Исчезновение Бытхи и смерть Тагира



Мы поможем в написании ваших работ!


Мы поможем в написании ваших работ!



Мы поможем в написании ваших работ!


ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Исчезновение Бытхи и смерть Тагира



Знаешь ли ты, мой дорогой Шарах, чем отличается память от женщины? Вижу: не знаешь. И не ломай голову над разгадкой. Сам растолкуй. Все проще простого: женщина может изменить мужчине только тогда, когда она молода, а память изменяет ему, когда становится старухой. Не взыщи, сынок, если моя память станет все чаще изменять мне.

В год отречения Мустафы Кемаля от звания паши мы сняли богатый урожай хлопка. Возрадоваться бы такой удаче, да где там! Время было неспокойное, шла война, и дороги на базары были перерезаны враждовавшими армиями. С одной стороны — султан, не то попавший в кабалу, не то продавшийся англичанам, французам и грекам, отхватившим по жирному куску турецкой земли, а с другой — повстанцы Кемаля, поклявшиеся освободить родину. Барышники, как шакалы, шныряли по вилайетам*. Вилайет — губерния.Они за бесценок скупали хлопок и, переправив его куда-то за линию фронта, перепродавали втридорога. А кому пожалуешься? Хусейн-эфенди сам неплохо зарабатывал на темных сделках с хлопком. У него закона не ищи. А в Стамбуле, если верить слухам, султан, оказавшийся заложником чужеземцев, стал почти безвластным. Он заочно приговорил к смертной казни Кемаля и его соратников, но каждую ночь в столице были пожары, взрывались пороховые склады, горели пароходы с амуницией у Галатского моста, а вблизи Ильдыз-Киоска, султанского дворца, слышалась перестрелка. Аскеры, посылаемые султаном против повстанцев, часто переходили на сторону их вождя, приговоренного к смерти в Стамбуле, но ставшего самым главным в Анкаре. Страна походила на туловище о двух головах. Селение наше Кариндж-Овасы напоминало караван-сарай. Кого в нем только не побывало! Видели мы французов, и греков, и султанских башибузуков, и у всех у них не было ни стыда, ни совести. Каждого вставшего на постой — корми; сам под открытым небом ночуй, но ему место в доме дай! А тут еще наши убыхские парни, играя в нарды, повздорили. Слово за слово, и вспыхнула драка. Дело дошло до крови. На лице одного из них остался шрам. Пострадавший был из спесивого рода нагвацев. Они сочли, что им нанесена такая смертельная обида, словно в этой драке отправили на тот свет их сородича:

— Око за око! С таким шрамом спокойно жить не будем! Оскорбление взывает к мести!

Парня, оставившего зарубку на лице своего прежнего приятеля, звали Фархат. Был он из рода чызмаа. Родственники его, почуяв, что случившееся кровопролитие обещает теперь долгую резню, не струсили, а, напротив, закусив удила, решили, что им идти на мировую с нагвацами никак нельзя.

— Если начнем мириться,— эти трусливые нагвацы решат, что мы ослабели,— предупреждал один из них, слывший провидцем за то, что всегда попадал пальцем в небо.

— Надо тайком отправить Фархата к шаруалам под покровительство самого Хусейна-эфенди! — посоветовал второй, уму которого, как говорили злые языки, мог бы позавидовать тогдашний великий визирь Тевфик-паша.

И Фархата отправили к шаруалам. Хочу объяснить тебе, милый Шарах, что любая распря среди убыхов была праздником для сердца Хусейна-эфенди. Он, как сына, принял Фархата, обласкал его и, обмундировав, определил в отряд стражников, оберегавших достояние Али Хазрет-паши. Увешанный оружием, на бесноватом коне, с мозгами набекрень, Фартах ничем не отличался от вороватых и крикливых делибашей, для которых, как и для самого Хусейна-эфенди, убить беззащитного человека было все равно что зарезать цыпленка. Воистину собака эмира хуже, чем сам эмир. Случалось, отряд головорезов, в числе которых был Фархат, наведывался и в Кариндж-Овасы. И каждое такое посещение походило на набег.

Как-то довелось видеть Али Хазрет-пашу издали, в усадьбе Мансоу, сына Шардына. И теперь, когда он появился у нас, я сразу узнал его. Он сидел на черном арабском жеребце и держался одной рукой за переднюю луку, словно боялся упасть с седла. А рядом на белом мерине восседал высокий и худой как жердь французский генерал в фуражке с козырьком, похожим на сорочий хвост. Позади них целой подковой стояла конная свита. Мухтар, выйдя из толпы, приблизился к всадникам, снял шапку и поклонился, но паша, гарцуя, не обратил на него внимания. Он повернулся к толпе:

— Уважаемые жители Кариндж-Овасы, я не верю, будто вы оказались клятвоотступниками и отказываетесь поддержать великого султана, наместника аллаха на земле. Я не верю, что вы желаете разбить сердце вашего славного земляка — Анзавур-паши, приближенного султана. Турция не по своей вине понесла тяжкие потери в мировой войне. Воспользовавшись этим, преступные самозванцы, возомнив себя полководцами, сеют смуту и раздоры. Но султан сумеет свернуть им шею. К тому же он не одинок. Вот смотрите, рядом со мной — французский генерал. Этот храбрый военачальник прибыл со своей армией помочь великому султану — законному правителю страны. И не только доблестные французские войска протянули нам дружескую руку. Англичане и греки тоже союзники султана. Кто устоит против такой силы? Мужественные убыхи, вспомните, как в тяжелое для вас время турецкие власти предоставили вам убежище и осыпали вас милостями. Презренные самозванцы хотят оклеветать вас, распространяя слухи, будто вы отказываетесь служить в войсках великого султана.

Сит, отделившись от толпы, приблизился к всадникам и, взяв шапку под мышку, поклонился:

— Милостивый паша, ты прав, мы не враждуем с султаном, но откуда нам взять воинов, чтобы пополнить его войска? Нас осталась горсточка! Молодые почти все погибли в боях...

Али Хазрет-паша нетерпеливо прервал Сита:

— Не к лицу тебе, старец, обманывать меня. Эй, Мухтар, подай список подлежащих призыву.

Мухтар на полусогнутых ногах подбежал к паше и вынул из-за пазухи затрепавшие на ветру листы бумаги.

— Вот видишь, старик, сколько здесь имен. И все занесенные в этот список обязаны в должное время явиться на майдан. Все, кто уклонится от призыва, подлежат военному суду. Я вижу, что среди вас нашлись смутьяны, которые сеют заразу, подбивают на бунт. Эй, Мухтар, ты что, потакаешь врагам отечества? Почему не донес, что в селении появились лазутчики врага?

Дрожащий от страха Мухтар, отвешивая поклоны паше, забормотал:

— Я доносил Хусейну-эфенди!

— А-а... Вспоминаю, вспоминаю. Алим какой-то мутит здесь воду...

— Так точно, господин мой! Алим по имени Тагир!

— Где же этот предатель?

— Он уважаемый в народе нашем человек,— возразил Сит, надев шапку.

— Где же он, я спрашиваю?

— Отправился в Стамбул.

— Зачем?

— С жалобой на Хусейна-эфенди.

— Вот оно что!

— Все по закону, и отправился он не куда-нибудь, а в Стамбул.

— Я надеюсь,— вновь обратился паша к толпе,— что удальцы убыхи будут рады, как и прежде, отличиться в боях за дело султана и халифа!

Ты спрашиваешь, дорогой Шарах, чем окончилась наша встреча с султанским пашой? Да ничем. Паша уехал, у него было много разных других хлопот, не только с нами, убыхами. И пока наших парней начали забирать в султанскую армию, многих из них и след простыл. Каких-то неудачников все-таки взяли. Конечно, тех, кто не успел удрать. Но с неудачниками ведь так всегда и бывает — то они некстати спешат, то некстати задерживаются...

Однажды утром, когда солнце уже стояло, над головой, на проселочной дороге, поднимая пыль, появился верховой. Он сидел на неоседланной лошади и кричал:

— Эй, люди! Пропала наша святыня! Исчезла Бытха!

— Как — пропала? Куда исчезла? — не веря ушам своим, спрашивали встречные.

— Ступайте к подножию холма! Сами убедитесь! Ступайте, все ступайте!

Словно гонимая ветром искра, пронеслась по селению недобрая весть. И народ поспешил к холму с одиноким грабом. Сит болел, но, услыхав об исчезновении Бытхи, забыв о недуге, оделся и, опираясь на посох, направился к холму. Я еле поспевал за ним. Когда мы приблизились, у подножия холма уже стояла толпа, словно в былые дни, когда верующие еще собирались к Бытхе. Старцы, поднявшись на вершину, к ужасу своему убедились, что парень, всполошивший все население, не соврал. Каменная ниша, в которой покоилась ястребиноликая Бытха, была разрушена. А одинокий граб, как убитый часовой, лежал рядом, подрубленный под корень. Народ молчал. Сит долго разглядывал обломки камней, след топора на стволе кривого дерева, щупал пальцами увядшую, помертвелую листву, потом выпрямился, окинул вглядом толпу и сказал:

— Совершено злодейство! Кто-то похитил нашу святыню. Не сегодня это случилось и не вчера. Листва успела пожухнуть и след топора побуреть.

Народ загудел. Большинство людей, стоявших в толпе, уже не исповедовали прежней, но святотатство оскорбило их. В эту минуту память крови напомнила им, кто они, и соединила их во гневе. Так порою печаль после долгой размолвки соединяет на похоронах родственников.

Поверь, Шарах, я почувствовал себя так, словно нанесли мне смертельную обиду. И если бы вдруг передо мной оказался человек, повинный в этом преступлении, мои руки первыми дотянулись бы до его глотки.

— Кто решился на такое кощунство?! О всемогущая Бытха, обернись громом, обернись молнией и обрушься на голову злодея! Пусть вечное клеймо проклятья ляжет на весь его род,— сняв шапку и воздев к небесам дрожащие руки, негодовал старик Татластан.

И многие в толпе отозвались ему:

— Аминь!

«Этого не мог совершить убых»,— подумал я про себя, но оказалось, что подумал я вслух, и кто-то из односельчан крикнул:

— Верно, Зауркан! Это кто-то из врагов наших!

Но лысый, плюгавый, кривой на один глаз сосед Тагира — жаль, что я запамятовал его имя,— ухмыльнулся и возразил:

— Легко на чужих валить! А если свой?

— Не дури! — обрезал кривого седоголовый Даут.

— Почему раньше не заметили, что пропала Бытха? — спросила женщина в темном платке. В ее вопросе звучал укор всем мужчинам селения.

И, словно снимая вину со стариков, кивнув на молодежь, Даут ответил:

— Чего удивляться? Убыхам давно не в новость бросать свое и поклоняться чужому. Не зря, верно, о нас говорят как о перекати-поле. Давно ли вы сами зубоскалили здесь над жрецом Соулахом, царство ему небесное!

И опять подал голос лысый:

— Дыма без огня не бывает. Бегали за вором по чужому селу, а он в своем спокойно спал...

Люди насторожились.

— Говори, если кого-то подозреваешь! — потребовали из толпы.

— Мало сказать, надо доказать! — предостерег лысого Сит.

— Свидетели найдутся...— огрызнулся лысый.

Толпа сдвинулась плотнее.

И в тот же миг послышался возглас:

— Дайте пройти!

Люди расступились, и, весь в белом, с часовой цепочкой на животе, вперед вышел Рахман с сыном. Этот человек давно промышлял у нас торговлей и базарными сделками. Не то чтобы он сам был купцом, но частенько пристраивался к проходящим караванам и выполнял поручения караван-башей. В общем, умел держать нос по ветру и, куда бы ни отправлялся, всегда брал с собой сына. Натаскивал своего щенка.

— О праведная и всемогущая Бытха,— взмолился Рахман, опустившись на колени и положив перед собой снятую с головы соломенную шляпу,— если окажется, что я лжесвидетельствую, пусть гнев твой падет не только на мою голову, но и на голову моего единственного сына. Окаменеть мне на этом месте, если я совру хоть единым словом.

— Выставила лиса в свидетели свой хвост,— сказал Татла-стан.

— Своими глазами видели! — сказал сын Рахмана.

— Бытху украл Тагир! — точно под пыткой выдавил из себя Рахман.

Толпа замерла.

— Этого не может быть! Клевещешь! — угрожающе поднял посох Сит.

— Понимаю: поверить трудно, но против правды не пойдешь.

— Ври, да не завирайся! Гоните его в шею!

— Легко сказать: «Брысь под лавку!» — а может, так оно и есть! — крикнули из толпы.

— Всякое бывает,— опять подал голос лысый.— Даже дочь муллы согрешить может! Дайте договорить отцу с сыном.

— Уважаемые, наша похищенная святыня, где бы она сейчас ни была, обладает силой возмездия. Пусть, если я навожу на Тагира напраслину, кара Бытхи падет на меня самого... Дней десять тому назад я и мой сын присоединились к каравану, который шел в город Кония. Завершив там дела, мы решили кое-что купить себе на обратную дорогу. Проходя по торговой улице, волей случая мы оказались рядом с лавкой, где продают ценные вещи из камня, стекла и слоновой кости. Глядим: из лавки выходит Тагир. Мы окликнули его, но он или не услышал нашего зова, или сделал вид, что не услышал, и скрылся в толпе. На той улице всегда много людей. Мы знали, что Тагир еще до нашего отъезда отправился в Стамбул с жалобой на Хусейна-эфенди, и вдруг вот тебе на — он в городе Кония! Я и мой сын из любопытства заглянули в ту — не для простых людей — лавку, из которой вышел Тагир. Входим и видим, словно в дурном сне: трое приказчиков разглядывают на прилавке ястребиноликую Бытху.

Услышав это, толпа ахнула, а Рахман, как мусульманин во время намаза, сложив перед собой руки, продолжал:

— Базальтовое тело Бытхи будто почернело, позолоченные глаза сверкали яростью, а на когтях словно кровь проступила!

«Этот черкес, кажется, надул нас»,— разглядывая Бытху, сказал один из приказчиков, а другой, похлопав его по плечу, рассмеялся: «Не горюй! Эта штучка не драгоценная, но редкая. Все равно в барыше будем».

Мы с сыном прямо там на лавке упали перед Бытхой на колени, но выскочившие нам навстречу приказчики вытолкали нас за дверь.

— Чего время попусту тратить! Все ясно: теперь знаем, кто вор! Пусть Тагир вернет нам святыню, а не то сдерем с него шкуру живьем! — сердито

крикнул парень, который когда-то, на последнем молебне, в день смерти Соулаха, первым свистел здесь же, на этом холме.

Толпа колебалась, одним хотелось растерзать Рахмана, другим — кинуться к дому Тагира.

— Хоть режьте меня на куски, не верю я этому барышнику! А Тагиру — верю, как себе самому! — вскликнул Сит.

— Всем рот не заткнете! — крикнул лысый.— Пригрели осу под рубашкой! Поехал в Стамбул, а оказался в Конии!

Я и еще несколько человек знали, что Тагир отправился вовсе не в Стамбул, а в Анкару, чтобы поговорить там о наших делах с представителем Советской России, который, по слухам, уже приехал к Кемаль-паше. Тагир хотел узнать: не могут ли теперь, после революции, те из убыхов, которые этого пожелают, вернуться к себе на родину.

Но оповестить всех о действительном местопребывании Тагира было опасно: в толпе наверняка находились ищейки Хусейна-эфенди, и они мигом бы донесли хозяину. А уж этот душегуб не замедлил бы тогда взять под стражу всю семью Тагира.

Я вышел вперед:

— Пусть заткнут глотки лжецы! Скоро сами убедитесь, что все сказанное Рахманом—ложь! Он напрасно решил, что мы ослы вислоухие! Ни в какой Конии Тагир не был!

Ко мне подскочил лысый и взвизгнул так, словно ему прищемили то самое место, которое отличает мужчину от женщины:

— В сговоре вы с ним! В сговоре! Одной шерсти черти!

Я рванул из ножен кинжал:

— Выпущу кишки и намотаю тебе их на шею.

Лысого как ветром сдуло — он кубарем покатился по склону. Как видно, от сплетни и на коне не ускачешь. И пошла она гулять по всем убыхским селениям. Один соврал, другой не разобрал, а третий от себя добавил. Скотина бывает пестрой снаружи, а человек изнутри. Те, кто вчера превозносили Тагира и готовы были подать стремя каждому его слову, сегодня, поверив лжи, называли этого благородного человека вором и готовы были отсечь ему голову. В Кариндж-Овасы и его окрестностях шли суды-пересуды о краже Бытхи. Мне, как и другим друзьям Тагира, не терпелось дождаться его возвращения и вместе с ним постараться узнать, кто в самом деле похитил Бытху и кем были натравлены на него Рахман и лысый.

Но Тагир все не возвращался, и как-то под вечер я и Даут решили поговорить с Рахманом сами. Вошли во двор — ни души, даже куры не квохчут. Спросили соседей:

— Где Рахман?

— Уехал с семьей еще на закате того дня, когда узнали о пропаже Бытхи. Погрузили все пожитки на повозку, привязали сзади корову и уехал.

— Куда?

— Кто знает? Фархат Чызмаа наведывался к нему накануне.

«Ах, вот куда ниточка ведет»,— подумали мы, на горе свое еще не зная, как далеко она ведет...

Лошади были — конюшни не было, конюшня появилась — лошадей не стало... Тщетной оказалась надежда Али Хазрет-паши сделать убыхов аскерами султана. Напрасно конные вестники паши с возгласом «Да здравствует султан!» рыскали по селениям.

Но, как я уже говорил тебе, Шарах, пожива их была небогата.

А про Али Хазрета нам говорили, что когда он про все это узнал, то язык его запенился от бешенства, словно раскаленный кусок железа, опущенный в воду. Каких только ругательств не обрушивал он на грешные головы убыхов! И все ничего было бы, когда бы дело кончилось одними проклятиями. Но абреки паши теперь по его приказу врывались в наши дома, отбирали все, что им понравилось, угоняли скот, насиловали женщин, а если заставали где-нибудь хворых или притворившихся хворыми молодых парней, то сразу расстреливали их как дезертиров.

— Ла илаха ила-ллахи! Да здравствует султан!

И именем бога можно делать зло, и именем закона творить беззаконие.

— Астагфураллах!* Помоги, аллах! — взмолились люди.

Они поняли, что житья им в Кариндж-Овасы теперь больше не будет — изведут. Надо куда-то уходить, переселяться. Ох уж эти переселения! Они, словно злой рок, преследовали нас, убыхов.

Беда придет — с ног собьет... Тагир возвратился, так и не добравшись до Анкары. Кругом посты, кордоны, заставы, дороги перерезаны, у мостов и переездов — часовые, одним словом: война. Был поздний час, когда бедная Гюлизар, встретив вернувшегося среди ночи мужа, кинулась ему на шею. Слезы так и лились из ее глаз.

— Что стряслось?— спросил ее Тагир.

Гюлизар начала рассказывать, как оклеветали его, обвинив в похищении Бытхи. И едва успела закончить, как вдруг Тагира позвали с улицы.

— Хозяин дома?— спросил кто-то по-убыхски.

— Не выходи! Спрячься!— кинулась к Тагиру жена.

— Не тревожься. Это кто-нибудь из своих!— сказал он и пошел открывать калитку. Раздался выстрел, и Тагир упал.

Четверо вооруженных мужчин, спешившись с коней, ворвались в дом, схватили взывающую о помощи Гюлизар, заткнули ей кляпом рот, связали по рукам и ногам. Проснувшихся перепуганных сыновей тоже спутали веревками. Всех троих бросили поперек седел, подожгли дом и ускакали.

Когда мы с Ситом добежали, домик Тагира превратился в груду черных дымящихся досок. Насытившийся огонь еще выбрасывал багровые, искрящиеся языки. Дым, пепел и гарь неслись по ветру. Тагир, залитый кровью, лежал ничком во дворе. Я сначала подумал — убит наповал. Но он был не мертв, а смертельно ранен и, когда очнулся, еле слышно спросил, где жена и дети.

— Живы, живы,— отвечал я, не зная, что сказать, и готовый завыть от горя.

Но Тагир не поверил моим словам. Это я понял, увидев, как по щеке его проползла слеза.

— Кто стрелял в тебя?— спросил я, приподняв его голову.

— Фархат Чызмаа.

Сбежались люди. Все, кому Тагир был дорог, близок, кто связывал свои надежды с ним, находились здесь, сраженные горем. Раненого перенесли под наскоро сооруженный навес. Я смотрел на угасающие черты родного мужественного лица, и небывалая, беспомощная тоска сжимала мое сердце. Тагир умирал, и в огне погибло все, чему он посвятил жизнь. Никто уже не напишет истории убыхского народа, никто не составит азбуки для убыхских детей.

Тагир еле пошевелил безжизненной рукой и прошептал:

— Возвращайтесь домой! На Кавказ... Все... Домой!

Это были его последние слова, его завещание. Тагир умер до восхода солнца. Почти все селение собралось, чтобы оплакать его. Даже мулла явился, который еще недавно называл Тагира гяуром. Таинственное бегство Рахмана и убийство Тагира было неопровержимым доказательством, что он не имел никакого отношения к исчезновению Бытхи. И тот, кто навет

Рахмана принял за чистую монету, теперь пристыженно каялся, лил слезы и просил прощения у мертвого.

— Уаа, нан, мой Тагир,— запричитала тетушка Химжаж, сидя с распущенными волосами в изголовье покойного,— взгляни, сколько достойных людей собралось почтить тебя!

Послышались рыдания женщин и тяжелые вздохи мужчин.

Пришел проститься с другом юности и Мансоу, сын Шардына. Шепотом он сказал поблизости стоящим:

— Жаль его! Настоящим алимом был! Даром погубил и себя и семью. Я предупреждал его... Хотел проткнуть мизинцем каменную стену... Мечтатель...

Подъехали богатые дрожки и остановились поодаль. Перед тем как сесть в них, Мансоу, сын Шардына, подошел к нам, старикам:

— Да пребудет добро с вами! Не забуду трудов ваших, положенных на меня. Спасибо! Должно быть, мы уже не свидимся больше. Имение я продал и уезжаю во Францию, на родину жены. Как говорится, кто старое вспомянет, тому глаз вон, но не скрою, разобидели вы меня, когда последнюю святыню народа через управляющего Хусейна-эфенди послали в дар Али Хазрет-паше. Или я менее его был достоин такого дара? Откупиться от него хотели? Да разве с этим разбойником можно иметь дело? Было бы больше прока, если бы вы поддержали султана! Но как бы вы ко мне ни относились, все равно я не забыл, что мой отец был убыхом. Да, почтенные, не забыл! И знаете, что я сделал? А вот что: выкупил ваш дар у Али Хазрета. Выкупил и на цену не поскупился. Увожу Бытху с собой, может быть, хоть мне принесет она теперь счастье на чужбине. Прощайте и не поминайте лихом!

Мансоу, сын Шардына, сел в дрожки и скрылся в облаках пыли, взбитых копытами на дороге.

Почти все мы, собравшиеся проститься с Тагиром, были люди старые, оплакивая его, мы оплакивали всю нашу черную судьбу и сквозь слезы видели завещанную им нашу далекую незабвенную родину, имя которой Убыхия.

Тагира похоронили на холме, на том самом холме, где раньше находилась Бытха. Закатное солнце осветило прощальными лучами свежую могилу.

Люди не торопились расходиться. Они стояли склонив головы, и скорбные думы не покидали их. И тогда я поднялся на холм и стал рядом с могилой Тагира. В руке у меня была труба. Я поднес ее к губам, и по пустыне поплыли стенания медной трубы убыхов. Она рыдала над свежей могилой Тагира. Она проклинала и звала в путь, в страну убыхов, на родину! Больных — на носилки, младенцев — в сумки, за пояс — топоры и кинжалы.

Пусть это будет кровавый путь, но мы должны идти, ибо кто потерял родину — тот потерял все.

Так печалилась и звала труба до тех пор, пока я не изнемог и не опустил руку.

Темень все плотнее обнимала все окрест, только на небосводе мерцали редкие звезды, будто небо оплакивало нас холодными слезами. Это была последняя ночь убыхов на земле, на которой им не стало житья.

Последний путь

Уже больше недели, как почти все мы — неспособные носить оружие жители тринадцати убыхских поселений, старики, женщины и дети,— находились в пути, с остатками своего скарба похожие не то на погорельцев, не то на цыган, не то на беженцев из фронтовой полосы. Три тысячи дворов снялись пусть не с дедовских, но все же с насиженных мест, а три тысячи — это немало. Стояло лето — сухое, каленое. Днем жара такая, что мозги кипят, а ночью холод собачий. Ни дать ни взять как в африканской пустыне, где я маялся и коптился караванщиком у Исмаила Саббаха, чтоб ему на том свете жариться в адском огне.

Словно выполняя волю покойного Тагира, мы держали путь в сторону Кавказа. Может быть, если бы наша дорога лежала в Сирию или Аравию, которые уже не принадлежали Турции, Али Хазрет-паша махнул бы на наше переселение рукой: «И без убыхов забот полон рот!»— но направлялись мы к отеческим пределам, где правила ныне власть, дружественная Кемаль-паше. «Пригрели змею на груди своей,— негодовал Али Хазрет-паша,— все эти махаджиры с Кавказа — изменники, предатели, враги султана. Ну, я им покажу!» И слова его не расходились с делом: карательные отряды этого султанского приспешника будто волчьи своры налетали на нас и выдирали все новые и новые жизни из нашего, спасавшегося бегством, людского гурта.

Не знаю, но думаю, что будь у нас побольше сил и оружия, мы пробились бы и через мюридов Али Хазрета, и через греков, которые то наступали, то отступали в этих местах, и в конце концов наше упрямство и наша удача, может быть, и вернули бы нас на Кавказ, на наши родные вершины.

Но сил у нас было мало и оружия тоже. Хотя все-таки оно было, потому что по дороге к нам присоединилось несколько десятков наших вооруженных парней, до этого или воевавших то на одной, то на другой стороне, или скрывавшихся в горах. Они были при оружии и, как могли, защищали нас.

Мы шли по голой, как ограбленный мертвец, равнине Конин, где на десятки верст ни деревца, ни родника, ни колодца. Недаром сами турки говорят о ней, что «ее и на верблюде не одолеть».

Лошади, осаждаемые слепнями, еле передвигали ноги. Словно перемалывая кости, скрипели арбы, на которых сидели дети, лежали немощные и хворые старики. Мы торопились. Мертвых хоронили наскоро и оплакивали на ходу. Раненые, которые могли еще передвигаться сами, хотя у них мутилось сознание, не просили места на повозках. И только тех, кто уже находился между жизнью и смертью, везли на арбах или несли на носилках. То спереди, то еще где-то вспыхивала перестрелка. Стрелять в людское скопище — дело недостойное, но зато верное: всякая дурная пуля жертву найдет. А у наших парней задача была посложней: наши преследователи на конях, они увертливы, как шайтаны, разрядят свои ружья и снова скачут прочь врассыпную.

Али Хазрет-паша грозил через подосланных им уговорщиков:

— Если не хотите поголовно погибнуть, бросайте оружье и поворачивайте, пока не поздно, обратно! Клянусь аллахом, что стремящиеся в объятия врагов султана с моей помощью угодят в объятия смерти!

Но мы не поддавались ни на посулы, ни на угрозы. Река стремится к морю, а человек — к родной земле. И раз мы уже пошли, мы не хотели возвращаться, потому что зов родины, как зов истины, неодолим. Чтобы подбодрить упавших духом, мы — старики — иногда затягивали старинную походную песню убыхов:

Пусть кровь течет из наших ран, Врагам наперекор, Вперед, достойные стремян, Вперед — во славу гор!

Так звучал припев этой песни. Молодые уже не понимали слов песни, но им все равно нравилось, когда мы ее пели. Половина гиблой равнины осталась позади. И тут пришла новая напасть: наши скудные запасы пищи кончились и начался голод — начался он с плача детей. Лучше день и ночь слышать свист пуль над головой, чем плач голодных детей. Выхода не было: пришлось колоть быков, потом стали стрелять лошадей. Тебе приходилось, дорогой Шарах, слышать предсмертное ржанье коня? Когда мы сожгли повозки, настал черед пустить на дрова и деревянные люльки. А больше ничего деревянного, пригодного для костра, у нас не оставалось, если не считать ружейных прикладов, но они нам были еще нужны, чтобы отвечать огнем на огонь...

«Пусть кровь течет из наших ран...»— эта песня была как посох для души. Но кроме голода нас взяла за горло еще и жажда. Голод и жажда вцепились в нас, как два бешеных волка. И не отобьешься. Кругом ни источника, ни родника, ни колодца!

— Пить, мама, пить!— обуглившимися губами шептал ребенок.

А у матери даже слезы высохли. Когда ранят — кровь уже почти не течет, черная, мгновенно запекается. Отряд, посланный найти воду, не вернулся. Людской поток уже не движется, а ползет. Голод приводит к распрям из-за куска хлеба, из-за глотка воды. Люди едят траву, когда она изредка попадается на пути. А кому удастся поймать мышонка — счастлив.

Не падайте духом, дождь милосердно Нынешней ночью прольется с небес,—

пробуя подать людям надежду, поем мы, старики, но это уже не песня, а причитание.

И вдруг как глас с небес!

— Болото, здесь неподалеку болото!— шатаясь, как пьяный, хрипел невесть откуда взявшийся человек, и казалось, даже умирающие поднялись, услышав эти слова.

Кто бегом, кто шагом, кто ползком — все двинулись туда, куда показал этот человек. Матери подхватили на руки малых детей, а дети постарше опередили взрослых. Иные, лишившись чувств, рухнули на потрескавшуюся, словно корка перезрелой дыни, горячую землю и лежали на ней с открытыми ртами, как рыбы, выброшенные на берег. И никто не обращал на них внимания.

Вскоре под ногами людей захлюпали кочки. Болото было широким. Зыбкие подступы к нему заросли тростником. Над трясиной стоял гнилой смрад. Почва и трава вокруг были словно посыпаны солью. Кто-то кричал:

— Остерегитесь пить эту воду, остерегитесь!

Да где там! Отталкивая друг друга, тяжело дыша, люди кидались на колени и, приникнув к бурой, мертвой воде, пили ее до тех пор, пока не начинали захлебываться. Вода была теплая, тягучая, в ней кишмя кишели какие-то осклизлые блохи, личинки, паучки, но мы, убыхи, пили ее с такой жадностью, с какой никогда не утоляли жажды из своих горных чистых родников. И когда напились уже, как говорится, до ушей, все равно не отходили от болота. Несмотря на испепеляющую жару, дрожа всем телом, люди испытывали муку жаждобоязни, как бешеные собаки испытывают муку водобоязни. Потом, отдышавшись, стали наконец оглядываться, ища близких. Бросились поднимать не дошедших до воды, среди которых уже было несколько мертвецов.

Не одно, так другое. Чуть утолили жажду, как снова начался голод. Правда, на следующий день нам повезло. Двое наших парней-разведчиков, шедших на несколько верст впереди, вдруг заметили косяк пасущихся коней. Парни не растерялись и выстрелами погнали весь косяк на нас, терзаемых

голодом. Ты когда-нибудь слышал, дорогой Шарах, о войне между людьми и лошадьми? Так вот слушай: она произошла там, у берегов злосчастного болота. У кого в руках были ружья — открыли огонь по лошадям, у кого были кинжалы — кинулись на мчавшихся животных, как в рукопашную схватку, у кого были топоры — врубились в заметавшийся косяк, как в лесную чащу. Безумный храп и ржанье лошадей, с которых летела багровая пена, люди под копытами обезумевших коней, стоны, вопли! Падали окровавленные лошади с разрубленными черепами, перебитыми ногами, с распоротыми животами, падали раздавленные люди. Со сраженных животных, порой еще недобитых, сдирали шкуры, раздирали тела их на куски. Голодный человек как волк. Нарубили, наломали тростник. Развели из него вонючие костры. Запахло поджаривающейся кониной. Когда утолили голод полусырым мясом, снова почувствовали жажду и снова подходили к болоту и пили тухлую воду, черпая ее горстями. Потом похоронили погибших в схватке с табуном. И прежде чем двинуться дальше, подожгли тростник, густо росший вокруг болота: «Пусть враги думают, что мы еще жжем костры!»

Надежда, возродившаяся в огне костров, придала нам силы, но ненадолго. Ушли от двух бед — настигла третья. Среди убыхов вспыхнула холера. Первой заболела, женщина, мать троих детей. Крепко стиснув руками живот, дрожа от озноба, она с посиневшими губами и веками каталась по горячему песку. Потом руки и ноги ее начала сводить судорога. Через несколько часов женщина умерла, а болезнь перекинулась на ее детей. Людей охватил ужас. Одни возносили молитвы богу, другие проклинали его. Я превратился в добровольного могильщика и вскоре похоронил двух самых близких моему сердцу людей: тетушку Химжаж и ее мужа Сита. Когда первой умерла Химжаж, он сказал мне:

— Зауркан, я занемог. Похорони меня рядом с Химжаж, не хочу оставлять ее одну в этой проклятой земле.

Он сам вырыл себе могилу бок о бок с могилой жены, и предсмертная мука его была недолгой.

Я стоял над их могилами, и хотя глаза мои были сухи, на щеках появились слезы. Так порою на скалах, хотя небо ясно, появляются холодные капли. Я плакал, как эти скалы, и слезы мои проступали сквозь морщинистую кожу щек.

И вдруг я услышал голос самого старого из нас всех, Татластана:

— Еще не успели умереть, а хороните себя. А ну, поднимите головы! Ахахара, хахаира! Хлопайте в ладоши! В пляс! В пляс!— И он затянул плясовую песню, словно был самым здоровым среди нас человеком, сбросившим с плеч сразу полстолетия.

Я недоумевал: не спятил ли он с ума? Но Татластан был в твердом уме и ясной памяти.

— Разве вы не видели, как свеча, перед тем как потухнуть, вдруг вспыхивает сильнее? Давайте, как падучая звезда, нет, как молния, сверкнем перед смертью в глазах врагов!

Татластан все сильнее и сильнее бил в ладоши, подходя то к одному, то к другому из нас:

— Ахахара, хахаира!

И правда, совершилось чудо. Никто не крикнул в ответ: «Ты с ума сошел! Угомонись!» Напротив, люди, еле державшиеся на ногах и без проблеска воли лежавшие на песке, начали потихоньку хлопать в ладоши и шепотом, потом вполголоса, а потом и во весь голос подхватили плясовую песню своих дедов.

— Эта земля оглохла и не слышит плача наших детей, она ослепла и не видит, как мы гибнем! Так давайте станцуем, так станцуем, чтобы топот наших ног загремел в ее ушах. Пусть знает, что мы еще живы и не хотим сдаваться ей!— взывал Татластан.

Постепенно образовался круг. Если бы ты, сынок, видел лица стоявших в этом кругу... Представь себе лица улыбающихся мертвецов...

А Татластан, обращаясь к себе самому, выкрикивал:

— Эх, Татластан, неужто пропало твое умение? Ведь на свадьбах в Убыхии ты мог когда-то танцевать на узком столике. И у девушек кружились головы, когда ты— ахахара!—плясал, стоя на носках. И столик не качался. И из стаканов, полных вина, не пролилось ни капельки! А ну, тряхни молодостью!

И он пустился в пляс, положив руки на бедра.

И тогда все смешалось — и причитания, и удалые возгласы «ахахара», и слезы, и улыбки. Наступило безумие. И я сам, как накурившийся гашиша, ударял в ладоши:

— Ахахара, хахаира!

А Татластан даже попробовал припасть на одно колено, но это ему не удалось.

«Старые кости уже не поддаются,— подумал я.— Каждому танцу — свои годы! Но откуда же все-таки он взял силы?» Воистину о молодости женщины судят по лицу, а о молодости мужчины — по душе. Происходившее там, в пустыне, напомнило мне поговорку, которую придумали наши предки еще задолго до моего рождения: «Мертвецов

созовем на пир и покойников заставим танцевать!» «Неужели,— вспомнив это, содрогнулся я в душе,— они предвидели ужасный конец своих потомков?»

Вдруг Татластан, не переставая пританцовывать, стал выходить из людского круга, зовя за собою всех нас, хлопающих в ладоши. Дух старика был на исходе. Он от усталости уже не мог ворочать языком и только кивками головы предлагал толпе следовать за ним. И толпа повиновалась, словно он тащил ее на веревке. А он тянул ее в ту сторону, где вдруг проголосил петух. Там, уже совсем рядом от нас, была первая в этой пустыне деревня... Что случилось дальше, Зауркан представлял себе плохо. И о пройденном пути рассказывал сбивчиво. Он не мог вспомнить ни сколько времени убыхи находились в пути, ни названия местности, которой они достигли, ни числа оставшихся в живых убыхов. Сегодня рассказывал одно, а завтра — другое. Все путалось.

В те дни он сам заразился холерой, может быть, этим и объяснялись провалы в его памяти? Одно было ясно: старик пережил что-то кошмарное. И когда начинал говорить об этом, то и дело вздрагивал, лицо его мрачнело, а голос пропадал.

Но все же где именно это место?

Я взял карту Турции и подсел к старику. Пальцем показал ему Конийскую равнину и болота, которые зелеными точками были обозначены на ней. Но старик не мог добавить к своим рассказам ничего нового.

По карте эти болота находились недалеко от места, где мы сейчас разговаривали со стариком. Оказывается, добираясь сюда, я проехал через те места, где покоятся кости погибших от холеры убыхов. Это где-то совсем рядом! И представление Зауркана о том, что они так долго находились в пути и что этот путь был нескончаемым, довольно далеко от истины: в действительности убыхи прошли не больше чем шестьдесят — восемьдесят верст. Но кто может винить старика в том, что сила горя удлинила в его памяти и дни и версты?

И опять мы садились вместе, и опять старик, мучаясь, собирал в своей памяти разрозненные воспоминания. Оказались мы словно между двух огней: и вперед хода нет, и назад путь отрезан. Жители окрестных деревень бежали от холеры в горы, прихватив с собой запасы пищи и угнав скот. Лишь те из них, кого уже поразил недуг, оставались дома. Где бы гром ни загремел, а молния всегда



Последнее изменение этой страницы: 2016-06-19; просмотров: 71; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 52.205.167.104 (0.018 с.)