела вернуться к утру. Я познакомил банку с Птицей и сунул ее за пазуху, изойдя мгновенно вспыхнувшими мурашками, – тон ее холода напомнил, как позапозапрошлым летом, перед школой, меня брали на рыбалку и я смотрел, как мужики таскали бредень вдоль маленькой степной речки с глиняными берегами, оскальзываясь и уходя с головой под воду в двух шагах от берега. Тогда, кроме рыбы и обычных раков, достали огромное чудище, напоминающее обрубок черного гнилого бревна – рака, про которого мужики говорили какие-то непонятные для меня шутки и много смеялись, хотя я видел, что смеяться им не очень-то и хотелось. Я взял палочку и сел на корточки перед ним, пытаясь заставить его схватить и перекусить, но его маленькие клешни были слишком слабы. Тогда я попытался послушать, что он там тихонько скрежещет, перебирая мохнатыми пластинками у рта, но ничего не понял – рак был бесконечно далеко от нас, от теплой в сравнении с ним земли, на которую с него натекла небольшая лужица, от мужиков, которые зачем-то ходили от берега к машинам и обратно, от травы и неба, от всего. Я осторожно положил ладошку ему на колючую черную спину, но гладить его было неуместно, и это как-то было связано с тем, что у рака не было дома – ему он был не нужен, совсем и уже страшно давно, и я замер, прикоснувшись к пронзительной пустоте, которая была у него вместо дома.

Рядом со мной присел дядя Саша, этой весной вернувшийся из армии и умевший делать на турнике сразу несколько солнышек. Я видел, что из всех мужиков только он один не боится этого рака, и с надеждой спросил его – а мы будем его варить, ведь в котелке он не поместится. А мы его отпустим, неожиданно сказал дядя Саша, и я едва не завопил от радости, потому что объяснить, почему этого рака надо отпустить обратно в реку, я бы не смог. Пошли, сказал дядя Саша и взял рака обеими руками, и мы опустили его в желтую воду.

У банки был точно такой же холод, совсем как у спины рака, и даже когда она согрелась, что-то все равно оставалось, банка не была просто вещью, она неявно, но совершенно точно продолжала помнить о том, откуда и для чего совершила такое далекое путешествие, выстояв в битве с Мамуловым и его Коломбиной.

Лагерь остался позади. Мы неслись по ковру опавшей хвои, понимая, что Делу не место возле лагеря, нужно отойти еще, где точно не услышишь хриплого голоса радио с его «Пионерской радиогазетой» и этого дурацкого Эдуарда Хи-ля, вечно исполняющего по каким-то дурацким заявкам «Потол-лок ле-дя-ной, дверрррь скри-пу-чая!» Пробежав еще немного, мы остановились, проверяя – пропало или нет. Пропало. Вокруг ощущался только лес, лагерь теперь казался стоящим где-то на Марсе. Ни звона моторки, ни радио, ни воплей – только самолетный гул ветра высоко над головой, в самых вершинах. Здесь.

Место оказалось как раз такое, каким я его представил по дороге, только прогал между старых сосен оказался куда просторней и под ногами вместо песка был такой же, как и везде, ковер иголок. Я хотел было сказать Птице: «Туда!», но Птица сам зарулил на открывшуюся полянку и выпростал из карманов собранные шишки. Я прибавил к куче свои и остановился в раздумье – где же поставить банку. Мне хотелось найти пенек или камень, но банка сама выпала и откатилась куда ей надо. Я хотел было поднять, но Птица уже установил ее, поерзав днищем в подстилке, и начал укладывать шишки. Пока я ходил за остальными, он набил ее доверху и нервно зашарил по карманам. Я вытащил спички и потряс ими возле Птицы-ного уха, и Птица подвинулся, будто вокруг банки было мало места. Мы стали зажигать шишки и потратили почти весь коробок, но как-то все бесполезно, только опалили верхние шишки и пообжигали все пальцы.

– Наверно, это потому, что мы не договорились, кого вызываем, – задумчиво сказал Птица, садясь на задницу и вытягивая затекшие ноги. – Ты вот кого вызываешь?

– Да как обычно, джиннчика, – сказал я. – Кого ж еще.

– Я тоже.

Птица помолчал, нахмурившись и глядя куда-то вдаль. Я тоже молчал, разглядывая посеревший лес, снова несущий шуршащую чушь вместо красивой, хоть и непонятной песни, и чувствовал, что сейчас начну быть какобычным и поджигание банок из-под кофе покажется мне тем, чем и является – Бакиров и Птицын самовольно вышли за территорию и играли со спичками. Чуть было не устроили пожар. Отсутствовали на Сообщении и Спортивном Мероприятии.

– Надо вызвать против Мамулова, – приглушив голос, сказал Птица, блестя округлившимися глазами. – Чтоб он там не очень, со своей вонючей говновозкой.

Мир сразу потянулся, вздрогнул всем небом и сбросил оцепенение, стряхнув с веток и солнца серую пыль. Я машинально повторил за соснами их бесконечное шышшш-пышшш и задумался: напрыгивать на Мамулова? А че. Только потом уже все, ни Мамулову, ни особенно Коломбине потом не докажешь, что все получилось случайно и мы не хотели; сейчас или все получится, или нам придется держать ответ. Собираясь сказать, что давай не против Мамулова, я открыл рот, а рот сказал:

– Давай. Только давай вызовем Десантника.

– А ты знаешь, какие бывают Десантники?

Я не знал, ведь телевизионные дядьки в тельняшках и с автоматами были хоть и настоящие, но все же не те.

– Тогда давай вызовем Ихтиандра? – предложил Птица.

– Да ну его на фиг, он стукач какой-то! – запротестовал я, вспоминая женоподобного прилизанного отличника, которому непонятно за что так повезло. – Не, Птиц, давай лучше милиционера, который Деточкина словил. Или во – Зиганшина.

– А он умер?

– Не знаю. А че, надо, чтоб умер?

– Да я просто так спросил.

Мы снова задумались, рассеянно глядя друг на друга. Я испугался – вот мы думаем, а время идет, и скоро Круж-ковый Час, а там сразу увидят, что нас нет, и сказал:

– Ладно, давай Ихтиандра. Только не такого, а настоящего.

Видимо, Птице тоже не особо нравился прилизанный, и Птица легко согласился:

– Давай.

– Чтоб только с пеганом, как у Криса, да?

– Точно. И с автиком. С калашником на сто патрон.

– И с саблей.

– Не. Че он саблей Коломбине сделает?

– Зачем Коломбине? Он Коломбине автиком колеса порасстреливает, а Мамулов такой выскочит и побежит, а Ихтиандр такой рраз! – и отрубит ему башку!

– Точно!







Последнее изменение этой страницы: 2016-08-26; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 35.175.120.174 (0.023 с.)