Негритенок набо, обманувший ожидания ангелов 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Негритенок набо, обманувший ожидания ангелов



Набо лежал, не двигаясь, в вытоптанной траве. Он внимал пронзительный запах конской мочи, терзавший тело наподобие наждака. Сво­ей посеревшей и лоснящейся от пота кожей он ощущал обжигающее дыхание лошадей, склонявших к нему свои морды, но самой кожи ощутить не мог, потому что им вообще было утрачено ощущение собственного тела. Благо­даря удару подковы в лоб, он погрузился в об­волакивающую и недужную дремоту, кроме которой все прочее перестало для него сущест­вовать. В этой дремоте непостижимым образом мешались едкие испарения конюшни и сокро­венный мир бесчисленных насекомых, сную­щих в траве. Набо сделал попытку разлепить свои веки, но вскоре вновь смежил их; обретя внутри себя покой, он вытянулся на земле и за­мер. И так он не пошевелился вплоть до самого вечера, когда чей-то голос у него за спиной про­говорил: «Пора идти, Набо. Ты уже совсем за­спался». Подняв голову, Набо удивился, что лошадей в конюшне больше нет, несмотря на то, что ворота конюшни были по-прежнему на запоре. Набо уже не слышал всхрапывания ло­шадей и того, как они беспокойно топчутся на месте; было похоже, что голос, позвавший его, звучал откуда-то снаружи. И этот голос за спи­ной вновь проговорил: «Истинная правда, На­бо. Ты спишь уже целую вечность. Ты спишь три дня подряд». И в этот миг Набо, открыв глаза, внезапно вспомнил: «Я тут лежу, потому что меня лягнула лошадь».

Он все не мог взять в толк, который час. Вполне вероятно, что минуло день или даже два дня с тех пор, как он свалился в траву. Пестрые картинки его воспоминаний стали причудливо расплываться, словно по ним провели влажной губкой; сходная участь постигла и те достопа­мятные субботние вечера, когда юный Набо слонялся по главной площади городка. Сейчас он уже был не в состоянии припомнить: были на нем в те вечера белая рубашка с черными брюками, или нет? Он совсем не помнил своей зеленой шляпы, всамделишней шляпы из зеле­ной соломки и даже позабыл, что еще не носил тогда башмаков. Набо отправлялся на площадь субботними вечерами и безмолвно забивался в какой-нибудь подходящий уголок, но не для того, чтобы слушать музыку, а чтобы поглазеть на негра. Каждую субботу он приходил глазеть на него. Негр носил черепаховые очки, крепив­шиеся к ушам при помощи веревочек, и играл на саксофоне, примостившись за одним из зад­них пюпитров. Набо постоянно наблюдал за негром, но негр так ни разу и не обратил своего внимания на Набо. По крайней мере, если бы кому-то при известии о том, что Набо приходит на площадь единственно ради негра, вздума­лось бы поинтересоваться – естественно, не сейчас, когда все изгладилось из его памяти, а раньше, – замечает ли его негр, Набо ответил бы, что нет. Зато его единственным занятием, помимо ухода за лошадьми, оставалось одно: он глазел на негра.

Но в одну из суббот негра не оказалось на обычном месте. Обратив внимание на пустой пюпитр, Набо почувствовал тревогу; однако подставку для нот так и не убрали, видимо, ожидая прихода негра в следующую субботу. Но он не появился и на следующий раз, а его пюпитр исчез из оркестра.

Набо сделал усилие и перевернулся на бок, чтобы увидеть обращавшегося к нему человека. В первый момент он даже не узнал его, совсем терявшегося в сумраке конюшни. Незнакомец присел на край дощатого настила и отбивал у себя на коленках неведомую мелодию. «Меня лягнула лошадь», – вслух повторил Набо, пыта­ясь хоть немного разглядеть незнакомца. «Точ­но, лягнула», – подтвердил тот. – «Но как ви­дишь, сейчас здесь нет никаких лошадей, а мы давно заждались тебя в хоре». Набо потряс го­ловой. Он по-прежнему был не в состоянии ду­мать, но уже начал догадываться, что прежде где-то встречал этого человека. Набо не мог уразуметь, о каком хоре идет речь, но самому приглашению нимало не удивился, поскольку обожал петь и, ухаживая за лошадьми, распевал для них песенки, сочиненные им лично. Поми­мо этого, он пел еще и для одной немой дев­чушки, развлекая ее теми же самыми песенка­ми, что и своих лошадей. Девочку не слишком заботил окружающий мир, поскольку она большей частью пребывала в собственном, ог­раниченном четырьмя тоскливыми стенами ми­ре, и слушала Набо, безучастно уставившись в одну точку. И если Набо и прежде было бы сложно удивить приглашением в хор, то сейчас – тем более, хотя он и не понимал, какой хор имеется в виду. Его голова гудела, как набат, а мысли разбегались во все стороны. «Интересно, а куда же это подевались лошади?» – спросил он. Человек ответил: «Здесь нет никаких лоша­дей, как ты уже слышал. А вот твоего голоса нам очень не достает». Набо старался внима­тельно слушать, но из-за боли, мучавшей его после удара копытом, не слишком уразумел сказанное. Он уронил свою голову в траву и впал в забытье.

Набо исправно приходил на площадь еще две или три недели. Приходил, невзирая на то, что негра в оркестре теперь не было. Если бы он спросил у кого-нибудь о том, что произошло с музыкантом, ему, может статься, и рассказали бы, но он спрашивать не захотел и безмолвно продолжал посещать концерты, покуда иной человек со своим саксофоном не занял пусто­вавшего места. Тогда Набо осознал, что негра больше не будет никогда, и перестал ходить на площадь.

Он пришел в себя, как ему показалось, до­вольно быстро. Прежний запах мочи все так же обжигал его ноздри, а в глазах стоял туман, из-за которого было сложно разглядеть окружаю­щие предметы. Однако тот человек, как и преж­де, сидел в углу и похлопывал по своим коле­ням, повторяя навевающим дрему голосом: «Мы заждались тебя, Набо. Ты спишь уже це­лых два года и даже не думаешь себе просы­паться». Набо повторно смежил веки, а потом вновь их раскрыл, изо всех сил вглядываясь в смутно проступавшее издалека лицо. Теперь это лицо было недоумевающим и печальным, и Набо наконец смог его узнать.

Если бы нам, домашним, было известно, что Набо обычно по субботам отправлялся слушать оркестр, а потом почему-то прекратил, мы были бы вправе подумать, что причиной здесь по­служило появление в нашем доме собственной музыки. Именно тогда и принесли в наш дом граммофон, чтобы развлечь девочку. Было не­обходимо заводить время от времени пружину, и наиболее подходящей кандидатурой для этого занятия представлялся Набо. Он играючи уп­равлялся с граммофоном, выбирая время, когда ему не нужно было ухаживать за лошадьми. Замерев у себя в углу, девочка теперь все дни напролет слушала пластинки. Подчас, очаро­ванная звучавшей музыкой, она сползала со своего стула и, неизменно глядя в одну точку и даже не замечая текущей изо рта слюны, она ползла по направлению к столовой. Бывало и так, что Набо поднимал иголку граммофона и запевал сам. Нам всем тогда не было никакого дела до его песенок, мы лишь нуждались в мальчике для ухода за лошадьми, однако Набо не покинул нашего дома – он пел себе и пел, словно был нанят исключительно с этой целью, а за лошадьми ходил только в качестве потехи. Все продолжалось подобным образом свыше года, покуда все мы, домашние, не привыкли к мысли, что девочка никогда уже не сможет хо­дить. Она не сможет ходить, будет не в состоя­нии кого-либо узнать и так и останется без­вольной и безучастной ко всему куклой, которая, уставившись в стену, будет слушать музыку до тех пор, пока кто-нибудь не снимет ее со стула и не перенесет в другую комнату. Мы постепенно привыкли к этой мысли, и она перестала нас терзать, как прежде, однако Набо сохранил свою верность девочке, и всякий день в определенные часы из ее комнаты раздава­лись звуки граммофона. В то время Набо еще посещал площадь. И вот однажды, когда его не было, в той комнате кто-то вдруг четко и ясно произнес: «Набо». Мы все тогда находились в коридоре и поначалу даже как-то не обратили внимания на прозвучавший голос. Но вот вто­рично прозвучало: «Набо!» – и мы стали переглядываться между собой и даваться диву: «Как, разве девочка у себя не одна?!» И кто-то сказал: «Я точно знаю, что к ней никто не вхо­дил». А другой возразил ему: «Но ведь кто-то там позвал Набо!» Мы устремились в комнату и обнаружили девочку на полу возле стены.

В ту субботу Набо возвратился раньше обыкновения и тотчас же улегся спать. А сле­дующую субботу он и вовсе провел дома, по­скольку негра к тому времени заменили на иного музыканта. А три недели спустя, в понедель­ник, граммофон неожиданно заиграл в неуроч­ное время, причем тогда, когда Набо трудился в конюшне. И этот момент мы тоже отследили не сразу и спохватились, лишь заметив напеваю­щего песенку негритенка, который возник в дверях дома; так как он недавно мыл лошадей, с его фартука до сих пор стекала вода. И мы вскричали: «Ты откуда здесь взялся?!» И он от­вечал: «Естественно, из конюшни. Я там еще с полудня работал», – «А ты слышишь, что играет граммофон?» – «Конечно», – «Но ведь кто-то был должен завести его!» А Набо лишь пожал плечами: «Да это девочка. Она уже давным-давно умеет самостоятельно заводить граммо­фон».

Все продолжалось подобным образом до того самого дня, когда мы отыскали его непод­вижно лежащим на траве в затворенной ко­нюшне, со следом подковы на лбу. Мы встрях­нули его как следует, держа за плечи, и он произнес: «Я тут лежу, потому что меня лягнула лошадь». Но, устрашившись его застывших и мертвенных глаз и исполненного зеленой пены рта, мы даже не обратили внимание на то, что он сказал. Он всю ночь стенал, задыхаясь от жара, и в бреду непрестанно упоминал о некоем гребне, который он потерял в траве. Вот что происходило в первый день. А поутру от от­крыл свои глаза и запросил пить; ему принесли воды, и он с жадностью осушил целую кружку и потом два раза просил принести еще. На во­прос о том, как он себя чувствует, Набо отвечал: «Так, словно меня лошадь лягнула». Его бред продолжался весь день и всю ночь. А потом все кончилось; он сел в постели, указал пальцем на потолок и объяснил, что ему мешали спать ска­чущие там кони. Температура быстро спала, его речь вновь обрела связность, и он болтал без перерыва, покуда ему не заткнули рта платком. Но даже сквозь платок он пытался петь и что-то нашептывать лошади, которая, как ему это представлялось, непрестанно дышала ему в ухо, словно бы к чему-то принюхиваясь. Когда платок извлекли у него изо рта, чтобы Набо су­мел принять пищу, он отворотился к стене и немедленно заснул. И тогда все открылось. Проснуться Набо было суждено уже не в крова­ти. Пробудившись, он обнаружил себя привя­занным с столбу в самом центре комнаты. И так, будучи привязанным, принялся петь.

Узнав наконец беседующего с ним человека, Набо произнес: «Я уже встречал вас прежде». – «Меня можно было каждую субботу увидеть на площади», – «Да, точно, на площади. Но мне тогда казалось, что вы даже не замечаете меня», – «А я и на самом деле не замечал. Но, пре­кратив выступать на площади, я ощутил, что по субботам мне не достает чих-то взглядов». На­бо тяжело вздохнул: «Жаль, что вы так и не вернулись, а я приходил на площадь еще три или четыре раза».Человек, продолжая похлопы­вать себя по коленкам и, похоже, не намерева­ясь уходить, сказал: «К сожалению, я уже не мог там появляться, хотя, пожалуй, это было единственное стоящее занятие в моей жизни». Набо попытался встать и тряхнул головой, что­ бы лучше постигнуть смысл слов, но к своему собственному удивлению вновь забылся сном. После того, как его лягнула лошадь, такое тво­рилось с ним постоянно. А где-то поблизости все время слышался навязчивый голос: «Мы ожидаем тебя, Набо. Ну сколько же еще ты со­бираешься спать?! Ведь так ты проспишь бук­вально всё на свете!»

Через четыре недели после первого отсутст­вия негра в оркестре, Набо собрался расчесать хвост одной из лошадей. Прежде ему никогда еще не доводилось расчесывать лошадям хво­сты; он лишь скреб им бока, распевая свои пе­сенки. Но в среду он оказался на базаре и, заме­тив превосходный гребень, сказал себе: «Он как раз годится для того, чтобы расчесывать лоша­дям хвосты». И вот тогда-то, десять или даже пятнадцать лет тому назад, лошадь лягнула его копытом, навсегда превратив в дурачка. Пом­нится, кто-то сказал: «Уж лучше бы он помер, чем остался таким навсегда, утратив разум и какое-либо будущее». Набо заперли в комнате, и туда больше никто не заходил. Всем было прекрасно известно, что он пребывает там; лю­бопытно, что мы ни разу не слышали, чтобы девочка хоть однажды заводила граммофон. Но мы и не старались разузнать побольше. Поняв, что удар копыта помрачил его бедный разум, который уже никогда не сумеет вырваться за пределы круга, очерченного роковой подковой, мы просто-напросто заперли Набо, как запира­ют лошадь. Мы заточили его в четырех стенах, безмолвно решив, что он будет вынужден уме­реть от тоски одиночества; умертвить же его каким-либо иным способом у нас не достало духу. С тех пор минуло уже четырнадцать лет, и однажды дети, которые уже успели вырасти, заявили, что желают взглянуть на его лицо. И тогда мы отворили дверь.

Набо вновь посмотрел на человека. «А меня лошадь лягнула», – произнес он. Человек отве­тил: «Да ты уже сто лет твердишь все одно и то же. А мы, кстати говоря, уже просто заждались тебя в хоре». Набо опять затряс головой и упал лбом в траву, напрягая все силы, чтобы воскре­сить в памяти хоть какую-то малость. «Я как раз расчесывал лошади хвост, когда это и про­изошло», – проговорил он после паузы. Человек согласился с ним и добавил: «Дело в том, что мы сгораем от желания увидеть тебя в хоре». – «Выходит, что я зря тогда купил тот гребень», – решил Набо. «Полагаю, что твой жребий все равно неминуемо настиг бы тебя, – сказал чело­век – Мы подумали, что ты заметишь гребень и наверняка захочешь расчесать лошадям хво­сты». Но Набо не согласился: «Да ведь мне ни­когда не приходилось стоять позади лошади», – «Тем не менее, ты встал, – сказал человек с прежней безмятежностью. – И лошадь тебя ляг­нула. Мы не могли придумать иного способа». Этот нелепый и беспощадный разговор нескон­чаемо тянулся между ними, покуда кто-то в до­ме не сказал: «Эту дверь никто не отворял це­лых пятнадцать лет». А та самая девочка за все прошедшие годы не выросла ни сколько. Теперь ей было уже за тридцать, и сеточка безрадост­ных морщин затронула ее веки; а она по-прежнему сидела, не меняя своей позы и уста­вившись в стену – такой мы застали ее, когда отворили дверь. Она повернула свое лицо, словно бы к чему-то принюхиваясь, но мы тот­час вновь заперли комнату, придя к выводу: «Набо спокойно лежит, и не следует его беспо­коить. Он абсолютно недвижим. Придет день, и он умрет, а мы узнаем об этом по запаху». Кто-то еще добавил: «А также и по еде. Ведь он до­чиста съедает все, что ему ни приготовят». И все пребывало в неизменности, только девочка взирала не на стену, а на дверь, из-за которой в комнату проникали через замочную скважину дразнящие запахи. Она просидела в полной не­подвижности до самого рассвета, а на рассвете неожиданно раздался давно позабытый метал­лический скрежет, производимый граммофоном в процессе его заводки. Мы поднялись и зажгли лампу, слушая первые такты печальной мело­дии, бывшей в моде целую вечность назад. Пружина продолжала скрежетать, и этот скре­жет становился с каждым мигом все резче и резче, покуда не послышался сухой треск. Ока­завшись в комнате – а мелодия все звучала и звучала, – мы обнаружили девочку, у которой в руках была заводная ручка, отвалившаяся от музыкального ящика. Все замерли. Девочка то­же не двигалась, безучастная, оцепеневшая и уставившаяся в одну точку, держала заводную ручку, прижимаемую ею к своему виску. Мы постояли в полном безмолвии какое-то время, а потом разбрелись по своим комнатам, пытаясь вспомнить, могла ли девочка когда-либо само­стоятельно завести граммофон. Не думаю, что кто-то из нас был в состоянии уснуть в эту ночь, потому что мы размышляли о происшед­шем и вслушивались в незатейливый мотив пластинки, продолжавшей звучать и побуждае­мой к этому сорванной пружиной.

Давеча, отворяя дверь, мы все почувствова­ли смутный запах разложения – запах тела, на­чавшего истлевать. Тот, кто открывал дверь, несколько раз позвал: «Набо, Набо!» – но отве­та так и не последовало. Под дверью маячила пустая тарелка. В течение дня мы трижды про­совывал и под дверь тарелку, наполненную едой, и всякий раз она возвращалась обратно пустой. Тарелка свидетельствовала о том, что Набо все еще жив. Но тарелка оставалась един­ственным нашим свидетельством.

Набо больше не двигался по комнате и со­всем не пел. Дождавшись, когда затворят дверь, он сообщил человеку: «Я не смогу появиться в хоре». Человек поинтересовался у него: «Поче­му?» – «Потому что я без башмаков», – ответил Набо. Человек возразил, задирая вверх свою ногу: «Это сущие пустяки. Там у нас никто не носит башмаков». Он продемонстрировал Набо свою желтую и твердую, как камень, ступню. «Я уже жду тебя целые века», – посетовал он. «Как же так, ведь лошадь лягнула меня совсем недавно?!» – вскричал Набо – Я вот полью себе на голову воды и отправлюсь загонять коней в стойло». Человек проговорил: «Лошадям твоя забота теперь ни к чему. Их уже давно нет. А тебе пора следовать за нами». Однако Набо по-прежнему возражал: «Нет, лошади наверняка где-то неподалеку». Он попробовал привстать, хватаясь руками за траву, и расслышал слова человека: «Уже пятнадцать лет кряду о них не­кому заботиться». А Набо забегал руками по земле, твердя: «Здесь где-то должен лежать мой гребень». И человек сказал ему: «Конюшня бы­ла закрыта еще пятнадцать лет тому назад. Те­перь она напоминает только большую кучу му­сора». – «Но, – продолжал сопротивляться Набо, – не могла же куча мусора возникнуть всего-то за один вечер?! Нет, я не уйду отсюда, не отыскав свой гребень».

А на следующий день после того, как дверь вновь была заперта, изнутри послышались настойчивые удары. Мы все замерли. Никто не нарушил возникшего безмолвия даже тогда, когда раздался жуткий треск двери, сокрушае­мой под напором непомерной силы. Изнутри явственно доносилось хриплое дыхание за­гнанного зверя. И вот проржавевшие петли не выдержали и со скрежетом обратились во прах, а на пороге возник Набо, упрямо тряся головой. «Я ни за что на свете не пойду в хор, покуда не отыщу своего гребня!» – заявил он. Он принял­ся разрывать траву, вырывая ее прямо с корня­ми, и руки его беспорядочно сновали по земле. И тогда человек сказал ему: «Что же, если тебе не достает лишь твоего гребня, ступай и отыщи его!» Он наклонил свою голову и с явным раз­дражением проговорил, возложив локти на едва держащуюся перегородку: «Ступай же, Набо. Я постараюсь, чтобы тебя никто не задержал».

И вот дверь была окончательно сокрушена и огромный негр с так и не зажившей раной на лбу (вопреки тому, что миновало уже целых пятнадцать лет!) вырвался из своей темницы и понесся, сметая все на своем пути – вещи, ме­бель, прочее – и размахивая в воздухе чудо­вищными кулаками (причем на его руках все еще трепетала веревка, оставшаяся с той самой поры, когда он был чернокожим мальчуганом, ходившим за лошадьми); одним ударом могуче­го плеча он выбил дверь и припустил со страш­ным воплем по коридору и, прежде чем оказал­ся во дворе, пролетел мимо девочки, которая со вчерашнего дня так и застыла, сидя с заводной ручкой от граммофона в руках (она проследила взглядом за черной, сорвавшееся с цепи стихи­ей, и словно что-то припомнила, – может быть, какое-то слово), а Набо тем временем оказался уже во дворе (задев на бегу висевшее в комнате зеркало и даже не обратив внимания ни на зер­кало, ни на девочку) и узрел солнце, которое мгновенно обратило его в незрячего (а в доме все еще слышался звон разнесенных им вдре­безги стекол); и тогда он побежал наугад, упо­добляясь обезумевшей лошади, и старался чутьем отыскать давно не существующую дверь конюшни, напрочь выпавшую за пятнадцать лет из его памяти, но все-таки сохранившуюся в его подсознании (с того давнишнего дня, когда он старался расчесать лошади хвост и удар копыта на всю жизнь превратил его в слабоумного), и вот он выбежал на задний двор, оставляя за спиной крушение, катастрофу, хаос, – как бык, ослепленный сиянием прожекторов (а конюшня так и не была еще им обнаружена), и стал раз­рывать землю с дикой свирепостью, словно бы неистово желая докопаться до сводящего его с ума запаха кобылы и добраться, в конце концов, до вожделенных дверей конюшни (сейчас он уже был более могуч, нежели его собственная темная сила) и вышибить их, и навзничь упасть вовнутрь, лицом вниз, – возможно в последнем порыве, но до сих пор движимый той животной яростью, той звериной жестокостью, мгновение тому назад заслонившей от него весь мир и воспрепятствовавшей ему обратить внимание на девочку, ту самую девочку, которая увидела, как он стремглав проносится мимо, и вспомни­ла (оцепенелая, безвольная, подняв заводную ручку от граммофона), она вспомнила единст­ венное слово, которое научилась произносить за всю свою жизнь, и это слово она дважды выкрикнула сейчас из своей комнаты: «Набо! Набо!»

ОДИН ДЕНЬ ИЗ МНОГИХ

Пришел понедельник, оказавшийся теплым и недождливым. Имевший обыкновение под­ниматься спозаранку, Аурелио Эсковар, зубной врач без лицензии, отворил двери своего каби­нета в шесть часов утра. Он вытащил из стек­лянного шкафчика гипсовую форму с искусст­венной челюстью и принялся раскладывать на столе свои инструменты, размещая их от самых крупных вплоть до самых небольших, словно на выставочном стенде. Доктор был облачен в рубашку без воротничка, застегнутую лишь на одну позолоченную пуговку сверху, и брюки с эластичными подтяжками. Он был худощав и держался прямо; его отсутствующий взгляд был обычно обращен в себя, как это случается с глухими.

Закончив с инструментами, он подкатил бор­машину вплотную к вращающемуся креслу и стал трудиться над шлифовкой челюсти. Он работал, не покладая рук и то и дело нажимая на педаль бормашины, причем даже в том слу­чае, если и не пользовался бором совсем. Его лицо по-прежнему оставалось безучастным, словно бы доктора ничуть не заботило то, над чем он так упорно трудится.

В восемь часов доктор устроил себе пере­рыв, взглянул сквозь окно на небо и заметил двух погруженных в глубокое раздумье грифов, подсушивающих свои перья на крыше соседне­го дома. Доктор снова вернулся к работе, раз­мышляя о том, что еще до обеда неминуемо хлынет дождь. Его отвлек ломающийся голос сына, которому уже исполнилось одиннадцать лет:

– Папа!

– Что такое?

– Алькальд спрашивает, не сможешь ли ты вырвать ему зуб.

– Скажи ему, что меня нет.

Доктор приступил к золотой коронке. Он, прищурившись, держал ее в отведенной руке и внимательно изучал. Со стороны крохотной приемной опять прозвучал голос его сына:

– Он заявляет, что ты точно здесь, так как он услышал твой голос.

Доктор не отрывался от зуба. Чуть погодя, положив его на столик, где помещались выпол­ненные заказы, он сказал:

– Ну и ладно.

И вновь схватился за свой бор. Из картонной коробочки с заготовками он извлек мост с па­рой золотых зубов и занялся шлифовкой.

– Папа!!!

– Ну что опять такое?

Выражение лица доктора даже не измени­лось.

– Алькальд утверждает, что, если ты отка­жешься вырвать ему зуб, он тебя возьмет и за­стрелит!

Невероятно медленно и невозмутимо доктор убрал свою ногу с педали, затем откатил от кресла бормашину и открыл выдвижной ящи­чек стола. В ящике находился револьвер.

– Ну что же, – произнес он – Скажи ему, что он может войти.

Он повернулся в кресле, чтобы быть лицом к двери, и перенес руку поближе к стенке ящич­ка. Алькальд возник на пороге. Его левая щека была гладко выбрита, зато на правой, опухшей и недужной, виднелась пятидневная щетина. В глазах алькальда, совсем выцветших от боли, доктор увидел отчаяние ночей, проведенных без сна. Он задвинул ящичек в стол и, уже не­сколько мягче, произнес:

– Присаживайтесь.

– Добрый вам день, – проговорил алькальд.

– Добрый, – ответил доктор

Дожидаясь, покуда завершится кипячение инструментов, алькальд откинулся в кресле, прислонившись затылком к подголовнику, и почувствовал себя чуть-чуть получше. Он вздохнул всей грудью, вобрав в себя насыщен­ный морозными парами эфира воздух, и погля­дел по сторонам. Кабинет доктора был обстав­лен довольно-таки бедно: потертое деревянное кресло, бормашина с педальным приводом и стеклянный шкаф, где находились фаянсовые флаконы. Перед окном помещалась ширма в высоту человеческого роста. Доктор прибли­зился к алькальду, и тот, открыв рот, крепко-накрепко уперся своими пятками в пол.

Аурелио Эсковар развернул алькальда в кре­сле лицом к свету. Он осмотрел докучающий зуб, слегка подавив пальцами воспалившуюся челюсть.

– Придется обойтись без анестезии, – объя­вил он.

– Это почему же?

– Потому что там у вас – абсцесс.

Алькальд взглянул ему прямо в глаза.

– Пускай, – произнес он, пытаясь улыбнуться.

Доктор не отозвался. Он перенес на свой ра­бочий стол кастрюльку с прокипяченными ин­струментами, а потом, по-прежнему не торо­пясь, достал их из воды один за другим при помощи пинцета. Носком своего ботинка он придвинул плевательницу поближе и устремил­ся к умывальнику, чтобы вымыть руки. При этом он ни разу не взглянул на алькальда. А алькальд просто не отрывал от него глаз.

Больным оказался нижний зуб мудрости. Доктор принял положение поустойчивее и тот­час наложил на зуб горячие щипцы. Ощутив, что его ноги охватывают судороги, а поясница тонет в леденящей пустоте, алькальд намертво вцепился в подлокотники кресла, но остался безмолвен. Доктор немного шевельнул зуб. Без­злобно, с какой-то даже горестной печалью, он произнес:

– Сейчас, лейтенант, вам придется запла­тить за два десятка убиенных.

И вслед за этим алькальд услышал жуткий хруст корня в челюсти, и у него в глазах высту­пили слезы. Ему необходимо было вздохнуть, но сделал он это не прежде, чем ощутил, что действительно лишился зуба, и взглянул на него сквозь слезы, застилающие ему глаза. Боль, ко­торую он сейчас чувствовал, была настолько чудовищной, что все терзания минувших пяти ночей показались ему ничтожными. Нависая над плевательницей, взмокший и хватающий воздух ртом, он распахнул свой френч и начал шарить по карманам в надежде отыскать пла­ток. Заметив это, доктор вручил ему чистый лоскут материи.

– Вытрите слезы, – сказал он.

Алькальд послушался. Его пальцы дрожали.

А доктор, пока мыл руки над тазом, взирал на непорочно голубое и бездонное небо за окном, созерцая в то же время пыльную паутину с усопшими насекомыми и паучьими яйцами, что висела рядышком.

Тщательно вытерев свои руки, доктор вер­нулся к алькальду.

– Необходим постельный режим, – заявил он, – плюс полоскания соленой водой.

Алькальд встал на ноги, простился, мрачно приложив руку к козырьку, и заковылял к две­рям, разминая на ходу затекшие ноги и застеги­вая френч.

– Пришлите счет, – бросил он.

– Вам лично или в муниципалитет?

Алькальд даже не обернулся. Он затворил за собой дверь и лишь тогда, уже из-за металличе­ской сетки рявкнул:

– Да не один ли черт?!



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-26; просмотров: 137; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.222.117.109 (0.04 с.)