Как Сенька бегал и прятался, А потом икал 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Как Сенька бегал и прятался, А потом икал



 

Что Скорик к каляке не попал – не его вина, на то свои причины имелись.

Он чести по чести прямиком от Смертьиного дома отправился в Подколокольный переулок, где Ерошенковская ночлежка. В ней поверху квартеры с нумерами, там по ночам до тыщи народу ухо давит, а внизу, под землёй, глубоченные подвалы, и там тоже живут: крохали, которые краденое платье перешивают, нищие из тех что победней, и каляки тоже там селятся. Каляки – народ сильно пьющий, но все же не до последней крайности, потому что им нужно перо в руке удержать и слова на бумаге правильно сложить. Промысел у них такой – для неграмотных письма и слезницы калякать, а кто умеет, то и прошения. Оплата по длине: за страницу пятак, за две девять копеек с грошиком, за три – тринадцать.

Путь с Яузского бульвара до Ерохи (Ерошенковский дом так обычно звали) был недальний, а только не попал Скорик, куда шёл.

Когда из-за угла в Подколокольный вышел (уж и вход в Ероху было видать), углядел Сенька такое, что к месту прилип.

Рядом с Михейкой Филином, держа его за плечо, стоял коротышка в клетчатой паре и котелке – тот самый китаеза, у которого Сенька неделю назад зеленые бусы стырил. Такого раз увидишь – не позабудешь. Щеки толстые, цвета спелой репы, глазёнки узкие, нос тупенький, однако с горбинкой.

Филин держал себя спокойно, зубы скалил. А чего ему бояться? За спиной у китайца (ему-то, дурню, невдомёк) хитровские пацаны стояли, двое. Михейка заметил Скорика, подмигнул: жди, мол, щас потеха будет.

Как было на такое не посмотреть?

Подошёл Сенька поближе, чтоб слышно было, остановился.

Слышит, китаеза спрашивает (говор чудной, но понять можно):

– Фирин-кун, гдзе твой товарись? Который быстро бегар. Такой худзенький, ворос дзёртый, градза серые, нос с конопуськами?

Надо же, всё запомнил, нехристь, даже конопушки. И, главное, как это он Михейку отыскал? Должно быть, забрёл на Хитровку и увидел по случайности.

Но здесь Сенька заметил в руке у китайца старый картузишко с треснутым козырьком. Ну, ушлый! Это он не просто так сюда припёрся, а нарочно, бусы свои отыскать. Смикитил, что парни с Хитровки были (или, может, извозчики подсказали, у тех-то глаз намётанный), порыскал тут и сцапал Филина. Михейка грамоте не обучен, так он на всех своих шмотках, чтоб не спёрли, филина рисует. Вот и дорисовался. Надо думать, азиатец походил с обронённым на Сретенке картузом, поспрошал – чей такой. Вызнал на свою голову. Ох, лучше бы косоглазому сюда не ходить и Филина за рукав не держать. Наваляют ему сейчас по круглой, как блин, морде.

Михейка в ответ:

– Какой такой “товарись”? Ты чё, ходя, редьки китайской обожрался? Впервой тебя вижу.

Красовался Филин перед пацанами – ясно. Китаец помахал картузом.

– А это сьто? Сьто за птитька?

И пальцем в подкладку тычет.

А что толку? Сейчас за шарики эти семидесятикопеечные накидают китаезе по рылу, вот и весь прибыток. Даже жалко стало. Пика, шустрый пацан с Подкопаевского, уж за спиной у баклана на четвереньки встал. Сейчас пихнёт Филин жёлтощёкого, и пойдёт потеха. Без штанов уйдёт, да ещё зубы-ребра пересчитают.

С площади и из переулка глядели зеваки, скалились. Прошёл было по краю рынка Будочник с газетой в руках, поглядел поверх серого листа, зевнул, дальше потопал. Обыкновенное дело, когда баклана чистят. А не лезь, куда не звали.

– Ой, не пугайте меня, дяденька, не то я портки намочу, – снасмешничал Филин. – А за картузик благодарствуйте. Поклон вам за него и ещё вот – от мово щедрого сердца.

И как врежет китайцу в зубы!

Или, лучше сказать, нацелил в зубы, только косоглазый присел, и Михейкин кулак по пустому месту пришёлся, а сам Филин от замаха весь завернулся. Тут китаец двинул разом правой рукой и левой ногой: ладонью Михейке по затылку (легонько, но Михейка носом в пыль зарылся и остался лежать), а каблуком Пике в ухо. Пика тоже растянулся, а третий пацан, постарше Пики, клика ему Сверло, хотел было шустрого басурмана кастетом достать – и тоже по воздуху попал. Китаеза в сторонку скакнул, хлобысть Сверлу носком ботинка в подбородок (это ж надо так ноги задирать!) – тот навзничь запрокинулся.

Коротко говоря, зеваки рты разинуть не успели, а уж все трое пацанов, что собирались баклана китайского чистить, лежат вповалку и вставать не спешат.

Покачали люди головами на этакое диво и пошли себе дальше. А китаец над Михейкой присел, за ухо взял.

– Нехоросё, – говорит, – Фирин-кун. Софусем не-хоросё. Гдзе тётки?

Михейка затрясся весь – уж не понарошку, а всерьёз.

– Не знаю никаких тёток! Мамкой-покойницей! Господом Исусом!

Китаец ему ухо немножко крутанул и разъяснил:

– Сярики, зерёные, на нитотьке. В узерке быри.

А Филин возьми и крикни:

– Не я это, это Сенька Скорик! Ай, ухо больно! Вон он, Сенька!

Ну иуда! Простого ухокрута и того не снёс! Его бы дяде Зот Ларионычу в обучение!

Китаец повернулся, куда Филин показывал, и увидел Сеньку.

Встал, нерусский человек, и пошёл на Скорика – мягкo так, по-кошачьему.

– Сенька-кун, – говорит, – бегачь не надо. Сегодня у меня не гэга, сьтибреты – догоню.

И на штиблеты свои показывает. Мол, не шлёпанцы, не споткнусь, как давеча.

Но Сенька, конечно, все равно побежал. Хоть и зарекался зайцем бегать, но такая уж у него, видно, теперь образовалась планида – почём зря подмётки драть. Не хошь по рылу – гони кобылу.

Теперь побегать пришлось не в пример против прошлонедельного. Сначала пролетел Скорик по всему Подколокольному, потом по Подкопаю, по Трехсвятке, по Хитровскому, через площадь, снова свернул в Подколокольный.

Отмахивал Сенька шустро, как только каблуки не отлетели, но китаец не отставал, да ещё, пузырь толстомордый, на ходу уговаривал:

– Сенька-кун, не беги, упадёсь, рассибёсься.

И даже не запыхался нисколько, а из Скорика уже последний дух выходил.

Хорошо, догадался на Свинью повернуть, или иначе сказать в Свиньинский переулок, где Кулаковка – самая большая и тухлая из хитровских ночлежек. Спасли Сеньку от идолища поганого кулаковские подвалы. Они ещё мудрёней Ерошенковских, никто их в доподлинности не знает. Одних ходов-проходов столько понарыто – не то что китаец, сам черт не разыщет.

Далеко-то Сенька залезать не стал, там в темноте с небольшой привычки можно было и заблудиться.

Посидел, покурил папироску. Высунулся – китаец на корточках сидит возле входа, на солнце жмурится.

Что делать? Вернулся в подземелье, походил там взад-вперёд, ещё покурил, поплевал на стену (неинтересно было – не видно в темноте, куда попадаешь). Мимо тени шмыгали, кулаковские обитатели. Сеньку никто не спросил, чего тут торчит. Видно, что свой, хитровский, и ладно.

Снова глядеть сунулся, когда у входа уже керосиновый фонарь горел. Сидел сучий китаеза, с места не шелохнулся. Вот настырная нация!

Здесь Сеньке томно стало. Всю жизнь ему теперь в кулаковском подвале торчать, что ли? Брюхо подвело, да и дело ведь было, нешуточное – каляку предупредить.

Снова спустился вниз, зарыскал по колидору (одно название, что колидор – пещера пещерой, и стены то каменные, склизкие, то земляные). Непременно должен был тут и другой выход иметься, как же без этого.

Схватил за руку первого же кулаковца, что из тьмы вынырнул.

– Братуха, где тут у вас ещё выйти можно?

Тот вырвался, матюгами обложил. Хорошо ножиком не полоснул, кулаковские – они такие.

Опёрся Скорик о стену, стал думать, как из ямы этой выбираться.

Вдруг прямо под ним, где стоял, дыра раскрылась – чёрная, сырая. И оттуда попёрла косматая башка, да Сеньке лбом в коленку.

Он заорал:

– Свят, свят! – и прыг в сторону. А башка на него залаялась:

– Чего растопырился? Нору всю загородил! Ходют тут, косолапые!

Только тогда Сенька догадался, что это “крот” из своей берлоги вылез. Было в подземной Хитровке такое особенное сословие, “кроты”, которые в дневное время всегда под землёй обретались, а наружу если и вылезали, то ночью. Про них рассказывали, что они тайниками с ворованным добром ведают и за то получают от барыг со сламщиками малую долю на проедание и пропитие, а одёжи им вовсе никакой не надо, потому что зачем под землёй одёжа?

– Дяденька “крот”! – кинулся к нему Сенька. – Ты тут все ходы-выходы знаешь. Выведи меня на волю, только не через дверь, а как-нибудь по-другому.

– По-другому нельзя, – сказал “крот”, распрямляясь. – Из Кулаковки только на Свинью выход. Если подрядишь, могу в другой подвал сопроводить. В Бунинку – гривенник, в Румянцевку семишник, в Ероху пятнадцать…

Скорик обрадовался:

– В Ероху хочу! Это ещё лучше, чем на улицу!

Синюхин-то в Ерохе живёт.

Порылся по карманам – как раз и пятиалтынный был, последний.

“Крот” денежку взял, за щеку сунул. Махнул рукой: давай за мной. Что с деньгами сбежит, а подрядчика одного в темноте бросит, Сенька не опасался. Про них, “кротов”, все знали, что честные, без этого кто же им слам доверит?

Главное было самому не отстать. “Кроту”-то хорошо, привычному, он и без света всё видел, а Сенька так, наудачу, ногами переступал, только повороты считал.

Сначала прямо шли и вроде как немножко вниз. Потом провожатый на четвереньки встал (Сенька по звуку только и догадался), пролез налево, в какую-то дыру. Скорик – за ним. Проползли саженей, может, десять, и лаз повыше стал. Из него вправо повернули. Потом опять влево, и пол из каменного стал мягким, земляным, а кое-где и топким – под ногами зачавкало. Ещё влево и опять влево. Там навроде пещеры и откуда-то сквозняком потянуло. Из пещеры по ступенькам поднялись, невысоко, но Сенька все равно оступился и коленку зашиб. Наверху лязгнула железная дверца. За ней колидор какой-то. Скорику после лаза, где на карачках ползали, здесь светло показалось.

– Вот она, Ероха, – впервые за все время сказал “крот”. – Отсюдова можно либо к Татарскому кабаку вылезти, либо в Подколокольный. Тебе куда?

– Мне бы, дяденька, в Ветошный подвал, к калякам, – попросил Сенька и на всякий случай соврал. – Письмишко отцу-матери отписать желаю.

Подземный человек повёл его вправо: через большой каменный погреб с круглыми потолками и пузатыми кирпичными стояками, снова колидором, опять большим погребом и снова вышли в колидор, пошире прежних.

– Ага, – сказал “крот” и повернул за угол. Когда же Сенька за ним сунулся, тот будто сквозь землю провалился. За углом серело – там, близко, был выход на улицу, только “крот”, скорей всего, не туда припустил, а в какую-нибудь нору влез.

– Чего, пришли, что ли? – крикнул Скорик неведомо кому.

От потолка и стен откликнулось: “штоли-штоли-што-ли”.

А потом глухо – и вправду словно из-под земли: “Ага”.

Стало быть, это он самый и был, Ветошный подвал. Приглядевшись, Сенька рассмотрел по обеим стенам дощатые дверки. Постучал в одну, крикнул:

– Синюхины где тут проживают?

Из-за двери откликнулись, хоть и не сразу:

– Тебе чего, бумагу писать? – спросил дребезжащий голос. – Это и я могу. У меня почерк лучше.

– Нет, – сказал Сенька. – Он, гад, мне полтинник должен.

– А-а, – протянул голос. – Направо иди. Третья дверь.

Перед дверью, на которую было указано, Скорик остановился, прислушался. Ну как Князь уже там? То-то запопадешь.

Но нет, за дверью было тихо.

Постучал: сначала легонько, потом кулаком.

Всё равно тихо.

Ушли, что ль, куда? Да нет. Если присмотреться – из-под низа свет пробивался, слабенький.

Толкнул дверь – открылась.

Стол из досок, на нем огарок в глиняной миске, рядом щепки лежат – лучины. Больше пока мало что видать было.

– Здравствуйте вам, – сказал Сенька и картуз снял.

Никто ему не ответил. Рассусоливать, однако, некогда было – как бы Князь не нагрянул.

Потому Сенька зажёг лучинку и над головой поднял: ну-ка, что тут у них, у Синюхиных? Чего молчат?

На лавке у стены баба лежала, спала. На полу, под лавкой, дитё – совсем мелкое, года три или, может, два.

Баба на спине разлеглась, глаза себе чем-то чёрным прикрыла. Это у дядьки Зот Ларионыча супруга так же вот на ночь вату, шалфеем смоченную, на глаза клала, чтоб морщин не было. Дуры они, бабы, всякому известно. Посмотришь на такую – жуть берет: будто дырья у ней на роже заместо глаз.

– Эй, тётенька, вставай! Не время дрыхнуть, – сказал Сенька, подходя. – Сам-то где? Дело у ме…

И поперхнулся. Не ватки это у ней были, а жижа. Застыла в глазницах, будто в ямках, и ещё по виску к уху пролилась. И не чёрная она была, а красная. Тоже и шея у Синюхинской бабы была вся мокрая, блестящая.

Сенька сначала зенками похлопал и только после допёр: перехватили бабе глотку и ещё глаза выкололи – вот как.

Хотел крикнуть, но вырвалось только:

– Ик!

Присел на корточки, на мальца поглядеть. И тот был мёртвый, а заместо глаз две тёмные прорехи, только маленькие – сам-то тоже невелик.

– Ик, – сказал Сенька. – Ик, ик, ик.

И потом уже икал не переставая, не мог остановиться.

Попятился он от нехорошей лавки, споткнулся о мягкое. Чуть не упал.

Посветил – пацан лежит, лет двенадцати. Рот разинут, зубы посверкивают. А глаз опять нету, повыколоты.

– Ой! – удалось, наконец, Сеньке крикнуть. – Ой, беда!

Хотел к двери дунуть, но вдруг из угла, где темно, послышался голос.

– Митюша, – позвал голос тихо, жалостно. – Ушёл он? Мамоньку-то не тронул? А? Не слышу… Вишь, что он, зверь, со мной сделал… Иди, иди сюда…

Там в углу висела ситцевая занавеска.

Скорик икнул раз, другой. Бежать или подойти?

Подошёл. Отодвинул.

Увидел деревянную кровать. На ней лежал человек, щупал руками мокрую от крови грудь. А глаз у него тоже не имелось, как у прочих. Наверно, он-то и был каляка Синюхин.

Сенька хотел ему объяснить, что и Митюшу этого, и мамку, и мальца насмерть зарезали, но только икнул.

– Ты молчи, ты слушай, – сказал Синюхин, облизывая губы и вроде как улыбаясь. Сенька отвернулся, чтоб этой безглазой улыбки не видать. – Слушай, а то сила из меня уходит. Кончаюсь я, Митюша. Но это ничего, это пускай. Жил плохо, грешно, так хоть помру человеком. Может, мне за это прощение будет… Не выдал ведь я ему! Он мне всю грудь ножиком исколол, глаза вырезал, а я стерпел… Прикинулся, будто помер, а сам-то живой! – Каляка засмеялся, и в горле у него забулькало. – Слушай, сынок, запоминай… Заветное место, про какое я говорил, к нему идти вот как: ты подземную залу, сводчатую, где кирпичные опоры, знаешь? Да знаешь, как не знать… Там, за правой крайней опорой, в самом уголку, нижний камень вынуть можно… Я искал, где от мамоньки бутылку спрятать, ну и наткнулся. Вынешь камень, отодвинешь, тогда можно будет другие снять, которые над ним сверху… Лезь туда, не бойся. Там потайной ход. Дальше просто: иди себе и иди… Выйдешь прямо в камору, где сокровище. Ты, главное, не бойся. – Голос стал совсем тихий, так что Сеньке нагнуться пришлось – ещё и икота, проклятая, слушать мешала. – Сокровище… Большущее… Все у вас будет. Хорошо живите. Тятеньку лихом не поминайте…

Больше Синюхин ничего не сказал. Скорик посмотрел на него: губы в улыбке растянуты, а сам уже не дышит. Преставился.

Перекрестился Сенька, потянулся покойнику, как положено, глаза прикрыть, да руку-то и отдёрнул.

Уже не икал, дрожал беззвучно. И не от страха – забыл про страх.

Сокровище! Большущее!

 

Как Сенька искал сокровище

 

Конечно, не в себе был, после такого-то.

То думал: вот ведь носит земля изверга, дитю малому, и тому не спустил, да ещё глаза повырезал, ирод. А и Князь тоже хорош! Вроде честный налётчик. Зачем такого беспардонщика при себе держит, который живым людям глаза колет?

А то вдруг мыслью соскакивал со страшного и начинал сокровище воображать, но неявственно: что-то вроде царских врат в церкви. Всё сверкает, переливается, а толком ничего не разглядишь. Сундуки ещё представлял, в них – злато-серебро, самоцветы там всякие.

Дальше повернуло на брата Ванюшу – как приедет к нему Сенька, не деревяшку с мочальным хвостом подарит и не поню эту недсмерную, как судья Кувшинников, а самого настоящего скакуна арабских кровей и к нему коляску на пружинном ходу.

И про Смерть, само собой, тоже подумалось. Если Сенька при огромном богатстве будет, может, и она на него по другому взглянет. Не щербатый-конопатый, не комарик и не стриж, а Семён Трифонович Скориков, самостоятельный кавалер. И тогда…

Что “тогда”, и сам не знал.

Как вышел из жуткой комнаты – побежал назад, в самый дальний погреб с пузатыми кирпичными стояками, не иначе Синюхин про него говорил.

“Крайняя опора” это которая, с этого конца или с того?

Надо думать, та, что от Синюхинского жилья дальше всего.

Хоть Сенька от всего приключившегося вроде пьяного был, но спички и запас лучинок со стола прихватить догадался.

В самом дальнем углу сел на корточки, спичку зажёг. Увидел тёсаные камни старинной кладки, каждый величиной с ящик. Поди-ка сдвинь такой.

Когда огонёк погас, Скорик нащупал пальцами шов, подвигал и так, и сяк – мёртвое дело. Попробовал пошевелить соседний – тож самое.

Ладно. Перешёл в другой угол, по правой стороне. Теперь уже не спичку зажёг, лучину. Посветил туда-сюда. Камни тут были такие же, но у одного, нижнего, по краям чернели щели. Ну-ка, ну-ка.

Взялся, потянул – камень поддался, и довольно легко.

Кряхтя, вытащил, отодвинул. Из дырки пахнуло сырым и затхлым.

Сеньку снова колотить начало. Синюхин-то правду сказал! Есть там что-то!

Другой камень, сверху, снять ещё легче оказалось – он был малость пошире нижнего. Третий ещё пошире и тоже не прихваченный раствором, а всего камней вынулось пять. Верхний – пуда на три, если не больше.

Теперь перед Сенькой чернела щель – вполне можно человеку пролезть, если боком и скрючимши.

Перекрестился, полез.

Как протиснулся, сразу просторней сделалось. Заколебался: не поставить ли за собой камни на место. Но не стал – кто в угол погреба полезет? Без огня все одно щель не углядишь, а огня ерохинские обитатели не зажигают.

Очень уж Сеньке невмоготу было поскорей до сокровища добраться.

Запалил погасшую лучину.

Ход был шириной аршина в полтора, с низкого потолка свисали какие-то серые тряпки – не то паутина, не то пыль. А снизу пискнуло – крысы. Их по подвалам полно, самое ихнее крысиное отечество. Но эти наглые были. Одна прямо Сеньке на сапог прыгнула, зубьями в складку на голенище вцепилась. Стряхнул её, тут же другая наскочила. Вот бесстрашные!

Потопал ногами: кыш, проклятые.

И потом, когда вперёд по лазу шёл, остромордые серые твари то и дело из-под ног шмыгали. Из темноты, будто капельки, посверкивали ихние глазёнки.

Пацаны рассказывали, прошлой зимой крысы с голодухи обезумели и пьянчуге, что в погребе уснул, нос и уши отъели. Младенцев в люльке, если без присмотру оставить, часто обгрызают. Ништо, успокоил себя Сенька. Чай не пьяный и не младенец. А сапог им не прокусить.

Когда щепка догорела, новую не стал зажигать. Зачем? Дорога-то одна.

Сколько шёл в темноте, сказать затруднительно, однако не так чтоб очень долго.

Растопыренными руками вёл по стенам, опасался пропустить, если будет поворот или развилка.

Лучше б потолок щупал – налетел лобешником на камень, аж в ушах зазвенело, и колёса перед глазами покатились, жёлтые. Нагнул голову, сделал три шажочка, и стенки из-под обеих рук ушли.

Засветил лучину.

Оказывается, он из низкого прохода в некий погреб попал. Может, это и есть камора, про которую Синюхин своему мёртвому сыну говорил?

Потолок тут был плавно-изгибчатый, узкого кирпича, не сказать, чтоб очень высокий, но рукой не дотянешься. Кирпич кое-где осыпался, на полу валялись осколки. Помещение собой не большое, но и не маленькое. От стены до стены, может, шагов двадцать.

Никаких сундуков Сенька не углядел.

У стены, что справа, и у той, что слева, лежало по большой куче хвороста. Подошёл – нет, не хворост, пруты железные, почерневшие.

Напротив хода, из которого вылез Скорик, раньше, похоже, дверь была, но только её всю доверху битым кирпичом, камнями и землёй засыпало – не пройдёшь.

Где ж большущее сокровище, за которое Синюхин и всё его семейство страшную смерть приняли?

Может, в подполе, а Синюхин досказать не успел?

Сенька встал на карачки, принялся по полу ползать, стучать. Лучина догорела – другую зажёг.

Пол, тоже кирпичный, отзывался глухо. Посреди каморы нашлась большая мошна толстой задубевшей кожи, вся ветхая, негодная. Внутри, однако, что-то звякнуло.

То-то!

Вывернул, потряс. На пол со звоном посыпались какие-то лепестки-чешуйки, с мизинный ноготь каждая. Немного, с пару горстей.

Может, золотые?

Непохоже – чешуйки были тёмные и блестели.

Сенька слыхал, что золото на зуб пробуют. Погрыз один лепесток. На вкус он был пыльный, укусить – не укусишь. Черт его знает. Может, и вправду золото?

Насыпал чешуйки в карман, пополз дальше. Ещё три лучины сжёг, весь пол коленками обтёр, но боле ничего не нашёл.

Сел на задницу, голову подпёр, пригорюнился.

Ай да сокровище. Выходит, бредил Синюхин?

А может, тайник в стене?

Вскочил на ноги, прут железный из кучи подобрал и давай стены простукивать.

Через короткое время от раскатистого звона уши заныли – вот и вся прибыль. Ничего путного не выстучал.

Достал из кармана лепесток, поднёс к самому огню. Разглядел чеканку: человек на коне, какие-то буквицы, непонятные. Вроде монетка, только кривая какая-то, будто обкусанная.

От расстройства снова в мошну полез, за подкладкой щупать. Нашёл ещё два лепестка и монету – круглую, настоящую, больше рублевика. На ней был выбит бородатый мужик и тоже буквы. Деньга была серебряная, это Сенька сразу понял. Наверно, их тут таких раньше полная сумка лежала, да Синюхин все забрал, перепрятал куда-нибудь. Ищи-свищи теперь.

Делать нечего – полез Сенька по подземному ходу обратно, не сильно солоно похлебавши.

Ну, кругляш серебряный. Ну, лепесточки эти – то ли серебряные, то ли медные, не разберёшь. А чхоть бы и серебряные – невелико богатство.

Прут железный, которым в стены стучал, с собой взял, крыс гонять. Да и вообще сгодится – приятный он был на ощупь, ухватистый.

 

Как Сенька попался

 

Хоть и не оказалось в схроне сокровища, все же, когда вылез из лаза в погреб с кирпичными опорами, задвинул камни на место. Надо будет вернуться с хорошей масляной лампой да получше поискать. Вдруг чего не углядел?

С того места, где “крот” спрашивал, к какому выходу вести, Сенька теперь пошёл не вправо, а влево, чтоб в Ветошный подвал не угодить. Снова мимо двери ходить, за которой мертвяки безглазые лежат? Благодарствуйте, нам без надобности.

Теперь Скорик сам на свою отчаянность удивлялся – как это он после такой страсти не побежал из Ерохи со всех ног, а ещё сокровище искать полез? Тут либо одно, либо другое: или он все ж таки пацан крепкий, или сильно жадный – корысть в нем злее страха.

Про это и думал, когда через боковую дверь к Татарскому кабаку вышел.

Из ночлежки вышел – зажмурился от света. Это ж надо, утро уже, солнышко на колокольне Николы-Подкопая высверкивает. Всю ночь под землёй проползал.

Шёл Сенька Подколокольным переулком, на небо смотрел, какое оно чистое да радостное, с белыми кружавчиками. Чем на облачка пялиться, лучше б по сторонам глядел, дурень.

Налетел на какого-то человека – твёрдого, прями налитого всего. Ушибся об него, а человек и не шелохнулся.

Мама родная – китаец!

От всяких разных событиев Сенька про него и думать позабыл, а он, двужильный, всю ночь на улице проторчал. И это за семьдесят копеек! А кабы бусам этим паршивым цена в трёшник была, наверно, вовсе бы удавился.

Улыбнулся косоглазый:

– Добурое утро, Сенька-кун.

И лапу короткопалую тянет – за ворот ухватить.

Хрена!

Скорик ему прутом железным, который из подземелья, по руке хрясь!

Жалко отдёрнул, идол вертлявый.

Охо-хо, снова-здорово, давно наперегонялки не бегали. Развернулся Сенька и припустил вдоль по переулку.

Только на сей раз утёк недалеко. Когда пробегал мимо нарядного господина с тросточкой (и как только такой франт забрёл на Хитровку), зацепился карманом за набалдашник. Чудно, что у гуляльщика тросточка из руки не выдернулась, как следовало бы, а наоборот, Сенька к месту прирос.

Франт слегка тросточку на себя потянул, а вместе с нею и Сеньку. Человек был солидный, в чёрной шёлковой шляпе трубой, с крахмальными воротничками. И рожа гладкая, собой красивая, только немолодой уже, с седыми висками.

– Отцепляйте меня скорей, дяденька! – заорал Сенька, потому китаец уже совсем близко был.

Не бежал, неспешно подходил.

Вдруг красивый господин усмехнулся, усишками чёрными шелохнул и говорит, немножко заикаясь:

– К-конечно, Семён Скориков, я вас пущу, но не раньше, чем вы вернёте мне нефритовые чётки.

Сенька на него вылупился. Имя-фамилию знает?

– А? – сказал. – Чего? Какие-такие чётки?

– Те самые, что вы стянули у моего камердинера Масы т-тому восемь дней. Вы шустрый юноша. Отняли у нас немало времени, заставили за собой побегать.

Только тут Скорик его признал: тот самый барин, которого он в Ащеуловом переулке со спины видал, входящим в подъезд. И виски седые, и заикается.

– Не обессудьте, – говорил дальше заика, беря Сеньку двумя цепкими пальцами за рукав. – Но Маса устал за вами г-гоняться, ему ведь не шестнадцать лет. Придётся принять меру предосторожности, временно заковать вас в железа. Позвольте ваш п-прутик.

Франт отобрал у Сеньки железку, вцепился в её концы, наморщил гладкий лоб и вдруг как закрутит прут у Скорика на запястьях! Легко так, словно проволоку какую.

Вот это силища! Скорик так поразился, что даже кричать не стал – чего, мол, сироту обижаете.

А силач поднял точёные брови – вроде бы сам своей мощи удивился – и говорит:

– Интересно. Позвольте п-полюбопытствовать, откуда у вас эта штуковина?

Сенька ответил, как положено:

– Откуда-откуда, дала одна паскуда, велела сказать, что ей на вас…

Руки были, будто в кандалах, нипочём из железной петли не вытянуть, сколько ни елозь.

– Что ж, вы правы, – мирно согласился усатый. – Мой вопрос нескромен. Вы вправе на него не отвечать. Так где мои чётки?

Тут и китаец подошёл. Сенька зажмурился – сейчас будет бить, как Михейку с пацанами.

И само вырвалось:

– У Ташки! Подарил ей!

– Кто это – Тасъка? – спросил китаеза, которого франт назвал Масой.

– Маруха моя.

Красивый господин вздохнул:

– Я понимаю, неприятно и неприлично забирать назад у д-дамы подарок, но поймите и вы меня, Семён Скориков. Эти чётки у меня лет пятнадцать. Знаете ли, привыкаешь к вещам. К тому же с ними связано некое особенное в-воспоминание. Пойдёмте к мадемуазель Ташке.

За “мамзель” Сенька обиделся. Почём он знает, что его маруха – мамзелька? То есть, Ташка, конечно, мамзелька и есть, но ведь ничего такого про неё сказано не было. Может, она порядочная. Хотел Скорик заступиться за Ташкину честь, сказать оскорбителю грубость, но посмотрел в его спокойные голубые глаза повнимательней и грубить не стал.

– Ладно, – пробурчал, – пошли. Двинули назад по Подколокольному.

Желтомордый Маса держал прут, которым Сеньку повязали, за один конец, а второй мучитель шёл сам по себе, постукивал по булыге тросточкой.

Стыдно было Скорику, что его, будто собачонку, на поводке ведут. Увидит кто из пацанов – срамота. Поэтому старался идти поближе к китайцу, вроде как дружба у них или, может, общее дело. Тот понял Сенькино страдание: снял свой пиджачок, накинул сверху на стянутые руки. Тоже ведь человек, понятие имеет, хоть и нерусская душа.

Возле главного входа в Ероху, на углу, толпился народ. В самых дверях торчала фуражка с бляхой. Городовой! Стоял важный, строгий, никого внутрь не пускал. Сенька-то сразу понял, что за оказия – не иначе порезанных Синюхиных нашли, а в толпе говорили разное.

Один, по виду тряпичник, что ветошь по помойкам собирают, громко объяснял:

– Энто теперь вышло такое от начальства указание. Ероху закрыть и инфекцией опрыскать, потому как от ней на всю Москву бациллы.

– Чего от ней? – испугалась баба с перебитым носом.

– Бациллы. Ну, там мыша или крыса, если по-простому. А от них проистекает холера, потому что некоторые, кто в Ерохе проживает, этих бацилл с голодухи жрут, а после их с крысиного мяса пучит. Ну, начальство и прознало.

– Что вы врёте, уважаемый, только людей смущаете, – укорил тряпичника испитой человек в драном сюртучишке, не иначе из каляк, как покойник Синюхин. – Убийство там случилось. Ждут пристава со следователем.

– Ага, стали бы из-за такой малости огород городить, – не поверил тряпичник. – В “Каторге” вон нынче двоих порезали, и ничего.

Каляка голос понизил:

– Мне сосед рассказывал, там ужас что такое. Будто бы порешили детей малых, видимо-невидимо.

Вокруг заохали, закрестились, а барин, чьи бусы, навострил уши и остановился.

– Убили д-детей? – спросил он.

Каляка повернулся, увидел важного человека, картуз сдёрнул.

– Так точно-с. Сам я не лицезрел, но Иван Серафимыч из Ветошного подвала слышал, как городовой, что в участок побежал, на ходу приговаривал: “Детей не пожалели, ироды”. И ещё про выколотые глаза что-то. Сосед мой – честнейший человек, врать не станет. Раньше в акцизе служил, жертва судьбы, как и я. Вынуждены прозябать в сих ужаснейших местах по причине…

– Выколотые глаза? – перебил Сенькин поимщик и сунул каляке монетку. – Вот, держите. Ну-ка, Маса, заглянем, п-посмотрим, что там стряслось.

И пошёл прямо к двери ночлежки. Китаец потянул Скорика следом. Вот уж куда Сеньке ни за какие ковриги идти не хотелось, так это в Ветошный подвал.

– Да чего там смотреть? – заныл Сенька, упираясь. – Мало ли чего набрешут.

Но барин уже к городовому подошёл, кивнул ему – тот и не подумал такого представительного господина останавливать, только под козырёк взял.

Спустившись по ступенькам вниз, в подвал, франт задумчиво пробормотал:

– Ветошный подвал? Это, кажется, налево и потом направо.

Знал откуда-то, вот чудеса Господни. И по тёмным колидорам шёл быстро, уверенно. Очень Сенька на это удивился. Сам-то он сзади волочился и всё канючил:

– Дядя китаец, давай тут его подождём, а? Ну дядя китаец, а?

Тот остановился, повернулся, легонько щёлкнул Скорика по лбу.

– Я не китаец, я японец. Поняр?

И дальше за собой потащил.

Надо же! Вроде китаец ли, японец – один хрен рожа косоглазая, а тоже вот различают между собой, обижаются.

– Дяденька японец, – поправился Сенька. – Устал я что-то, нет больше моей мочи.

И хотел на пол сесть, вроде как в изнеможение впал, но Маса этот кулаком погрозил, убедительно, и Сенька умолк, смирился с судьбой.

У входа в Синюхинскую квартеру стоял сам Будочник: прямой, высокий, как Иван Великий, руки сзади сцеплены. И лампа на полу горела, керосиновая.

– Будников? – удивился барин. – Вы всё на Хитровке? Надо же!

А Будочник ещё больше поразился. Уставился на франта, глазами замигал.

– Эраст Петрович, – говорит. – Ваше высокородие! – И руки по швам вытянул. – А сказывали, вы сменили расейское местопроживание на заграничное?

– Сменил, сменил. Но наведываюсь иногда в родной город, п-приватным образом. Вы как тут, Будников, пошаливаете, как прежде, или остепенились? Ох, не добрался я до вас, не успел.

Будочник улыбнулся, но не широко, а чуть-чуть, деликатно.

– Годы у меня не те, чтоб шалить. О старости подумать пора. И о душе.

Вот те на! Господин-то этот, оказывается, не просто так – сам Будочник перед ним навытяжку. Никогда Сенька не видывал, чтобы Иван Федотыч перед кем-нибудь этак тянулся, хоть бы даже перед самим приставом.

Покосился Будочник на Сеньку, косматые брови сдвинул.

– А этот что? – спрашивает. – Или напакостил вам чем? Только скажите – я его в труху разотру.

Тот, который Эраст Петрович, сказал:

– Ничего, мы уже решили наш к-конфликт. Правда, Сеня? – Скорик закивал, но интересный барин смотрел не на него, а на дверь. – Что тут у вас случилось?

– Так что уголовно-криминальное зверство, каких даже на Хитровке не видывали, – мрачно доложил Будочник. – Каляку одного со всем семейством вырезали, да ещё изуверским манером. А вам, Эраст Петрович, лучше бы уходить отседова. Про вас ещё вон когда велено было: кто из полициантов увидит, сразу по начальству доносить. Неровен час пристав с господином следователем застанут… Уж пора им прибыть.

Ишь ты, соображал Сенька, а человек-то этот, похоже из деловых, да не обыкновенный, а какой-то разособенный, против которого московские – сявки драные. Ну, попутал лукавый у этакого фартового принца-генерала памятную вещь утырить! Вот оно, сиротское счастье. А Будочник ещё сказал:

– Приставом у нас теперича Иннокентий Романыч Солнцев, которого вы под суд хотели. Оченно на обиду памятны.

Если он мог самого пристава под суд упечь, то, выходит, не фартовый? Сенька вовсе запутался.

Эраст Петрович предупреждения нисколько не напугался.

– Ничего, Будников. Бог не выдаст, свинья не съест. Да мы быстренько, одним г-глазком.

Будочник не стал больше перечить, посторонился:

– Если свистну – выходите скорей, не подводите.

Хотел Сенька снаружи остаться, но чёртов японец Маса не дозволил, хоть бы даже под Будочниковым присмотром.

Сказал:

– Отень сюстрый. И бегаесь быстро.

Как внутрь вошли, Сенька на покойников смотреть не захотел (будет, налюбовался уже), стал глядеть на потолок.

В комнате теперь светлее было, чем раньше – на столе лампа горела, тоже керосиновая, как в колидоре.

Эраст Петрович ходил по комнате, нагибался, чем-то позвякивал. Кажется, и мертвяков ворочал, за рожи зачем-то трогал, но Скорик нарочно отворачивался, чтобы этого непотребства не наблюдать.

И японец тоже рыскал чего-то, сам по себе. Сеньку за собой таскал. Тоже и над трупаками нагибался, бормотал по-своему.

Минут пять это длилось.

От запаха убоины Сеньку малость мутило. И ещё навозом тоже несло – должно, из располосованных брюх.

– Что думаешь? – спросил Эраст Петрович своего японца.

Тот ответил непонятно, не по-нашему.

– Ты полагаешь, маниак? – Барин-фартовый раздумчиво потёр подбородок. – Основания?

Тут японец снова по-русски заговорил:

– Убийство дза дзеньги искрютяетца. Эта семья быра софусем нисяя. Это радз. Сумаседсяя дзестокость – дазе маренкького марьсика не подзярер. Это два. Есё градза. Вы сами говорири, господзин, сьто придзнак маниа-карьного убийства – ритуар. Затем градза выкарывачь? Ясно – сумаседсий ритуар. Это три. Маниак убир, тотьно. Как тогда Дзекоратор.

Скорик не знал, кто такие Маниак и Дзекоратор (по фамилии судить – жиды или немцы), да и вообще мало что понял, однако видно было, что японец своей речью шибко горд.

Только барина, похоже, не убедил.

Тот присел на корточки возле кровати, где лежал Синюхин, стал шарить у покойника в карманах. А ещё приличный господин! Хотя кто его знает, кто он на самом деле. Сенька стал на иконку смотреть, что в углу висела. Подумал: видел ведь Спаситель, как Очко каляку уродовал, и не спас, не заступился. А потом вспомнил, как валет в иконы ножиком швырялся, тож прямо в глаза, и вздохнул: хорошо ещё, святому образу не выколол. У, нелюдь.

– Это что у нас? – раздался голос Эраста Петровича. Не утерпел Сенька, высунулся из-за Масиного плеча. На ладони у барина лежала чешуйка, точь-в-точь такая же, как у Сеньки в кармане.

– Кто знает, что это такое? – обернулся Эраст Петрович. – Маса? Или, может, вы, Скориков?

Маса покачал головой. Сенька пожал плечами, да ещё глаза нарочно выпучил: отродясь не видывал этакой диковины. Даже ещё вслух сказал:

– Почём мне знать?

Барин на него посмотрел.

– Ну-ну, – говорит. – Это копейка семнадцатого столетия, отчеканена при царе Алексее. Откуда она взялась у нищего, спившегося каляки?

Услышав про копейку, Скорик приуныл. Ничего себе “большущее сокровище”! Пригоршня копеек, и те царя Гороха.

Дверь из колидора приотворилась. Просунулся Будочник:

– Ваше высокородие, идут!

Эраст Петрович положил чешуйку на кровать, чтоб было видно.

– Всё-всё, уходим.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-26; просмотров: 461; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.143.218.146 (0.224 с.)