Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Шмелев Иван сергеевич человек из ресторана

Поиск

 

 

                      Ольге Шмелевой

 

Человек мирный и выдержанный при моем темпераменте -- тридцать восемь

лет, можно так сказать, в соку кипел,-- но после таких слов прямо как ожгло

меня. С глазу на глаз я бы и пропустил от такого человека... Захотел от

собаки кулебяки! А тут при Колюшке -- и такие слова!..

-- Не имеете права елозить по чужой квартире! Я вам доверял и комнату

не запирал, а вы с посторонними лицами шарите!.. Привыкли в ресторанах по

карманам гулять, так думаете, допущу в отношении моего очага!..

И пошел... И даже не пьяный. Чисто золото у него там... А это он мстил

нам, что с квартиры его просили, чтобы комнату очистил. Натерпелись от него

всего. В участке писарем служил, но очень гордый и подозрительный. И я его

честью просил, что нам невозможно в одной квартире при таком гордом

характере и постоянно нетрезвом виде, и вывесил к воротам записку. Так ему

досадно стало, что я комнату его показал,-- и накинулся.

"За человека не считаете" и то и се!.. А мы, напротив, с ним всегда

очень осторожно и даже стереглись, потому что Колюшка предупреждал, что он

может быть очень зловредный при своей службе. А у меня с Колюшкой тогда

часто разговор был про мое занятие. Как он вырос и стал образованный, очень

было не по нем, что я при ресторане. Вот Кривой-то, жилец-то наш,-- фамилия

ему Ежов, а это мы его промежду собой звали,-- и ударил в этот пункт. По

карманам гуляю! Чуть не зашиб я его за это слово, но он очень хитрый и

моментально заперся на ключ. Потом записку написал и переслал мне через

Лушу, мою супругу. Что от огорчения это он и неустройства, и предлагал

набавить за комнату полтинник. Плюнул я на эти пустые слова, когда он и

раньше-то по полтинникам платил. Только бы очистил квартиру, потому прямо

даже страшный пo своим поступкам... И на глаза-то всегда боялся показаться

-- все мимо шмыгнуть норовил. Но с Колюшкой был у меня очень горячий

разговор. Я даже тогда пощечину ему дал за одно слово... И часто он потом

мне все замечания делал:

-- Видите, папаша... Всякий негодяй может ткнуть пальцем!..

А я смолчу и думаю себе: молод еще и не понимает всей глубины жизни, а

вот как пооботрется да приглядится к людям -- другое заговорит.

А все-таки обидно было от родного сына подобное слушать, очень обидно!

Ну лакей, официант... Что ж из того, что по назначению судьбы я лакеи! И

потом, я вовсе не какой-нибудь, а из первоклассного ресторана, где всегда

самая отборная и высшая публика. К нам мелкоту какую даже и не допускают, и

на низ, швейцарам, строгий наказ дан, а все больше люди обстоятельные бывают

-- генералы, и капиталисты, и самые образованные люди, профессора там и

вообще, коммерсанты и аристократы... Самая тонкая и высокая публика. При

таком сорте гостей нужна очень искусственная служба, и надо тоже знать, как

держать себя в порядке, чтобы не было какого неудовольствия. К нам принимают

тоже не с ветру, а все равно как сквозь огонь пропускают, как вес равно в

какой университет. Чтобы и фигурой соответствовал, и лицо было чистое и без

знаков, и взгляд строгий и солидный. У нас не прими-подай, а со смыслом. И

стоять надо тоже с пониманием и глядеть так. как бы и нет тебя вовсе, а ты

все должен уследить и быть начеку. Так это даже и не лакей, а как все равно

метрдотель из второклассного ресторана.

-- Ты,-- говорит.-- исполняешь бесполезное и низкое ремесло! Кланяешься

всякому прохвосту и хаму... Пятки им лижешь за полтинники!

А?! Упрекал меня за полтинники! А ведь он и вырос-то на эти полтинники,

которые я получал за все -- и за поклоны, и за услужение разным господам, и

пьяным, и благородным, и за разное! И брюки на нем шились на эти полтинники,

и курточки, и книги куплены, которые он учил, и сапоги, и все! Вот что

значит, что он ничего-то не знал из жизни! Посмотрел бы он, как кланяются и

лижут пятки, и даже не за полтинник, а из высших соображений! Я-то всего

повидал.

Когда раз в круглой гостиной был сервирован торжественный обед по

случаю прибытия господина министра. и я с прочими номерами был приставлен к

комплекту, сам собственными глазами видел, как один важный господин, с

орденами по всей груди, со всею скоростью юркнули головой под стол и подняли

носовой платок, который господин министр изволили уронить. Скорей моего

поднял и даже под столом отстранил мою руку. Это даже и не их дело -- по

полу елозить за платками... Поглядел бы вот тогда Колюшка, а то -- лакей!

Я-то, натурально, выполняю свое дело, и если подаю спичку, так подаю по

уставу службы, а не сверх комплекта...

Я как начал свою специальность, с мальчишек еще, так при ней и остался,

а не как другие даже очень замечательные господа. Сегодня, поглядишь, он

орлом смотрит, во главе стола сидит, шлосганисберг или там шампанское тянет

и палец мизинец с перстнем выставил и им знаки подает на разговор и в

бокальчик гукает, что не разберешь; а другой раз усмотришь его в такой

компании, что и голосок-то у него сладкий и тонкий, и сидит-то он с краешку,

и голову держит, как цапля, настороже, и всей-то фигурой играет по одному

направлению. Видали...

И обличьем я не хуже других.  Даже у меня сходство с адвокатом

Глотановым, Антон Степанычем,-- наши все смеялись. Оба мы во фраках, только,

конечно, у них фрак сшит поровней и матерьялец получше. Ну, живот у них,

правда, значительней и пущена толщенная золотая цепь. А тоже лысинка, и

вообще в масть. Только вот бакенбарды у меня, а у них без пробрития. А если

их пробрить да нацепить на бортик номер, очень бы хорошо сошли заместо меня.

И у меня бумажник, но только разница больше внутренняя. У них бумажник,

конечно, вздут, и выглядывают пачечки разных колеров, и лежат вексельки, а у

меня бумажник сплющен и никаких колеров не имеется, а заместо вексельков вот

уже три недели лежат две визитные карточки: судебного кандидата Перекрылова

на двенадцать рублей, по случаю забытых дома денег, и господина Зацепского,

театрального певца, с коронкой, на девять рублей по тому же поводу. Вот уже

они три недели не являются и думают не платить, но это -- подожди, мадам!

Таких господ и у нас немало, и если бы платить за всех забывающих, так не

хватило бы даже государственного банка, я так полагаю. Есть которые без

средств, а любят пустить пыль в глаза и пыжатся на перворазрядный ресторан,

особенно когда с особами из высшего полета. Очень лестно подняться по нашим

коврам и ужинать в белых залах с зеркалами, особливо при требовательности

избалованных особ женского пола... Ну, и не рассчитают паров. И нехорошо

даже смотреть, как конфузятся и просматривают в волнении счет и как бы для

проверки вызывают в коридор. Даже с дрожью в голосе. Потому стыдно им перед

особами. Ну, на страх и риск и принимаешь карточки. И выгодно бывает, когда

в благодарность прибавят рублика два. Это ни для кого не вредно, а даже

полезно и помогает обороту жизни. И тут ничего такого нет. Сам даже Антон

Степаныч, когда завтракают с деловыми людьми, очень хорошо говорят про

оборот капитала, и у них теперь два дома на хорошем месте, и недавно их

поздравляли еще с третьим, по случаю торгов. А потом, с ними ведут дружбу

Василь Василич Кашеротов, "первой помощи человек", как у нас про них

говорят. У них всегда при себе пустые вексельки, чтобы молодым людям из

хорошего семейства дать в момент и получить пользу. А совсем на моих глазах

в люди вышли и в знакомстве с такими лицами, что... Даже состоят как бы в

попечителях при женском монастыре и любитель, особливо обожают послушниц --

и достигают, по своему влиянию и жертвам. Даже по случаю такой их

специальности насчет вексельков будто некоторые очень  шикарные дамы из

семейств бывают с ними в знакомстве. Да-а!.. Что значат деньги! А сами из

себя сморщены, и изо рта у них слышно на довольно большое расстояние, ввиду

гниения зубов. Конечно, жизнь меня тронула, и я несколько облез, но не

жигуляст, и в лице представительность, и даже баки в нарушение порядка. У

нас ресторан на французский манер, и потому все номера бритые, но когда

директор Штросс, нашего ресторана, изволили меня усмотреть, как я служил

им,-- у них лошади отменные на бегах и две любовницы,-- то потребовали

метрдотеля и наказали:

-- Оставить с баками.

Игнатий Елисеич живот спрятал из почтения и изогнулся:

-- Слушаюсь. Некоторые одобряют, чтобы представительность...

-- Вот. Пусть для примера остается. Так специально для меня и

распорядились. А Игнатий Елисеич даже строго-настрого наказал:

-- И отнюдь не смей сбрить! Это тебе прямо счастье. Ну, счастье!

Конечно, виду больше и стесняются полтинник дать, но мешает при нашем деле.

Вообще вид у меня очень приличный и даже дипломатический -- так,

бывало, в шутку выражал Кирилл Саверьяныч. Кирилл Саверьяныч!.. Ах, каким я

его признавал и как он совсем испрокудился в моих глазах! Какой это был

человек!.. Ежели бы не простое происхождение, так при его бы уме и хорошей

протекции быть бы ему в государственных делах. Ну и натворил бы он там

всего! А у него и теперь парикмахерское заведение, и торгует духами. Очень

умственный человек и писал даже про жизнь в тетрадь. Много он утешал меня в

скорбях жизни и спорил с Колюшкой всякими умными словами и доказывал суть.

-- Ты, Яков Софроныч, облегчаешь принятие пищи, а я привожу в порядок

физиономии, и это не мы выдумали, а пошло от жизни...

Золотой был человек! И вот когда во всем параде стоишь против

зеркальных стен, то прямо нельзя поверить, что это я самый и что меня,

случалось, иногда в нетрезвом виде ругнут в отдельном кабинете, а раз... А

ведь я все-таки человек не последний, не какой-нибудь бездомовный, а имею

местоположение и добываю не гроши какие-нибудь, а когда семьдесят, а то и

восемьдесят рублей, и понимаю тонкость приличия и обращение даже с высшими

лицами. И потом, у меня сын был в реальном училище, и дочь моя, Наташа,

получила курс образования в гимназии... И вот при всем таком обиходе иной

раз самые благородные господа, которые уж должны понимать... Такие тонкие по

обращению и поступкам и говорят на разных языках!.. Так деликатно кушают и

осторожно обращаются даже с косточкой, и когда стул уронят, и тогда

извиняются, а вот иногда...

И вот такой-то вежливый господин в мундире, и на груди круглый знак,

сидевши рядом с дамой в большущей шляпе с перьями,--и даму-то я знал, из

какого она происхождения,-- когда я краем рыбьего блюда задел, по тесноте их

друг к дружке, за край пера, обозвал меня болваном. Я, конечно, сказал --

виноват-с, потому -- что же я могу сказать? Но было очень обидно. Конечно, я

получил на чай целковый, но не в извинение это, а для фону, чтобы пыль

пустить и благородство свое перед барыней показать, а не в возмещение.

Конечно, Кирилл Саверьяныч, по шустроте и оборотливости ума своего, обратил

все это в недоумение, которое постигает и самых прославленных людей, и

всетаки это нехорошо. Он даже говорил про книгу, в которой один ученый

написал, что всякий труд честен и благороден и словами человека замарать

нельзя, но я-то это и без книги знаю, и все-таки это нехорошо. Хорошо

говорить, как не испытано на собственной персоне. Ему хорошо, как у него

заведение, и если его кто болваном обзовет, он сейчас к мировому. А ты

завтра же полетишь за скандал и уже не попадешь в первоклассный ресторан,

потому сейчас по всем ресторанам зазвонят. А ученый может все писать в своей

книге, потому его никто болваном не обзовет. Побывал бы этот ученый в нашей

шкуре, когда всякий за свой, а то и за чужой целковый барина над тобой

корчит, так другое бы сказал. По книгам-то все гладко, а вот как Агафья

Марковна порасскажет про инженера, так и выходит на поверку... Ужинали у нас

ученые-то эти. Одного лысенького поздравляли за книгу, а посуды наколотили

на десять целковых. А не понимают того, с кого за стекло вычитает метрдотель

по распоряжению администрации. Нельзя публику беспокоить такими пустяками, а

то могут обидеться! Они, по раздражению руки, в горячем разговоре бокальчик

о бокальчик кокнут, а у тебя из кармана целковый выхватили. Это ни под какую

науку не подведешь.

Поглядишь,  как Антон Степаныч деликатесы разные выбирает и высшей

маркой запивает, так вот и думается -- за какой такой подвиг ему все сие

ниспослано -- и дома, и капиталы, и все? И нельзя понять. И потом, его даже

приятели прямо жуликом называют. Чистая правда. Как был ежегодный обед

правления господ фабрикантов, у которых Антон Степаныч дела ведет по судам и

со всеми судится, то были все капиталисты, и даже всесветный миллионер

Гущин. И за веселым обедом -- сам слышал -- этот самый господин Гущин

хлопнет

Антон Степаныча по ляжке и вытянет:

-- Да уж и жу-у-лик ты, золотая голова!

И все очень смеялись, и Антон Степаныч подмигивал и хвастал, что не на

их лбу гвозди гнуть. А как прибыли потом француженки на десерт, так одна

попробовала тоже господину Гущину потрафить и тоже Антон

жуликом, а у ней все выходило --зу-у-лик,-- так погоди! Очень из себя

господин Глотанов вышли и в нетрезвом виде, конечно, крикнули:

-- Всякая... такая... тоже!.. Очень резкое слово произнесли и

употребили жест. И такой вышел скандал, что только при уважительном

отношении к нашему ресторану осталось без последствий. А у девицы все платье

зернистой икрой забрызгали... Целый жбан перекувырнули! Всего бывало.

Смотришь на все это, смотришь... А-а... Несчастные творения бога и

творца! Сколько перевидал я их! А ведь чистые и невинные были, и вот

соблазнены и отданы на уличное терзание. И никакого внимания... Придешь,

бывало, домой, помолишься богу и ляжешь... А за стенкой Наташа. Тихо так

дышит... И раздумаешься... Что ожидает ее в жизни? Ей не останется от нас

купонов и разных билетов, выигрышных и других, и домов многоэтажных, как

получили в наследство барышни Пупаевы, в доме коих я тогда квартировал.

Поживали мы тихо и незаметно, и потом вдруг пошло и пошло... Таким

ужасным ходом пошло, как завертелось... Как раз было воскресенье, сходил я к

ранней обедне, хотя Колюшка и смеялся над всяким религиозным знамением

усердия моего, и пил чай не спеша, по случаю того, что сегодня ресторан

отпираем в двенадцать часов дня. И были пироги у нас с капустой, и сидел

парикмахер и друг мой, Кирилл Саверьяныч, который был в очень веселом

расположении: очень отчетливо прочитал Апостола за литургией. И потому

говорил про природу жизни и про политику. Он только по праздникам и говорил,

потому что, как верно он объяснял, будни предназначены для неусыпного труда,

а праздники -- для полезных разговоров. И когда заговорил про религию и веру

в вышнего творца, я, по своему необразованию, как повернул потом Кирилл

Саверьяныч, возроптал на ученых людей, что они по своему уму уж слишком

полагаются на науку и мозг, а бога не желают признавать. И сказал это от

горечи души, потому что Колюшка никогда не сходит в церковь. И сказал, что

очень горько давать образование детям, потому что можно их совсем загубить.

Тогда мой Колюшка сказал:

-- Вы, папаша, ничего не понимаете по науке и находитесь в

заблуждении.-- И даже перестал есть пирог.-- Вы,-- говорит,-- ни науки не

знаете, ни даже воры и религии!..

Я не знаю веры и религии! Ну, и хотел я его вразумить насчет его слов.

И говорю:

-- Не имеешь права отцу так! Ты врешь! Я, конечно, твоих наук не проник

и географии там не учился, но я тебя на ноги ставлю и хочу тебе участь

предоставить благородных людей, чтобы ты был не хуже других, а не в холуи

тебя, как ты про меня выражаешь...-- Так его и передернуло! -- А если бы я

религии не признавал, я бы давно отчаялся в жизни и покончил бы, может быть,

даже самоубийством! И вот учишься ты, а нет в тебе настоящего

благородства... И горько мне, горько...

И Кирилл Саверьяныч даже в согласии опустил голову к столу, а Колюшка

мне напротив:

-- Оставьте ваши рацеи! Если бы,-- говорит,-- вам все открыть, так вы

бы поняли, что такое благородство. А ваши моления богу не нужны, если только

он есть!

Ведь это что такое! Я ему про веру и религию, а он свое... Клял я себя,

зачем по ученой части его пустил. Охапками книги таскал и по ночам сидел,

сколько керосину одного извел. И еще Васиков этот ходил к нему из управления

дороги, чахоточный... И злой стал, прямо как чумный, и исхудал...

Я на него пальцем погрозил за его слово о творце, и Кирилл Саверьяныч

так это на пего посмотрел,-- очень он мог так, и рот, бывало, скосит,-- а

тот как вскочит! И стал всех... и даже... известных лиц ругать и называть

всякими словами, так что было страшно, и Кирилл Саверьяныч пришел в

беспокойство и все покашливал и поглядывал в окно.

-- Напрасно старались! -- прямо кричит.-- Знаю, какого вам благородства

нужно! Тут вот чтобы!..-- в пиджак себя тыкать стал.-- Так я буду лучше

камни по улицам гранить, чем доставлю вам такое удовольствие! Прямо как

сумасшедший. А? Зачем я-то старался? Зачем просил господина директора

училища, чтобы от платы освободили? И только потому, что они у нас в

ресторане бывали и я им угождал и повара Лексей Фомича просил отменно

озаботиться, они, в снисхождение моим услугам, сделали льготу. И три раза

прошения подавал с изложением нужды, и счета... сколько раз укорачивал,--

можно это при сношении с марочником на кухне,-- и внимания добился. И за все

это такие слова!

Но тут уж сам Кирилл Саверьяныч стал ему объяснять:

-- Вы,-- говорит,-- еще очень молодой юноша и с порывом и еще но

проникли всей глубины наук. Науки постепенно придвигают человека к

настоящему благородству и дают вечный ключ от счастья! -- Прямо замечательно

говорил! -- Вера же и религия мягчит дух. И вот,-- говорит,-- смотрите, что

будет с науками. Я,-- говорит,-- сейчас, конечно, парикмахер, и если бы не

научное совершенство в машинах, то должен бы ножницами наголо стричь десять

минут при искусстве, как я очень хороший мастер. А вот как изобрели машинку,

то могу в одну минуту. Так и все. И придет такое время, когда ученые

изобретут такие машины, что все будут они делать. И уж теперь многое

добывают из воздуха машинами, и даже сахар. И вот когда все это будет, тогда

все будут отдыхать и познавать природу. И вот почему надо изучать науки, что

и делают люди благородные и образованные, а нам пока всем терпеть и верить в

промысел божий. Этого вы не забывайте! Я вполне одобрил эти мудрые слова, но

Колюшка не унялся и прямо закидал Кирилла Саверьяныча своими словами:

-- Не хочу вашей чепухи! А-а... По-вашему, пусть лошадка дохнет, пока

травка вырастет? Вам хорошо, как вы духами торгуете да разным господам морды

бреете не своими трудами! Красите да лак наводите, плеши им прикрываете,

чтобы были в освеженном виде!..

Кирилл Саверьяныч осерчал, как очень самолюбивый, и даже поперхнулся.

-- Евангелие,-- говорит,-- сперва разучите, тогда я с  вами буду

толковать! Я философию прошел! Вы сперва с мое прочтите, тогда... Я вашего

учителя научу, а не то что...

И пальцем себя в грудь. Ну, и мой-то ему тоже ни-ни... Тот пять -- он

ему двадцать пять! Тоже много прочитал.

-- А-а... Вы на Евангелие повернули! Так я вам его к носу преподнесу!

Веру-то вашу на все пункты разложу и в нос суну! Цифрами вам ваши машины

представлю, лохмотьями улицы запружу! Такого вам Евангелия нужно?! Вы,--

говорит,-- на нем теперь бухгалтерию заносите за бритье и стрижку!..

И прямо как бешеная собака. Очень он у меня горячий и чувствительный.

Ну, и здесь тоже бог не обидел. Бегает по комнате, пальцами тычет, кулаком

грозит и пошел про жизнь говорить, и про политику, и про все. И фамилии у

него так и прыгают. И славных и препрославных людей поминает... и печатает.

И про историю... Откуда что берется. Очень много читал книг. И вот как надо,

и так вот, и эдак, и вот в чем благородство жизни!

Кирилл Саверьяныч совсем ослаб и только рот кривил. Но это он так

только, для вида ослаб, а сам приготовлял речь. И начал так вежливо и даже

рукой так:

-- Это с вашей стороны один пустой разговор и изворот. Это все насилие

и в жизни не бывает. Подумайте только хорошенько, и вам будет все явственно.

Я очень хорошо знаю политику и думаю, что...

А Колюшка как стукнет кулаком по столу -- посуда запрыгала. Он широкий

у меня и крепкий, но очень горяч.

-- Ну, это предоставьте нам, думать-то, а вы морды брейте!

Очень дерзко сказал. А Кирилл Саверьяныч опять тихо и внятно:

-- Погодите посуду бить. Вы еще не выпили, а крякаете. И потом, кто это

вы-то? Вы-то,-- говорит,-- вот кончите ученье, будете инженером, мостики

будете строить да дорожки проводить... Как к вам денежки-то поплывут, у вас

на ручках-то и перчаточки, и тут туго, и здесь, и там кой-где лежит и

прикладывается. И домики, и мадамы декольте... С нами тогда, которые морды

бреют-с, и разговаривать не пожелаете... Нет, вы погодите-с, рта-то мне нс

зажимайте-с! Это потом вы зажмете-с, когда я вас брить буду... И книжечки

будете читать, и слова разные хорошие -- девать некуда! А ручками-то

перчаточными койкого и к ногтю, и за горлышко... Уж всего повидали-с --

девать некуда! А то правда! Правда-то, она... у Петра и Павла!

Прямо завесил все и насмарку. Необыкновенный был ум! Колюшка только

сощурился и в сторону так:

-- Вам это по опыту знать! А позвольте спросить, сколько вы с ваших

мастеров выколачиваете?

И только Кирилл Саверьяныч рот раскрыл, вдруг Луша вбегает и руками так

вот машет, а на лице страх. Да на Колюшку:

-- Матери-то хоть пожалей! Погубишь ты нас! Кривойто ведь все слышал!..

Ах ты, господи! О нем-то мы и забыли, которого гнать-то все собирались.

Очень по всем поступкам неясный был человек. Раньше будто в резиновом

магазине служил, и жена его с околоточным убежала. Снял у нас комнатку с

окном на помойку и каждый вечер пьяный приходил и шумел с собой. Сейчас

гитару со стены и вальс "Невозвратное время" до трех ночи. Никому спать не

давал, а если замечание -- сейчас скандалить:

-- Еще узнаете, что я из себя представляю! Думаете, писарь полицейский?

Не той марки! У меня свои полномочия!

Прямо запугал нас. И такая храбрость  в словах, что удивительно.

Время-то какое было! А то бросит гитару и притихнет. Луша в щелку видала.

Станет середь комнатки и волосы ершит и все осматривается. И клопов свечкой

под обоями палил, того и гляди -- пожар наделает. Навязался, как лихорадка.

Так вот этот самый Кривой -- у него левый глаз был сощурен --

появляется вдруг позади Луши в новом/пиджаке, лицо ехидное, и пальцем в нас

тычет с дрожью. И по глазу видно, что готов.

-- Вот когда я вас устерег! Чи-то-ссс?! Вы меня за сыщика признавали,

ну так номером ошиблись! Я вам поставлю на вид политический разговор!

Чи-то-ссс!.. Знаю, что вовсе дурашливый человек, да еще на взводе, молчу.

Колюшка отворотился -- не любил он его, а Кирилл Саверьяныч сейчас

успокаивать:

-- Это спор по науке, а не насчет чего... И не желаете ли стаканчик

чайку...

Вообще тонко это повел дело.

-- И мы,-- говорит,-- сами патриоты, а не насчет чего... И вы,

пожалуйста, не подумайте. У меня даже парикмахерское заведение...

А Кривой совсем сощурился и даже боком встал.

-- Оставьте ваши комплименты! Я и без очков вижу отношение! Произвел

впечатление?! Чи-то-ссс? Я, может, и загублю вас всех, и мне вас очень даже

жалко, по моему образованному чувству, но раз мною пренебрегли и гоните с

квартиры, как последнюю сволочь, не могу я допустить! И ежели ты холуй,--

это мне-то он,-- так я ни у кого... Очень нехорошо сказал. Как его Колюшка

царапнет стаканом -- и залил всю фантазию и пиджачок. Вскочили все. Кирилл

Саверьяныч Колюшку за руки схватил, я Кривому дорогу загородил к двери,

чтобы еще на улице скандала не устроил, Луша чуть не на коленки, умоляет

снизойти к семейному положению, и Наташа тут еще, а Кривой выпучил глаза, да

так и сверлит и пальцем в пиджак тычет. Такой содом подняли... А тут еще

другой наш жилец заявился, музыкантом ходил по свадьбам и на большой трубе

играл, Черепахин по фамилии, Поликарп Сидорыч, сложения физического... И

сейчас к Наташке:

-- Не обидел вас? Пожалуйста, отойдите от неприятного разговора...

И сейчас на Кривого:

-- Я вам голову оторву, если что! Насекомая проклятая! Сукин вы сын

после этого! При барышне оскорбляете!.. И его-то я молю, чтобы не

распространял скандала, но он очень горячий и к нам расположен. Так и

норовит в морду зацепить.

-- Пустите, я его сейчас отлакирую! Я ему во втором глазе затмение

устрою! Сибирньга кот!..

А Кривой шебуршит, как вихрь, и нуль внимания. И Кирилл Саверьяныч его

просил:

-- Вы молодого человека хотите погубить, это недобросовестно! Это даже

с вашей стороны зловредно! Дело о машинах шло и сути жизни, а вы вывернули

на политическую подкладку...

А тот себя в грудь пальцем и опять:

-- Я знаю, какая тут подкладка! Он мне новый пиджак изгадил! Я не

какой-нибудь обормот!.. У меня интеллигентные замашки!

-- Это мы сделаем-с...-- Кирилл Саверьяныч-то.-- Отдадим в заведение и

все выведем. У меня и брат двоюродный у Букермана служит...

-- Дело,-- кричит,-- не в пиджаке! Вы на пиджак не сводите! Тут материя

не та! У меня кровь благородного происхождения, и ничто не может меня

удовлетворить! Я, может, еще подумаю, но пусть сейчас же извинения просит!..

Я, конечно, чтобы не раздувать, Колюшке шепотом:

-- Извинись... Ну, стоит со всяким...

-- И пиджак мне чтобы беспременно новый! А Колюшка как вскинется на

меня:

-- Чтобы я у такого паразита!..

-- А-а... Я паразит? Ну, так я вам пок-кажу!.. Сейчас в карман -- раз,

и вынимает бумажку. Так нас всех и посадил.

-- А это чи-то-ссс?! Паразит? Сами желали-с, так раскусите циркуляр! До

свидания.

И пошел. Кирилл Саверьяныч за ним пустился, а я говорю Колюшке:

-- Что ты делаешь со мной? Я кровью тебя вскормилвоспитал, от платы

тебя освободили по моему усердному служению... А?! И ты так! Что теперь

будет-то?

-- Напрасно,-- говорит,-- себя беспокоили и всякому каналье служили! Не

шпана за меня платила, которая сама сорвать норовит... А Кривой, пожалуй, и

не виноват... Где падаль, там и черви.

-- Какие черви?

-- Такие, зеленые...-- И смеется даже!..

-- Да ты что это? -- говорю ему строго,-- Что ты из себя воображаешь?

-- Ничего. Давайте чайку попьем, а то вам скоро в ваш ресторан...

-- Ну, ты мне зубы не заговаривай,-- говорю.-- Ты у меня смотри!

-- Чудак вы! Чего расстроились? Я вас хотел от оскорбления защитить\

-- Хорошо,-- говорю,-- защитил! Теперь он к мировому за пиджак подаст,

в полицию донесет, какие ты речи говорил... Сам видишь, какой каверзник! Он

теперь тебе а в училище может повредить...

А тут Кирилл Саверьяныч бледный прибежал, руками машет, галстук на себе

вертит в расстройстве чувств.

-- Ушел ведь! Должно быть, в участок! И меня теперь с вами запутают...

Меня все знают, что я мирный, а теперь из-за мальчишки и меня! Ты помни,--

говорит.-- Я про машины говорил, и про науку, и насчет веры в бога и

терпения... Теперь время сурьезное, а мне и без политики тошно... Дело

падает...

Схватил шапку и бежать. И пирога не доел. Что делать! Хотел за ним,

совета попросить, смотрю -- а уж без двадцати двенадцать: в ресторан надо. А

день праздничный, бойкий, и надо начеку быть.

Иду и думаю: и что только теперь будет! Что только будет теперь!

ill И как раз в тот день чудасия у нас в ресторане вышла. Игнатий

Елисеич новое распоряжение объявил:

-- С завтрашнего дня чтобы всем номерам подковаться для тишины!

Шибко у нас смеялись, а мне не до смеху. Слушаешь, что по карточке

заказывают и объясняют, как каплунчики ришелье деландес подать, а в голове

стоит и стоит, как с Кривым дело обернется. А тут еще господин Филинов,

директор из банка,-- у них очень большой живот, и будто в них глист в  сто

аршин живет, в животе,-- который у нас по всей карте прошел на пробах, очень

знаток насчет еды, подняли крышечку со сковородки -- и никогда не велят

поднимать, а сами всегда и даже с дрожью в руке -- и обиделись. Сами при

пятнадцатом номере заказывали, чтобы им шафруа из дичи с трюфелями, а

отправили назад.

-- Я,-- говорят,-- и не думал заказывать. Это я еще вчера пробовал, а

заказал я...-- заглянул в карту и ткнул в стерлядки в рейнском вине.-- Я

стерлядки заказал! Пожалуйте! А я так явственно помнил, что шафруа, да еще

пальцем постучали, чтобы французский трюфель был. И метрдотель записал на

меня ордер на кухню. Хоть сам ешь! Да на кой они мне черт и шафруа-то! В

голове-то у меня -- во-от!

И что такое с Колюшкой сталось, откуда у него такие слова? Рос он, рос,

и не видал я его совсем. Да когда и видеть-то! На службу уходишь рано,

минуту какую и видишьто, как он уроки читает, а придешь ночью в четвертом

часу -- спит. Так и не видал я его совсем, а уж он большой. И не вспомнишь

теперь, какой же он был, когда маленький... Точно у чужих рос. И не

приласкал я его как следует. Времени не было поласкать-то.

И вот не по нем была моя должность. А я так располагал, что выйдет он в

инженеры, тогда и службу побоку, посуду завести и отпускать напрокат для

вечеров, балов и похорон. И домик купить где потише, кур развести для

удовольствия... Очень я люблю хозяйство! И Луше-то очень хотелось... И сам

ведь я понимаю, какая наша должность и что ты есть. Даже и не глядят на

лицо, а в промежуток стола и ног. У нас даже специалист один был,

коннозаводчик, так на спор шел, что одним пальцем может заказать самое

полное на ужин при нашем понимании. Без слова чтобы... И как что не так --

без вознаграждения. Отсюда-то вот и резиновые подкладки на каблуки. Игнатий

Елисеич так и объяснил:

-- Был директор в Париже, и там у всех гарсонов, и никакого стуку. Это

для гостей особенно приятно и музыке не мешает.

А потом заметил у меня пятно на фраке и строго приказал вывести или

новый бок вставить. А это мне гость один объясняли, как им штекс

по-английски сготовить, и ложечкой по невниманию ткнули. Гости обижаться

могут!

Чего ж тут обижаться! Что у меня пятно на фраке при моем постоянном

кипении? А что такое пятно? Вон у маклера Лисичкина и на брюках, и на

манишке... А у господина Кашеротова, если вглядеться, так везде, и даже

тут... Обижаются... А я не обижаюсь, что мне господин Эйлер, податной

инспектор, сигаркой брюку прожгли? А образованный человек -- и учитель

гимназии, и даже в газетах пишут -- господин... такая тяжелая фамилия... так

налимонился ввиду полученных отличий, что все вокруг в кабинете в пиру с

товарищами задрызгали, и когда я их под ручки в ватер выводил, то потеряли

из рукавного манжета ломтик осетрины провансаль, и как начали в коридоре

лисиц драть, так мне всю манишку, склонивши голову ко мне на грудь, всю

манишку и жилет винной и другой жидкостью из своего желудка окатили.

Противно смотреть на такое необразование! А как Татьянин день... уж тут-то

пятен, пятен всяких и по всем местам... Нравственные пятна! Нравственные, а

не матерьяльные, как Колюшка говорил! Пятна высшего значения! Значит, где же

правда? И, значит, нет ее в обиходе? К этому я ужасно в последнее время

склоняюсб.

" И почему Колюшка так все знал, будто сам служил в ресторане? Кто же

это все узнает и объясняет даже юношам? Я таких людей не знаю. Все вообще на

это без внимания у нас. Но кто-нибудь уж есть, есть. Если бы повстречать

такого справедливого человека и поговорить! Утешение большое... Знаю я про

одного человека, очень резко пишет в книгах и по справедливости. И ума

всеогромного, и взгляд строгий на портрете. Это граф Толстой! И имя ему Лев!

Имя-то какое -- Лев! Дай бог ему здоровья. Он, конечно, у нас не бывает и не

знает, что я его сочинения прочитал, какие мог по тесноте времени и Колюшка

предлагал. Очень замечательные сочинения! Вот если бы он зашел к нам да сам

посмотрел! И я бы ему многое рассказал и обратил внимание. Ведь у нас не

трактир, а для образованных людей... А если с умом вникнуть, так у нас вся

жизнь проходит в глазах, жизнь очень разнообразная. Иной раз со всеми

потрохами развертывается человек, и видно, что у него там за потроха, под

крахмальными сорочками... Сколько людей всяких проходит, которые, можно

сказать, должны учить и направлять нас, дураков... И какой пример!

И вот тогда, в то самое воскресенье, на моих глазах такое дело

происходило. И кто ж это? Очень образованный человек и кончил курс наук в

училище, в котором учат практической жизни, и потому называется оно --

практическая академия. Значит, все на практике. Всю жизнь должна показывать

на практике. И ведь сын благородных родителей и по званию коммерции

советник, Иван Николаевич Карасев. Неужели же ему в практической академии не

внушили, как надо снисходить к бедному человеку, добывающему себе пропитание

при помощи музыкальных способностей и музыки!..

Чего-чего только не повидал я за свою службу при ресторанах, даже

нехорошо говорить! Но все это я ставлю не так ужасно, как насмеяние над

душой, которая есть зеркало существа.

Этот господин Карасев бывают у нас часто, и за их богатство им у нас

всякое внимание оказывается, даже до чрезвычайности. Сам директор Штросс

иногда сидят с ними и рекомендуют собственноручно кушанья и напитки, и

готовит порции сам главный кулинар, господин Фердинанд, француз из высшего

парижского ресторана, при вознаграждении в восемь тысяч; он и по винам у нас

дегустатор, и может узнать вино даже скрозь стекло. И берет даже с поваров

за места! Очень жадный. А Игнатий Елисеич с Карасева глаз не спускает и меня

к ним за мою службу и понимание приставляет служить, а сам у меня

выхватывает блюда и преподносит с особым тоном и склонив голову, потому что

прошел высшую школу ресторанов.

Приезжают господин Карасев в роскошном автомобиле с музыкой, и еще

издали слышно, как шофер играет на аппарате в упреждение публики и экипажей.

И тогда дают знать Штроссу, а метрдотель выбегает для встречи на вторую

площадку.

Пожалуй, они самый богатый из всех гостей, потому что папаша их

скончался и отказал десять миллионов и много фабрик и имений. Такое

состояние, что нельзя прожить никакими средствами, потому что каждую минуту

у них, Игнатий Елисеич высчитал, капитал прибывает на пять рублей. А если

они у нас три часа посидят, вот и тысяча! Прямо необыкновенно. А одеваются

каждый раз по последней моде. У них часы в бриллиантах и выигрывают бой,

ценою будто в десять тысяч, от французского императора из-за границы куплены

на торгах. А на мизинце бриллиант с орех, и булавка в галстухе с таким

сиянием, что даже освещает лицо голубым светом. Из себя они красивы,

черноусенькие, но рост небольшой, хоть и на каблуках. И потом, голова очень

велика. Но только они всегда какието скучные, и лицо рыхлое и томительное

ввиду такой жизни. И, как слышно, они еще в училище были больны такой

болезнью, и оттого такая печальная тоска в лице. К нам они ездили из-за

дамского оркестра, замечательного на всю Россию, под управлением господина

Капулади из Вены.

Наш оркестр очень известный, потому что это не простой оркестр, а по

особой программе. Играет в нем только женский персонал особенного подбора.

Только скромные и деликатные и образованные барышни, даже многие окончили

музыкальную консерваторию, и все очень красивы и строги поведением, так что,

можно сказать, ничего не позволят допустить и гордо себя держат. Конечно,

есть, что некоторые из них состоят за свою красоту и музыкальные способности

на содержании у разных богатых фабрикантов и даже графов, но вышли из

состава. Вообще барышни строгие, и это-то и привлекает взгляд. Тут-то и

бьются некоторые -- одолеть. Они это играют спокойно, а на них смотрят и

желают одолеть. И вот поступила к нам в оркестр прямо красавица, тооненькая

и легкая, как девочка. С лица бледная и брюнетка. И руки у ней, даже

удивительно,-- как у дити. Смотреть со 5*

 

стороны одно удовольствие. И, должно быть, нерусская: фамилия у ней была

Гуттелет. А глаза необыкновенно большие и так печально смотрят.

Я-то уж много повидал женщин и девиц в разных ресторанах: и артисток, и

балетных, и певиц, и вообще законных жен, и из высшего сословия, и с

деликатными манерами, содержанок, и иностранных, и такой высшей марки, как

Кавальери, признанная по всему свету, и ее портрет даже у нас в золотой

гостиной висит -- от художника из Парижа, семь тысяч заплачено. Когда она

раз была у нас и ужинала в золотом салоне с высокими лицами, я ей

прислуживал в лучшем комплекте и видел совсем рядом... Так вот она, а так

я... Но только, скажу, она на меня особого внимания не произвела. Конечно, у

ней тут все тонко и необыкновенно, но все-таки видно, что не без подмазки, и

в глаза пущена жидкость для блеска глаз, я это знаю... но барышня Гуттелет

выше ее будет по облику. У Кавальери тоже глаза выдающие, но только в них

подозрительность и расчет, а у той такие глаза, что даже лицо освещается.

Как звезды. И как она к нам поступила -- неизвестно. Только у нас смеялись,

что за ней каждый раз мамаша-старушка приходила, чтобы ночью домой

проводить.

И вот этот Иван Николаевич Карасев каждый вечер стали к нам наезжать и

столик себе облюбовали с краю оркестра, а раньше все если не в кабинете, то

против главных зеркал садились. Приедут к часу открытия музыки и сидят до

окончания всех номеров. И смотрят в одно направление. Мне-то все наглядно,

куда они устремляются, потому что мы очень хорошо знаем взгляды разбирать и

следить даже за бровью. Особенно при таком госте... И глазом поведут с

расчетом, и часы вынут, чтобы бриллиантовый луч пустить прямо в глаз. Но

ничего не получается. Водит смычком, ручку вывертывает, а глаза кверху

обращены, на электрическую люстру, в игру хрусталей. Ну, прямо --

небожительница и никакого внимания на господина Карасева не обращает. А тот

не может этого допустить, потягивает шлосганисберг пятьдесят шесть с

половиной -- семьдесят пять рублей бутылочка! -- и вздыхает от чувства, а

ничего из этого не выходит. И  вот сидели они тогда, и при них для

развлечения директор Штросс, а я в сторонке начеку стою. Вот Карасев и

говорит:

-- Не понимаю! -- резко так.-- И в Париже и в Лондоне. И я удивлен,

что...

Очень резко. А как гость горячо заговорил, тут только смотри. Даже наш

Штросс задвигался, а он очень спокойный и тяжелый, а тут беспокойство в нем

и сигару положил. Подбородок у него такой мясистый, а заиграл. Притронулся к

руке господина Карасева, а голос у него жирный и скрипучий, так что все

слышно.

-- Глубокоуважаемый... У нас не было еще... но как угодно... для

музыки...

И сигару засосал. А Карасев так ему горячо:

-- Вот! Это у меня правило, и я желаю оценить... И я всегда...

А Штросс не отступается от своего.

-- У вас,-- говорит,-- тонкий вкус, но я не ручаюсь... И что-то

шепотом. Уж и хитрый, хоть и неповоротливый по толщине. Сказывали, будто он

уж заговаривал с барышней в коридоре, но она очень равнодушно обошлась. А

Карасев плечами пожали и меня пальцем. Вынимает карточку и дает мне:

-- Сейчас же к Дюферлю, чтоб букет из белых роз и в середку черную

гвоздику! И чтобы Любочка собрала! Она мой вкус знает. Живей!

Вижу, какое дело начинается. А-а, плевать. Покатил я за букетом, а в

мыслях у меня, сколько он мне за хлопоты отвалит. Вот и дело с Кривым

уладим, дам ему трешник за пиджак... А как вспомнил про его слова -- хоть

домой беги. Вот что внутри у меня делается.

Подкатил к магазину, а там уж запираются. Но как показал карточку --

отменили. Хозяин, немец, так и затормошился. Руки потирает, спешит, барышень

встормошил...

-- Сейчас, сейчас... Где нож? Проволочки скорей!.. Мальчишку пихнул,

схватил кривой ножик и прямо в кусты.

Сказал я ему, что барышне Любочке приказали делать, а он и не вылезает.

Тогда я уж громче. Выскочил он из цветов, вынул из жилетки полтинник и сует:

-- Скажите, что она... Ее сейчас нет, но скажите, что она... Я по их

сделаю, уж я знаю... Для молодой девицы букет или как?

И барышням по-французски сказал, а те смеются. Сказал я -- для кого.

-- А-а... в ресторане? Хорошо. И вдруг красную розу -- чик!

-- Из белых наказали,-- говорю.-- И гвоздику черную в середку.

-- Да уж знаю! -- И опять с барышнями по-своему, а те улыбаются.--

Будет с гвоздикой.

И посвистывает. Роскошный букет нарезали, на проволочки навертели,

распушили, а красную-то растрепали на лепестки и внутри пересыпали. И вышел

белый. А черная гвоздика, как глаз, из середки глядит. Лентами с серебром

перехватил -- и в бант. Потом поднес лампочку на шнурке к стеклянному шкафу

и кричит:

-- Наденька, выберите на вкус... Нюточка!.. Стали они спорить. Одна

трубку с серебряной змейкой указывает, а другая не желает.

  -- Им,-- говорит,-- Фрина лучше... Я его знаю вкус. А немец и

разговаривать не стал.

-- Змею -- это артистке, а тут Фрина лучше, раз в ресторане...

И вытащил из шкафчика. Почему Фрина -- неизвестно, а просто женская

фигурка вершков восьми, руки за голову, и все так, без прикрытия. Букет ей в

руки, за голову, закрепил во вставочку, и вышло удобно в руках держать за

ножки. Потом на ленты духами спрыснул и в станок, в картон поместил.

-- Осторожней, пожалуйста... И скажите, что Любочка. Не помните...

Сам даже дверь отворил. Только я наверх внес, сейчас Игнатий Елисеич

подлетел, букет вытянул и на руку от себя отставил. И языком щелкнул, как

фигурку увидал.

-- Вот так штучка! -- И пальцем пощекотал. Очень все удивлялись и

посмеялись. Потом через всю белую залу для обращения внимания понес. Встал

перед Иваном Николаевичем, а букет на отлете держит. Очень красиво вышло. А

тот ему:

-- Дайте на стол! -- даже строго сказал и платочком обтерся.

Очень им букет понравился, и директор хвалил. А тот все:

-- Вот мой вкус! Очень великолепно?

-- Очень,-- говорит,-- хорошо, но она как взглянет... Она от нас в

театр все собирается...

-- Пустяки...-- И пальцами пощелкали. А тут пришел офицер и занял

соседний столик, саблей загремел. Оркестр играет номер, а барышни уж

заметили, конечно, букет и поглядывают. Не случалось этого у нас раньше. Ну,

в кабинетах бывали подношения разным, а теперь прямо как на театре. А

Капулади и не глядит. Водит палочкой, как со сна. Конечно, ему бы поскорей

программу выполнить и фундамент заложить. А барышня Гуттелет такая бледная и

усталая смычочком водит, как во сне. А офицер вытащил из-за борта стеклышко,

встряхнул и вставил в глаз. Отвалился на стуле и на оркестр устремил в

пункт, где она в черном платье с кружевами и голыми руками сидела.

Уж видно, на что смотрит. Вот, думаю, и еще любитель. Много их у нас.

Почти все любители. А он вдруг меня стеклышком:

-- Вот что... гм... Вижу, будто ему не по себе, что я им в глаза

смотрю, а сам о них думаю. Точно мы друг друга насквозь видим.

-- Это,-- говорит,-- давно этот оркестр играет? -- И глаза отвел.

А я уж понимаю^ что не это ему знать надо. Я их всех хорошо знаю,-- все

больше обходом начинают.

-- Так точно,-- говорю.-- Третий год... Как не знает... И раньше бывал

у нас. Знает, отлично знает.

-- А-а-а...-- А потом вдруг и перевел: -- Кто эта, справа там от

середки, худенькая, черненькая:?

Вот ты теперь, думаю, верно спросил.

-- Нам неизвестно... Недавно поступили.

А тут оркестр зачастил -- к концу, значит. Карасев и дал знать

метрдотелю:

-- Подайте мамзель Гуттелет! Игнатий Елисеич поднял букет кверху и

опять его на руку отставил и так держит, что отовсюду стало видать, и

дожидается. И все стали смотреть, а директор поднялись и вышли. А барышни

так спешат, так спешат, понимают, что сейчас необыкновенное подношение

будет, и, конечно, интересуются, так что Капулади палочкой постучал и реже

повел. А та-то, как опустила глаза от люстры, посмотрела на букет и как бы

не в себе стала. Только Капулади все равно. Водит и водит палочкой, как

спит. Потом сделал вот так, точно разорвал слева направо, и кончилось.

Сейчас метрдотель перегнулся, даже у него фалды разъехались и хлястик

показался от брюк,-- очень пузастый он,-- и букет через подставки подает

двумя руками. Очень торжественно вышло и обратило большое внимание. А

барышня даже откинулась на стуле и опустила руки. И Игнатию Елисеичу

пришлось попотеть. Все протягивал букет в очень трудном положении, как из-за

стульев что вытаскивал, и стал у него затылок вроде свеклы. И даже боком

изогнулся, чтобы барышню от публики не заслонить. Потом его Иван Николаевич

распушил. А как он протягивал, сам-то Иван Николаевич тоже напряглись в

направлении букета и лафитничек держат у губ, будто пьют за здоровье. А у

метрдотеля голос густой, и на всю залу отдалось:

-- Вам-с... букет вам-с от Ивана Николаевича Карасева!..

Но только это сразу кончилось. Капулади увидал, как та удивлена, сам

взял букет и поставил на пол у нотной подставки. Потом сразу палочкой

постучал, и вальс заиграли. А господин Карасев приказали мне директора

пригласить. Конечно, стало очень понятно, для чего букет. И все принялись

барышню рассматривать. А меня даже один гость знакомый, старичок,

пивоваренный заводчик, господин Арников, очень отважный насчет подобных

делов, подозвали и задали вопрос:

-- Это Карасевская, что ли, новенькая, хе-хе?.. Ничего товарец...

Вот. Как знак какой поставлен. Это и я пойму. Артисткам там -- другое

дело, а тут ее и не слыхать в музыке. Это уж обозначение, что, мол, желаю

тебя домогаться и хочу одолеть!

Так явственно помню я все, потому что этот самый Карасев и потом меня

очень беспокоили, а у меня дома такое тревожное положение началось. С

Кривого-то и началось... И много хлопот мне в тот вечер  выдалось по

устройству замечательного пира, а на душе -- как кошки... Посмотришь на окна

и думаешь: а что-то дома? Ноет и ноет сердце. И все кругом -- как какая

насмешка. И огни горят, и музыка, и блеск... А посмотришь в окно --

темно-темно там и холодно. Рукой подать, за переулком, дом барышень

Пупаевых, а на заднем дворе, во флигельке,-- вонючий флигелек и старый,--

Луша халаты шьет на машинке для больницы... И думается: а что завтра-то?

А господин Карасев с директором свое:

-- Она, конечно, слышала обо мне? Я ей могу место устроить в хорошем

театре... И у меня такая мысль пришла, чтобы нам троим поужинать...

А Штросс ему наперекор, хоть и вежливо:

-- У нас от них подписка отбирается... и у нас аристократический тон и

семейный... Вы уж простите, глубокоуважаемый...

А господин Карасев, конечно, привыкли видеть полное удовлетворение

своих надобностей и настойчиво им:

-- Я не по-ни-маю... я не с какой стороны... а из музыки...

И директор им объясняет:

-- Будьте спокойны, я поста-ра-юсь, но... А офицер вдруг поднялся и --

к Капулади. Как раз играть кончили. Поздоровался за руку и в ноты пальцем

что-то... И барышням поклонился и про ноты. В руки взял и головой так, как

удивлен. Капулади прояснел, стал улыбаться, и усы у него поднялись, а

барышни головки вытянули и слушают,

как офицер про ноты им. Пальцем тычет

плечами пожимает. Пожимал-пожимал, на подставку облокотился и

саблей-то букет и зацепи! И упала Фрина набок. Но сейчас поднял и к

барышне Гуттелет с извинении все оглядывается, куда поставить. И спрашивает

V она вся пунцовая стала и головкой кивнула. Он мне > час пальцем:

-- Унесите. Мамзель просит убрать! Куда убрать? Я было замялся, а он

мне строго так:

-- Несите! Что вы стоите? Мамзель просит убрать! А тут метрдотель

налетел и срыву мне:

-- В уборную снести! И понес я букет мимо господина Карасева. Прихожу,

а офицер с барышнями про игру разговаривает, и лицо такое умное.

  -- Я,-- говорит,-- сам умею... Могу слышать каждую ноту... Это даже

удивительно, как... Дамская игра,-- говорит,-- много лучше...

А с Капулади по-французски. А тот, как кот, жмурится и головой качает:

-- Та-та... снаток... приятно шюство... та-та... Еще буду играть.

Проснулся совсем, палочку взял и очень тонкую музыку начал.

А господина Карасева взяло, вот он и говорит Штроссу:

-- Это кто такой, лисья физиономия?

-- А это князь Шуханский, гусар...

-- А-а... прогорелый!..-- И перстнями заиграл. А потом так радостно:

-- У меня план пришел!.. Всему оркестру ужин?.. Ну, это-то возможно или

как?.. Я член из консерватории... Вы скажите...

А Штросс уж не мог тут ничего и говорит:

-- Конечно, они всегда получают у нас ужин... Ежели согласятся...

-- От вас зависит!.. Вашу руку!.. А я-то стою позади и вижу аккурат его

затылок. Он у них очень широкий, и на косой пробор, и выглажен. Стою и

думаю... А-ах, сколько же вас, таких прохвостов, развелось! Учили вас наукам

разным, а простой науке не выучили, как об людях понимать... Отцы деньги

наколачивали, щи да кашу лопали, с людей драли, а вы на такое употребление.

И все ниспровержено! Смотрю ему в затылок и вижу настоящую ему цену!

Потом директор Штросс потолковали с Капулади и барышнями и говорит:

-- Ничего не имеют против, а напротив...

-- Вот видите, какой у меня всегда хороший план! Теперь, прошу вас,

обдумаем, чтобы все было как следует и чтобы очень искусственно и сервировка

тонкая... А тот ему, уж в хорошем настроении:

-- Я бы предложил в гранатовом салоне. Ваша мысль очень хорошая...

И пошли на совет... Еще бы не хорошая! На сорок персон ужин со всеми

приложениями!

Ну, и вышло так, что, я полагаю, долго в конторе счет выписывали и

баланц выводили. Велели такого вина пять бутылок, которое у нас очень редко

и прямо в натуральном виде подают, в корзине, и бутылки как бы плесенью

тронуты. Несут на серебряном блюде двое номеров и осторожно, потому что одна

такая бутылка стоит больше ста рублей и очень старинного происхождения. А

такое у нас есть, и куплено, сказывали, у одного поляка, у которого погреба

остались от дедов невыпитыми и который пролетел в трубу. Более ста лет вину!

И крепкое и душистое до чрезвычайности.

Сто двадцать пять рублей бутылка! За такие деньги я два месяца мог бы

просуществовать с семейством! Духов два флакона дорогих, по семи рублей,

сожгли на жаровенке для хорошего воздуха. Атмосфера тонкая, даже голова

слабнет и  ко сну клонит. Чеканное серебро вытащили из почетного шкафа, и

хрусталь необыкновенный, и сербский фарфор. Одни тарелочки для десерта по

двенадцати рублей! Из атласных ящиков вынимали, что бывает не часто. Вот

какой ужин для оркестра! Это надо видеть! И такой стол вышел -- так это

ослепление. Даже когда Кавальери была -- не было!

Зернистая икра стояла в пяти серебряных ведеркахвазонах по четыре

фунта. Мозгов горячих из костей для тартинок -- самое нежное блюдо для дам!

У нас одна такая тартинка рубль шесть гривен! Французский белянжевин --

груша по пять целковых штучка... Такое море всего, такие деликатесы в

обстановке! И потом, был секрет: в каждом куверте по записке от господина

Карасева лежало на магазин Филе -- получить конфект по коробке.

Отыграл оркестр до положенного часу, убрали барышни свои скрипочки и

собрались. А уж господин Карасев так это у закусочного стола хлопочут, как

хозяин, и комплименты говорят:

-- Мне очень приятно, и я очень расположен... Пожалуйте начерно, чем

бог послал...

Все так стеснительно, а Штросс как корабль плавает с сигарой и очень

милостиво так себя держит, с барышнями шутят. И вдруг господин Карасев

пальцами так по воздуху и головой по сторонам:

-- Кажется, еще не все в сборе... А Капулади уж большую рюмку водки

осадил и икрой закусывает с крокеточкой, полон рот набил и жует, выпуча

глаза.

-- А-а-а... Мамзель Гуттелет нэт... голєва у ней... и мамаша

прикодиль...

-- А-а-а... Пожалуйста... кушайте... Только и сказал господин Карасев.

И так стало тихо, и барышни так это переглянулись. И такая у него физиономия

стала... И смех и грех! Сервировали ужин! А Капулади чокается и вкладывает.

И Штросс чокается, и господин Карасев тоже... чокается и благодарит. И лицо

у них... физиономия-то у них, то есть... необыкновенная! А там-то, в

конторе-то... счетик-то... баланц-то уж нанизывает Агафон Митрич, нанизывает

безо всякого снисхождения. Да с примастью, да по тарифу-то, самому

уважаемому тарифу... Да за хрусталь, да за сервизы, да за духи, да за...

Вышел я в коридор, смотрю -- офицер-то и идут.

-- Что это, свадьба здесь? -- спрашивает про пир-то в гранатовом

салоне.

-- Никак нет,-- говорю.-- Это господин Карасев всю музыку, весь

оркестр, ужином потчуют.

Сморщил лоб и пошел. И хотел я ему сказать, какой у них приятный ужин

получился, но, конечно, это неудобно. Наше дело ответить, когда спрашивают.

А очень была охота сказать. IV

Пришел я из ресторана в четвертом часу. Луша дверь отперла. Всегда

отпирала она мне, сон перебивала. И вот спрашиваю ее про Кривого.

Оказывается, не приходил. И гадала она на него весь вечер, и все фальшивые

хлопоты и пиковки. Пустое, конечно, занятие, но иногда выходит очень верно.

И все казенный дом выходил -- значит, как бы в участке заварил кляузу.

Фальшивые-то хлопоты...

-- Чует,-- говорит,-- мое сердце... Вон у Гайкина-то сына заарестовали.

Уж не он ли это?.. Еще Гайкин-то тебя все про Кривого пытал, будто он у него

денег просил на резиновую торговлю...

И растревожила она меня этими словами так, что не могу уснуть. А это

верно, у Гайкина, лавочника, сына действительно заарестовали. Совершили

обыск и нашли книги недозволенные. А он был студент, и мой Колюшка у него

раньше книгами пользовался, но потом я сам забрал две книги и самому Гайкину

отнес. А Кривой всегда у них в лавке пребывал, будто за папиросами, и все

приставал к старику резиновый магазин в компании открыть. Так это мне вдруг

-- а ведь Кривой это! Утром сам проговорился спьяну... А про сыщиков я знал,

что они рассеяны везде, но только их трудно усмотреть. А Кирилл Саверьяныч

даже одобрял для порядка и тишины. Но я-то знаю, что они могут быть очень

вредны. Агафья Марковна, сваха, рассказывала, потому что сватала одного

сыщика, и он ей открыл, как они избавляют от разорения. И когда меня

обокрали и унесли часы, сыщик все разыскал, и я дал ему за хлопоты красную,

но если насчет людей, то может быть очень вреден. Сказал я Луше, что нет ли

у Колюшки каких книг, но она меня успокоила. Пытала она Колюшку весь вечер,

и он ей побожился, что ничего нет.

-- Он,-- говорит,-- охапку какую-то снес вечером к Васикову... И скажи

ты, -- говорит,-- этому Васикову, чтоб он к нам лучше не ходил. Он все

Колюшку сбивает... Так мы и решили. И я даже хотел просить Кирилла

Саверьяныча, чтоб он принес ему хороших книг, настоящих. Про историю у него

были, от которых он умный стал. И вдруг звонок ударил.

Соскочил я босой, отпер. Оказывается, Кривой, и в очень растерзанном

виде. Нового пиджака на нем уж нет, а какая-то кофта, и лицо прямо

убийственное. Так это у меня сперва поднялось против него, не хотел

допускать. Но не могу слова найти, как ему сказать, а дорогу ему загородил.

И он молчит. А потом вдруг тихо так и твердо:

-- Вот и я! Ну, что же? Могу я войти в свою квартиру? Гордо так, а

голос не свой. Однако не входит, а как бы и просится. И хоть и в кофте, но

все равно как во фраке, и по тону слышно, что может затеять скандал. И

боится как будто. Дрожание у него в голосе. Ну, думаю, завтра я тебя, друга

милого, обязательно выставлю, только ночь переночуешь. И говорю ему строго,

что спать пора и зачем так оглушительно звониться. А он вдруг как проскочит

у меня под рукой и говорит:

-- Чи-то-сс? -- прямо к лицу и винным перегаром. II как шипенье голос у

него стал.-- Звонки для звона существуют! Заведите английские замки!

И скрылся в свою комнату. Плюнул я на эти дерзкие слова. А Луша мне

покою не дает:

-- Болит у меня сердце... Поговори ты с ним подоброму. Он спьяну-то

тебе скажет, жаловался он на нас или нет. А то я ни за что не усну...

Томление во мне... Но я терпеть не могу пьяных и сказал, что не пойду на

скандал. И уж стал я засыпать, Луша меня в бок:

-- Послушай-ка, Яков Софроныч... Что это он там... урчит что-то... Даже

за душу берет, а ты как бесчувственный. Выпроводи ты его, что ли...

Стали мы слушать. Поглядел я в переборку, где обои треснули,-- свету

нет, но слышно, как у него постель скрипит и какие-то неприятные звуки. Так

и рыкает. За сердце взяло, как неприятно. Как из нутра у него выскакивает.

Постучал я -- без последствий. А Луша требует: угомони да угомони.

-- Может, он при расстройстве что скажет... Поди! Зажег я свечку и

прошел к нему. Вижу -- лежит Кривой на кровати одемшись, ткнулся головой в

си-тцевую подушку и рыкает.

-- Прохор Андрияныч...-- спрашиваю.-- Что это у вас за комедия опять?

Мы тоже спать хотим... Так непозволительно себя ведете и еще по ночам спать

не даете... Вывернул он голову и одним глазом на меня уставился, как не

понимает. А лицо у него в слезах и страшный взгляд.

-- Ничего, ничего... У меня тут...-- И показал на грудь. Первый раз

услыхал я настоящий его голос. И очень жалко посмотрел, будто его гнать

хотят. Знал я, что у него жена с околоточным сбежала и сынок у него на пятом

году помер. Это он Черепахину открыл. И сказал я ему тогда по душам:

-- Вы лучше объяснитесь начистоту. За пиджак я вам заплачу хоть три

рубля... Зла мы вам не хотели, а вы на нас так ополчились... Будете вы нам

зло делать, вы скажите? Вы сами объявили, что сообщите, и перевернули наш

семейный разговор... и мы вас опасались, это правда... Скажите все, и мы

разойдемся по-мирному... Что же делать, раз ваша такая специальность... Но

не губите людей!

А он привстал и головой так:

-- Так, так... Вы очень добрый человек... Продолжайте...

-- Вы,-- говорю,-- не думайте, что мы бесчувственные какие... Только

скажите от сердца и не доводите до неприятности... А вот даже как: я вам

даже пирожка принесу закусить, чтобы вы не думали...

Сказал, чтобы его в чувство ввести и открыть его планы!. А он подался

ко мне, уставил глаз и шипит:

-- Чи-то-сс? Пир-рожка-а? Это вы что же, на смех? На тебе пирожка! Ты

вот, сукин сын, такой мерзавец, Кривой... Вы меня все Кривым!.. а мы тебе

пирожка?.. А? Вам за пирожок надо покою ночного? Купить меня пирожком? А

утром вы мне пирожка предложили? Вы два пирога пекли и не предложили!..

Из-за вас меня Гайкин из лавки попросил!.. Я вам прощаю!

И так рукой торжественно, и сел на кровать. Слышу вдруг -- топ-топ.

Колюшка из-за двери голову выставил и меня за плечо:

-- Что это вы его, с квартиры гоните?

-- Ничего я не гоню! -- говорю.-- А вот опять... не в себе...

А тот действительно голову в руки и трясется. Смотрю, Колюшка сморщился

и подходит к Кривому, и голос у него дрожит:

-- Оставьте, пожалуйста... Что за пустяки и как вам не стыдно!..

Тогда Кривой поднялся, запахнул свою кофту и так трагически:

-- Можете гнать! Меня сегодня из участка выгнали, теперь вы!.. Конец!

 -- Как,-- говорю,-- выгнали? за что? Ничего не пойму. А он срыву так:

-- Гоните в шею! Сейчас прямо на улицу, в темноту! Вы только погоните

-- и я в момент! Не беспокойтесь... И не вовсе пьян, а так странно. Схватил

подушку, гитару со стены сорвал, под кровать полез, шарит там, юлит,

подштанники вытащил и в простынку увязывает, книжку из-под матраса трепаную

достал, графа МонтеКриста. И увязал в узелок.

-- Думаете, места не найду? Я и без места могу... Все равно...

Шебаршит и шарит вокруг себя. Опять из узла все выкидывать стал.

-- Можете себе присвоить! Не надо мне ничего... За квартиру получите из

имения... Я рассчитываюсь... До свиданья!

Пошел было, но я его за руку -- стой!

-- С ума,-- говорю,-- не сходите и скандалу не делайте... Куда вы

пойдете, раз ночь на дворе?..

Посмотрел он на окно и назад повернул, на кровать сел. Тощий он был и

взъерошенный, и глаза какие-то такие. Видать было, что положение его очень

отчаянное, а только храбрится в нетрезвом виде. Знал я, что у Луши он

тридцать копеек занимал и вечером обещал принести и не принес. Очень упрямый

и сам стирал свои рваные подштанники в комнатке, чтобы люди не видали. И

насилу признался, что в участке служит, а все хвастал, что приказчиком в

резиновом магазине. А это он раньше в резиновом-то был, а потом, после

расстройства, запил и в писаря пошел.

И спать-то мне хочется, а он сидит и томит. Вот я и говорю:

-- Не принимайте к сердцу... Прогнали -- другое место найдете... Мало

ли местов!..

А он мне гордо так:

-- Во-первых, меня не прогоняли! Я сам приставу в морду плюнул! У меня

тетка в имении, у ней сто тысяч в банке!.. Чи-то-ссс?! Извините-с... Я не

какой-нибудь обормот!

-- Ну и хорошо, и не напускайте на себя...

-- Ну, это не ваше дело! Выговоры мне! А может, я наврал? Чи-то-ссс?! И

не знаете, гнать меня или нет. Вот молодой человек мне пиджак изгадил, а я,

может, все его пиджаки и брюки уничтожил одним почерком пера?! Чито-ссс?!

Вижу, что спятил -- и ломается. А Колюшка стоит бледный, и губы у него

трясутся.

-- Ничего-с... я шучу -- и все наврал. Никогда я сыщиком не был! Не был

я сы-щи-ком! Чи-то-ссс? Запомните это! Хорошенько запомните!! А-а...

стереглись! Гайкину напели! Он бы мне дело в компании открыл -- шинами

торговать... Лезет человек в мурью, а вы его так вот, так... кулаком в

морду?! Нате вот, плюньте мне в морду, нате!.. Молодой человек! Плюньте!..

Вы про политику можете говорить... понимаете все... плюньте!.. Вашего

парикмахера склизкого позовите... плю-уй-те!..

Реветь начал и все тянет: у-у-у... Колюшка его трясти стал за плечо.

-- Что вы говорите? Неправда!.. Мы не такие!.. А тут Луша из-за двери

выглядывает. Увидел он ее и поднялся.

-- А вы, Лукерья Семеновна, не тревожьтесь... Я вам тридцать копеек

завтра... вот с гитары... я еще не все пропил... успокойтесь...

И вдруг Черепахин и входит в одном белье.

-- Простите за костюм... Да ты угомонишься? Как вошь в пироге! Наталью

Яковлевну и всех будишь! Черт ты после этого!

Но я его остановил и говорю, что человек до умопомешательства дошел. А

он очень горячий и всегда за нас.

-- Знаю, какое у него помешательство! Ему бы теперь ассаже на

двугривенный! Так ты прямо скажи, и так дам, а то важничаешь...

А Кривой посмотрел так укоризненно и загорелся:

-- Все супротив меня! Ну, так знайте! Я всем присчитал: и приставу,

подлецу, и дорогой супруге, и всем!.. И всем вам язык покажу! Будьте

покойны! Итоги подведены. Простите меня, молодой человек! А тридцать копеек

и за квартиру за двенадцать дней получите... Вот с гитары...

И подает Луше гитару. А она замахала руками и не берет.

-- Я предложил... как знаете... Ну-с, прощайте, до радостного утра!

Сделал шаг вперед и стал руку протягивать, а сам глазом нас сверлит. А

Черепахин ему:

-- Пошел ты! Ломается, как обезьяна... Это в тебе даже и не искренне, а

так, одна трагедия глупая...

-- Ну, как угодно... Как угодно...

И вдруг свечу у меня и потушил.

-- Занавес,-- говорит,-- опущен!

Такой странный оказался человек. Напустил-напустил на себя... Легли мы,

а на душе муть.

Слышу, чиркнул спичкой за переборкой. Пригляделся я глазом в щель --

Кривой лампочку на стенке зажег. Потом стал узелок свой вытряхивать и все

головой качает. Потом поднялся, послушал и гитару на стенку повесил, а

подштанники и графа Монте-Криста под кровать сунул. Остановился середь

комнаты и осматривается.  На углы посмотрел, на иконку в уголочке. Глаза

ладонями закрыл и затряс головой. Потом за волосы себя дергать стал, да

накрепко. Потом подошел к оконцу на помойку и смотрит. Прижался носом к

стеклу и смотрит. И в тишине слышно, как над головой, где у нас машинист с

железной дороги жил, граммофон камаринского играет. А там именины были. А

Кривой все в окно глядит, в темень... Так я и заснул.

А наутро, только на службу идти, уж Колюшка в училище ушел,--

неприятность. Управляющий домов барышень Пупаевых, Емельян Иваныч Ландышев.

Так и так, с первого числа надбавка вам в пять рублей!

-- Почему такой, надбавка? Прошлый год набавляли...

-- По плану. Обязательно ведено... Я ни при чем, с меня спрашивают. У

барышень расходы большие, и им не хватает. Даже обижаются на меня...

-- Это ваш произвол,-- говорю.-- Я знаю очень хорошо барышень, они

образованные и стараются для попечительства. У них вывеска даже...

А он мне и говорит:

-- Это ничего не составляет, а каждый хочет себе пользы. Сами они не

доходят, а с меня спрашивают... Хотите -- платите, не хотите -- как

хотите...

Вот как! Как заколдованный круг. И накалили же меня этими прибавками и

надбавками! Да-а... Я это теперь очень хорошо понимаю. Сами не доходят...

Музыкальные вечера у них и ужины... И в попечительствах пекутся... барышни

Пупаевы, дай им бог здоровья... Они все науки проходили в пансионах и за

границу ездят, и им, конечно, не хватает. И сами лотереи устраивают и

салфеточки вышивают... И как же им можно проникать в дела, когда это даже и

не барышнины дела! Нежны они очень и тонки, и им, конечно, не хватает... Эх,

не то говорил ты, Кирилл Саверьяныч, не то! От этого оборот! Оборот

капиталов! Что тебе за прически и локоны по сто рублей с головы платят? Так

и мне двугривенные платят эти барышни Пупаевы и другие... Ну, так и я им

платил рублями, и они принимали, потому что это их не касается! Знаю я,

какой это оборот! на собственной шкуре знаю я всех этих барышень Пупаевых и

других, дай им бог здоровья! Да они и без здоровья здоровы, потому что поют

и играют...

А квартир нет. Много домов настроено, а жить негде, потому что все

хотят иметь доходы по плану. И так меня это расстроило...

v Постучался я к Кривому, чтобы поговорить как следует в трезвом

состоянии, но он спал и дверь запер на крючок, И Луша-то сказала, пусть

проспится после куража, а то злой будет. И стали мы рассуждать -- гнать его

или оставить. Что с него возьмешь, как он без места! И тетка-то его с ветру.

И раньше, бывало, все про тетку, а потом отрекался. Такой гордый человек! И

так все обернул ночью, что словно мы его обидели. А это в нем происхождение

такое капризное. Хвастал, что у него мать из дворянской крови и содержанкой

жила у губернатора и, может, он даже сын губернатора, а не золотарика.

Черепахину все изливал: "Мне бы надо по малой мере чиновником быть и

начальствовать, а я до такой ступени опустился. Но только я письмо в газеты

накатаю и отца своего, подлеца, так изображу, что его с места прогонят, или

пусть мне тыщу рублей пришлет,-- велосипедными шинами торговать буду!" Такие

вокруг себя сети распространил, думает -- и не узнают, а просто стыдно ему

было при его положении. Вот и врал.

Пришел я в ресторан, а в официантской наши очень горячо рассуждают. А

это Икоркин. Маленький такой и черненький, как блоха, но очень цепкий и

может говорить. И Икоркиным-то его прозвали па смех -- очень любил, как

поступил,  икорку с ложечек и тарелок слизывать. Оказывается, общество

устраивается для всех официантов, для поддержки. Вот Икоркин и требовал,

чтобы записывались, по полтиннику в рассрочку. Но только нас метрдотель

разогнал и оштрафовал Икоркина на рубль за грубость. Потом мне:

-- Бери букет, который барышня забыла, вези на квартиру! Карасев

записку прислал, велел.

Поставили в картонку, пошел я по адресу. И не спросил, нужен ли какой

ответ, дорогой уж вспомнил. Пришел, на третий этаж поднялся. Старая барыня

отперла. Что такое? Букет барышне от господина Карасева из ресторана.

Плечами пожала и зовет:

-- Аля, что такое? Букет тебе!.. Вышла та, тоненькая такая, в фартучке,

прямо как девочка. Вырвала у барыни картонку, и ушли они. Слышу, разговор у

них горячий по-французски. И та кричит и другая... А я жду, будет ли ответ

какой. А ко мне девочка вышла черненькая и мальчишка. Стоят и смотрят.

Мальчик еще спросил меня, кто я такой, а потом и говорит:

-- Там наша  Аля работает, где обедают... А девочка мне куклу принесла

показать, такая занятная. И вдруг барышня выбегла ко мне и так гордо:

-- Можете идти, не будет ответа!..

Так гордо, что я и не думал от нее. И лицо такое злое сделала.

Мальчишку дернула за руку, так и отскочил, и за мной дверью -- хлоп! Как

вылетел я все равно! Плюнул даже. Провались они все, а я еще ее пожалел. И

день этот выдался очень горячий, потому что в золотом салоне свадебный ужин

на двести персон -- сын губернатора женился на дочери фабриканта Барыгина,

по двадцать рублей с персоны без вина! А в угловой гостиной юбилей делали

директору гимназии. И метрдотель в наказание, что букет я от офицера принял,

отрядил меня к юбилею. А юбилей -- что! Чиновники!.. Только разговоpы, и еще

рассматривают -- двугривенный или пятиалтынный...

Начались завтраки. И уморил тут меня пакетчик! Вот поди ты, что значит

капитал! Прямо даже непонятно. Мальчишкой служил у пакетчика, а теперь в

такой моде, что удивление. Домов наставил прямо на страх всем. И ничего не

боится. Ставит и ставит по семь да по восемь этажей. Так его господин

Глотанов и называет -- Домострой! А настоящая его фамилия -- Семин, Михаила

Лукич! Выстроит этажей в семь на сто квартир и сейчас заложит по знакомству

с хорошей пользой. Потом опять выстроит и опять заложит. Таким манером домов

шесть воздвиг. И совсем необразованный, а вострый. И насмешил же он меня!

По случаю какого торжества -- неизвестно, а привез с собою в ресторан

супругу. И в первый раз привез, а сам года три ездит. Как вошла да увидала

все наше великолепие, даже испугалась. Сидит в огромной шляпе, выпучив

глаза, как ворона. А я им служил и слышу, она говорит:

-- Чтой-то как мне не ндравится на людях есть... Чисто в театре...

А он ей резко:

-- Дура! Сиди важней... Тут только капиталисты, а не шваль...

Она ежится, а он ей:

-- Сиди важней! Дура!

А она свое:

-- Ни в жисть больше не поеду! Все смотрят... А он ее -- дурой! Умора!

-- А мне так,-- говорит,-- наплевать на всех, что смотрят!

Даже не так сказал, а по-уличному.

-- На всех,-- говорит,-- мне... Я привык к свету... Нехорошо сказал.

Я-то, я-то понимаю даже их необразование. И манит меня:

-- Человек! Дай мне чего полегше...-- Прищурился на нее и говорит: --

Дай мне... соль!

А она так глаза выпучила -- не понимает, конечно. А он-то и доволен,

что дуру нашел. А сам недавно за артишоки бранился.

-- Я,-- говорит,-- думал, что мясо на французский манер, а ты мне

какую-то репу рогатую подаешь! Бона! И как принес я им камбалу, он и говорит

супруге:

-- Вот тебе соль, ешь -- не бойся... Это рыба, в море на сто верст в

глубине живет!

Умора, ей-богу. И сам-то не ест и никогда в компании не ел, а тут для

удивления заказал. А она шевельнула вилкой и говорит:

-- Чтой-то как она и на рыбу не похожа... А не вредная?

Да как распробовала, в пару-то, аромат от нее, и назад:

-- Да она тухлая совсем... Михаила Лукич! Не понимает, что такой от нее

запах постоянный. Тухлая! Уж и смеялся он, вот как покатывался!

-- Эту рыбу-то только француженки употребляют... ду-ура!..

А она чуть не плачет, красная, как свекла, стала и в прыщах.

-- Мне бы,-- говорит,-- лучше белуги бы... А он-то ей:

-- Не страми ты меня перед лакеями, ешь! Тут за порцию три с

полтиной!..

И ни малейшего стыда! А она ест и давится. И случилось нехорошо -- в

салфетку даже. А он ей угрожает:

-- Дура! Никогда больше не возьму. Необразованная!.. Сейчас подозвал

меня и так важно:

-- Дай ей... ар-ти-шоков! Вот! Это уж на смех. Потому где ей с

артишоками управиться? Вот какие люди. А сам-то, сам! Как-то привез в

кабинет девочку лет пятнадцати, так... портнишечку, и напоил. Самому лет

пятьдесят, а она девчоночка совсем. И ту-то, ту-то тоже кормил

по-необыкновенному, потешался. Устриц давал, лангустов, миног... Нарочно с

метрдотелем совещался, как бы почудней. Портнишечку!..

Все своими глазами видел и сам служил. И как иной раз мерзит и мерзит.

И образованные тоже... И никто не скажет... И ничего! Хамы, хамы и холуи!

Вот кто холуи и хамы! Не туда пальцами тычут!.. Грубо и неделикатно в нашей

среде, но из нас не отважутся на такие поступки... И пьянство, и жен бьют --

верно, но чтобы доходить до поступков, как доходят, чтобы догола раздевать

да на четвереньках по коврам чтобы прыгали -- это у нас не встречается. Для

этого особую фантазию надо. Теперь меня не обманешь, хоть ты там что хочешь

говори всякими словами, чего я очень хорошо послушал в разных собраниях,

которые у нас собирались и рассуждали про разное... Банкеты были

необыкновенные, со слезой говорили, а все пустое... Уж если здесь нет

настоящего проникновения, так на момент только все и испаряется, как после

куража. Вон теперь полнм-полны рестораны, и опять бойкая жизнь, опять все

идет как раньше... Эх, Колюшка! Твоя правда! Теперь и сам вижу, что такое

благородство жизни... И где она, правда? Один незнакомый старик растрогал

меня и вложил в меня сияние правды... который торговал теплым товаром... А

эти... кушают, и пьют, и разговаривают под музыку... Других не видал.

И смеялась девчоночка-то, портнишечка-то, смеялась... как коньяком ее

повеселили... И потом, потом туда... У нас такой проход есть... плюшем

закрытый проход... Чистый, ковровый и неслышный проход есть. И потом в этот

проход прошли...

В номера проход этот ведет, в особые секретные номера с разрешения

начальства. И само начальство ходит этим проходом. Тысячи ходят этим

проходом, образованные и старцы с сединами и портфелями, и разных водят и с

того, и с этого хода. На свиданье... И был там у нас -- и сейчас есть --

Карп, аховый насчет делов этих.  Как порасскажет, что за этими проходами

творится! Жены из благородных семейств являются под секретом для подработки

средств и свои карточки фотографические под высокую цену в альбом отдают. И

альбомы эти с большим секретом в руки даются только людям особенным и

капитальным. Там стены плюшем обиты, и мягко вокруг, и ковры... и голос

пропадает в тишине, как под землей. И уж с другого конца выходят гости с

портфелями, и лица сурьезные, как по делам... А девицы и дамы чрез другие

проходы. И все это знают и притворяются, чтобы было честно и благородно!

Теперь ничему не верю, хоть ты мне в лепешку расшибись в приятном разговоре.

Тысячи в год проживают, всє прошли, все опробовали -- и еще говорят, что за

правду могут стоять! Один пустой разговор. И вот проходы... И сам Карп чуть

однажды не полетел, а очень испробованный и крепкий человек. Криком одна

кричала и билась, так постучал он в дверь. И такой вышел скандал за

беспокойство, что чуть было наш ресторан со всеми проходами не полетел!

И вот как подавал я им артишоки, замутило-замутило меня, дрожание такое

в груди. Неприятность, конечно, дома, а еще у меня сердце нехорошее, жмется

и бьется: капли ландышевые пью. И так мне подкатило, хоть тут в зале ложись,

терпения нет. Пакетчик меня пальцем манит, а я идти не могу. И вдруг товарищ

подходит и говорит:

-- Скорей, жена тебя спрашивает что-то... Перемогся я, подошел к столу.

-- Нарзану мне дай, а ей солянки... Побежал я в официантскую, а Луша

сидит в платочке, бле-едная...

-- Скорей, скорей! Кривой повесился!.. Околоточный послал...

Не понял я сперва, только испугался. А она чуть не плачет:

-- Скорей, скорей! Полна квартира народу... никого нет...

Стал одеваться, пальто никак не вздену. А та-то мне:

-- Скорей, скорей... запутает он нас... околоточный сказал...

Прибежал я на квартиру. Народ со двора в окна лезет, а в квартире

полиция. Вошел в его комнатку, а уж он на полу лежит, как был, в рваной

кофте... На ремешке он задавился от брюк. На спине лежит, руки так свело и в

кулаки, как грозится. А на лицо как взглянул... страшныйстрашный. Языком

дразнится. Один глаз сощурен, а другой выперло, смотрит. Еще ночью так все

рожи корчил. Околоточный наш, Александр Иваныч,  у окошечка сидит, курит, в

руке записку держит, и строгий. И околоточный-то знакомый: ему по дешевке

вино иной раз доставлял, после балов которое... Нам метрдотель с уступкой

продавал.

-- Ждать тебя мне тут? Что это у вас тут за безобразие?! И пальцем в

Кривого, и морщится. Точно я сам его удавил.

-- Что знаешь, какие причины? Нет ли чаю стакана... И всегда

обходительный был, а тут даже про чай строго. А я совсем расстроился, ничего

не понимаю.

-- Неприятность тебе будет...-- И запиской по ладошке хлопнул.-- Сын

где? Его я должен спросить... Чернил! Сейчас ему чернил и чаю подали,

ждем...

-- Прикройте его чем... Связался с дрянью, вот и... Голову закройте!

Даже и его взяло. А Черепахин тут как тут.

 -- Почему вы так выражаете про мертвое тело? Занесите в протокол!

-- А ты,-- говорит,-- кто такой? Вон отсюда! Тут допрос. Кто он такой?

А тот очень горячий и сейчас зуб за зуб:

-- Почему мне "ты" говорите? Я совместный квартирант и хочу показание

дать о причинах. Я все знаю. И начал так развязно, смешком:

-- Вот как было. Утречком так, часов в десять, конечно, выхожу я из

ватерклозета, смотрю...

Но околоточный ему сейчас:

-- Вон! Сам вызову! Очистить комнату!

Всю публику выгнал из квартиры. Остались дворник да пачпортист наш, а

Черепахину арестом пригрозил за противодействие. Насилу я его увел.

-- Ну-с, теперь по пунктам... И читает записку, что вот с квартиры его

гнали...

-- Так. Вы гнали его, значит, с квартиры... Гнал? Объяснил все и про

ночь рассказал. Записал -- и дальше:

-- Это не важно, а вот... Вслух прочитал все письмо. Оказывается, он на

всех доносы написал и про нас и теперь боится суда. И очень обижен на всю

жизнь. И про стакан помянул, и про разговоры. Прочитал околоточный и

сморщился.

-- Вот какая канитель! Должен дознание вести, тут про политику... Какие

слова твой сын про политику говорил? Лучше чистосердечно... все равно

записка в производство пойдет... Вот какая канитель!..

Отрекся я, и Луша тоже, а Черепахин из-за двери кричит:

-- Знаю, меня извольте допросить! Так я даже удивился на него. Так был

расположен -- и вдруг. А околоточный обрадовался.

-- Позвать его! Что про политику? Твое показание по пункту!

А тот, вижу, хитрое лицо сделал и начал:

-- Не твое, а ваше! Про политику -- нуль, а вот как было: утречком,

конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю...

Прямо на смех. Уж потом сам мне говорил: чтобы обозлить. Сейчас его

околоточный выгнал и пригрозил. А я на Кирилла Саверьяныча сослался:

уважаемый человек и знакомый околоточному. Сейчас за ним погнали:

неподалечку, через улицу жил.

Пришел очень сильно испуганный, с околоточным за руку и по отчеству и

очень умно стал объяснять:

-- Разве вы меня не знаете? Разве,-- говорит,-- я могу в моем

присутствии позволить насчет чего?.. Я привержен к администрации, и мне даже

обидно с вашей стороны такое недоразумение...

А околоточный в записку:

-- Что же делать, раз я по обязанности долга... Я очень хорошо знаю...

А Кирилл Саверьяныч посмотрел на Кривого и говорит:

-- Даже после смерти напакостил! И все из пиджака! А околоточный сейчас

в протокол:

-- Из какого пиджака? Объяснитесь. Кирилл Саверьяныч бородку оттянул и

сделал лицо очень умное и даже как обиделся.

-- А вот как. Сидели мы за пирогом и рассуждали... про жизнь. И Кривой

слушал у двери. И тогда молодой человек, их сын -- ученик реального училища,

стал укорять его, вот этого самого Кривого, зачем он так исполняет свои

обязанности, то есть пьянствует, и сказал, что это так не годится... и

вообще... нельзя так в политике жизни... Вот она и есть политика... политика

жизни... обиход... Так сказать, если выразить по-ученому...

-- Верно! -- подтвердил и околоточный.-- Это понятно.

-- Вот. Необразованный человек не поймет, конечно, а образованный...

это понятно... И я ему, этому самому Кривому, стал объяснять даже из

Евангелия... насчет властей и про жизнь... А он вдруг обозвал всех нас

холуями...-- это вы обязательно запишите! -- и тогда молодой человек, а их

сын, действительно бросил на пол стакан в его направлении и попал в пиджак и

забрызгал... Вот он обиделся и сказал, что донесет на всех, и побежал в

участок. Это сущая правда.

Так складно у него вышло. Ну, конечно, что тому, раз он мертвый? А то

бы канитель. Время очень строгое было. И околоточный подтвердил:

-- Был он там, верно, и наскандалил. Мы его совсем прогнали. Но это не

относится...

И зачеркал в протокол. А Кирилл Саверьяныч в окошечко смотрит. И вдруг

с чего-то обиделся и опять:

-- Не понимаю, при чем тут я... От работы отрывают... А околоточный

ему:

-- Нам пуще эти канители надоели, но закон такой.-- И мне запрос: --

Какой донос он на вашего сына послал и куда? Тут в записке есть...

И показал перышком на Кривого.

-- Да какой же донос, раз он пьяный был! -- говорю.

-- Мало ли что! Пьяные-то и проговариваются. О чем донос?

Да что я, святой дух, что ли? Такой придира! А тут Колюшка и входит из

училища. Как узнал все, так и окаменел.

А околоточный сейчас его на допрос:

-- Объясните показание! Вот что он в письме пишет... Прочитал ему.

Колюшка смотрит на него и как ничего не понимает.

-- Ну-с,-- говорит.-- Какой донос он послал и куда? А Колюшка стоит

помертвелый и шепотом так:

-- Мы его, мы... Господи! И за голову схватился. А околоточный -- чирк

в протокол.

-- Что это значит? -- спрашивает.-- Тут у вас путаница... Как же это

вы? Что -- вы?..

Кирилл Саверьяныч тут осерчал.

-- Что же, вы подозреваете, что они его удавили? Он нравственно

думает... от обиды... Он же сам в письме пишет!.. Может быть, и меня вы в

чем подозреваете?

-- Не подозреваю вас,-- говорит,-- а все-таки странно. Как же это вы...

Вы скажите чистосердечно... А мой-то взглянул на Кривого, сморщился и убежал

из комнаты. А околоточный мне строго:

-- Вернуть его! Я именем... требую. Позвать! Побежал я за Колюшкой. А

он уткнулся головой в окно, так в шинели и стоит. Обернулся да как зыкнет:

-- Уйдите! Не могу я, не могу!

Я его и так и сяк -- нет!

-- Вот,-- говорит,-- что мы сделали! И это я, я... Прихожу в комнату к

ним, а околоточный что-то оправляется и шепотком с Кириллом Саверьянычем. И

лицо у него ничего, не строгое. А Кирилл Саверьяныч сделал такую злую

физиономию и вдруг на меня:

-- Не понимаю вашего сына! -- На "вы" стал.-- И Александр Иваныч

удивляется... Как он у вас неразвит и глуп!

А околоточный ничего.

-- Он, должно быть, протокола испугался... Ну, какнибудь покончим...--

Дал подписать и щелкнул портфель.-- Доносы меня беспокоят... Хотя вы не

беспокойтесь, потому что я так и записал, что нашел труп с явными признаками

удавления... самоубийства. Мм-да-а... А Кирилл Саверьяныч меня ногой. А

околоточный в окно смотрит и думает.

-- Ну-с, мы его сейчас заберем... Погода-то какая! Опять грязь...

А Кирилл Саверьяныч опять меня ногой. Велел околоточный брать Кривого и

в карету помощи. Понесли его и гитару забрали и что было, какое имущество.

Ну, конечно, я проводил околоточного в сени и попросил, чтобы вообще... не

было какой канители... И он любезно мне:

-- Ничего, теперь, кажется, все ясно... Кляузник такой был... Отлично

его знаю.

Вернулся я в квартиру, а Кирилл Саверьяныч как накинется на меня:

-- Вот как вы цените отношение! И меня запутали! Я из-за вас теперь в

протокол попал? Запутали вы меня! Из-за всякого мальчишки... Он у вас на

язык невоздержан, а я тут по чужому делу! У меня и так расходов много...

Нет, мне надо быть подальше... Я теперь вижу... как к людям снисходить...

А тут Колюшка и влетел:

-- Пожалуйста! Можете уходить... Вон!

-- Как "вон"! Ты... смеешь? Он при тебе смеет? меня? Это он мне-то!

Щенок! дрянь эдакая, шваль, молокосос! Тебя еще пороть надо, мерзавца

безмозглого! Я тебе еще покажу, какие ты слова говорил!

Я совсем растерялся, а Колюшка одно и одно:

-- Вон! Вон! Папаша в вас не нуждается, в вашем снисхождении!

А у того глаза заюлили, не знает, что сказать. Даже позеленел.

-- Твое,-- говорит,-- мерзавец, счастье, что свидетелей нет, а по

закону я отца не  могу притянуть! И я сам, сам ухожу... сам! Ноги моей не

будет! -- Потом скосил на меня глаза и кипит: -- Только у таких и могут быть

такие... хулиганы!

Ни за что обидел и ушел. Чуть было мой его не растерзал. Схватился, но

я его за руку удержал. Потом ушел к Наташе в комнату и затворился. Вот как

обернулось! Такая неприятность, и даже Кирилл Саверьяныч, которого я уважал,

оказался таким занозливым. А тут еще донос какой-то Кривой послал...

Пошел я к Луше -- на постель прилегла от сердца,-- она мне:

-- Мочи моей нету... засудят Колюшку... Вот какой негодяй оказался...

Что он про него написал? Возьмут его, как Гайкина сына...

Дал ей капель и пошел к Колюшке. Дергаю дверь -- не отпирает. С крючка

сорвал. Сидит над столом и голову на руки положил.

-- Чего ты бесишься? -- говорю.-- И человека вооружил... Ведь он со

злобы на тебя донести может, про твои слова! Донос на тебя есть уж... Ведь к

нам полиция может каждую минуту... Может, у тебя какие книги есть от

Гайкина...

А он на меня, вместо того чтобы успокоить:

-- Вы-то хороши! Он при вас на мертвого врал, а вы... Мамаша мне

сказала... И оставьте меня в покое! И по виску себя кулаком.

-- Неужели это из-за меня он? Господи! Папаша! Даже мне обидно стало,

по правде сказать. Посторонние интересы, что Кривой повесился, он к сердцу

принимает, а что нам будет -- без внимания. И говорю ему:

-- Чужой тебе приболел, а мы для тебя что? плюнуть да растереть. Вот ты

как! Я же о тебе забочусь... Ответь ты мне, есть у тебя какие книги?

А он мне:

-- Уйдите вы прочь! -- Кулак сжал и в подушку ткнулся.

-- Да пощади ты,-- говорю,-- хоть отца! Я из себя для вас жилы тяну,

свету не видал... Что ты геройствуешь-то? Ведь из тебя оттябель выйдет! --

стал ему рацеи читать.-- Какой из тебя полезный член выйдет? Скандал за

скандалом... в квартире человек удавился, нам неприятность... С человеком

меня поссорил! А он сколько раз меня поддержал... Протекцию тебе оказал, как

в училище поступать... через знакомство с учителем...

А он ногой -- раз! -- о кровать.

-- Так ты так! -- говорю.-- Ну, теперь я все вижу! Это твой Васиков

долгоногий тебя с пути сбил! Как стал к тебе ходить с книжками, так ты как

другой стал... Ну, так чтоб духу его у меня в квартире не было! Ответишь ты

мне? -- кричу.-- Всех выгоню! И Пахомова не пущу! Его, подлеца, выгнали за

грубиянство, а он к тебе ужинать ходит? Ты его, дармоеда, кормишь!

Пронял его. Встал он, посмотрел так на меня и головой качает. Потом я

уж понял, что не надо бы так. Бедный парнишка был Пахомов этот и больной.

Прачка его мать была, а его выгнали из училища за плохое поведение... Так он

до места к Колюшке ходил, очень бедный... Вот Колюшка мне и говорит:

-- И вам не стыдно? -- Правду, конечно, он сказал.-- Не стыдно вам?!

Куска пожалели! Не ждал я от вас этого. Сами рассказывали, как нужду

терпели, корочки от каши после рабочих в реке размачивали... Будьте покойны,

не придет... Но только знайте... я и сам освобожу от расходов... Может быть,

и для меня жалко?

И заплакал. Смотрю, стоит у стола, скатерть теребит. И курточка на нем

вздрагивает, заплаточка на локте... и поясок перекосился. Вот как сейчас его

вижу. И штаны выше щиколоток поднялись, голенища видны. И так мне его вдруг

жалко стало. Такое расстройство, а тут еще сами друг другу обиду делаем.

-- Да,-- говорит,-- вы там, в вашем ресторане, с господами

очерствели...

Потом вдруг и вынимает из пазухи конверт.

-- Вот вам от директора письмо.

Так все во мне и оборвалось.

-- Какое письмо? зачем?

-- Прочитайте...-- И отвернулся. Никогда никаких писем раньше не было,

а тут вдруг... Отпечатал я письмо, руки у меня -- вот что... дрожат, смотрю

-- бумага с номером, и написано на машинке, что приглашает меня на

завтрашний день к двенадцати часам сам директор... Для разговора о сыне

Николае Скороходове. Спросил я его, о чем говорить приглашают, а он только

плечами пожал.

-- Может быть,-- говорит,-- из-за Мартышки... учитель у нас есть... У

меня с ним столкновение вышло...

-- Какое столкновение? Что такое?

-- Он меня негодяем при всем классе обозвал... Я отговаривал на войну

деньги собирать, а он высказал, что только негодяи могут не сочувствовать...

А сам сына по знакомству от мобилизации освободил. Ну, я и сказал ему -- это

как называется? А он из класса ушел. Должно быть, за этим и вызывают...

-- И ты,-- говорю,-- так сказал? Колюшка! Что ж ты наделал?!

-- Да, сказал. Я ничего не боюсь, пусть хоть" и выгонят... Думаете, что

очень мне их диплом нужен? И так его достану.

-- Как так? Значит,-- говорю,-- все мои труды и заботы на ветер?

-- Нет. Я вам очень благодарен. Я теперь по крайней мере все понимаю.

Они требуют, чтобы я извинение попросил у Мартышки, но я у него просить не

стану! Поглядел я на образ и сказал в горе:

-- Вот тебе Казанская Божия Матерь... при ней говорю, как мне тяжело!

Колюшка,-- говорю,-- попроси извинения!...

-- Нет, не могу. Может быть, меня и не выгонят еще... Только полгода

всего и учиться-то осталось... И оставим, пожалуйста, этот разговор... Все

обойдется... Так это все скрутилось сразу. А тут еще Наташка из гимназии

пришла и чуть не плачет:

-- Мне замечание начальница сделала... чуть не оборванкой назвала... Не

пойду я в гимназию! Новое платье мне нужно, у меня все заштопано, и швы

побелели... И все на высоких каблуках, а у меня стоптано все... Шварк книги

под кровать -- и реветь от злости. Каторга окаянная! Как сказал я ей про

Кривого, так и села. И такое томление тогда на меня напало, хоть сам в петлю

полезай... Вот какая полоса нашла.

Плюнул я на всех и пошел в ресторан. Хоть на людях забыться! А какое

там забыться! Хуже, хуже это чужое веселье раздражает...

VI Прямо как несчастье какое наслал на нас Кривой. И такое меня зло

разобрало: зачем я их по ученой части пустил? Год от году Колюшка занозистей

становился, и Наташка с него перенимала. Рядиться стала, локоны начала

взбивать, с гимназистами на каток бегать стала, в картинную галерею... И

все-то не по ней, и все претензии: и квартира у нас плохая, и людей

настоящих не бывает, и подруг ей совестнo в гости позвать. Требовать стала,

чтобы Луша обязательно в шляпке ходила. поправлять в разговоре стала даже:

"До сих пор, говорит, "куфня" говорите и "ндравится"... Учительница какая

нашлась, а сама себе дыр не зачинит. Совестно приглашать!

-- Чего тебе, глупая,-- спрашиваю,-- совестно, а? Вот тебе комната, и

приглашай... Я тебе запрещаю?

-- Вы ничего не понимаете! Какая у нас обстановка? Диван драный да

половики со шваброй?

Пожалуйте! Это дрянь-то! Семнадцать лет всего -- и разговаривать! А я

знал, знал, чего ей совестно! Материто она все высказала. Что я служу в

ресторане! Наврала подругам, что я в фирме служу. В фирме! Дура-то! Боялась,

что подруги узнают. А у них там больше дочери купцов, вот ей и совестно. И

ведь наврала, в бумаге наврала! Велели им на листках написать про домашних,

кто чем занимается, а она и написала про фирму. Стыдно, что отец официант в

ресторане! Вот какое зрение у них! Швыряй отец деньгами, да с любовницами,

да по проходам,-- им не будет стыдно! Что же, это ее в училище так обучили?

И насмотрелся я на это опровержение! Сколько раз, бывало, начнет какой

что-нибудь такое высказывать супруге или там которая с ним из барынь, вроде

замечания... Да вот как-то доктор Самогрузов и скажи супруге:

-- Чешешься ты, как кухарка... волосы у тебя в разные стороны...

Так она вся в жар:

-- Как тебе не стыдно при лакеях мне!..

Стыдно при лакеях! А не стыдно и похуже чего, и не только при лакеях, а

прямо на всеобщем виде? Не стыдно, что ногами трутся, как кобели? Ей-богу!

Как в компании парочками рассядутся, чтобы вперемежку, для интереса в

разговоре, так после ликеров-то, под столом-то... ногами-то... Из рюмочек

тянут, а глаза запускают с вывертом. Знаю я им цену настоящую, знаю-с, как

они там ни разговаривай по-французски и о разных предметах. Одна так-то все

про то, как в подвалах обитают, и жалилась, что надо прекратить, а сама-то

рябчика-то в белом вине так и лущит, так это ножичком-то по рябчику, как на

скрипочке играет. Соловьями поют в теплом месте и перед зеркалами, и очень

им обидно, что подвалы там и всякие заразы... Уж лучше бы ругались. По

крайности сразу видать, что ты из себя представляешь. А нет... знают тоже,

как подать, чтобы с пылью.

А то вот как голод был... Мы, конечно, всегда сыты при нашем деле, а

вот как приехал к поваренку отец и начал он на кухне плакаться, как тут у

вас всего очень много, а у них там хлеб из осиновой коры пекут, так у нас

разговор пошел, и Икоркин всех донял. Так сказал, даже Игнатий Елисеич

хвалил:

-- Тебе бы,-- говорит,-- Икоркин, попом быть! По копейке с номера стали

отчислять в день, рубль двадцать копеек.

И Икоркин каждый месяц отправлял в комитет заказным и нам квитанцию

представлял.

-- Смотрите, послал, а не себе в карман, как другие делают.

И в газетах было. Ну, и в залах у нас кружки стояли и тоже сборы

делались. Поужинают в компании, к ликерам приступят, господи благослови, вот

один какой и начнет соболезновать: вот мы, дескать, тут прохлаждаемся и все,

а там дети с голоду помирают. И сейчас какой-нибудь барыньке шляпу в ручку,

и она начинает:

-- Жертвуйте, господа! Иван Петрович, Петр Иваныч! Ну, от своей

бедности! Ну-у же...

И ей это большое удовольствие, и кривляется, и так, и тянет, и

глазами... Ну, и соберут рублей десять, а по счету ресторану рублей сто

уплатят.

А то артистка одна к нам со своей компанией ездила, так та себя на

распродажу пускала. И очень много смеху у них бывало. Ручку голую поцеловать

до локотка -- три рубля, к плечу там -- пять, а к шейке -- красненькая... И

так всю исцелуют, что... Один красное пятно ей насосал, штраф наложили по

суду сообща. И вышел раз скандал. Сидел с ними в кабинете один, очень

мрачный из себя, фабрика у него была канительная, Иван Иваныч Густов, вот

который застрелился от скуки жизни. Так он так-то вот встал и говорит:

-- Дам вам на голодающих вот это! -- и вытащил бумажник.-- Тут у меня

десять тысяч, сейчас из банка взял. Я вам расценок устрою всем. Всем вам в

хари плюну -- и на голодающих?!

Матушки, что вышло! И бумажником об стол хватил. Ему тут двое карточки

суют, с артисткой обморок, на диван ее потащили, с кулаками лезут, а он их

отстранил одним взмахом', положил бумажник в карман, да и говорит:

-- Плевка жалко!

И пошел. А потом в газетах было, что десять тысяч на голодающих от

неизвестного посетителя ресторана нашего. Вот это я понимаю!

И вот пошел я в ресторан, а сердце совсем расстроилось, и никак в себя

прийти не могу. А при нашем деле верткость нужна и тревоги чтобы -- ни-ни.

Потому как тревога -- так все равно как из кармана. А нельзя не идти -- две

экстренности: свадьба и юбилей. И с маху, не успел и за дело взяться как

следует, а тут три дюжины тарелок в угловую гостиную понес, да замлело

что-то во мне-и врастяжку. По десять целковых дюжина! Второй раз только за

всю службу. Первый раз хрусталю наколотил на двадцать четыре целковых,

баккара, посклизнулся на апельсинную корочку и сварил. Да вот в этот раз.

Сейчас метрдотель. Сварил? Сварил. Заплотишь. У нас это просто -- из залога

берут. И так мне после этого сделалось, что лег бы куда, забился бы куда в

дырку, чтобы не видно было, лежал бы и плакал. Обида одолела. А тут

туда-сюда, счета, марки из отделения в отделение сортируешь, то по буфету,

то по кухне, то по сервировке, то в счете не так что-то... Все помни, что

кто заказал. Первое наше дело -- ноги и память. Весь как на струне. А как

что неладно вышло, так весь день и пойдет одоление.

Закончились обеды, сервировали в угловой, и уж съезд. Пошли и пошли. А

народ все капризный и раздражительный, учителя эти. Редко у нас бывают,

та-ак, раз в год по обещанию, зато уж тут с напряжением: дескать, мы тоже

все понимаем. Приступили к закуске, то-се... И пошли гонять. Распорядитель

юбилея у них был -- метрдотеля за пояс заткнет, и голос зычный. Того нет,

другого нет, метрдотеля сюда, да почему икры только в трех вазах, да почему

больше форшмаки да тефтели, да рыбного чтобы больше, да балыка, да лососины,

да омаров... Знают, что в цене! Это по шесть-то рублей с персоны, конечно,

без вина! Думал, что ему еще глазков маринованных поднесут за шесть-то

рублей!

Совсем я закружился.' И вот как рок какой! Ну, точно вот нарочно! Несу

пирожки, смотрю -- он! Его превосходительство, Колюшкин директор. И такой на

меня страх напал, что чуть блюдо не выскочило. В глаза ему попасть боюсь. И

как нарочно -- куда ни станешь, отовсюду его видать. Такой он широкий,

выпуклый, как ящик какой. Взглянешь -- и он точно глядит. И вот будто у него

что против меня в мыслях есть.

И как стал пирожками с икрой обносить, чуть блюдо держу. И как

приказали им на тарелочку положить, я им волованчиков огратен, и

крокеточков, и зернистой икры вдоволь наложил -- они очень эту закуску

обожали -- и стал опять следить за ними. И когда они последнюю крокеточку в

рот сунули, подняли голову и на меня уставились очень ласково. Очень я

испугался. Вот, думаю, сейчас спросит. А они пожевали-пожевали, проглотили и

пальцем мне. Вмиг предстал и жду. А они так ласково посмотрели мне в лоб и

говорят:

-- Дай-ка мне еще икорки... и вот этих еще... Я им еще крокеточков и

икры, как на порцию.

Но только они меня как бы и не признали. Очень возможно, что и забыли,

потому что я года три тому, как к ним в последний раз являлся и прошение о

плате подавал. Так весь вечер их вид для меня как казнь была. И как начали

рыбу подавать, потребовали, чтобы я им мозельвейну дал.

А праздновали не то чтобы юбилей, а награждение. Директора гимназии,

старичка, повысили в попечители. Вот все и собрались на обед, чтобы

праздновать. И сейчас после рыбы речи наступили. А как речи, тут уж движение

прекращается. Стой и слушай. И очень хорошо говорили, что надо растить

поколение для пользы народа и чтобы больше свету. И тосты говорили, и пили

за все. И решили телеграмму послать. Это у нас всегда. Поговорят-поговорят

-- и сейчас кому-нибудь телеграмму.

А у меня так сердце и мозжит, и так захолодает, что сколько раз выбегал

я на кухню. Выбежишь в сени, снежку приложишь под манишку к сердцу -- и

отпустит. А небо все-то звездами усеяно... И так там хорошо, и далеко, и

тихо, а у нас -- ад. А тут, на кухне, скандал еще. Повар Семен опять

бунтовать пришел. Его за пьянство прогнали, так он на моих глазах с ножом

кинулся на старшого и рассек ему котлетным ножом руку, и сам зарезаться

хотел... Пришел опять наверх, а тут огни и блеск и оркестр играет... Даже

удивительно, как в волшебном царстве. Стали с юбилея расходиться, и не мог я

томления одолеть, как стал директор Колюшкин собираться. Стал у двери и жду.

И решение во мне такое, чтобы, как пройдет мимо, напомнить им про себя и про

Колюшку попросить. Идет он к двери, ласково так посмотрел на меня и говорит:

-- Человек, там я на окошке грушу оставил и еще что-то...

Побежал я к окну -- приметил уж я, что они там грушу положили и

мандаринов,-- прибавил еще пару слив белых и поднес. Он их сейчас в задний

карман мундира запихнул и дал мне полтинник. А я и говорю ему вослед:

-- Ваше превосходительство... дозвольте попросить... А он обернулся и

так сердито:

-- Я вам, кажется, дал?! 6 И. С. Шмелев, т. 1 161

И пошел. А тут меня распорядитель кликнули. Он, значит, думал, что я

еще на чай захотел... не понял... Убраться бы и идти домой, ноги не ходят, и

состояние такое ужасное, а разве с юбилея-то их скоро прогонишь? Заплатили

денежки, так надо их оправдать. Вина допивали под руководством ихнего

распорядителя. И загонял он меня с бутылками! Все бутылки по счету проверил,

высчитал на бумажке, что осталось, и распорядился по-хозяйски. Очень насчет

этого дела оказался способный человек, хоть и учитель.

-- Початые,-- говорит,-- мы жертвуем для прислуги, за эти вот со счета

долой, пусть ресторан примет, а вот этот пяточек,-- хорошие отобрал! -- ты в

кулечек упакуй и завтра в свободную минуту вот по карточке снесешь на

квартиру.

Порылся в кошельке и тридцать копеек дал. И допивали они початое очень

долго, но только был уже свободный разговор, и очень горячо рассуждали про

этого, которого поздравляли. И разобрали его по всем статьям и начистоту.

Под конец у нас всегда так, начистоту... И так много было работы в ту ночь,

часа два в порядок приводили угловую гостиную. Очень все задрызгали и

окурков натыкали по всем местам, даже в портьеры. Так что Игнатий Елисеич

нам выговор задал, что не смотрели. Поди-ка поговори! И какие жадные! Так

это прямо удивительно. Все, что рассчитал метрдотель с распорядителем ихним,

все как есть очистили. И ведь не то чтобы съесть, айв карман. Конечно, по

части фруктов. И каждый так улыбнется и скажет:

-- Ребятам, что ли, взять... на память... И уж как один сделал, так и

пошли -- на память. И у одного даже мундир просочился -- на грушу сел.

Конечно, надо же свои шесть целковых отъесть. И ведь тоже знают -- как и

что. Закуску обработали умеючи. Икры там, омаров и балыка -- и звания не

осталось. Вмиг сервировали. И разговаривают, а уж руку натрафят без промаха.

И у нас, конечно, тоже свой план. Закуску подставлять с переменами, чтобы

сперва погорячей чего и потяжелей, а уж там на прикрас пустить из легкого.

Так они тоже это очень хорошо понимают... Сосисички на сковородках,

тефтельки там и форшмаки не осадили сгоряча... Пять раз лососины прирезали и

балыка. И, конечно, ресторан наш немного заработал. А к концу еще

неприятность. Прислали горничную с квартиры от одного, что на юбилее был.

Барин портсигар серебряный оставили на столике. Искать -- нет. Всех номеров

опросили -- никто не видал. А у нас бывает, что и бумажники оставляют, и мы

их в контору сдаем. А такую-то дрянь, ему и цена-то пятнадцать целковых! --

кто позарится. Так и не нашли. Может быть, и из гостей кто по забывчивости в

карман сунул на манер чужих спичек. На этот счет у нас бывало. Одна барыня

подняла так-то вот брошку в зале, повертела, поглядела так по сторонам и...

в платочек. И я это видел. И она это видела, и вся как маков цвет, а не

отдала. А как я скажу метрдотелю? И барыня-то незнакомая... Может, и ее это

брошка. А утром к нам от фабриканта присылают -- не у вас ли брошку жена

потеряла в пятьсот рублей? Вот и портсигар... Но только нам репутация дороже

денег. VII

Сказался я метрдотелю, что завтра приду к двум часам. Пришел домой в

четыре, а у нас еще свет. А это все мои в одну комнатку сбились и спят при

огне. Страшно им, что Кривой повесился. Наташка на диванчике прикорнула.

Колюшка так на столе голову положил. Как сиротинки какие. Только Луша не

ложилась, потому что жутко ей в спаленку нашу идти -- рядом с той комнатой,

где Кривой обитал.

Поднял Колюшка голову и смотрит тяжело так. И сразу похудел, одни

глаза.

-- Чего ж ты не ложишься? -- спрашиваю. Молчит. А Луша мне:

-- Измаял он меня. Хоть ты-то его успокой. Все твердит -- из-за нас да

из-за нас... И так-то тот все мерещится, а он еще тут... Спасибо еще

Черепахин Наташку все развлекал, конфеты ей принес с бала...

Посмотрел я -- дверь в комнатку Кривого закрыта и даже стул приставлен.

Так вот и мерещится, как он там лежит на полу и кулаками грозится. Стал я

Колюшку успокаивать. Рассказал, что директора видел и он очень веселый был и

ласковый, а он мне вдруг сердито так:

-- Будете завтра говорить с ним, так держите себя как следует... А то

привыкли кланяться!..

Очень он меня этими словами уколол.

-- А вот ты,-- говорю,-- привык с отцом зуб за зуб! Ты вот, может,

последнего человека жалеешь, какого-то Кривого, который нам напакостил через

свою гордость... Он,-- говорю,-- и удавился-то нарочно у нас, а ты своему

отцу в глаза тычешь!

б*

 

А он мне с такой укоризной и даже головой стал качать:

-- А вы еще про религию говорите! Религиозный человек!..

Тогда я в расстройстве был и так, конечно, про Кривого сгоряча сказал,

а он меня не мог извинить.

-- А ты,-- говорю,-- после этого скот, а не сын! Дармоед ты!.. Вот что!

Он повернулся и пошел в коридорчик, где спал. А мне бы хоть бить кого,

хоть убежать бы... Рванул я Наташку с дивана, обругал... А она со сна

смотрит -- ничего не понимает. Пошел, водки выпил прямо из графина. Залить

бы все... Я очень много тогда перестрадал и потом. Ах, как я болел Колюшкой!

И не приласкал я его за всю жизнь, а обижал часто... Друг дружку обижали...

Характер-то у него во-от... каменный...

Легли мы с Лушей спать, и она стала приставать, чтобы переехать с

квартиры. Не останусь и не останусь здесь ни за что! Во всех углах, говорит,

куда ни пойдешь, все представляется, как дразнится. И мне-то -- вот стоит в

дверях и смотрит, как той ночью... А у нас очень крысы полы грызли тогда,--

ну прямо как царапается кто под полом. Лежим и думаем, и сон не берет. А

Луша и говорит:

-- Поликарп-то Сидорыч как странно стал себя вести... Сегодня весь

день, как ты ушел, по комнате кружился и себя за голову щупал. А пришел с

бала и Наташке колечко поднес... Говорит, на улице нашел. И совсем

новенькое, с красным камушком. Просил принять по случаю семейного несчастья.

Ничего это, что она взяла? Рублей пять стоит...

-- Что ж тут такого? -- говорю.-- Он к нам очень расположен...

-- Да. Если, говорит, откажетесь принять, я все равно в помойку брошу.

У меня, говорит, никаких сродственников нет, а вам удовольствие... Положил

ей на руку, а сам в комнату скрылся...

А это он из расположения. Очень он любил сестру свою, Катеньку. Она в

портнихах жила и померла от несчастной любви, выпила нашатырного спирта.

Рассказывал мне. С молодым человеком жила, а тот женился... Черепахин-то

того на улице поймал и кулаком убил до смерти, но суд его оправдал, и

присудили только к церковному покаянию. Очень это сильно на него

подействовало, и он к нам так и прицепился, что нет у него никого на свете.

И зашибал он часто, как тоска нападала. А как выпьет, так все грозился

подвиг какой ни на есть совершить, чтобы себя ознаменовать. И очень его

специальность мучила, насчет трубы. Только и разговору: связала и связала

меня труба на всю жизнь. И Наташка-то его все дразнила:

-- Что это вы, Черепахин, такой большой,-- а он очень высокий и

могущественный,-- и такими пустяками занимаетесь, в трубу играете?.. Если бы

вы на рояли могли играть, а это даже и не музыка!..

А он весь покраснеет и руки начнет потирать.

-- Все равно, и это как музыка, только, конечно, не для женского уха...

А если бы у меня были деньги, я бы на рояли стал... У меня очень пальцы

способны для рояли... И как растопырит, такой смех -- как вилы. А та его на

трубе заставляет играть, а он стесняется.

-- Ну, тогда я от вас конфет не возьму и разговаривать с вами не буду.

И начнет он марш трубить, а она рада и покатывается. Такая насмешница.

А он для нее был как ягненок, очень хорошего характера для нее-то.

Стала она как-то смеяться, что такая у него фамилия -- от черепахи, так

он совсем расстроился и дня два из комнаты не показывался. А потом вдруг

заявился и говорит:

-- Вы, Наталья Яковлевна, про фамилию мою сказали... Не хотел я

говорить, а теперь должен сказать. Она такая необыкновенная, потому что я от

разбойников произошел...

Очень нас насмешил. Чудак был!..

-- Не от черепахи я, а от разбойников. Мой дедушка был в шайке и

кистенем бил со страшной силой, и как ударит но голове, так череп -- ах! Вот

его и прозвали. И это в суде записано, и можете даже справиться во

Владимирской губернии... И песня даже есть про моего деда, и помер он на

каторге... И сам я тоже очень страшной силы человек и могу пять пудов одной

рукой вытянуть!..

Схватил при нас железную кочергу и петлей свернул, как бечевку. А как

Луша забранилась на него, он опять напрямь вытянул.

-- И если вас, Наталья Яковлевна, кто посмеет обидеть, вы мне только

прикажите... Я с тем человеком поступлю как с кочергой!..

Лежим мы с Лушей и раздумываем, и слышу я, как в коридорчике словно как

чвокает что. Луша мне и говорит:

-- Никак Колюшка?.. Что такое с ним творится... А я ей ни-ни, что к

директору завтра потребован, чтобы пуще не расстраивать прежде времени.

Вышел я в коридорчик и слушаю: очень тяжело вздыхает. Чиркнул спичкой,

а он как вскочит...

-- Ай! Испугали вы меня!.. Я ему и стал говорить от сердца:

-- Зачем ты и себя и нас мучаешь? Колюшка, милый ты наш сын... голубчик

ты мой! Вот ты плачешь... А он с гордостью мне:

-- Ничего я не плачу! Представляется вам... А тут спичка и погасла.

Подошел я к нему и сел рядышком. Обнял его в темноте, и так мне его

жалко стало... Худой он был -- ребра слышны, хоть и жилистый и широкий по

кости.

И он ко мне притискался. Молча так посидели. Поласкал я его тут молча,

по щеке потрепал. Так меня тогда взяло за сердце.

Только раз один за всю жизнь так его приласкал. И стал я ему на ухо

говорить, чтобы Луша не услыхала:

-- Попроси завтра прощения у учителя!.. Ну мало ли и мне обид делали?

Люди мы маленькие, с нами все могут сделать, а мы что... А ты бери пример с

Исуса Христа...

-- Не могу, папочка... не могу!.. Через слезы сказал. И никогда так

раньше меня не называл -- папочка. И как-то даже совестно мне сделалось и

хорошо, очень нежно сказал.

-- Я не человек буду после... я не могу!.. Так меня унижали, так

мучили... Вы не знаете ничего. Таких, как я, кухаркиными детьми зовут. Нет,

нет! Не стану!.. Вскочил и меня за руки схватил.

-- Знайте, что я на гадости не пойду... Я ваш сын, и я рад... Может, я

совсем другой был бы... Папочка, вы ложитесь... вы устали... Ах, папочка!..

Так мне тяжело, так тяжело...

За плечи меня схватил, сам дрожит... И тогда я перекрестил его в

темноте.

-- Попроси прощения... Мать убьешь, Колюша... У ней сердце больное...

-- Не мучайте... не могу!.. А Луша из комнаты звать стала:

-- Что такое? Что вы шепчетесь? Да поди ты, Яков Софроныч... жуть...

Так и расстались. И не лег я спать. Такое нашло на меня, что я долго

молился в ту ночь, все молитвы перечел, какие знал. И за Колюшку, и за

упокой души Кривого. А с Лушей припадок случился от удушья, кричала все,

чтобы фортки открыть... Всю ночь фортки от ветру бились, точно кто в окошки

стучал.

Vlll Так я помню этот день явственно. Разбудила меня Луша:

-- Зима на дворе... Смотри, какой снег валит... Светло так стало в

квартире, а за окнами стена белая, сыплет густо-нагусто. Стал я в сюртук

облекаться, а Луша и спрашивает -- зачем. Сказал, что по делу ресторана в

одно место.

А сюртук очень ко мне идет, и стал я очень представительный. Пошел. По

дороге в часовню Спасителя зашел, свечку поставил. Прихожу в училище.

Швейцар при училище был очень из себя солидный, с медальями, и орденами, и

нашивками, и такой взгляд привычный, но встретил очень услужливо. Потому у

меня фигура складная и, потом, шуба хорошая, с воротником под бобра, как

барин я солидный. Как обо мне доложить, спросил. Сказал я, что вот по

письму. Тогда он карточку визитную попросил, а у меня нет, и подал мне

бумажку -- написать, кто и по какому случаю. Понес наверх, а меня в боковую

комнату проводил.

Как на суд я пришел. И к людям я привык, но в таких местах робею. А тут

хуже суда, все от них зависит, и нельзя никуда жаловаться. Барыня там еще

сидела в шляпе, очень хорошо одета, в черном платье со шлейфом. Присел я с

краю, очень в ногах слабость почувствовал, в коленках. Всегда так у меня в

коленках дрожание бывает, когда тревожно: служба нам на ноги первое дело

влияет. И строго там у них все. Шкапы огромные, а за стеклами разные фигуры

из алебастра, горки, и звезды, и головы. А на шкапах чучела птиц и банки. И

портреты на стопах в рамах, и часы огромные, до полу, в шкапу. Так маятник

-- чи-чи. Тихо так, а он -- чи-чи. А у меня сердце разыгралось. И барыня не

в себе. Встала, к окошку подошла, пальцами похрустела и вздохнула. И вдруг

мне говорит:

-- Как долго... Видите, хочу вас спросить... Я своего мальчика перевожу

из гимназии в третий класс... Как вы думаете, могут без экзамена принять?..

У него всє награды...

А тут я, по привычке, привстал и говорю -- не могу знать. Она так

оглянула и ни слова. Да, ей вот тревога, могут ли без экзамена принять, а у

меня... А тут швейцар обе половинки настежь, и входит сам директор, его

превосходительство. И совсем другой, чем в ресторане. В мундире, голову в

плечи и вверх, и взгляд суровый. Пальцем приказал швейцару двери закрыть. И

сперва к барыне. Поговорил ничего, ласково, и отпустил. Потом ко мне. Както

сбычился и с ходу руку сует. А я запнулся тут -- у меня шапка в руке была...

Я ему поклонился, а он так взглянул мне в лицо, и так как-то вышло неудобно.

Руку-то я его не успел взять, а уж он свою убрал за спину и смотрит мне в

лоб.

-- Что вам угодно? -- важно так спросил и опять мне на лоб посмотрел.

Подал я ему письмо и сказал насчет сына... Тогда он так пальцем сделал

и скоро так:

-- Д-да! -- как вспомнил.-- Д-да! Скороходов?.. Понял я, по глазам его

понял, что он меня теперь признал. Сморщился он как-то неприятно, пальцами

зашевелил и как из себя стал выкидывать на воздух:

-- Да, да, да... Мы не знаем... Положительно не знаем, что с ним

делать! Положительно невозможен! Я не могу понять! Положительно не могу!

К шкапу стал говорить, а рукой все по воздуху сечет и голосом все выше

и выше. А у меня в ногах дрожанье началось и в сапогах как песок насыпан. И

внутри все захолодало. А он все кричит:

-- Это недопустимо! У нас училище, а не что!.. Вы своего сына знаете?

-- Простите,-- говорю,-- ваше превосходительство! Он всегда уроки

учит...

А он и сказать не дал:

-- Не про уроки я говорю! Он разнузданный! Он дерзость сказал!

-- Простите,-- говорю,-- ваше превосходительство! Он не в себе был... У

нас расстройство вышло... семейное дело...

Хотел объяснить им про Кривого, но он и слова не допустил.

-- Это не касается!.. Он дерзость сказал учителю!

-- По глупости, ваше превосходительство... Я,-- говорю,-- его строго

накажу. Дозвольте мне объяснить... Но он так разошелся, так закипел, что

никакого внимания.

-- Дайте сказать! -- кричит.-- И это не все! Тут гадости!..

И вынимает из кармана два письма.

-- Вы знаете... это кто писал мне... донос? Кто это? что это?

И в руки сует. Так мне сразу Кривой и метнулся в голову.

-- Что это? Вы об этом знали? Что это, я вас спрашиваю?

Верчу я письма и совсем растерялся. Вижу -- такой крючковатый почерк, с

хвостиками, как раз Кривого писание. Так и мне записку писал про извинение,

крючками и усиками.

-- Это,-- говорю,-- у нас жилец жил, писарь участковый... Он на нас со

злобы... Дозвольте сказать... А он и слушать ничего не хочет, осерчал

совсем.

-- Прошу меня избавить!.. Примите меры!.. Я бы,-- говорит,-- дал знать

в полицию, но не хочу марать училище...

И так горячился, так горячился.

-- К нам,-- говорит,-- посторонние с улицы лезут и дрязги несут...

Очень много в короткое время насказал и про свои заботы. И пальцем все,

пальцем, как не в себе. Разгасился весь, дергается... Я слово, он десять...

Сказать-то не дозволяет.

-- Ваше превосходительство,-- говорю, вижу, что он устал от

разговора.-- Он заботливый и всегда уроки учит и уважает всех... А вот у

нас, извините сказать, Кривой, жилец был, который вчера удавился, так он это

со зла написал...

А он уж отдохнул и слушать не хочет. И опять стал рукой трясти.

-- Довольно, довольно! Не желаю слушать дрязги! Это не касается... Я

вам прямо говорю! Если ваш сын в классе не попросит прощения у учителя, мы

его уволим из училища!..

-- Ваше превосходительство! Помилуйте! Он все сделает и прощения

попросит у всех учителей... Я ему прикажу и устыжу при всех... Я,--

говорю,-- целый день при деле и даже часть ночи, в ресторане, а он без моего

глазу рос... А он мне так на это спокойно:

-- Должны соблюдать правила!.. Для нас все одинаковы, кто угодно. У нас

и сын нашего швейцара учится, и мы рады... Но мы никому не дозволим

непокорства, хоть бы и сыну самого министра!..

И опять стал нотацию читать, и что не хочет никого губить, а не может

дозволить заразу, потому что у них пятьсот человек. И я стал просить

потребовать сюда Колюшку, чтобы ему прочитать при них наставление. Он сейчас

пуговку нажал и приказал:

-- Позвать Скороходова из седьмого класса! И давай по комнате ходить,

как в расстройстве, и волосы ерошить. Красный весь сделался, воды отпил. А я

притих и стою. А часы только -- чи-чи... Только бы скорей кончилось все...

Потом отдышался и опять:

-- Груб он и дерзок! Не внушают ему дома!.. Надо обязательно внушать и

следить!.. С батюшкой спорит на уроках... А в церковь он ходит?

И тут я сказал, чтобы его защитить, неправду.

  -- Как же,-- говорю,-- ваше превосходительство! Каждый праздник, я

слежу.

Только плечами пожал и фыркнул. Подошел к окну и стал смотреть. Тихо

стало. Только все -- чи-чи... А тут как раз и входит мой.

Остановился у шкапа, руку за пояс засунул, бледный, и губы поджаты,

даже на ногу отвалился и смотрит вбок. Директор оглянул его и приказал

куртку оправить и стать как следует.

Оправился он, надо правду сказать, вразвалку, небрежительно. И так

жутко мне стало. Посмотрел он на меня и точно усмехнулся.

Директор ему и говорит:

-- Вот, и отец на вас жалуется!..-- А я, правду сказать, не

жаловался.-- Расстраиваете родителей... Он тоже удивляется вашему

поведению... Стойте прямо, когда с вами говорят!..

Так резко крикнул, меня испугал. А тот плечом так дернулся, как дома,

когда выговор ему задашь. То есть ни-чего не боится.

-- Какое же мое поведение особенное? -- даже дерзко так спросил.-- Меня

назвали...

А тот ему моментально:

   -- Молчать! -- как крикнет.

Что поделаешь! Стиснул рот и замолчал.

-- Ваше дело слушать, а не возражать! Я все знаю! А Колюшка опять:

-- Меня раньше оскорбили... А тот ему слова не дает сказать:

-- Молчать! Я вас выучу, как говорить с начальством! При вашем отце я

говорю вам в первый-последний раз: сейчас пойдете в класс, и я приду и...--

Учителя он назвал, забыл я фамилию.-- И вы попросите прощение за глупую

дерзость.

Я стал делать ему глазами и умолять, но он не внял.

-- Нет,-- говорит,-- я не могу просить прощения... Он меня оскорбил

первый... Это несправедливо... Так меня в жар бросило. А директор так к нему

и подскочил.

-- Ка-ак? Вы, мальчишка, осмелились!.. Грубиян! Ни за что считаете, что

училище заботилось о вас! Дали вам образование! Должны считать за счастье!..

А тот дернулся и бац:

-- Почему же за счастье? -- И так насмешливо поглядел, как на меня.

А у директора даже голос сорвался, как он крикнул:

-- Не рассуждать! С швейцаром говорите? Я выучу разговаривать!..

Мальчишка, грубиян!..

Я стою как на огне, а ему хоть бы что! Позеленел весь и так и режет

начисто:

-- И вы на меня не кричите! Я вам тоже не швейцар! Ну, тогда директор

прямо из себя вышел, даже очки сорвал. Надо правду сказать, так было дерзко

со стороны Колюшки, что даже невероятно. Ведь начальство -- и так говорить!

И директор велел ему идти вон:

-- Вон уйдите! Я вас из училища выгоню!.. А тот даже взвизгнул:

-- Можете! Выгоняйте! Не буду извиняться! Не буду! И ушел. Я к

директору, а он и на меня руками. Весь красный, воротник руками теребит,

задыхается. А я стал просить:

-- Ваше превосходительство... помилуйте... У нас расстройство... не в

себе он, мучается...

А он совсем ослаб и уже тихо:

-- Нет, нет... Берите его... мы его вон... исключим... Вон, вон! Не

могу... Никаких прощений... Довольно!.. И ушел. Я за ним, а он дверью

хлопнул. И остался я один...

Попрекал меня Колюшка, будто я чуть не на колени становился, но это

неправда... Не становился я на колени, нет, неправда... Я их просил, очень

просил вникнуть, а они так вот рукой сделали и вышли. И никого не было, как

я просил вникнуть. А на колени я не становился... Я тогда как бы соображение

потерял... Да... Так вот шкапы стояли, а так вот они, и я к ним

приблизился... и стал очень просить... Я, может быть, даже руку к ним

протянул, это верно, но чтобы на колени... нет, этого не было, не было...

Они вышли очень поспешно, а меня шатнуло, и я локтем раздавил стекло в

шкапу...

И вдруг передо мной встал какой-то высокий в мундире с пуговицами,

перышко в зубах держал... Глаза такие злобные, и так гордо сказал:

-- По поручению директора объявляю, что Скороходов Николай будет

исключен.

Повернулся на каблуках и пошел с перышком. А тут мне швейцар и

показывает на шкап:

-- Уж вы заплатите, а то с нас взыщут... И заплатил я ему за стекло

полтинник. Он мне шубу подал и пожалел даже. Спросил меня:

-- У вас сынка исключают? У нас очень строго. А вы идите по карточке

этой,-- и карточку мне в руку сунул,-- у них такое же училище, и они у нас

раньше учились... Могу рекомендовать... У них двести рублей только... А

может, и скинут, если попросить...

А как вышел я, ничего не видя, во дворе слышу:

-- Папаша! погодите!

А это Колюшка с бокового хода, с книжками. Бежит, пальто на ходу

надевает, и книжки у него рассыпались прямо в снег. Помог я ему собрать, а

он гребет их со снегом, мнет, листки выпали, остались так.

-- Не надо теперь... не надо... Но я подобрал их и сунул ему в карман.

И снег шел, такой снег... Пошли двором... Смотрю я на Колюшку, что он так

тихо идет. А он назад кинулся, где книжки рассыпал... Стал искать опять,

ничего не нашел... Опять пошли к воротам. И уж не смотрю на него, а стараюсь

по тропке идти, кругом снегу намело.

-- Ну, что же... все равно... Говорит, а сам нос чешет.

-- Ничего... я сразу сдам... все равно... И замолчал. И я ничего не мог

сказать: слова не было такого. Иду, он рядом. Дошли до ворот. Тут он

оглянулся, посмотрел на училище... и так горлом сделал: гу... И лицо у него

было... Щурился он, чтобы не заплакать... И снег нам в лицо прямо был,

густой снег. И так глухо сказал:

-- Несправедливо меня... они...

Выкрикнул. И заплакал, махнул рукой.

-- Все равно... ничего...

Дошли до угла, а я все не могу говорить. И повернул я в переулок, чтобы

в ресторан идти. Не мог я домой идти. Там Луша...

-- Папаша, вы куда? Насилу я выговорил:

-- Куда?.. в ресторан пойду... И разошлись. Одумался я, пришло мне в

голову тут, что ему обязательно домой надо. И обернулся я, чтобы наказать

ему, чтобы домой он шел, а его уж не видно. Такой снег валил, такой снег...

свету не видать...

IX вот какое мне испытание выпало! А за что? Что я, не исполнял своей

службы и обязанностей? Разговорился я как-то с Иван Афанасьичем -- старичок

у нас на дворе жил, учитель из уездного училища, в отставке от службы. Так

он и про себя рассказывал мне очень много горького. И вот скажу, как ни

тяжело мне было, а легче как-то стало на сердце: другим еще тяжелей бывает!

У него сын как вышел в люди и поступил булгахтером на фабрику на две тысячи,

так его загнал прямо в щель. Так и сказал:

-- Вы, папаша, живете на моем иждивении, потому что ваша пенсия только

на квартиру хватает...

 

И всю пенсию его стал забирать за стол и квартиру отдавал ему носить свои

старые брюки. А поместил его в коридоре на сундуке. А как старичок пожелал

уехать в комнатку ко мне и жить на свой страх на пенсию, не допустил.

-- А-а... Вы хотите меня страмить! Чтобы в меня пальцами тыкали! Я

теперь на виду у правления и прибавки просил просил ввиду вашего содержания,

так вы мне нарочно, чтобы повредить в глазах!..

 

Так и не дозволил. И на табак давал только тридцать копеек в месяц и велел в

кухне курить, где самовары наставляют. Табак очень зловонный... Вот! Так

мое-то горе с полгоря! А тот-то всю жизнь на сына положил, за булгахтерию

сто рублей истратил и за место заплатил, чтобы приняли.

 

И путал я на службе в тот день! Антон Степанычу Глотанову за обедом

служил очень плохо, даже совестно. Блюда перепутал, со второго начал. А он и

говорит:

-- Клюнул, что ли?

Я им даже, помню, и не ответил ничего, и они на меня так внимательно

поглядели. Стою неподалечку в простенке, смотрю в окно, как снег валит, а в

глазах все комната та со шкапами... Антон Степаныч ножичком постучали:

-- Нарзану я просил! А у меня в глазах жгет. Принес я им

нераспечатанную бутылку. И так мне стало стыдно, что не мог сдержаться...

Смахнул салфеткой глаза и откупорил им.

-- Что это, брат, с тобой сегодня? -- спросили. Но я счел неприличным

сказать им про себя. Извинился за небрежение и объяснил, что заторопился.

Нельзя же сказать, что нездоровится, потому что у нас на этот счет очень

строго. Нездорового человека нельзя допускать к гостям служить, и было не

раз  подтверждено администрацией нашего ресторана. Могут брезговать господа.

А про сына говорить... И выплакал-таки я лишний полтинник. Всегда они мне

полтинник оставляли, а тут положили рубль.

Пришел из ресторана. Луша плачет. И понял я, что ей все известно. Глаза

опухли. Про Колюшку спросил. Оказывается, весь вечер все письмо писал и

потом уходил со двора, а теперь спать лег. А Луша пристала и пристала ко

мне:

-- Иди к директору, проси еще... Куда его теперь? В конторщики на

дорогу?

Сказал, что схожу, попытаюсь. И легли спать. А как вспомнил про письмо

да опять про Кривого, как он ночью один с собой распорядился, страх на меня

напал. А Колюшка если... Кто его знает! И не ел он сегодня ничего. Какое

письмо? Не могу улежать. Слышу, в коридорчике кашлянул. И пошел я к нему

послушать. А мне от лампадки из нашей комнатки видно было, как он лежит

лицом в подушку. Как был, так и лежит, и даже сапог не скинул. Подошел я к

нему и позвал:

-- Коля! Ты не спишь?

-- Не сплю...

-- Что же ты не спишь?

-- Не хочу...

-- Коля! Ты спи, голубчик... Не надо расстраиваться... Бог милостив.

Молчит.

-- Коля,-- говорю.-- У меня сердце за тебя болит... Ты бы разделся...

-- Нет, все равно... И вздохнул тяжело. Тут я сел к нему, стал его по

спине гладить и уговаривать:

-- Ничего. Я все силы употреблю, чтобы тебя приняли... Хочешь, к

генералу одному пойду, у него влияние большое, и он к нам ездит... Ему

только слово сказать... Он для меня снизойдет...

А он как вскочит!

-- Смеетесь, что ли, надо мной? -- Задрожал весь.-- Да я лучше...

-- Что? Что ты лучше? -- спрашиваю его.

-- Ничего... А экзамен я сдам и без них. Вы думаете, я не понимаю? Я

все понимаю!.. Мне, может, больней вас... И задрожал у него голос.

-- Вы,-- говорит,-- всє радости ждали от меня, а я вам вот что...

И так стал рыдать, так рыдать... И Луша прибежала, и Наташка

проснулась... А он в голос, в голос... Встал, на нас смотрит, трясется,

точно его кто бьет. И челюсти у него так стучат, так стучат...

-- Простите меня... Измучил я вас, измучил. Я все сделаю, работать

буду...

Потом оправился и сказал, что спать будет, чтобы успокоились. А как те

ушли, и говорит мне:

-- Слушайте. Вы ничего не повернете. Я им письмо послал и все сказал...

-- Кому письмо послал?

-- Им, директору и всем учителям... Все сказал.

-- Что ж ты теперь наделал? -- спрашиваю.

-- Все им сказал. Думаете, я еще ребенок? И ваше положение знаю... А вы

мое-то знаете? Хоть словом сказал я вам про свою тоску? Не хотел вас

расстраивать... Схватил меня за руку, стиснул.

-- Нет, нет. Ничего не говорите... Выслушайте, что я вам скажу... Мне

некому и сказать-то... Папаша, милый!..

-- Ну, хорошо,-- говорю.-- Успокой ты меня... Извинись...

А тут и вспомнил, что письмо-то он послал им.

-- В чем? Что меня все годы мучили? Не знаете вы их! И стал

рассказывать про свое. Как относились к нему и как надзирателишка его поедом

ел и издевался. И так мне стало за него обидно!

-- Меня,-- говорит,-- еще с первого класса всє так отличали, и еще

некоторых. И все тот носатый. Он все чистеньких любил, а я без воротничков

ходил... Оборвышем называл. Он,-- говорит,-- подлец, даже мою фамилию

коверкал нарочно... Скомороховым звал!.. Чтобы смеялись.

И что же оказывается! С пятого класса насчет таких делов просвещал,

чтобы туда... И адреса давал. А про Колюшку распространил, что он таким

пороком занимается... А?! Ему товарищи сказали. И мой Колюшка пристыдил его

при всех за ложь. Ведь это что же!

-- Он,-- говорит,-- меня вшивым раньше называл, на гимнастике на палке

кружиться приказывал, а у меня голова не выносит. До ненависти меня довел! А

сегодня, как я выбежал из приемной, он стоял за дверями и подслушивал. И

спросил меня, гадина: "Как дела, господин Скоморохов?" Ну, и обозвал я его

подлецом в глаза...

Что ж я мог ему сказать! А потом и спрашивает:

-- Мне директор про какие-то письма говорил... Какие письма, вы не

знаете?

А я про них совсем позабыл, про письма-то Кривого. Достал я из сюртука,

зажег лампочку, и стали мы их читать. И что же оказывается? Так он там всего

наплел, что и не поверишь. В одном написал, что Колюшка ругает начальство

так-то и так-то и говорит про политику, а в другом написал, что все наврал в

письме, а начальство всє прохвосты и он донесет на всех про взятки. Прямо он

уж тогда был не в себе...

Досидели мы так в душевном разговоре до пятого часу, и вдруг заявляется

с балу Черепахин. И очень сильно заряжен.

-- По какому поводу бдите? Опять, что ли, кто повесился?

И хоть выпивши он был, но я ему все рассказал, что так и так. А он

вдруг на трубе хотел туш.  Насилу я его упросил. Разошелся вовсю. Очень

хорохорился, врал, как капельмейстеру при публике в ухо плюнул. А голос у

него зычный, и разбудил он Наташку. Она из комнаты на него закапризничала. А

он сейчас тише воды ниже травы и меня вызвал к себе в комнату. И говорит:

-- Желаю знать ваше направление... Хотя мною и гнушаются, но я

как-никак себя ознаменую впоследствии, будьте покойны... Это уж я себе

назначил. А вот что скажите... Если секретно от родителей, за барышней

ухаживать можно? Только одно слово?

-- Да почему вы так спрашиваете? -- говорю.

-- Нет, вы скажите, допустимо? Я для одного приятеля...

Сказал ему, что это, конечно, неудобно.

-- Верно! И очень даже,-- говорит,-- опасно в отношении судьбы...

Теперь очень много хлюстов... А если офицер, как вы полагаете? Я их знаю,

потому что сам из солдат. Можно?

Ну, я сказал, что нехорошо. А он мне на это:

-- Как я верно понимаю!.. И стал просить, что если с квартиры

переберемся, чтобы ему комнатку уделить... А с квартиры мы с Лушей порешили

съехать. Такая несчастная квартира попалась.

И переехали мы из дома барышень Пупаевых. А квартиры все очень дороги,

и потому сняли квартиру в расчете сдачи комнат, как это теперь заведено и

очень облегчает расходы. Наш буфетчик вот снял квартиру за сорок рублей, а

сам за комнаты сорок пять рублей выгоняет. Ну, и мы, слава богу, устроились

ничего.

Одну комнату взял за себя Черепахин и пустил к себе жильца,

знакомого,-- на скрипке играть ходит в кинематограф. И еще комнату сдали

молодой чете,-- Васиков через Колюшку рекомендовал,-- молодой человек и его

сожительница. Хоть и не в законном браке, но нам какое дело? Плати деньги и

чтобы тихо было. И опять Колюшке спать в проходе пришлось. Наташке надо

комнатушку -- девица на возрасте, и, конечно, ей надо аккуратно себя

держать. Вот ей мы отгородили ширмочкой уголок в столовой. И стала наша

квартира как ковчег Завета: куда ни войдешь -- всє постели.

И я совсем успокоился, потому что Колюшка стал очень сильно учиться к

экзамену. И Васиков, с железной дорогито, тоже ходил к нему по вечерам

заниматься сообща. И пошла наша жизнь тихо-мирно.

И одного только мне не хватало: рассорился с нами Кирилл Саверьяныч.

Хоть он и вострый был на язык и очень гордый, но утешитель был при

разговоре. И так мне стало скучно. И задумал я его опять приблизить к себе.

Потолковал с Колюшкой, чтобы он ему хоть извинительное письмо написал, авось

он отойдет. А Колюшка уперся -- нет и нет. Хитрый он! Да ведь хоть какое

развлечение, а у меня ни души знакомых. И в гости не к кому сходить.

Свои-то, официанты, надоели и в ресторане. А Ивану Афанасьичу до нас далеко

стало, учителю-то, и прихварывать он стал.

Тогда я сам в праздник до ресторана пошел к Кириллу Саверьянычу.

У него заведение было на углу, у Вознесения, очень шикарное, с

зеркальными окнами, и на большой вывеске под бархат золотыми буквами

явственно было по-французски: "Кауфер 1 Кириль"! Это так для образованной

публики. а он. конечно, по фамилии шюсто Лайчиков. И вот вхожу я в магазин,

а он сам работает во всем белом и бреет господина. Увидал меня и так

вежливо, но с тоном в голосе показал мне рукой на стул:

-- Будьте добры... Точно я бриться к нему пришел. Подлетел тут молодец

ко мне с простынкой, но я его отстранил. А Кирилл Саверьяныч и не глядит на

меня. Бреет и покрикивает:

-- Мальчик... щипцы!..

Наконец, вижу, освободился -- и так равнодушно:

-- Чем могу служить?

Вижу, что тон задать хочет, а глазами пытает. Тогда я стал ему по

сердцу говорить, что вот у меня потеря такого человека, которого я уважал до

глубины души, и что мне очень горько... И сказал ему, что такое несчастье

нас постигло. Колюшку выгнали, и он тоже извиняется. Это чтобы его

растрогать и расположить. Тогда Кирилл Саверьяныч вынул гребешок и стал

хохолок причесывать, а сам как бы раздумывает.

И сказал уже совсем мягким тоном:

-- Видите, как сама судьба все направляет! Причина к причине идет. Хотя

мне очень прискорбно.

И все гребешком расчесывает хохолок.

-- Очень, очень грустно по человечеству... Но помните правило жизни!

Обруч гнуть надо, распаривши... все это самое... Значит, надо

приспособиться, а он у вас думает сразу... И вот -- финал!

Очень посочувствовал мне, а потом и говорит:

-- Я размыслил и нахожу, все это самое... что было недоразумение на

словах. Извиняю его, потому что он и так пострадал. Пожалуйте кушать чай...

И отвели мы душу в разумной беседе о жизни, и я был им так обласкан и

утешен, что как посветлело мне все. И обещал опять по-старому заходить и

успокоить Колюшку. И даже приказал меня постричь и пробрить, хотя я сам

производил эту операцию, и даже велел освежить лицо одеколоном.

И так все шло по-обыкновенному. Жильцы люди попались аккуратные,

платили исправно, хоть и совсем бедные были. И с Колюшкой у них дружба

началась. Луша сказывала, как дома они, так все вечера у них в комнате

торчал. И все мне стала петь:

Парикмахер (искаж. фр. coiffeur).

-- Ox, боюсь я, влюбится он еще в жиличку... Такая она шустрая да

вольная... И свободным браком живет...

   Очень стала беспокоиться. И на Наташку стала жаловаться. Как вечер --

шмыг на каток. А долго ли- до греха? Девочка она у нас красивая, и даже

очень хороша собой,-- и одна по улицам бегать стала. Сказал я ей, а она мне:

-- Не ваше дело! Я не маленькая и не желаю в четырех стенах сидеть... У

нас все катаются...

И оказывается, стали ее гимназисты и даже студенты домой провожать, и

она с ними у ворот простаивала и хохотала. Луша их раз шуганула, из лавочки

шла, так та ей такой скандал устроила!..

-- Вы что же, хотите, чтобы я сбежала от вас? Я общества желаю!.. Вы

необразованные и не понимаете приличий...

А тут я прихворнул что-то, с неделю провалялся. Жар открылся и

головокружение. И так меня болезнь напугала! Ну, как помру? И дети на ноги

не поставлены, и Луша-то без средств... Хоть бы домик был, все бы ничего, а

то никакой собственности... В богадельню ей идти придется, да и то если

протекция. А на детей какая надежда!

И решил я тогда на постели, в жару, если поправлюсь, копить и копить. А

было у меня на книжке шестьсот с чемто рублей. Если бы еще тысячи полторы,

можно бы у заставы где домик с переводом долга купить. И порешил я тогда во

всем себя сократить и каждый день откладывать хоть по рублю и завести

секретную книжку, чтобы и Луша не знала. Убавился, мол, доход -- вот и все.

А то она Наташке то на ленты, то на каток -- много расходов. И курить решил

бросить, только какие папиросы на столах забывают... И потом сразу и обрадую

через годок.

А Луша все пристает:

-- Домик обязательно надо... И сны я стала видеть... все черные собаки

мохнатые снятся... Это всегда к собственному дому...

И как поправился я, пошел к Кириллу Саверьянычу посоветоваться. Тот

сразу одобрил и посоветовал:

-- Это можно ускорить. У меня есть знакомый нотариус... он берет деньги

по мелочам и людям в нужный момент под вторые закладные отдает из двенадцати

процентов, а сам по восьми платит... Только четыре процента себе за хлопоты

оставляет...

И знакомый оказался -- Стренин, Василь Семеныч. Всегда с Глотановым,

Антон Степанычем, у нас завтракают, очень богатый человек. Но только он

меньше тысячи не принимал.

-- Вот и прикапливай! -- посоветовал мне Кирилл Саверьяныч и стал опять

по  дружбе "ты" говорить.-- Очень хорошо, что такое желание у тебя. Для

пользы отечества всякий должен иметь свое обзаведение, и потому начальство

завело кассы... И я даже своим мастерам карточки для марок роздал из касс, а

они, дураки, разве что понимают! Завелся пятак -- и уж грызется в кармане...

А вот за границей почему порядок и покой? Потому что там даже в училищах

приказывают копить. Да! И там у всякого почти рабочего свой собственный

дом!..

И такие его разговоры так меня укрепили, что окончательно я порешил

копить и копить. И когда пошел в ресторан, зашел в часовню и просил

отслужить молебен во исполнение задуманного дела. Ах, как я себе в уме

представлял обзаведение домиком! И садик бы развел, березок бы насажал, и

душистого горошку, и подсолнухов... И были у меня хорошие куры на примете,

лангожаны, замечательные куры у нашего повара одного... Да ведь за

тридцать-то девять лет кипения мог бы себе хоть такое удовольствие

доставить... Чайку-то в своем садике со своей ягодой напиться... Да-а...

Попил я чайку... попил...

XI А время было самое горячее для ресторанов, после Рождества. Работа и

работа. Такие бывают месяцы в нашем деле, что за полгода могут прокормить.

Сезон удовольствий и бойкой жизни. Возвращаются из-за границы, из теплого

климата, и опять обращаются к жизни напоказ. И потом, господа из собственных

имений... По случаю как продадут хлеб и другое, и также управляющие богачей.

Очень любят глотнуть воздуха столицы. А потом коннозаводчики на бега, а этот

народ горячий для ресторанов и любят рисковать очень на широкую ногу. Такое

кипение жизни идет -- оборот капиталов!.. А потом из Сибири подвалят, народ

особенный, сибирский... В один день год норовит втиснуть, да чтобы со

свистом. А это купечество и доверенные приезжают модные и другие товары,

закупать на летний сезон.

Вот такой сорт публики для нас очень полезный. Копейке в зубы не

засматривают... Ну, и измотают, конечно, так, что по ногам-то ровно цепами

молотили. Наутро едва подымешься.

Таких-то дней не только мы ждем. Метрдотель-то еще больше нашего

ждет... А ведь это штука не малая. Вот метрдотель... Ведь вот кто хорошо не

знает -- не может понять даже, что такое метрдотель!.. А это уж как кому

какое счастье. Это не просто человек, а, можно сказать, выше ученого должен

быть и уметь разбирать всех людей. Настоящий, породный, так сказать,

метрдотель -- это как оракул какой! Верно скажу. Чутьем брать должен. Другой

скорей, может быть, в начальники пройдет, и в судьи, и даже, может быть, в

губернаторы, а метрдотель выше его должен быть по голове. Взять официанта,

нашего брата... Хороший лакей -- редкость, и большой труд надо положить,

чтобы из обыкновенного человека лакея сделать по всем статьям, потому что

обыкновенный человек по природе своей приспособлен для натурального дела и

имеет свой обыкновенный вид, как всякий обыкновенный человек. А лакей -- он

весь в услугу должен обратиться, и так, что в нем уж ничего сверх этого на

виду не остается. Уж потом, на воздухе, он может быть как обыкновенно, а в

залах действуй, как все равно на театре. Особенно в ресторане, который

славен. Ну, прямо как на театре, когда представляют царя или короля или там

разбойника. А метрдотель... это уж высший номер наш, как королек или там

князек из стерлядки, значит, белая стерлядка, редкость. Он должен проникнуть

в гостя и посетителя и наскрозь его знать. Так знать его по ходу, чтобы не

дать ошибки. И потом, ответственность! Как тоже к гостю подойти и с какой

стороны за него взяться, в самую точку попасть! И чтобы достоинство было и

движения... Это любят. Такие движения, чтобы как дипломат какой. И потом,

чтобы был весь во всей фигуре. Маленький метрдотель даже и не может быть.

Тогда он должен в ширину брать... И тощих тоже нельзя, потому на взгляд не

выходит. И такой должен быть, чтобы от обыкновенного официанта отличался. По

зале пройдет, так что как бы и гость, но так, чтобы и с гостем не

перепутали...

Может выйти неприятность, да и бывали. Раз вот так-то с артисткой вышла

история. У нас на парадных обедах дамам букеты цветов подают, так вот одна

артистка шла в зал, а у двери наш метрдотель Игнатий Елисеич букет подал с

таким движением и такой взгляд сделал, что она ему головой так кивнула и

такую улыбку приятную сделала. Подумала, что это ей любитель. И потом, как

узнала все, ее кавалеры выговор сделали метрдотелю, зачем так подал. Это уж

перестарался.

Очень трудное дело при тонкости публики. У ней все на расчете: и не

глядит, а все примечает и чует. Надо такую линию вести и изображать, чтобы и

солидность, и юркость чтобы светила. Чтобы просвечивало!

А капитал у него, может, побольше кого другого. Хороший метрдотель

только времени выжидает, и как свой курс прошел и капитал уловил, выходит

обязательно в рестораторы... И на чай ему нельзя принять просто, а надо

по-благородному. Ему на чай идет как за труд мозга и с куша, и больше по

кабинетам, и за руководительство пира.

А это очень трудно. Надо очень тонко понимать, как и что предложить,

чтобы фантазия была! Только немногие знатоки могут сами выбирать обед или

ужин деликатес. Да вот, и просто, а... Придет какой и важно так -- карту! И

начнет носом в нее и даже совсем беспомощно, и никогда сразу и по вкусу не

выберет. И выберет, так общеизвестное. Знают там провансаль, антрекот,

омлет, тефтели там, беф англез... А как попал на трехэтажное, ну и сел. Что

там означает в натуре и какой вкус? Гранит виктория паризьен де ля рень? Что

такое? Для него это, может, пирожное какое, а тут самая сытость для третьего

блюда!.. Или взять тимбаль андалуз корокет? Ну что? Он прямо беспомощен и,

чтобы не сконфузиться, не закажет, а если заказал, тоже осрамился. Потому

что это даже и не блюдо, а пирожки...

Мы, конечно, прейскурант должны знать наизусть, как "Отче наш", и все

трудные имена кушаньев, ну, иной раз и посоветуешь осторожно. Но могут и

обижаться. Один вот так заказывал-заказывал мне при барынях закуску, рыбку и

жареное, а потом и говорит важно так: "А потом еще для четвертого --

тюрьбо". Ему название понравилось. Я и скажи, что рыбка это будет, потому

вижу, не понимают они... А он на меня как зыкнет: "Знаю, знаю!" Однако

отменили потом.

Вот тут-то метрдотель и нужен. Он так может изобразить и направить, что

вместо красной на четвертной взведет, да еще красненькой-то и накроет, если

гость стойкий. А вот для тех, которые из Сибири, метрдотель прямо необходим.

Уж такого-то он, как дите, должен взять в свою заботу и спеленать. Тут его

фантазия как раз. Такие блюда может изобразить -- не поверишь. Ну, и мазь

тут уж обязательно бывает. С примастью, так сказать...

Опять товарец... Известное дело, что такое "товарец"... И вот тут опять

метрдотель. Спрашивают в кабинетах" и наше дело доложить, а они уж знают,

метрдотель-то... Конечно, и из них не всякий за это дело берется, но наш

Игнатий Елисеич на этот счет большой специалист. И я получал от барышень

этих и птичек на чай, но, как перед совестью скажу, никогда самостоятельно

не рекомендовал гостям и не подставлял в нужный момент. Очень это нехорошо,

я понимаю, и потом, у меня самого дочь росла... Батюшке на духу говорил, и

он сказал, что  такие деньги, если нельзя отказаться, лучше подавать на

церковь.

И вот как укрепился я на мысли, что надо скорей накопить для домика,

как раз тут и подошла полоса. Остановились у нас из Красноярска два купца в

гостинице при ресторане и стали прохлаждаться. И мне от них было очень

полезно -- по душам я им пришелся ввиду баков.

-- У нас,-- говорят,-- такой же вот польцимейстер, Аксен Симоныч,

вылитый ты!

И с первого же разу меня Аксен Симонычем стали звать. Придут обедать и

сейчас -- Аксен Симоныч! И платили очень хорошо, по целковому с прибора.

И вот раз как-то ужин велели сервировать в отдельном кабинете. И с ними

еще здешний был доверенный по модному делу. Всє с ним возились, кто кого

обставит. Народ зубастый: для удовольствия ему не жалко тыщу-другую

протранжирить, а на дело он от своего процента не уклонится, хоть ты ему что

угодно. И пришли в достаточные градусы, все с водки, да на коньяк, да опять

на водку. И закусили хорошо, но им это пустяк, потому что могут три раза

обедать. И как пришли в хорошее состояние духа, сейчас меня:

-- А как бы нам, Аксен Симоныч, зефиров... французской марки!..

Я и не понял. Зефиров! Зефиром у нас называется вроде пирожного -- буше

там и вообще воздушное. Но как доверенный-то сказал, что живого салатцу, да

как языком пощелкали, я, конечно, понял. И доверенный-то знаток, прямо

приказал:

-- Позови метрдотеля, у него справку возьмем!.. И это он верно, потому

что у Игнатия Елисеича нашего даже запись телефонов есть и вообще как

справочная контора. Барышни сами просят, и даже он от них пользуется в

разных отношениях. Но ведь и ресторану не убыток. И даже не только телефоны

мог указать, а для уважаемых людей мог целый кинематограф карточек

предложить в пакетике, как образцы. Сами барышни давали, это уж я знаю. У

него в письменном столе хранился этот пакетик.

Попросил я к ним Игнатия Елисеича, и он им этот пакетик доставил. А

сам, конечно, ушел, чтобы достоинство  соблюсти. И началась обычная

история... Начали они тут ревизию производить. А доверенный тоже знаток

оказался, здешний, и не впервой ему это, так очень старался для них, чтобы

расположить в свою пользу. Как все равно вина выбирал и к градусам

прикидывал.

-- А ну-ка, какие у вас тут примечательные есть, ну-ка?

Очень старался говорить, который постарше. У него отвислая губа,

красная и мокрая, даже рукой ее подбирал. И в глазах у них туманность и в

голосе запал. А доверенный-то объясняет:

-- Эту вот я знаю... ничего... А эта с жилкой... А эта полукровка...

Ах, шельма какая, Нюшка...

А старший крякает и пенсне надел, по карточке щелкает пальцем.

-- А, че-орт... тощая какая! Девочка совсем... а, чеорт!..

Как камни ворочают, с одышкой.

-- А у этой фигура... И с истерикой даже... Такой знаток оказался

доверенный, даже нельзя было поверить. Очень про дело хорошо говорил и тут

специалист.

А я стою, смотрю на них от портьеры и думаю: "Ведь это что! Колюшка-то

этого не видал..." А у него даже остервенение против этого. И вот ему тогда

лет девятнадцать было, а он ни-ни! Это я знал, и Луша знала по некоторым

приметам, а так я не мог с ним про это обсуждать -- стыдно было.

И вот весело они так выбирали. Эту, а потом откажется и скажет: вот эту

лучше. Увидали, что я у портьеры стою, и говорит старший:

-- Не засти! Пошел!.. Вскорости потребовали метрдотеля и, конечно,

заказали.

И как прибыли спустя время три по заказу, то коридором были проведены в

кабинет. А прибыли, как всегда в таких случаях полагается, самые опытные, и

началась мазь.

Выбор выбором, а метрдотель-то тоже очень хорошо понимает, которая

занята, а которая свободна. Заказывать удеин. А уж тут блюда самые

рискованные. Конечно, сутьто в вине, но и блюда тоже... Такие блюда можно

сотворить, что и в картах не сыщешь. Вот тут-то и мазь!.. И по произвольному

тарифу. А что они могут понимать, которые из Сибири? Им покрепче да

позабористей, да чтобы кошельку не в обиду. А обида у них часто наоборот.

Скажи ты ему -- крем де ля рень... Он за сладкое считает, а тут суп. И

ему даже приятно. А порция-то в дватри целковых! Или риссоли... А, говорит,

соленый рис! Да не угодно ли  пирожков, а не рису! Для некоторых даже

развлечение. А из них, этих самых зефиров, есть такие, которые наш

прейскурант вот как знают, и потом, у них тонкая фантазия. И они знают, что

надо, чтобы о них метрдотель помнил. И должна она как следует повести гостя,

а особенно такого сорта. Есть из них очень падкие, гости-то. У него ноги,

как у петуха, извините за слово, сводит и в губах судорога, а она с

прохладной истомой:

-- Ах, как страшно есть хочу!.. Ужасно! И есть-то она  не хочет, а

говорит так свирепо, чтобы раздразнить. И сейчас карту. И того-то не могу, и

это противно, и так, и эдак, и ручку отставит, и шеей так, и глазами

обожгет. И давай, и давай -- то того, то того... Эта ведь не такая, как в

маленьких ресторанах. Там и сорт иной, помельче. Там просьбой и глазками, и

там она есть понастоящему хочет, как человек. Там она, может, день не ела.

Там она выпрашивает с осторожностью: можно ли мне котлетку съесть или

ветчинки... А тут она прямо командует. Дайте острые тефтельки по-кайеннски!

Вот за остротуто и навар. Так их порция -- полтора, а за остроту-то примасть

-- три с полтиной! Да гранит виктория по-парижски! А по-парижски-то, может,

и сам главный повар не знает как. Переложил лист салату на другое место, вот

тебе и по-парижски! Бывало.

Мы-то уж понимаем, какая тут демонстрация идет. И вот еще такие господа

очень любят приводить барышень к градусу, и ресторану, конечно, выгодно,

чтобы вина выходило в норму. Так для этого подставляются чашки

полоскательные хорошего фасону, конечно, для отлива, будто для

прополаскиванья рта. И они умеют вовремя найти какую соринку или уронить в

бокал крошку какую, и сейчас вон. Или опрокидывают по нечаянности. Уж как

следует стараются.

И вот приехали три женщины, очень выразительные. Ну, и как всегда.

Сперва более-менее короткий разговор и примериванье, а потом все живей, и

так далее. На разжиг пошло ходом. С вывертами и тому подобное. И уж как

стали до десерту доходить, то пошло как следует, беззастенчивое приближение.

Каждый по своему вкусу себе распределил. Один, который постарше и губу рукой

подбирал, облюбовал совсем легенькую, и лет восемнадцать ей, и она через

плечо, закинув голову в пышной прическе, бокал к нему свой тянет и через лоб

смотрит, а он ей шейку щекочет, козу делает... И вообще у всех что-нибудь,

как игра. И вот мне тогда случай подошел, как бы полное исполнение желаний.

Покружились они так на словах, разожглись, насмотрелись на кофточки и

шейки,-- одна извинилась и корсет свой стала перед зеркалом чуть ослаблять и

чулок сквозной поддернула,-- и пыхтенье стало усиливаться у всех, как на

трудной работе, и приказали автомобиль вызвать, за город, значит, катнуть

для продолжения. И потом один, помоложе, стал фокусы показывать. Что-то под

столом руками делал, вытаскивал что-то из сюртука и потом стал свою штучку

за ушками щекотать и по волосам гладить. И как ни погладит -- пять рублей

золотой и вытянет из шевелюры. И ей за горлышко опустит. И другим это очень

понравилось, и стали просить. Он и им тоже напускал за шейку. И так они тут

стали ежиться от щекотки и делать разные движения всем телом и такой пошел

азарт с пыхтеньем, что все распалились до неузнаваемости. И потом стали

трясти барышень, и у них разные монеты из-под платья стали выскакивать -- и

рубли, и двугривенные, и золотые даже, и началась ловля монет. А это все для

фокуса. Вот фокусник-то вдруг и говорит:

-- А где же десятирублевый? И стал прикидывать, куда он мог задеваться.

И тогда стали играть в сыск-обыск.

-- А не застрял ли за корсетиком? Дозвольте ревизию сделать? позволите?

-- Пожалуйста, только не щекотайте... И все пошли в сыск-обыск. И мне

из-за двери все слышно и видно в щель. Такой смех!.. И взвизги пошли.

-- А не попал ли в чулочек? С вашего позволения... Или сюда?..

-- Ах, нет, нет...

-- Нет, уж вы покажите... за спинку не закатился ли?..

И разные подробные замечания насчет туалетов. Да что говорить, не то

еще бывало. А старики так хуже молодых. Нарочно себя распаляют.

Наконец уехали на автомобиле дальше. И вот как стал я прибирать

кабинет, то нашел пару пятирублевых и три полтинника, в углы откатились.

Держу их на ладони и думаю -- положить в карман? Ведь как сор они для

гостей, суют их без толку... И положил их я в карман. Одиннадцать с

полтиной!..

Стал прибирать, а в голове разные мысли все про находку. Вот это им,

тем, за обыск уплатили, а я их вот взял... Стал по всему кабинету елозить,

под кушеткой пересмотрел, под коврами... Еще сорок копеек нашел. Подхожу к

столу, смотрю... И даже во мне дрожь. Смотрит из-под стола бумажка...

Беловатая и кружок черный, краешком. И сразу постиг -- не простая это

бумажка. А тут еще номер пришел помогать в уборке, а во мне трясение...

Увидит. Говорю ему: неси подносы с посудой. Понес он, а я нагнулся и

подхватил. И на ощупь узнал, что не одна бумажка. Развернул к сторонке --

пять сотельных, в четвертушку сложены. Выронил гость, значит, как под столом

деньги вынимал для фокусов. Так во мне все и заходило... Руки-ноги дрожат, в

глазах черные кружочки... Вот как господь послал. Все думал, как бы скопить,

а тут сразу -- на! Смял их, завернул брюку и в сапог поглубже... Хожу 'как

угорелый. И потерять боюсь. Побежал в ватер, переложил из сапога в карман,

потом вспомнил, что фрак оставляю в официантской, как бы не забыть, засунул

под мышку на голое тело, и оттуда вынул, спрятать не знаю как, чтобы не

потерять.

Крутился я с ними -- страсть... И боязно, что схватятся, и жалко. А

может, они их там потеряли где! За мной ни разу никогда не замечено, а им

что! Они, может, в один час больше простреляют... И без бумажника нашел. Вот

Лушато все собак мохнатых видела! К деньгам и видела, черные кружочки-то!

Так у меня в голове-то как дым. Полбутылки шампанского мы выпили с номером,

который со мной убирал. И шампанское-то никогда не любил...

Они, значит, в первом часу укатили, а я все минуты считаю. Два пробило,

кончено. Не хватились. Давно бы пора схватиться... Пьяные теперь совсем.

Метрдотель меня зацепил:

-- Чего у тебя брюка заворочена? По зале бегаешь...

Испугался я даже. И как убрались -- домой. Так побежал, побежал... Это

мне сам господь, думаю. И уж стал

 

подходить к дому, и вдруг как искра в глазах. Вижу вот Колюшку... И как

нарочно что повернуло в мозгах и вылезло, как мы с Кривым поругались, что он

пьяный кричал,-- что знаю, мол, вас, интендантов-официантов, как по чужим

карманам гуляете,-- он после того скандалу не в себе был. Ходил-ходил так

все, щелкал-щелкал пальцами да вдруг подходит и говорит:

-- Может, я и не имею права просить отчета, а меня смущает мысль...

-- Какая такая мысль? -- спрашиваю.

-- А вот. Вы нас кормите-питаете... а правда, что Кривой кричал?

Ну, я ему и ответил. Я тогда сгоряча пощечину ему закатил. Вот тебе --

питаете! Вот тебе! И потом такое со мной вышло, что от сердца всю ночь

страдал, а Колюшка ничего, даже потом смеялся и у меня на постели сидел.

-- Я,-- говорит,-- вас очень хорошо знаю... Простите... Ну, мы тогда с

матерью порадовались за такое его чувство, потому он у нас очень прямодушный

вышел, даже до злости.

И вот перед нашими воротами совсем встал он мне перед глазами, как

тогда смотрел на меня. И остановился я у фонаря. Не знаю, как быть. И слышу,

как они у меня в боковом кармане хрустят, проклятые. Значит, краденые деньги

в дом тащу... кормить-питать. Никогда я ничего подобного раньше, и Колюшку

по щеке отлупил. Не могу идти на квартиру. Страшно себя стало. Да что же

это? Значит, всю жизнь насмарку? А она-то, моя жизнь-то каторжная, одна у

меня была, без соринки была... Одно мое, эта жизнь без соринки. Всем могу

плюнуть, кто скажет, не только сыну! Сам господь, думаю, теперь на меня

смотрит... И ждет он, как я распоряжусь... Может, нарочно и послал бумажки,

чтобы знать, как распоряжусь...

Стою у фонаря. Извозчик-старичок едет и спит, а мороз здоровый. Еще

окликнул я его, чтобы не замерз, а он как вскинется да как ударит от меня...

Такой меня страх охватил. И пустился я назад, бегом.

И в глазах у меня жгет, чувствую я, что очень хорошее дело делаю. И еще

себя хвалю: так, так. Вот господь послал, а я не хочу, не хочу. Вот... И

никому не скажу, что сделал. А сам про себя думаю, мне теперь господь за это

причтет, причтет. И бегу и думаю, как правильно поступаю. Кто так поступит?

Все норовят, как бы заграбастать, а я вот посвоему! И боком думаю, с другой

стороны, будто слева у меня в голове: дурак ты, дурак, они все равно их

пропьют или в корсеты упихают. А я, с другой стороны, будто справа у меня,

думаю: будет мне возмездие и причтется...

Может, и причлось... Так полагаю, по одному признаку,-- причлось. В

городе незнакомом старичок один на морозе теплым товаром торговал...

Причлось, может быть... Может, и за это...

Прибегаю к ресторану -- темным-темно, огни потушены. В гостиницу нашу,

где купцы остановились. Коридорный Степан спрашивает:

-- Что тебя прохватило? Еще не приезжали... Зачем понадобились?

-- Деньги оставили под столом...

-- А-а... Получить захотел? Много ли?

Народ у нас очень любопытный.

-- Пять сотен!

-- Да ну?! Пя-ать сотен!.. В бумажнике?

-- Голые... Хотел в контору сдать, а уж закрылась...

-- Гм...-- говорит.-- Надо бы в контору... Только пятьсот?

Будто я больше нашел! Стал ждать. Вот часу в шестом приезжают. Старика

под руки волокут, и он весь растерзан, крахмальная сорочка сбоку вылезла,

галстух мотается, и часы из кармашка выскочили и по коленкам бьют. А волокли

его фокусник тот, тоже в надлежащем виде, но на ногах стоек, и швейцар снизу

в спину поддерживал, как на себе нес. А тот мычит все --  кра-кра... а

докончить не может. И потом нехорошими словами...

-- Не хххо.--.чу!.. Кра!.. И губа у него совсем вывернулась, как

красный лоскуток в бороде. Уперся на последней ступеньке ногами, назад на

швейцара откинулся и того шубой накрыл. И тут с ним нехорошо сделалось,

лисиц стал, конечно, драть, на ковры... А не сдается, все кракает. Ножкой

топочет, прямо на шубу, на угол попадает. И коридорный тут помог. Подхватили

все его за шубу и понесли в номер.

Доложил коридорный про меня фокуснику, и позвали меня в номер. Старик в

шубе на кресле сидит, с себя обирает и на ковер сплевывает, а по воздуху

пальцами все, как щупает, и опять кракает, а фокусник окно раскрыл, обе

рамы, и из графина, запрокинув голову, воду дует и рыкает в графин. Увидал

меня.

-- Тебе еще чего, рыло?

 

И выложил тут я одиннадцать девять гривен, которые подобрал, заодно уж

и пачку.

-- Вот,-- говорю,-- сударь: после вас по уголкам подобрал...

Он на меня уставился, лоб потер, на деньги посмотрел и полез в карман.

Сперва в потайной, в брюках сзади. Вытащил сверточек в газете, пошевелил и

на стол бросил. И много там было разных. Потом полез в боковые, в

жилеточные, в разные и давай выворачивать все, а сам ворчит и черта

поминает. И тут у него и гладенькие, и скомканные, и в полоску, и

трубочками, и звонкие. Со стола падают, мелочь рассыпал, из кошелька стал

вытряхивать. Считалсчитал. Потом уставился на лампу.

-- Все равно,-- говорит,-- давай!.. Ничего больше? Сказал, что все вот.

Вытянул он тут пятишницу из кучки и дал.

-- Ты... человек... из парка? -- спросил. Сказал откуда. Посмотрел он

на меня сонно, так вот обе руки поднял и замахал.

-- Ступай, все равно... Кланяйся Краське... Очень был сильно вьшимши,

хоть и на ногах. Спросил меня Степан,-- у двери он стоял и слушал,-- много

ли дал. Узнал, да и говорит:

-- Охота была носить... Он и не помнит-то ничего... И как пришел я

домой, Луша в тревоге. Что да что? Сказал ей, что с гостями задержался.

-- А у нас-то,-- говорит,-- до четырех гости у жильцов были, и Колюшка

жиличку прогуливать ходил, угорела она... Только как бы чего не вышло...

-- Чего это такое -- не вышло?..

-- Да больно за ней ухаживает и дипломат подает... В щелку к ним,--

говорит,-- смотрела, а он так с нее глаз и не сводит. А жилец-то не замечает

ничего, как слепой... А она такая вольная, как говорит с ним, прямо его

Николаем зовет... Хоть бы ты,-- говорит,-- как-нибудь Колюшке замечание

сделал...

И я-то, надо правду сказать, замечал это и беспокоился. Другое бы что

надо замечать...

XII Прикопилось у меня на книжке к февралю рублей восемьдесят, потому

что очень хорошо шли чаевые. В жизни очень бойко стало. У нас, по случаю

войны, бывало много офицерства, и вообще по случаю большого наплыва денег на

казенные надобности очень широко повели жизнь господа, которые близки к

казенным надобностям. Совсем неизвестные люди объявились и стали себя

показывать. И потом пошла страшная игра в клубах, круговорот денег, а это

для нашего дела очень полезно: выиграет и для удовольствия покушать придет

под оркестр, и проиграет -- может прийти для отвлечения от тоски.

И потом у нас новые празднества в ресторанах пошли, чего раньше не

было: пошли банкеты. Это такие парадные ужины, и пошел новый сорт гостей,

которые очень замечательно могли говорить про все. Сердце радовалось, как

резко говорили.

Что хорошего увидишь в ресторане, а вот и у нас, оказывается, не клином

сошлось. Очень заботились и даже горячились. И вот как много оказалось людей

за народ и даже со средствами! Ах, как говорили! Обносишь их блюдами и

слушаешь. А как к шампанскому дело, очень сердечно отзывались. И все-то

знают, как надо и что, потому что очень образованные. И сколько раз посылали

телеграммы... Очень хороший был нам доход и для ресторанов. Служишь, рыбку

там подаешь, а сердце радуется, потому что как бы для всех старались.

И не осталось, без последствий,  потому что у нас Икоркин совсем

разошелся. "Мы, говорит, гостям должны смотреть в глаза, как собаки, и ждать

подаяния, а это надо уничтожить. Чаевых не брать, а пусть платят со счета в

кассу. И чтобы был день для отдыха и семьи и лучше обходились". Вот

шпикулентная голова! "Теперь, говорит, погоди! Не за ту тянешь, оборвешь!" И

тогда многие в общество приписались. Ах, какой верный человек оказался,

настоящий товарищ и друг! Потому что сам все испытал и понимал все.

-- Чего,-- говорит,-- смотреть и ждать от ветру! Мы сами должны! Кому

до нас дело?

Очень верно и резко говорил. А если, говорит, сидеть, только и будешь

что по шеям получать.

А тут и затосковал Черепахин. Опасался, что заберут его в мобилизацию,

как он был солдат. Часто, бывало, говаривал:

-- Очень мне грустно вас покидать и помирать вдали, в пустыне... Хоть

бы чем мне проявиться, а то так все околачиваюсь с проклятой трубой.

И вот, в феврале так, и говорит мне с тревогой:

-- Выйдемте на чистый воздух...

Удивился я этому очень, и потом, он в последнее время стал какой-то

непонятный и капризный. Вышли на улицу, как раз в воскресенье было, вот он и

говорит:

-- Не подумайте, что я для себя, а только может быть беда!..

И захрустел пальцами. Какая беда?

-- А вот какая. Я в праздник на катке играю, и очень больно видеть. С

Натальей Яковлевной офицер один все гуляет под ручку и коньки ей крепит...

Так он меня поразил.

-- Это разве хорошо? Они неопытные, а он так с ней обходится, что все

заметно...

И вспомнил я тут, как он мне раньше допрос делал.

-- И во тьме ее сопровождает...

И начал говорить, что скандал из-за Наташки на катке был у офицера со

студентом, который с ней раньше катался. И вдруг вынул газету и показал:

-- Прочтите, если вру. Тогда я из оркестра убежал, чтобы Наталью

Яковлевну домой увести, а то бы и она в протокол попала.

Прочел газету -- верно, сказано про скандал из-за барышни.

Сейчас на квартиру -- и матери открыл. И пошло тут. Та на Наташку со

всякими словами, очень она раздражительная была. А та хоть бы что!

Перекинула косу, заплетает и так дерзко смотрит.

-- Это,-- говорит,-- вам кто же?.. Черепаха сообщила? -- так

насмешливо.-- Ну и каталась! Что же тут особенного?! Это подругин брат, и

подруга с нами каталась...

И так просто объяснила.

-- Можете проверить!.. Только грязные людишки могут так клеветать!

А Черепахин все слышал. Вышел из комнаты и на меня с укором посмотрел.

И прямо к Наташе:

-- Наталья Яковлевна, зачем? Я хотел вас защитить от неприятности...

Очень испугался за вас...

И даже губы у него запрыгали. И ушел в комнатку. И Наташке стало

совестно. Пошла она к нему и постучала.

 -- Поликарп Сидорыч, отворите! не сержусь я!.. Что за глупости!..

Но он не отворил ей дверь. И Луша даже ее пристыдила:

-- У, дура, а еще образованная! За что человека-то обидела?

И не придали мы значения этому случаю. И вдруг все в жизни моей и

перевернулось. Началась мука и скорбь.

Был день воскресный, и такой ясный, солнечный, веселый день. Еще я

газету купил и стал смотреть про биржу. Оказалось, сразу я разбогател на

шестьдесят рублей за день. А это так вышло.

Кирилл Саверьяныч очень посочувствовал желанию моему насчет домика и

отыскал для меня средство.

-- Самый хороший путь -- бумаг купить на бирже... Если при счастье,

можно капиталами ворочать... И стал объяснять, но я ничего не понял.

И заворожил он меня разговором.

-- Только надо через Чемоданова. Он хоть овсом торгует, но очень знает,

до тонкости...

Тот нам и посоветовал.

-- Теперь,-- говорит,-- по случаю войны заводу тыщу пушек заказали, мне

один верный человек шепнул. Спешите, пока публика в неизвестности насчет

пушек. Сливочкито и слизнуть...

Кирилл Саверьяныч так значительно сказал:

-- Представляется случай!..

Дня четыре я крепился, а бумаги-то на шесть рублей вверх. Злость взяла,

словно у меня из кармана вынули. Взял я деньги с книжки и пошел к утешителю

моему. А тот уж купил для себя и сотню нажил. Согласился за мой счет поехать

в контору. Поехали.

Помещение замечательное, все медь красная и дуб мореный. Потолки

стеклянные, и даже хоры, как в церкви, на столбах. И такой щелк на счетах, и

все очень чисто одеты, в модных воротничках, молодые люди и очень

деликатные. И когда мы сидели, прошел в мягких сапожках один кургузенький и

строгий, мягко так, как кот крадется, и вдруг к нам:

   -- Делают вам? -- и строго из-под пенсне посмотрел на прилавок, где уж

один нам, на косой пробор франтик, на бумажке высчитывал.

Очень заботливо обошелся. А мимо нас то и дело молодые люди с ворохами

выигрышных и других билетов. Звонки звонят, кассиры так пачки в резинках и

пошвыривают -- необыкновенно. И барыни разодетые всє деньги меняют и

получают. Старичков под руки водят за деньгами слуги и охраняют. Такая

вежливость...

Дали мне бумажку, взыскали семьсот тридцать рублей, а бумаг записали на

меня на две тысячи. Ничего я не понял, но Кирилл Саверьяныч сказал, что так

все обставлено по правилам, что нельзя бояться.

-- Тут даже образованные не все понимают, а можно только на практике. У

них головы-то какие! Со щучки одни щечки кушают!.. Политика финансов! и всем

выгодно. Оборот капиталов!.. У нас недавно началось, а за границей все

извозчики занимаются, потому там и богатство...

И за неделю я нажил сорок пять рублей, а как посмотрел в газету в

воскресенье, сразу за один день на шестьдесят рублей обогатился.

И в таком веселом расположении был я в то воскресенье, что прямо всех

хотелось обласкать и сказать хорошее слово. И пироги удались на славу. И

только сели мы за пирог и я рюмочку водки праздничную выпил, как раз и

входит в квартиру с морозу наш новый жилец. XIII

Очень был здоровый мороз в тот день, а он заявился в одном пальтишке. И

подумалось мне... Вот мы сыты, слава богу, и в тепле, а жилец этот с

барышней совсем бедные люди. И по виду очень симпатичные были. Ему-то лет

двадцать пять было, худощавый, черноватый, сурьезный по взгляду, а

барышня-то совсем молоденькая, лет восемнадцати, беленькая. В одной

комнатке, а по разным паспортам жили. Их, конечно, дело. Он книги продавал

от магазинов, образцы разносил, а она на курсах училась. И имущества у них

всего было ящик с книжками да подушки с одеялами. Так что мы им поставили

диванчик и кровать. И Колюшка с ними очень быстро обзнакомился через

Васикова своего.

Тихие были жильцы. Он-то часто в разъездах бывал с книжками, а барышня

с утра уходила и до ночи. И так с ними Колюшка за четыре месяца сдружился,

особенно с жиличкой, что Луша стала опасаться за его поведение. Долго ли до

греха! Она очень свободная и красивая, и мойто недурен, а жилец в отлучках,

тут-то и бывает. И даже Николаем его стала звать, и Луша раз слышала, как та

с ним чуть не на "ты" стала. А то заберет его и уйдет до трех ночи. А жилец

как слепой. Мало того! Раз отпустил ее с ним дня на два куда-то -- проводить

к тетке, в другой город.

Намекнул я насчет всего этого Колюшке, а он хоть бы слово.

-- Перед богом,-- говорю,-- ответишь, людей можешь расстроить...

Никаких разговоров, и даже улыбается. А Луша так из себя и выходит:

-- Прелюбодеяние у них может быть... Да еще на моей квартире! Чуть что

-- выгоню!..

Но только та очень умела к себе расположить и ласковая была со всеми

страшно. И к Луше так и ластилась:

-- Милая вы моя старушка-хлопотушка! У меня мама такая же...

И давай ее целовать. А Луша и растает. То, бывало, на нее зуб точит за

Колюшку, а то Наташку ею корить начнет:

-- Вот ты какая дылда бесчувственная к матери, а вот жиличка-то лучше

тебя меня уважает, хоть и образованная...

Зато от жильца мы слова не слыхали: сумрачный и дикий, и как дома, все

по комнатке из угла в угол ходит.

Так вот, пришел он с морозу, и видно, что продрог. Смотрю я, как пирог

так душисто дымится, и повернулось у меня на сердце. Вот, думаю, живут люди,

обедают не каждый день, хотя и очень образованные, и пирожка-то у них

никогда не бывает. И сказал я Луше:

-- Вот что. Позовем жильцов, пусть пирожка поедят... Им в охотку.

И она одобрила:

-- Ну что ж... Все-таки они образованные люди и всегда аккуратно

платят...

Пошел я к ним и пригласил. А Колюшка, конечно, уж у них: как квартиру

снял. И очень он, видно, удивился, но потом и сам стал просить. Жилец-то

постеснялся было, смотрит на свою, а та, Раиса-то Сергевна, меня за обе руки

взяла и так ласково:

-- Оченно вами благодарны, и мы вас так любим. Ваш Николай нам так

много про вас хорошего насказал...

И так мне их тут жалко стало. Как сиротинки сидят в комнатке одной. И

так все прилично, и книжечки, и портретики по стенке, где барышня спала. И

картинка Божией Матери, как она над младенцем плачет. И стали кушать пирог,

но больше молча, только барышня еще имела со мной разговор про посторонние

предметы. И за Колюшкой я таки  хорошо заприметил, что все на нее

посматривал, и чашку ей подаст, и все... А тот, жилец-то, все стеснялся. И

одежа на нем потерта была сильно, а тут все-таки Наташка... Но ели с

аппетитом. Только раз и сказал жилец:

-- Прекрасный пирог. У мамаши я такие пироги ел... И Раиса Сергевна

даже вздохнула и сказала, что очень любила лепешки на сметане. А Луша им еще

по куску. Очень ей пришло, что похвалили.

И Черепахин был приглашен, но только все конфузился женского пола.

Нескладный он был, лапы красные и в глазах спирт, потому что он стал очень

сильно зашибать по случаю тревоги. И тут всє рюмку за рюмкой. И такая в нем

смелость дерзкая объявилась, а может, и с конфузу, но только даже

приглашения не дожидался, а сам все наливал. Луша мне все мигала, но я же не

мог его остановить. Ну, он духу и набирался. А Наташка его все на смех. Вот,

дескать, у нас Черепахин может кочерги гнуть, и от разбойников произошел, и

другое там. А тот хлоп и хлоп. Даже все удивлялись, что так много пьет и без

закуски. И как нахлопался, вдруг и говорит жильцу:

-- Скажите, господин, от чего в человеке бывает смертельная тоска?

Очень удивил разговором. А Наташка как прыснет! Луша ей пальцем

пригрозила, а жилец только пожал плечами и улыбнулся. "Очень трудно,

говорит, отвечать ".

-- А скажите,-- говорит,-- вот что. Человек должен стремиться или на

все без внимания? И как может быть жизнь на земле, если человек не должен

стремиться? Должны быть планы, верно?

Такой непонятный разговор повел, что нельзя понять. И жилец что-то стал

объяснять, но он опять свое:

-- Ежели человек какой скучает в пустом занятии, как ему надо

стремиться? Если всє насмешки и пустое занятие? Ответьте, как образованные

люди знают...

И стал лоб растирать, потому что у него в глазах как кровь и, должно

быть, кружилась голова. А тут, как по телефону, и заявляется к пирогу Кирилл

Саверьяныч. Так и рассыпался перед жильцами:

-- Очень приятно с образованными людьми и все это самое...

И пошел говорить и себя показывать, потому что очень много знал из

книг. И про законы, и про жизнь, и про машинное производство. И стал укорять

про непорядки высших лиц и ругать всех за бунты. А жилец хоть бы слово. И

Колюшка ни гугу. А тот так соловьем и заливается. И так ему пришло по вкусу,

что против него никто не может, что даже налил себе рюмку и стал просить

жильца выпить и очень удивился, что тот не пьет.

-- Очень,-- говорит,-- трогательно видеть такое образование и мудрость.

Когда наука дойдет до пределов, все изменится. А то у нас очень много

непонимающих людей...

А жилец улыбнулся и сказал:

-- Все идет своим порядком.

-- Очень верно изволили сказать.-- Такой вежливый стал в разговоре.-- И

позвольте спросить, вы не на государственной службе изволите состоять?

А тут вдруг Черепахин и вышел из молчаливого состояния. Расправил плечи

и как в воздух:

-- Не за ту тянешь, оборвешь! Очень всех развеселил, а Кирилл

Саверьяныч на себя не оборотил и' очень хитро намекнул:

-- А вы не тяните и не оборвете... все это самое...-- и по рюмочке

позвенел пальцем.

Но тут жильцы поднялись, и Колюшка с ними, и ушли в комнату. А Кирилл

Саверьяныч и говорит:

-- Очень вы должны быть рады, что такой у вас жилец. Он очень

образованный и может хорошо повлиять. И я замечаю влияние, но...-- и тут мне

на ухо: -- вы посматривайте!..

-- А что?

-- Насчет барышни... Я кое-что замечаю... Даже... у них  близкие

взгляды...

Сказал я, что и меня беспокоит.

-- Так он вам и экзамена не сдаст. Увидите! Теперь такое время, что

даже могут жить втроем. Это как у французов, я это хорошо понимаю. Мне один

француз из винного магазина, которого я брею, все подробно объяснил, как У

них происходит, очень свободно... От этого-то и безнравственность и смуты...

И может совсем прекратиться население, как во Франции... Это нужно понимать!

А тут вдруг телеграмму! Так мы все перепугались. А это жильцу.  Жилец

мигом собрался и ушел с книгами. А тут вскорости и Колюшка с жиличкой пошли.

Смотрим в окно, как они пошли, а Кирилл Саверьяныч мне:

-- И вдруг тут будет роман! Не сдаст он тогда экзамена, помяните мое

слово!.. Лучше скорей примите меры.

  Потолковали мы с ним про жизнь, и Черепахин тут сидел, дремал. И удивил

тут меня Кирилл Саверьяныч.

-- А придется, должно, дело прикрыть...-- И стал сурьезный.

-- А что такое, почему?

-- Невозможно! Мастеришки скоро по миру пустят. Какой теперь народ-то

стал -- зуб за зуб! У него штаны одни да фальшивая цепочка без часов

болтается, а за горло хватает! Чтоб по восьми часов работать и прибавку! а?

Наскандалили, два убора спалили и ушли гулять... И вот в праздник заведение

запер...

А тут Черепахин голову поднял и бац:

-- А вы машинами!

-- Чего-с?

-- Ничего-с. Заведите такие машины, как рассказывали, и не тревожьте

людей. Или чтобы вам городовых прислали стричь и брить...

А Кирилл Саверьяныч потряс пальцем в его направлении и говорит:

-- Вот оно, необразование-то наше!

-- Ваш карман,-- говорит,-- очень образованный. Но Кирилл Саверьяныч не

обратил внимания и стал говорить рассказ про желудок и члены, которые

отказались работать на него, и тогда наступила гибель всех.

-- Все,-- говорит,-- производства прекратятся, тогда что будет?

А Черепахин ему:

-- Головомойка!..-- И кулаком по столу.

А тот ему наотрез:

-- Я не могу с необразованным человеком рассуждать. В вас, во-первых,

спирт, а во-вторых -- необразование. Тут надо в суть смотреть, а это не в

трубу дуть! И вдруг, смотрю в окно,-- подъезжает извозчик и на нем Колюшка.

Что такое? Входит и говорит, что книги надо отправить, потому что жильцы

квартиру покидают, едут в Воронеж. У барышни дядя помирает, и они сейчас

прямо на вокзал, чтобы не опоздать, а он за багажом приехал. Весь их скарб

забрал и умчал. Еще Луша сказала:

-- Не с места ли его прогнали... В лице даже переменился...

Что же делать!.. Велел я Наташе записку про комнату писать на ворота.

Написала она записку, живо это оделась, перед зеркалом повертелась и шмыг.

Куда? В картинную галерею.

А уж мне пора в ресторан -- и так запоздал. Вышли мы вместе с Кириллом

Саверьянычем и только повернули за угол, он мне и показывает пальцем:

-- Глядите-ка, а ведь это ваша Наташа там... Пригляделся я и вижу -- в

конце переулка идет моя девчонка под ручку с офицером. Так меня и ударило.

Она, она... у ней беленькая эта самая буа 1 из зайца. Я за ней. А они на

извозчика сели и поехали. Добежал до угла, спрашиваю -- мальчишка стоял --

куда рядили?

-- В театры... А в какой -- неизвестно. Кирилл Саверьяныч стал меня

успокаивать:

-- Это вы так не оставляйте, тут может очень сурьезно быть...

Побежал на квартиру, сказал Луше, а та -- ах-ах... А Кирилл Саверьяныч

еще накаливает:

-- Это вы ее распустили... У меня тоже Варвара в голову забрала -- хочу

и хочу на курсы, так я ей показал курсы!.. И теперь очень хорошо за

бухгалтером живет...

А Луша бить себя в грудь.

-- Все-то ей косы оборву!..-- И на меня: -- Ты все, ты! Ты при них про

пакости ваши ресторанные рассказываешь...

А кто ей ленточки да юбочки покупал да кружева разные? А утешитель-то

мой на ухо строчит:

-- Опасно, ежели с офицером... У них особые правила для брака.

И Черепахин еще тут ко мне, чуть не плачет:

-- Я вам говорил!.. Берегите!..

А Кирилл Саверьяныч так даже с торжеством:

-- А может, они и не в театр? Вон в газетах было, как в номерах за

шанпанским отравились после всего... Драма может быть...

Вот тогда мне в первый раз ударило в голову, так все и зазвенело и

завертелось... Скоро отошло. А Луша уж шубу надела, куда-то бежать с

Черепахиным, отыскивать. Но тут Кирилл Саверьяныч рассудил:

-- Все равно, если худое что, уж невозможно остановить. Положитесь на

волю творца. А если они в театр, так он должен ее довезти до места, откуда

принял. Это всегда по-вежливому делается. Вот и надо их сторожить и указать

на неприличие...

меховой женский шарф (искаж. фр. boa). Так и решили. И Черепахин

вызвался сторожить. И все мы к трем часам вышли и ходили по окружности,

измерзли. И к четырем Поликарп Сидорыч усмотрел с конца переулка и рукой

махнул мне. Вижу, слезли они с извозчика и офицер ей руку жмет, а она так и

жеманничает и с жоржеткой играет перед его носом. Я сейчас выступил и

говорю:

-- Это что такое? Так и села.

-- До свиданья...-- говорит. И пошла. А тот на меня так строго:

-- Позвольте!..

-- Нечего,-- говорю,-- позволять, а вам стыдно! Порядочные люди с

родителями знакомятся, если что, а не из-за угла! И прошу вас оставить мою

дочь в покое! Повернулся и пошел, а он за мной. Смотрю, и Черепахин тут,

поблизости, у фонаря сторожит. А офицер в волнении мне сзади:

-- Виноват, позвольте... Я требую объяснения... Вы должны...

Я ноль внимания, иду к квартире. Тогда он настойчиво уж:

-- Позвольте... моя честь!.. Я должен объясниться! И публика стала

останавливаться, а он мне уж тихо, но с дрожью:

-- Я требую на пару слов! Я не могу на улице... Или я вас ударю!..

Обернулся я тут к нему и говорю:

-- Вы что же, скандалу хотите? Вы еще так поступаете и мне еще

грозите?! Ну, ударьте! Ну?

А кровь во мне так вот и бьет. Только бы он меня ударил! Я еще никого

не бивал, но, думаю, мог бы при своей комплекции это дело сделать не хуже

другого. А Черепахин совсем близко и руки в карман засунул, трепещет.

-- Прошу двух слов, наконец! Вот на бульвар... А мы уж и квартиру

прошли, и как раз тут бульвар. Сели.

-- Говорите, а потом я вам скажу! -- говорю ему.

-- Вот что... Вы ошиблись... Это ваша дочь?

-- Дочь, и я не позволю безобразия допускать! Вы не имеете права...

А он мне:

-- Виноват... вы всє узнаете... Я познакомился на катке, и мы

познакомились... Говорю, как офицер... тут ничего позорного для вашей дочери

нет... Я хотел с домом познакомиться...

-- Вы, позвольте узнать,-- спрашиваю,-- подругин брат? Тут он и

завертелся:

-- Да... то есть нет... Но я хотел с вами познакомиться, только не было

случая...

Так я тут осерчал! А Черепахин наискосок присел, меня охраняет. И

говорю:

-- У вас случая не было? Так вы,-- говорю,-- меня можете каждый день в

ресторане видеть, где я таким вот, как вы, господам кушанья подаю. Не рука

вам будет-с знакомиться!..

А он так издалека на меня посмотрел и поднялся.

-- А-а... Вот как...

-- Да,-- говорю,-- вот так! А если вы еще раз посмеете к ней подойтить,

у нас с вами другой разговор будет! А он мне гордо так, с высоты:

-- Не забывайте, с кем говорите! Я вас в участок могу отправить!

Желаете? Пойдемте,-- говорю.

А он мне вдруг:

-- Нахал!..-- И пошел большими шагами, а я ему вослед:

-- Так помните, господин! Но он как не слыхал. А меня Черепахин за

руку, как клещами.

-- Хотите, я сейчас с ним скандал? Я ему покажу!.. Не допустил я его. А

как пришел на квартиру -- содом, чистый содом! Луша стоит с иконой и кричит

не в себе:

-- Перед Казанской клянись! Клянись, стерва ты эдакая! Клянись, что не

путалась ты, поганка, шлюха!

А та вся встрепанная, плачет, и крестится, и дрожит. И покатилась в

истерике.

-- Замучили меня, истерзали! А кто ее терзал? Ей же все готовое, все...

А мать опять к ней:

-- Клянись своей смертью, клянись! Ногами тебя затопчу! Славили чтобы

нас за тебя? Кому ты нужна трепаная?

Но тогда я это безобразие устранил. Лушу в комнату запер и Наташке все

объяснил. Утихла она и ко мне на шею кинулась.

-- Папаша, я не знала... Он мне понравился... А Луша за дверью кричит:

-- Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя

закую!..

А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами:

-- Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается...

Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в

комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил.

И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его,--

что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко:

-- Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне:

-- Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали... А лучше бы совсем

не приезжали...

XIV И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки

забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел,

и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого

расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было,

всполошила меня Луша:

-- Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я -- полна квартира дыма,

лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется.

-- Лампу,-- говорит,-- оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в

печку сгреб, а трубу забыл открыть.

И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в

темноте, схватил пальто и -- марш. Что такое? Не пойму ничего, как

представление какое весь день. А Луша мне все свое:

-- Что-то они это путают, сдается мне... Может, она с тем-то разошлась,

а для отводу с квартиры перебралась...

Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился.

-- Что,-- говорю,-- у тебя за маскарад?

Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и

отказался., И такая меня тоска забрала, согнал я всех своих и Наташку из

темноты вытащил.

-- Что вы,-- говорю,-- как чумовые какие' по норам сидите?

Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставил, а то уныние.

Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли

провел -- нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про

жиличку:

-- Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и

ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать

ложиться, подходит и говорит:

-- Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество

возил.

-- Почему такое -- не говорить?

-- А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет

распространять хорошие сочинения... Могут быть неприятности... И вообще

лучше ничего не говорите.

-- Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно!

-- Ну, это другое дело... А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что

ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный

и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет.

-- Прощайте,-- говорит,-- ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое,--

оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и

ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание.

-- И позвольте,-- говорит,-- мне напоследках выпить за ваше здоровье и

набраться духу...

-- Ну, набирайтесь,-- говорю,-- но чтобы только смирно...

Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя

направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью

налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает:

-- Вот и освобождение от всего... Освободительный порошок! Если в

водке, то очень скоро подействует... Трахнул я по бумажке, и весь его

порошок -- фук! И говорю:

-- Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность... То Кривой от нас

удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли?

-- Папаша, я не знала... Он мне понравился... А Луша за дверью кричит:

-- Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя

закую!..

А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами:

-- Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается...

Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в

комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил.

И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его,--

что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко:

-- Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне:

-- Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали... А лучше бы совсем

не приезжали...

XIV И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки

забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел,

и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого

расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было,

всполошила меня Луша:

-- Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я -- полна квартира дыма,

лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется.

-- Лампу,-- говорит,-- оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в

печку сгреб, а трубу забыл открыть.

И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в

темноте, схватил пальто и- марш. Что такое? Не пойму ничего, как

представление какое весь день. А Луша мне все свое:

-- Что-то они это путают, сдается мне... Может, она с тем-то разошлась,

а для отводу с квартиры перебралась...

Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился.

-- Что,-- говорю,-- у тебя за маскарад?

Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и

отказался. И такая меня тоска забрала, согнал всех своих и Наташку из

темноты вытащил..

-- Что вы,-- говорю,-- как чумовые какие по норам сидите?

Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставилл, а то уныние.

Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли

провел -- нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про

жиличку:

-- Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и

ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать

ложиться, подходит говорит:

-- Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество

возил.

-- Почему такое -- не говорить?

-- А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет

распространять хорошие сочинения... Могут быть неприятности... И вообще

лучше ничего не говорите.

-- Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно!

-- Ну, это другое дело... А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что

ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный

и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет.

-- Прощайте,-- говорит,-- ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое,--

оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и

ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание.

-- И позвольте,-- говорит,-- мне напоследках выпить за ваше здоровье и

набраться духу...

-- Ну, набирайтесь,-- говорю,-- но чтобы только смирно...

Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя

направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью

налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает:

-- Вот и освобождение от всего... Освободительный порошок! Если в

водке, то очень скоро подействует... Трахнул я по бумажке, и весь его

порошок -- фук! И говорю:

-- Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность... То Кривой от нас

удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли?

И принялся он плакать.

-- Все,-- говорит,-- пропало теперь, Яков Софроныч... Что вы со мной

сделали!

-- Да с чего вы, с чего? -- спрашиваю.-- Еще молодой человек,

сильный...

А он взял себя за голову и качается...

-- Нет душе моей покою, и опротивела мне жизнь... Хоть бы убить кого!

Хоть бы раздробить мне что! Схватил трубу свою, но я вырвал.

-- Не скандальте, прошу вас! -- говорю.-- Наталья Яковлевна спит...

Хоть этим его унять. Притих.

-- Да,-- говорит,-- Наталья Яковлевна... Яков Софроныч! -- И так с

чувством произнес и в грудь себя кулаком.-- Очень во мне сил много, а нет

мне ходу никакого... Сдохнуть бы...

-- Жизнь,-- говорю,-- от господа нам дана, и надо ее прожить...

-- Наплевать мне на жизнь! Что я от нее видел? Был я на хрустальном

заводе... Папаша мой всю грудь себе отдул на бутылках, матери не знал...

Катюшка... от жизни отравилась... А меня на музыку... Сволочь, сукин сын!

Зачем он меня на музыку распустил? Подлец!

Стал я его успокаивать. Ничего не действует.

-- Грамоте не выучили, а у меня в башке каша... Я, может, знаменитым

человеком стал бы, очень во мне сил много!.. А меня вот на это дерьмо

пустили.-- Это он про трубу-то.-- Хозяин,-- выругался он очень неприлично,--

сирот мальчишек согнал. Я, говорит, им всем кусок хлеба дам и учрежду

оркестр духовой... За каждую ноту драли! В Питер возил нас, генералам

хвастал... Вот, говорит, что я из дураков сделал... Все с куском хлеба... А?

Идите и играйте на воздухе и помните заботы!.. А! Старый черт! А у самого

сто двадцать миллионов!.. Дедки моего нет... Застегали на каторге... Он им

головы рвал напрочь... *

Зубами заскрипел и глаза вытаращил. Стал я его уговаривать -- ничего.

-- А теперь... в мобилизацию... защищать отечество... Какое отечество?

-- И опять в трубу ногой...

И потом все на голову жаловался. Простился я с ним и богом его

постращал, чтобы и не думал. И пошел спать... И вот тут началось все...

XV Надо полагать, что третий час шел... Звонок. Луша меня разбудила.

-- Звонок к нам, Яков Софроныч... И сам я услыхал: резко так. А у нас

простой колокольчик был -- дребезжалка. Что такое? Подбежал, в чем был, к

двери. И Колюшка вскочил, брюки натягивает. И Черепахин выбежал, бубнит:

-- За мной... на мобилизацию...

-- Кто такой? -- спрашиваю.

-- Отпирайте! Телеграмма! -- так решительно. Открыл, а там целая толпа.

Полиция... Вошли, и враз с черного ходу стук, и один из них сам кинулся

открывать. И оттуда вошли. Один чиновник с кокардой, пристав наш еще,

околоточный, и еще двое в пальто, и еще дворники.

-- Вы хозяин? -- чиновник меня спросил. Сказал я, а у меня зубы --

ту-ту-ту. И ничего сообразить не могу. Стали у дверей, пристав у стола

уселся, лампу приказали засветить.

-- Я должен произвести у вас обыск... Где ваши жильцы? -- Это все тот,

который был в кокарде, а пристав только у стола сидел и пальцами барабанил.

-- Жильцы,-- говорю,-- уехали сегодня...

-- Как так уехали? куда? -- И на пристава посмотрел. А пристав ему:

-- Удивительно... А уж другие по квартире рассыпались, и Луша, слышу,

кричит:

-- Уйдите, безобразники! У меня дочь раздета...

-- Потрудитесь одеться... Где комната жильцова? А тут Черепахин увидал,

что не за ним, стоит с папиросой и цепляется, чтобы себя показать:

-- Ночная тревога, а неприятеля нет! А главный ему:

-- Ты что за человек? Кто это такой? -- мне-то. А Черепахин гордо так:

-- Обнаковенный жилец, на двух ногах!

-- Обыскать его!

Сейчас его -- царап! Шарить по карманам. Шустро так, как облизали! Нет

ничего. А тот на смех:

-- В кальсонах не обозрели! там у меня пара блох беспачпортных!..

Режет им и меня подбодрил. Я и говорю главному:

-- Вы, ваше благородие, напрасно так... У меня ничего такого и в мыслях

нет...

А уж там жильцовскую комнату глядят; в отдушники, в печку. Пепел

разворотили. "Жгли!" -- говорят. И я им сказал, что сам весь хлам после

жильцов сжег, как всегда. И тут пристав им сказал в защиту мою:

-- Я его знаю хорошо... Спокойный обыватель, в ресторане лакей...

А тут Колюшку на допрос: с жильцами знаком? что знает? куда уехали? А

во всех комнатах шорох идет такой... Луша с ними зуб за зуб -- даже я

удивился. И Наташка, слышу, визжит:

-- Ах, не трогайте меня! Колюшка шмыг к ней, и главный побежал. А

Наташка стоит в ночной кофточке, руками прикрывается, и в одном башмаке.

Постелька ее раскрыта, и тюфяк заворочен. И Черепахин тут:

-- Не имеете права! Это безобразие!.. И Колюшка и Луша крик подняли. И

я сказал:

-- Тут девица, и так нельзя поступать... А главный мне свое:

-- Не кричите, а отвечайте на вопросы. Не в игрушки мы играем.

И пошел меня донимать. Когда уехали, да кто ходит, да то да се...

И тут в столовую целую охапку книг и бумаг Колюшкиных принесли и

вывалили. Смотрели-смотрели и цоп -- письмо. Почитал и мне:

-- Это что значит? Колюшка посмотрел и говорит, что это был жилец у

нас, Кривой, который удавился. И объяснил про письмо директору. Забрал он

письма,-- разберем "Про вашего Кривого. Альбом был у Луши с карточками.

Смотреть. Кто такой? А этот? Потом насторожился на одного и вдруг уж к

Колюшке:

-- А это кто такой? А тот и не знает. А это повар один, приятель мой, и

уж помер. Сказал я, кто такой, а тот не верит.

-- Это мы разберем... И забрал. И еще одного парнишку взял, теперь

метрдотель в "Хуторке" и семейный человек. Даже удивительно, зачем они

понадобились. Этого-то все они разглядывали и что-то мекали. Часа три так

возились. Потом главный и вынимает из портфеля бумажку и показывает Колюшке.

А верхушку рукой прикрыл:

-- А это не вы писали? Посмотрел Колюшка, сморщился и говорит:

-- Что-то не помню... Как будто моя рука... И читает ему главный:

-- "...перешлю готовое..." Это что "готовое"?

-- А-а... Это образцы изданий картинной галереи... Я,-- говорит,-- для

жильца иногда забирал товар и посылал ему по адресу, когда он в города

ездил.

А тот так усмехнулся и говорит:

-- Я вас арестую.

-- Как угодно,-- говорит. Тут уж я вступился:

-- За что же вы его? Это ваш произвол! И Луша на него:

-- Не имеете права! Я к губернатору пойду! У нас лакей, у губернатора

служит, двоюродный брат... А тог сейчас:

-- Объясните свои слова. Какой лакей, у какого губернатора?

А та врет и врет.

-- Не хочу объяснять! -- и все.

Тогда он ей свое:

-- Ну, так я вас арестую для объяснения... Так она и села. И тут я

вступился. Говорю, что она с испугу, а у нас никакого брата нет у

губернатора. Наташка чуть не в истерику, а Колюшка так глазами и сверкает.

-- Не запугивайте мать! -- кричит. Тот ему пригрозил. Черепахин тоже

про произвол -- отстранили.

Осмотреть чердак, чуланы! Побежали там какие... Сундуки осмотреть!

 И пошло навыворот. Все перетряхнули: косыночки, шали там, приданое

какое для Наташки. За иконами в божнице глядели. Луша тут заступаться, но ей

очень вежливо сказали, что они аккуратно и сами православные. И велели

Колюшке одеваться. Луша в голос, но тут сам пристав -- он благородно себя

держал, сидел у столика и пальцами барабанил -- успокоил ее:

-- Если ничего нет, подержат и выпустят. Не беспокойтесь...

А Колюшка все молчал, сжался. А внутри у него, я-то его хорошо знаю,

кипит, конечно. И на его поведение даже главный ему сказал:

-- Вы все объясните, и мы вас не задержим.

-- Нечего,-- говорит,-- мне объяснять, потому что я ничего не знаю.

Берите.

А тут еще скрипач вернулся поздно с танцевального вечера. Сейчас его

захватили, карманы вывернули, там грушка и конфетки с бала. А Колюшка уж

оделся. Простились мы с ним. Лушу уж силой оторвали. Очень тяжело было. И

повели его с городовыми. И я за ними выбежал. И на дворе полиция. Окружили и

повели. Посажались на извозчиков... И крикнул я ему тогда:

-- Колюшка, прощай! Не слыхал он. Повезли... Побежал я, упал на углу,

поскользнулся. Ночь. И ни души, одни фонари. Стал я так на уголку, а мне

дворник сказал:

-- Ступай, ступай... Замерзнешь... И не помню, как я в квартиру влез.

Луша как каменная сидит среди хаоса, а Черепахин ей голову из ковша

примачивает. И калит всех на все корки. ,,

-- А-а!..-- кричит.-- Сами кобели, да еще собак завели!

Очень сильно бушевал. И всех нас очень скрипач утешил. Совсем он

слабенький был и сильно кашлял.

-- Исус Христос тоже в темнице сидел...

А Черепахин все геройствовал:

-- Я только не могу вас оставить в горе, а то бы я их разворотил!

И потом, когда уж мы всє в сундуки запихнули и маломальски в порядок

привели, легли спать; но разве уснешь тут, когда на груди камень. А Луша все

плакала. И Наташа плакала за ширмочками. И Казанская при лампадке смотрела

на нас, на наше житье беспомощное...

Ах, как горько было!.. И вот какие оказались жильцы... Потом-то я все

узнал. А тогда я все проклял, все, и доброе отношение к людям. А что люди?

Скольким я послужил, и как послужил! А кто мне послужил? Много я их видел, и

много прошло их мимо меня через рестораны... И без последствий. И всюду без

всяких последствий для меня. От господ я ничего хорошего не видал. У них,

конечно, свои дела, но хоть бы ласковое слово когда... И сколько было

страхов и горя... Слез сколько было пролито по уголкам, как у нас с Лушей...

И изо дня в день у нас в ресторане и светло, и тепло было, и всегда

неизменно оркестр румынский играл, и господа кушали под музыку и были

веселые и довольные... И я служил в тоске и под музыку. До меня ли им, что у

меня на сердце и внутри? Ибо все было у них и не о чем им было печалиться.

Потому что такое устройство жизни...

XVI Много прошел я горем своим, и перегорело сердце. Но кому какое

внимание? Никому. Больно тому, который плачет и который может проникать и

понимать. А таких людей я почти что не видал. Вокруг не видал, с которыми

имел дело. Потому что теперь нет святых, которые были раньше, как написано в

священных книгах. Теперь пошел народ другого фасона и больше склонен, как бы

иметь в кармане лишние пять рублей. И уж потом я узнал, что есть еще люди,

которых не видно вокруг и которые проникают всє... Через собственную скорбь

познал и не могу поносить, как другие. Совесть мне этого не дозволяет. И нет

у них ничего, и голы они, как я, если еще не хуже... Господь все видит и

всему положит суд свой.

Не спал я тогда всю ночь и все думал, к кому прибегнуть. И перебрал в

уме всех гостей могущественных, которые бывали в нашем ресторане. И потом

побывал я у них. И одни совсем меня не допустили, а другие сказали, что это

к ним не относится и они ничего не могут. У самого председателя суда был, и

он только развел руками и тоже сказал, что это не его дело. А его очень

уважали всегда, и всегда все здоровались с ним у нас. И никто никакого

внимания. Только поежатся и поскорей бы отговориться.

И повидал же я за это время! И почему такой народ пошел жестокий? И в

участке был, и в отделениях разных был... И никто ничего не знает. Взяли, и

никто не знает! И в тюрьме тоже -- не знаем, получите уведомление. К

батюшке, отцу духовному, ходил, а он покачал головой и говорит -- зачем так

воспитали? Как воспитали? Его училище воспитало, и не воспитало, а выгнало!

А у меня-то разве он плохое что видел? И разве он был такой уж плохой?..

Дней пять не был в ресторане, так я расстроился. Являюсь -- почему

пропадал? Не стал я рассказывать, потому что было мне стыдно. Заболел -- и

все. И тогда Икоркин меня предупредил еще:

-- Имейте,-- говорит,-- в виду, что у нас в уставе пункт есть для

болезни. Могут выдавать из сбережений, но только у нашего общества сейчас

пока капиталов нет... Так мне было тяжело, а он с таким вниманием ко мне,

что я все ему объяснил для облегчения. А он вдруг и говорит:

-- Вы должны гордиться! Что вы?! И руку мне пожал, очень чувствительный

человек. Чем же мне гордиться?

А он и показал пальцем на зал.

-- Вон они сидят, провизию истребляют... Они нам с вами помогут чем? Я

теперь все очень хорошо понимаю, что нужно. И вы не беспокойтесь. Я даже

очень за вас рад!..

Такой горячий человек. И как начнет в тон говорить, всем на "вы". А

раньше, бывало, даже ругался со мной изза столиков.

-- А не похлопотать ли мне,-- спрашиваю,-- у Штросса? Очень у него

большое знакомство...

-- У сволочи-то этой! Он в наше общество втереться хотел, но у нас его

очень хорошо знают. И потом вот что я вам скажу... Никому не говорите! У нас

циркуляр есть... Вас уволить могут из ресторана. '

-- Это за что же?

-- А неблагонадежный вы...

-- Да какой же я неблагонадежный?

-- А они будут рассуждать? У вас сына забрали -- значит, и того... За

лиц боятся...

И подмигнул.

-- Мы кушанье-то подаем!..

А через неделю так вызвали меня в отделение. Так я обрадовался. Но

только мне опять ничего не сказали, а стали расспрашивать про жильцов. А что

я знал? И угрожали даже, что вышлют из города, но я ничего не мог объяснить.

И вот когда я совсем пришел в отчаяние и уже не мог аккуратно исполнять

свое дело в ресторане, вызывают вдруг меня на кухню. А ко мне

мальчишка-рассыльный подходит и спрашивает: ,,

-- Вы будете Скороходов, который в ресторане лакей?

Отдал мне записку и ушел. А это от Колюшки. Как у" он переслал мне --

не знаю. И так  нацарапано, что насилу разобрал. Написал, чтобы я не

беспокоился и что скоро должны выпустить, потому что нет против ничего, и

чтобы мамашу и Наташечку поцеловал. Только и всего, но это меня возрадовало.

И потом никаких известий. И к Кириллу Саверьянычу я ходил, но тут меня

постигло отношение самое неправильное. Вместо утешения я от него получил

упрек и ропот.

-- Я,-- говорит,-- все предвидел, так по-моему и вышло! Вышло по-моему!

Даже пальцем себя в грудь ткнул и очень торжествовал, что по его вышло.

-- Мне даже странно,-- говорит,-- что вы ко мне с таким делом

приходите. Какой я вам могу совет подать? Я человек торговый, коммерческий и

не могу в такие дела мешаться... Этого я от вас не ожидал!

И в таких мытарствах прожил я с месяц. И раз утречком, когда я вышел из

ворот и пошел в ресторан, нагнал меня незнакомый человек.

-- Зайдемте скорей в пивную! -- говорит.-- Я вам могу помочь...

Тревожно так, как боится.

-- Скорей, скорей, а то меня могут увидеть... И побежал вперед, а рукой

сзади как манит... Очень прилично одет, и вежливый тон. Как толкнуло меня за

ним! Завернул он за уголок и показал мне на пивную. Вошел я и спросил пару

пива, но он наотрез:

-- Я вас сам угощу...-- говорит.-- Вашего Николая я знаю по партии, и я

сам пострадал. И мне поручили вам помочь...

А сам так резко смотрит, как спрашивает глазами.

-- Я,-- говорит,-- должен скрываться от властей, но должен вам помочь.

Только мне нужно прибежище и пачпорт. Дайте мне вид на жительство, если у

вас есть какой...

Но я сказал -- откуда у меня пачпорт, когда у каждого человека только

один пачпорт, а без пачпорта я его не могу держать в квартире.

-- Тогда,-- говорит,-- скажите, куда жилец, Сергей Михайлыч, уехал, а

то я их из виду потерял, сидевши в тюрьме... Тогда мы уж выпутаем вашего

Николая... И тут я ему ничего не мог сказать. И он стал тогда жаловаться на

свою горькую жизнь. И я ему сказал про свое горе, что вот Николай экзамен

должен сдавать, а теперь ни за что сидит из-за жильцов.

-- Да,-- говорит,-- я и сам из-за товарищей погиб... Пригорюнился он

тут, а потом и говорит с печалью:

-- Значит, других средств нет...-- И схватил меня за руку.-- Вот что...

Идемте сейчас в отделение и объявимся... Единственный путь... Черт с ними!

Не могу я больше терпеть! Скажем все, что знаем, и разъясним... И нам будет

прощение... Я места себе не найду!.. И тогда вашего сына освободят и мне

пачпорт выдадут... А то мне одному страшно идти...  И так я хорошо раньше

жил!.. И ваш сын может иметь такую судьбу ужасную, как я... Идемте!.. И

тогда я сказал ему, что все уж на допросе рассказал, что знал, и вот не

освобождают.

-- Ну, значит, плохо дело... Значит, ничем я не могу вам помочь.

И ушел. И даже за пиво не заплатил. И так-то у меня внутри все

оборвали, а после этого разговора стало совсем темно. А в заключение всего

постиг меня удар с деньгами. Не до них было все это время, и вдруг получаю

заказное письмо из той конторы. Требуют с меня полтораста рублей добавки.

Что тут делать? К Кириллу Саверьянычу... А он меня дураком назвал.

-- Вольно тебе было,-- говорит,-- дожидаться вешнего снегу! Я свои три

недели как продал и двести рублей нажил.

-- Да что же вы мне,-- говорю,-- не сказали?

-- А как я мог пойти, если за твоей квартирой теперь наблюдение? Я себя

не могу ронять.

Тогда я сказал ему с горечью, что так может поступать только

необразованный и бесчувственный человек. Ему  стало неприятно, и он

посоветовал мне скорей идти и продать, чтобы не погибнуть. И я тогда же

продал свои бумаги и понес убытку сто восемьдесят рублей.

Вот тебе и домик мой... Какой там домик!.. XVII

Прошло так месяца два, и Пасха как прошла -- не заметили. Наташа мне и

заявляет:

-- Экзамен сдам и поступлю в магазин в кассирши. У подруги дядя там

управляющий, у Бут и Брота, и мне обещал...

Что же, думаю, это очень хорошо. А ведь теперь и мужчины-то

образованные даже в кондукторах на трамвае за тридцать рублей служат. А ей

место на сорок рублей выходило. Будет билетики выдавать. Училась -- вот и

награда. И все-таки лучше, чем на телефон идти. А теперь даже для телефона

нужен диплом. Очень тесно стало.

 -- И вас освобожу,-- говорит,-- от забот, буду платить вам пятнадцать

рублей за стол и квартиру, и сама вздохну...

А Луша тут ей и скажи:

-- Значит, нам в благодарность... Пятнадцать рублей мы только и

стоим...

А она так ей дерзко:

-- Что же, нищей мне ходить? Я теперь одеваться должна, все покупать на

себя... Теперь самое главное, чтобы хорошо одеваться...

Такая стала свободная.

-- Надоело мне оборванкой ходить! Мне тоже жить хочется... Теперь все

так смотрят... Из-за вас я должна себя стеснять?

И ни одной-то книжки не прочла, а все ленточки да хихи да ха-ха...

-- Пока молода-то я, и пожить... И все-то перед зеркалом вертелась и

про свою красоту. Хорошенькая я и хорошенькая... Все ей так говорили, ну и

набили в голову.

И с матерью у ней был очень горячий разговор, даже сцепились они. И

Наташка-то даже на матери кофту разорвала со злости, что та ее уродом

назвала. Ну, я тогда ей и показал: запела она Лазаря. Так я ее оттрепал за

косу, прости меня господи, так оттрепал в расстройстве... Так с матерью

обращаться, да еще образованная!.. А она такая упрямая, шельма, еще

угрожать:

-- Я и уйти могу от вас! Стану на ноги и по-своему буду жить!..

Это уж ее в гимназии  испортили... Там у них больше дочери купцов

учились,-- в такую гимназию ее теткапортниха определила по знакомству,-- вот

она и взяла с них пример. Вот и наряды-то... Тем-то пустяк -- швырнуть на

тряпки сто -- двести рублей, ну и эта за ними свой грош врастяжку, чтобы

хуже не быть.

А соблазну-то сколько! Какие магазины пошли с выставками! Как в

свободный денек пойдешь если с Наташкой, у каждого стекла останавливается и

зубками стучит. Ах, то-то хорошо, ах, это великолепно!.. Ах, какая прелесть!

И как ошалелая, ничего не соображает. И дур этих стадо целое у стекол торчит

и завиствуют. Характерато нет мимо пройтить... А сколько через этот блеск

всего бывает! Это надо принять в расчет. И сколько совращено на скользкий

путь! Знаю я очень хорошо.

И, с одной стороны, мне было очень приятно, что Наташе место выходило,

но и задумался я. На этом деле очень надо много характеру, потому что для

барышни очень много зависимости. И так публика поставила, чтобы все было

чисто и приятно для глаз. И магазины на это очень внимание обращают для

привлечения покупателей. Вот по" чему и женский персонал имеет ход, особенно

красивые и молоденькие. Есть такие магазины, где прямо шик требуется. Все

чтобы под один гарнир. И убранство и служащие. Обстановка очень в цене.

Уродливую какую барышню и не возьмут. Уж ей надо себя особенно украшать и

прикрашиваться, чтобы могла соответствовать для магазина. Ну и бывает их

положение очень нелегкое. У кума моего племянница поступила в магазин шляп,

а хозяин стал добиваться любви и внимания. Да... А как она стала упираться,

призвал в кабинет, как бы для разговору о товаре, и говорит:

-- Или покоритесь на мою к вам любовь, или же я вас завтра прогоню...

И силой целоваться полез. А она в обморок -- и теперь в сумасшедшем

доме.

А отчего? От раздражения. Наряды эти и прически с локонами заставляют

привлекать к себе, и если хорошенькая какая, то в нарядах она такое

раздражение может сделать, что и порядочного человека повергнет на

преступление, и даже силой можно, что и бывало при невоздержанности и слабом

отношении к этому вопросу. И теперь очень много развелось женского персоналу

на службе, и зависимость их коммерческая от мужчин. И зачем мужчинам

вступать в законный брак, когда у него в распоряжении масса девиц?.. А долго

ли сбиться и погибнуть? Сегодня один управляющий и старший приказчик, а

завтра какой покупатель приглядел и стал внимание показывать, а потом еще и

еще... И вот сваха Агафья Марковна верно говорит, что брак теперь за

редкость, а больше по-граждански поступают.

И я очень тревожился за Наташу, но что поделаешь, раз так необходимо по

устройству жизни.

А после Пасхи вышло мне разрешение повидаться с Колюшкой. Через

решетку, как с каторжником, разговаривали при людях. Но он ничего, все

бодрился. А как стал с нами к концу свидания прощаться, ничего не сказал, а

только поглядел со слезами.

Простились мы. Насилу Лушу увел. Стали у ворот, ручейки текли, снег

сходил. Стояли так и не уходили. А Луша так тихо плакала. И стал я ее

утешать:

-- Слезами не поможешь, бог так, значит... А ты одно утешение имей, что

он у нас не каторжник какой, а политический!

А тогда я уж все знал до тонкости от господина Кузнецова, который писал

в газетах про пожары и кражи. Мы ему комнату после жильцов сдали, и он был

очень образованный, 1но только очень деньги растягивал и водил к себе

разных, что было неудобно ввиду Наташи.

А в конце апреля отправили Колюшку на житье в дальнюю губернию, даже не

дозволили на квартиру зайти проститься. А потом я пошел к прокурору

справиться.

-- Ни в чем не замечен,-- говорит,-- а это по особому правилу за

неспокойствие в мыслях.

В мыслях! Да мало ли что у меня в мыслях! Да за мои мысли меня бы,

может, уж в каторжные работы давно угнали!..

Кончились экзамены у Наташи, и вдруг она нам и объявляет:

-- Поступаю к Бут и Броту в кассирши на сорок рублей.

Удивился даже я. Другие -- месяцы ищут, а тут раз -- и готово.

-- А счастливая я такая! Мне и учителя всегда услуживали. Я только

слово заикнулась подругину дяде, который там заведующий, он и устроил.

Пошел я справиться, и оказалось верно. Заведующий такой бойкий, франт

такой, голубенький платочек в кармашке. И очень вежливый.

-- Нам,-- говорит,-- очень приятно, и нам нужны образованные... Они не

просчитают... Вы,-- говорит,-- тоже, кажется, по коммерческой части?

Сказал ему, что машинками занимаюсь. Выговор задал Наташке, зачем опять

наврала. А она еще с претензией:

-- Что выдумали! Чтобы мне везде в нос совали!.. И такая стала

самостоятельная, так матерью и вертит. Канителились они тут дня три с

платьем.

И вот прихожу ночью из ресторана. Луша мне вдруг палку подает, а на

палке мои буквы из серебра.

-- Вот,-- говорит,-- смотри, как она для себя все!.. Она добрая.

Очень хорошая палка.

-- Пять рублей заплатила через магазин с уступкой. Это она с первого

жалованья -- вперед взяла. А мне шляпку в пять рублей...

И при мне стала примерять. Очень меня тронуло это. То зуб за зуб, а то

вот... от своего труда.

Прошел я к ней в комнатку за ширмочки -- спит. Розовенькая такая, губки

открыты, и улыбается. Поцеловал ее, и проснулась.

-- Спасибо,-- говорю,-- Ташечка, за подарок... Так она улыбнулась,

взяла меня рукой за шею и поцеловала. И потом вытащила из-под подушки грушу

хорошую, мари-луиз, и мне.

Такое счастье я испытал, а Луша стоит и ворчит:

-- Транжирка какая... Не умеет деньги беречь... И стала Наташа

аккуратно на службу ходить.

XVIII Месяца три прошло, уж к сентябрю подвигалось. То каждую неделю от

Колюшки письма получали, а тут -- нет и нет. И вдруг опять к нам на квартиру

поход. Ничего не сказали, письма прочли -- у Луши в рабочей корзиночке

хранились,-- забрали и ушли. Потом уж пристав мне сказал, что Колюшка с

поселения отлучился.

Так это нас растревожило.

-- Что ж,-- говорю Луше,-- плакать? Слезами не поможешь...

Но ведь мать, и притом женщина! А господин Кузнецов мне сказал:

-- Ваш сын скоро получит известность!.. Пошел наутро в ресторан, а мне

и говорят:

-- В газетах про тебя пропечатали, что твой сын убег, и про обыск.

И показывают. Так я и ахнул. А там все! И мое имяотчество, и фамилия, и

в каком я ресторане -- все. А это наш жилец Кузнецов прописал.

И вдруг мне Игнатий Елисеич и объявляет:

-- Штросс распорядился тебя уволить. Ступай в контору. Я тебя не могу к

делу допустить.

Сперва и не понял я.

-- Как так уволить? за что про что?

-- За что, за что? приказал, и больше ничего. Так руки у меня и

опустились. Я к Штроссу в кабинет. Допустил. Сидит в кресле и кофе ложечкой

мешает.

-- Да,--говорит,--что делать! Нельзя тебе больше: у нас служить.

А на лицо мне смотрит.

-- Мы подвержены... Уж раньше требование было, а я тебя держал, а

теперь все известно, и про наш ресторан... Ничего не могу.

-- Густав Карлыч,-- говорю,-- за что же? Я двадцать третий год верой и

правдой... интерес ваш соблюдал...

Поплакал я даже в кабинете. А он встал и заходил:

-- Я ничего не могу! И хороший ты слуга, а не могу. Вот что могу --

сделаю...

Взял со стола трубку телефонную -- с конторой -- и приказал:

-- Выдать Скороходову в пособие семьдесят пять рублей и залог!

Взяло меня за сердце, и я им тут сказал:

-- Вот как за мою службу! Я все у вас между столов оставил, за каждую

стекляшку заплатил... Обижайте!.. Он бумагами зашумел и так и покраснел.

-- Не мы, не мы!.. Мы тобой довольны, а у нас правиДа, у них правила...

У них на все правила. И на все услуги. Деньги, вот какие у них правила. И в

проходы можно, на это препятствий нет. Пылинку на столах, соринку с пола

следят со всей строгостью. За пятна на фраке замечание и за нечистые

салфетки... Все это очень необходимо. А вот за двадцать два года...

Посмотрел я на них, как они в кресле сидели, как налитой, и в бумагах

по столу искали, и хотел я им от души все сказать. Так вот... хотел им

сказать с глазу на глаз... Да в глотке застряло. Так все у них удобно, и

ковры и сухарики...

-- Только, конечно,-- говорю,-- все помирать будем!..

-- Ну, довольно, довольно!.. Сказал, ничего не могу!..

И замешал ложечкой. Пришел в официантскую. Посочувствовали, конечно,

администрацию поругали. Ругай, пожалуй... Икоркин очень жалел и руку жал.

Сказал, что в обществе заявит. Очень горячился. Говорю метрдотелю:

   -- Вот, Игнатий Елисеич, за хорошую службу мне награда...

А он мне тоже руку пожал и говорит:

-- Жаль, ты очень знающий по делу. Я вот сад на лето сниму и тебя

возьму для ресторана старшим. Наведайся к весне...

Вошел я в наш белый зал. Много я тут сил оставил на паркетах, а жалко

стало... Двадцать два года! Должен же был знать, что не в этих покоях

помирать буду. И людей совестно... Словно как жулика какого, выгнали, а

сколько я здесь всего переделал и скольких ублаготворил! Следов не осталось

от такой службы -- в воздух и в ноги она уходит...

Получил залог и награду и как вышел в боковой ход и пошел мимо

подъезда, из автомобиля господин Карасев выходит, и швейцар ихнюю

содержанку, любовницу ихнюю, высаживает, которая на скрипочке играла у нас в

оркестре. Добыл-таки он ее от нас и определил в театр и потом оставил при

себе. И такая она стала замечательная, и в таких стала нарядах ходить... Как

укор мне какой был этим!

А я-то ее пожалел тогда... И так она замотала господина Карасева своими

манерами, что совсем в руки забрала. Да, эта в обиду себя не дала, хоть и

вся-то в пять фунтов, что очень обожают некоторые. Махонькая и тонкая, как

белка, а вот, поди ты, какое счастье взяла!..

 Не пошел я домой тогда. Как Луше-то скажу? А она совсем расхворалась, и

припадки сердца стали с ней делаться. И пошел я бродить без направления.

В пивной посидел, на мосту постоял. Стою и смотрю на воду, как течет и

течет... Все за делом, бегут, едут, в магазинах стоят, а я без определенного

занятия... Куда пойти? Думал было к Кириллу Саверьянычу пойти, да как

вспомнил, как он глазом подмигивает да рот кривит,-- не пошел... И вышел я

на улицу -- сами ноги привели... А это где мы раньше квартировали, у

барышень Пупаевых. Прошел мимо ворот. Вывесочка про попечительство у

барышень, автомобиль ихний у крыльца, и шофер знакомый папироску курит.

Поздоровались, а мне стыдно: как написано на мне, что устранили меня от

дела.

Окликнула меня тут женщина, над нами жили, жена машиниста с железной

дороги. Стала про Лушу спрашивать, не к нам ли, навестить... Чай пить стала

приглашать, а я вижу, что она ко мне как будто приглядывается, почему я не в

ресторане. И я сказал ей, что свободный мой день и хочу вот проведать Ивана

Афанасьича. Про учителя вспомнил. Оказывается, совсем плох. Хоть душевного

человека навестить...

Прошел к нему в квартиру, а он в кухне, за ширмочкой. Отделили ему

уголок.

Сын-то его был на службе, а супруга высунулась в бумажных завитушках и

говорит сердито:

-- Какие уж тут ему гости! Пройдите... Очень меня сконфузила. Прошел к

нему и не разделся. За ширмочкой на диванчике он лежал, дремал, голова

газетой укрыта. И воздух у него был очень тяжелый. Кухарка его окликнула.

-- Всю кухню завонял,-- говорит.-- Гниет у него снутри, и на дню

сколько раз рвет как сажей...

Узнал он меня и заплакал. Подняться хотел и за живот схватился. Очень

бедственное положение. Присел к нему на табуретку.

-- Вот... очень страдаю... Завтра в больницу, в раковую клинику...

Пригляделся я к нему, а по нем эти... насекомые ползают.

-- Вот,-- говорит,-- как живу... В бане четыре месяца не был, не

свезут. В номера мне надо, а дорого им... Закрыл глаза и затрясся.

-- Вот, Яков Софроныч... закон божий... Может, чаю выкушаете?

А кухарка выставила голову и шепчет:

-- Каторжники проклятущие... И мне-то жалованье за три месяца не дают,

все в банку носят... сволочи!.. А он мне:

-- Насилу умолил в клинику меня... Там меня в ванну посадят... Вот,

Яков Софроныч... закон божий... И я рассказал ему тут про свое горе. А он и

говорит"

-- Счастливый вы человек! За сына вы страдаете, а я так от сына... И

внучку не пускают ко мне... от заразы... И как вышел я от него на чистый

воздух, совсем оправился. Вот еще в каком несчастном положении бывают, а

я-то еще -- слава богу...

XIX Всего было. С Лушей опять припадок сердца случился, все фортки

пооткрывали. И очень жилец Кузнецов извинялся.

-- Не думал я,-- говорит.-- Я хотел про вашего сына хорошее написать.

И так ему стало стыдно, что на другой же день от нас перебрался. Точно

как нарочно его к нам принесло, чтобы навредить.

 И вдруг дня через три заявился ко мне Икоркин. Никакой особой и

дружбы-то у меня с ним не было, а он является и говорит:

-- Наше общество пока без денег, а мы постановили поддерживать вас

месяц по копейке с номера. Вот пожалуйте три рубля...

И руку за борт, как у нас господа на юбилеях. Сказа? я ему, что не в

таком еще положении и дочь помогает, но он настоял.

-- Не обижайтесь принять от товарищей. Только позвольте мне расписку в

получении оной суммы... Чай пить даже  не остался. Вот! Вот какое

проникновение!

А вечером мне Черепахин вдруг:

-- Вот вам пять адресов кондитеров, у них я на балах играю, вас с

удовольствием старшим будут брать. Я о вас говорил.

Поблагодарил я его за уважение и сказал, что такое знакомство у меня

есть, и решил пока в розницу себя отдавать, на случай.

И перешел я на другое занятие, приходящим официантом.

Конечно, не так это почетно, но жить можно. И я приступил, ударяя себя

по самолюбию. А эта работа много ниже: и тяжело, и зависимости больше.

Сегодня у одного кондитера, завтра у другого, и ночная работа опять --

раньше как в седьмом часу не уберешься. А ответственность! На балах всякого

народу бывает. Мельхиор крадут, а про серебро и говорить нечего. Опять

строгость нужна с подручными, а к этому я не приучен. И потом,

приноровляться надо и знать, около кого надо пошуметь, чтобы видно было

уважение. Как, примерно, середь бала обношение пирожками с икрой, чтобы

сперва родителям жениха и кто больше влияния для свадьбы имеет. Тут-то и

шуметь, около них. Это все очень любят, без всякого различия. Тутто и

сорвешься, и на неприятность.

Раз вот так старушка в уголку сидела, а я ее проглядел -- так себе

старушка, без особого вида, и я мимо ее барыне толстой поднес пирожки. Так

меня старушка за фалду и дернула! И вся-то с косточку... А такой шум

устроила при всех гостях!..

-- Я приданое за внучкой даю, а меня на задний план! Внушите хвостатым

дуракам вашим!

А потом, и вообще... В ресторанах не заметно в отношении женского полу,

а на свадебных балах, особенно у торгового сословия, вопрос этот обстоит

очень неблагополучно. Очень лихие молодые люди из этого сословия и любят

сорвать плод под шумок с легкомысленных девиц, которые приходят в

раздражение танцами под музыку и секретным употреблением из буфета.

Снюхиваются с невероятной быстротой! А наичаще молодые женщины, которым

очень трудно это при семейной обстановке, и ищут удобного случая. Вот тут

только следи, чтобы не было неприятности. Подойдет какой степенный и говорит

прямо:

-- Понаблюдай, чтобы та вон, в желтом платье... и тот вон, с хохлом...

Последи...

Понятно, чего последи. А то франт какой краснорожий в высоком хомуте

мигает и требует:

-- Где у вас тут, чтобы люди не ходили? -- и целковый сует.

И скандалы часто из-за провизии. Очень тревожная служба. Приехали

повеселиться и покушать, а ты, как окаянный какой, мучаешься под музыку.

Разглядеть если хорошенько, так все мы облезлые и с болезнями ног и груди. А

мне сразу перелом: из теплых и светлых зал с зеркалами -- в недра сквозного

ветра и прочих неудобств... И вся-то жизнь моя -- как услужение на чужих

пирах... И вся-то жизнь -- как один ресторан. Словно пируют кругом изо дня в

день, а ты мотаешься с блюдами и подносами и смотришь за поглощением

напитков и еды. И всю-то жизнь в ушах польки и вальсы, и звон стекла и

посуды, и стук ножичков. И пальцы, которыми подзывают... А ведь хочется

вздохнуть свободно и чтоб душа развернулась, и глотнуть воздуху хочется во

всю ширь, потому что в груди першит и в носу от чада и гари и закусочных и

винных запахов... Очень неприятно.

Месяца два подвизался я так, в розницу, и тоска нас ела за Колюшку:

пропал и пропал. И к гадалкам Луша ходила. "Будут,-- говорит,-- перемены к

лучшему".

А тут еще Наташа нас удручать стала. Придет из магазина истомленная и

сидит. Первое время еще в театр ходила, прыгала, а тут уткнется в уголок и

молчит... Стала Луша говорить, замуж бы ее как... А за кого теперь замуж,

когда жизнь переходит на холостую ногу! У меня и знакомства -- что официанты

да повара, а она их терпеть не могла. Один-единственный без нашей

специальности -- Кирилл Саверьяныч, но он совсем меня покинул. Встретился я

с ним на улице, а он от меня на другую сторону.

Пробовал я Наташу пытать, и у ней один ответ:

-- Что вы всє выдумываете! Скучно мне, и я пять рублей просчитала...

Всегда такая легкомысленная была, что ей пять рублей! И решил я сходить

в магазин, спросить, как она служит.

Пришел, подняли меня на машине, вошел как покупатель и разглядел ее.

Сидит моя Наташечка в клетке и печаткой отщелкивает. А тот, заведующий,

перепархивает и наблюдает, такое его занятие -- порхать для наблюдения. Там

карандашиком отчеркнет, там выговор задаст, по-немецки с барынями рассыпает.

Подошел к нему, чтобы Наташа не видала, и спрашиваю, ну как, привыкает ли к

должности. Так мелочью и рассыпал:

-- Даже очень! И просчетов никогда, я вполне доволен.

И так стеклышком и мотает на шнурке и с носочков на каблучки

перекачивается.

-- Замечательно... удивительно трудолюбива... в полном смысле...

И от него так -- помадой. Утешил меня. И Наташе я на глаза не

показался, чтобы еще не обиделась. Значит, наврала про пять рублей. Конечно,

думаю, просто ей скучно стало, и такие притом лета, а она очень из себя

солидная...

Пошел домой и уж стал к своему переулку подходить, слышу вдруг сбоку:

-- Папаша!.. Оглянулся -- он! Колюшка! Глазам не верю и перепугался, а

он от меня в переулок и рукой махнул. Так во мне забилось, забилось все, ног

не слышу. Исхудал он сильно и в легком пальте, а уж морозы начались.

Пришли мы в портерную, прошли в заднюю комнату. Пошел молодец за пивом,

а Колюшка обхватил меня, опомниться не дал, и опять сел. Глядим друг на

друга и смеемся.

-- Вот и я! -- говорит.-- Не ждали? У квартиры меня караулил, а зайти

опасался. Такое положение его. И очень стал беспокойный и тревожный.

Спрашивать его стал обо всем, как жил,-- ничего не объяснил.

-- Что обо мне говорить... О себе лучше скажите. А обо мне-то что

говорить? Сказал про все, что вот устранили меня и теперь по балам хожу.

Сморщился и губы стал кусать.

-- Да,-- говорит,-- плохо... Грустный такой стал. Про мать и про Наташу

спросил. И сказал я ему с чувством:

-- Коля! Милый ты мой сын! Вернись ты к нам, пожалей себя! Явись к

начальству. Ведь за тобой нет ничего -- может, и простят тебя...

Даже рассердился. Нечего об этом говорить, оставьте и оставьте!

-- На кого ты,-- говорю,-- похож стал! Ведь прямо волчью жизнь ведешь!

И при нас пет никого, Наташа замуж выйдет, старость идет...

А он только:

-- Оставьте... Тяжело мне слушать.

И морщины у него даже стали на лбу и на лице. Слез не могу удержать, и

он расстроился, стаканчиком постукивает.

-- Ничего, ничего... Очень рад, что вас повидал. Может, скоро и опять

вместе будем, другое пойдет... По матери он сильно соскучился, по разговору

видно было.

Спрашивать стал, где он пристал,-- но сказал. На два дня только,

проездом остановился. Даже обидно стало, что и от меня-то скрывает. И так во

мне горечь закипела, и сказал я ему:

-- Жильцы эти проклятые тебя совратили! Не будь их, с нами бы ты был и

экзамен сдал... А теперь мать убита прямо...

-- Оставьте! Не знаете вы людей!..

-- Отлично,-- говорю,-- знаю! Всегда так: взманят неопытного, а сами...

А он и сказать не дал.

-- Ну, так я вам скажу! Сергей Михайлыча и нет теперь даже!..

И так па меня выразительно посмотрел. А мне от этого еще больней

сделал. Жуть прямо. И опять я его стал просить отойти от них. И потом мне

вдруг одна мысль пришла. Спросил я его про сожительницу того, про жиличку. И

в глаза ему посмотрел. Ничего. Очень спокойно сказал, что та вовсе и не

сожительница была, а сестра. Так я ничего и не понял.

Потом вырвал он листок из книжки, закрылся рукой и стал писать.

-- Вот, мамаше отдайте... Скажите, от кого-нибудь получили... Скажите,

что на заводе где-нибудь живу... на Урале...

Очень тяжело было. И мой он, и как бы и не мой. А вижу, что и ему

нелегко. Взял меня за руку, посмотрел мне в глаза...

-- Какой,-- говорит,-- вы худой стали, папа... И заморгал.

Вышли мы из пивной, и уж темно было на улице.

-- Ну, мне сюда...-- говорит.-- Простимся. Обнялись мы у заборчика в

темноте, и я его наскоро перекрестил, как бывало. Поцеловались.

-- Что же, не увидимся больше?

-- Ничего, увидимся...

Только и сказал. И разошлись. Посмотрел я, как он в темноте скрылся.

Пошел я домой. На колокольне ко всенощной благовестили. И зашел я в

церковь, чтоб облегчить душу, камень скинуть...

И не получил облегчения. XX

А в последнее время у меня предчувствие было: вот чтото должно и должно

случиться...

Отдал я записку Луше, сказал, что через ресторан получил. Поверила. И

так он ей ласково написал, что она вся как засветилась. Румяная стала, на

месте не могла усидеть. И вдруг с ней нехорошо сделалось. Платье на груди

стала рвать. Воздуху мало стало. Привели ее в себя, ничего. Плакать начала.

Сидит тихая, а слезы так и бегут, бегут...

А ночью с ней опять припадок. Поднялась на постели, а потом набок,

набок...

Позвали доктора, а уж она померла. Паралич сердца. Похоронили... Я

тогда совсем голову потерял... Так Колюшка с матерью и не простился...

Да. А тут вдруг с Наташей стало твориться. Уж похоронили, а она не

хочет и не хочет идти на службу. Ходит и ходит, как тень, по квартире,

пальцами похрустывает. Поставит коленку на стул и глядит в окно. И Черепахин

все ее успокаивал и то воды подаст, то капель накапает. Со мной стал очень

раздражительный, даже кричать стал на меня, а ей только одно:

-- Наталья Яковлевна, успокойтесь... Наталья Яковлевна, не

беспокойтесь... Примите капель от волнения... А она так и рвет:

-- Оставьте меня, оставьте!.. А то забьется в угол и на мандолине

звенит. Мать не остыла, а она музыку. До того довела -- выхватил музыку да

об пол. А в душе у меня -- вот! Бьется и бьется... И от Бут и Брота два раза

присылали записку, чтобы приходила на службу. А она прочитает и разорвет. Уж

как я ее успокаивал, допытывался, что такое с ней, один ответ:

-- Надоело мне все, надоело!..

Тогда я решил пойти к Кириллу Саверьянычу и просить, чтобы он повлиял,

потому что у него дар слова. Но тут меня постиг последний удар.

Пришел я совсем не вовремя. Стою перед его магазином -- и глазам не

верю. Все зеркальные стекла вдребезги, восковые фигурки сбиты -- как пожар

был. Вошел к нему в магазин, а он там в шубе ходит без шапки и собирает

прически и пузырьки.

-- Что такое случилось? -- спрашиваю. А он в растерянности мне пальцем

мотает.

-- Вот... вся высшая парфюмерия и образцы волос... Не-ет, я взыщу с

администрации!.. Ведь это что!..

-- Кирилл Саверьяныч! неужто это ваши мастера? А он так на меня и

накинулся.

-- Какой я тебе Кирилл Саверьяныч?! Любоваться пришли? Вот они, сынки

ваши, мерзавцы! На тысячу рублей убытку!..

А это было нападение. Типографии забастовали, а которые не закрылись,

их силой ходили закрывать. И одна такая как раз рядом была. Кирилл-то

Саверьяныч и вышел укорять для удержания порядка и даже в раздражении в

свисток ударил. Ну, тут и вышло взаимное неудовольствие. Напали они на него.

Стал я его успокаивать и просить к себе. Думаю, может, развлекется в

постороннем месте, а то прямо потрясен. А он так на меня напал со всякими

словами:

-- Чтобы я к тебе пошел?! Да я и сапоги-то брошу, в которых и был-то у

тебя! Это все через таких, как твой сын, мерзавец! Они-то и натравливают! Их

вешать всех надо поголовно, стрелять, сукиных детей!

И тогда я уж не мог стерпеть. Вышел я на тротуар, в окно голову

просунул и сказал отчетливо:

-- Все это, по-вашему, может, очень хорошо и умно, а жаль,-- говорю,--

что такой сволочи, как вы, они вам головы не оторвали!..

Очень я расстроился. А он так и закаменел.

-- Повторите, повторите!

Плюнул я и пошел. И так покончилась дружба моя с этим человеком,

который вошел в мою душу, как змей, с лаской и умом, а на деле оказался не

как образованный человек, а жестокий

 

и зловредный. Он очень хорошо мог говорить про науку, а что его слова!

Много людей повидал я, которые очень хорошо говорили, а что толку! Он

поскорбит и покурит сигару в мечте, а какая цена? Нет, ты ко мне подойди,

успокой мое сердце, поплачь со мной и забудь про свою сигару... Вот какая

должна быть самая главная наука.

И вдруг заявляется к нам заведующий от Бут и Брота, на лихаче прикатил.

Такой разодетый, в шубе с бобрами. Наташа его приняла, и что-то они

поговорили -- не слыхал я. Сама и дверь за ним заперла. Стал я спрашивать,

по какому случаю он к нам.

-- У нас вышли недоразумения... Он мне замечание сделал, а теперь

извиниться приезжал...

И по лицу ее понял я, что что-то не так... А разве от нее добьешься? Да

и в голове-то у меня не то было. И опять стала на службу ходить.

А Черепахин совсем тогда расклеился. Как вечер, так у него голова

болит. Все себе голову полотенцем стягивал и в темноте сидел. Веточку

какую-то принес из сада и в бутылку посадил.

-- Для чего это вам? -- спрашиваю.

-- А это я сюрприз хочу для праздника... Очень стал странный, и я

подумал, не тронулось ли у него тут. А раз ночью слышу, беспокойство у него

в комнате. А это он с музыкантом рассуждает, и очень настойчиво:

-- Одевайся, одевайся! Едем! Там электричество и котлеты... Супом тебя

будут кормить...

А скрипач его молит:

-- Что вы меня дергаете, Поликарп Сидорыч? Оставьте меня в покое!..

-- Нет, нет! Дай мне дело совершить! Я докторам речь скажу... Нельзя

тебе здесь, здесь температура высокая и от окон дует...

А у нас действительно высокая была температура: плюнешь -- и

примерзает.

Пристал и пристал к нему. И тот уж всячески отговариваться стал:

-- У меня и калош нет, простужусь...

-- Подарю тебе калоши!

-- Да они мне велики... Я и здесь не умру...

-- Умрешь обязательно! -- молит Христом-богом, прямо смех.-- А там

вином тебя отпоят...

Тогда уж скрипач его зацепил.

-- Вы хотите меня прогнать, боитесь, что за угол не заплачу! Так я

опять скоро буду на работу ходить... Тут произошло молчание.

-- В таком случае вам нельзя в больницу. Я этого не подумал...

А это в нем уж начиналось проявление. Возвращаюсь я поутру с дела,

Черепахин не спит. Отпер мне в одеже и говорит по секрету с дрожью, а сам

все за голову себя:

-- С Натальей Яковлевной произошло... Плакала сегодня ночью, в три

часа... Я не могу смотреть... Одна ездит ночью...

Думаю, может, это ему представляется. А он вполне рассуждает:

-- Потому мамаши у них нет, а мужчинам может не показаться. Ежели кто

их обидел! -- Даже зубами заскрипел.-- Что-то у них внутри есть...

Прошел я к Наташе -- спит. Поставил самовар, сходил в булочную, а уж

восемь часов, и, слышу, Наташа проснулась. Прошел к ней и спрашиваю, почему

так поздно воротилась, дворник мне сказал.

А она мне гордо:

-- Кажется, не маленькая! Сама зарабатываю и не даю отчета...

Волосы чесала, так и рвет гребенкой, даже трещат. Стал я ей

выговаривать, а она шварк гребенку -- и на меня:

-- Ну, что вы на меня уставились? Когда только кончится проклятая

жизнь!

-- Да что с тобой? И Черепахин слышал, как ты ночью плакала...

-- Ну и плакала! Хотела -- вот и плакала! И отвяжетесь вы от меня с

вашим Черепахиным!..

И кофточки швыряет, и по комнатам мечется...

-- Спасибо,-- говорю,-- тебе...

   Села чай пить, пощипала белый хлеб и на службу. Так ничего и не

добился.

Недели две прошло. Раза три ночью возвращалась. Начнешь говорить, один

ответ -- не маленькая, у подруги в гостях была. И то на нее хмара нападет,

сидит -- дуется, то на мандолине бренчит. Опять завела. Не пойму и не пойму.

И вот раз вечером прибегла из магазина -- и одеваться. Перчатки лайковые по

сих пор надела...

-- Куда собралась?

В театр. Не могу я в театр Поехала. В четвертом часу ночи -- звонок.

 -- Что так рано? -- спрашиваю.

-- Потому что не поздно!..

Дерзко так. Прошла мимо меня -- шур-шур юбками. И так от нее духами.

Перчатки сорвала, швырнула.

-- Этого,-- говорю,-- я больше не дозволю! Не должна ты себя срамить!

-- Мое дело!

-- Как так -- твое дело? А замуж-то я буду тебя отдавать?

Передернула она плечами, как, бывало, Колюшка.

-- Не собираюсь!.. И вот что я вам скажу. И вас я стесняю и себя... Все

мне надоело... Лучше я буду отдельно жить.

Убила она меня этим словом.

-- Все равно семьи нет... Только по утрам и видимся... И не своим

голосом, а как насильно.

-- А-а... вот как! Так ты свободной жизни захотела?! Ну, так ты прямо

мне скажи, всади уж лучше нож в душу! Скажи, я тебя бить не буду!.. Захотела

свободной жизни?

Отвернулась она и молчит. И больно мне и даже страшно стало оттого, что

она не ответила.

-- Скажи, Наташа! Детка ты моя, родная!.. Дернулась она и руки сжала.

-- Ну, что я вам скажу? Что?

-- Да ведь ты вся не в себе это время! Ну, посмотри мне в глаза!.. Ну,

смотри... Смотреть не можешь?! Наталья! -- говорю.-- Лучше все скажи!

Подняла она на меня глаза и смотрит через голову, думает. Тогда решил я

ее тронуть.

-- Вот,-- говорю,-- мать на тебя глядит со стены... Ее ради памяти

скажи мне... Зачем отца хочешь бросить? Для кого я жил-то?..

Кинулась она ко мне и прижалась.

-- Если бы вы знали, как тяжело...

-- Ну скажи, детка, скажи...-- шепчу ей, а такая мука во мне...

-- Неудобно мне у вас... У меня жених есть...

-- Как жених?

-- Василий Ильич... наш заведующий...

-- Почему же я этого не знаю? И зачем тогда тебе уходить?! Нет, это не

то!

-- Он только сейчас не может жениться... ему бабушка не дозволяет...

Оттолкнул я ее. Сразу мне она тогда противна стала.

-- Ложь! -- говорю.-- Ложь! Я все узнаю! Я завтра в фирму пойду!

-- Вот вам крест! Я вам все скажу! -- испугалась тут она.-- Вы сами

хотели этого! Я его полюбила. Он женится па мне...

Все тут я понял. И назвал я ее тут... И тут мне нехорошо стало. Прожгло

меня наскрозь. Очнулся я на постели,-- паралич левой стороны сделался.

Две недели пролежал, пока оправился. Ходила она за мной, и Черепахин

помогал... И доктор ездил. И такая ласковая была, такая ласковая. Ночи

просиживала. И как поправился я, она мне и говорит:

-- Папаша, вы ошиблись... Василий Ильич сам с вами хочет говорить.

Можно?

И вдруг и заявляется он, как наготове. И тогда я ему прямо сказал все,

что так поступать нехорошо. Но он нисколько не смутился и стал, негодяй,

оправдываться.

-- Я люблю вашу дочь и сейчас бы женился, но бабушка не хочет... Она

мне с миллионом сватает, а я человека ищу... Но она больше году не протянет,

у ней сахарная болезнь, и все доктора в одно слово... Вот я и тяну, чтобы

она меня наследства не решила... Она очень со средствами. И давай мне

разъяснять:

-- Мы получим от бабушки капитал и откроем магазин. И вы увидите, в

какой жизни будет ваша дочь... Вот клянусь вам!

И перекрестился. А тут Наташа вышла и обняла меня. А тот-то мне свое

поет:

-- Это все предрассудок... Мы как муж и жена, только по-граждански. И я

считаю вас за отца, потому что сирота... А вы приходите ко мне на квартиру

-- и увидите, как я живу...

И Наталья мне:

-- Как у него хорошо! У него камин, папаша... И дача есть...

И тот-то мне:

-- Приезжайте к нам на дачу чай пить. У нас лодка, будем рыбку ловить.

Так все хорошо изобразил.

-- Я вашу Натю буду куколкой одевать...

И так просто все обернули, как калач купить. Запутали меня, словно

ничего такого нет.

-- И вы не думайте, что я к вашей специальности в пренебрежении. Я даже

Натю побранил, зачем она скрывала. Я даже горжусь этим...

Так расположил меня словами, удивительно. А Наталья мне в другое ухо:

-- Он три тысячи получает!.. А тот-то мне с другой стороны:

-- У меня кой-что есть. Я еще из процента и комиссию получаю с

поставщиков. На черный день будет...

-- Ах, папаша, он мне жизнь открыл! Мы на бегах были, и в тотализатор

он на мое счастье двести рублей выиграл, на сак мне хивинковый...

Горько было, но я все принял на душу. И дал разрешение на уход. Что

поделаешь, раз жизнь так вышла? Все одно.

Звали очень к себе, Наташа приходила. Был я у них. Кофеем поили и

показывали все из обстановки. Очень все хорошо. А ему это поставщики на Бут

и Брота в дар присылали. Буфет один двести рублей стоил. У камина сидел, и

сигарой меня угощали. И действительно он такой сак купил Наташе

замечательный -- рублей за триста, а ему по знакомству за сто отдали. И она

как все равно жена у него стала. В электрический звонок звонит, прислуга

входит, и она ей с тоном так:

-- Подай то, да подайте это! И почему самовар так долго?

Откуда что взялось. В капоте голубом, ну не как девчонка, а как

солидная барыня. А тяжело мне у них было: так как-то все, шиворот-навыворот.

И думал ли я когда, что так будет?.. XXI

Бросил я квартиру и перебрался в комнату. Зачем мне квартира? Старичка

скрипача в больницу поместили, а Черепахин таки напросился ко мне, слезно

просил.

-- Я,-- говорит,-- не могу один... Я один боюсь... И очень на него уход

Наташи подействовал. Начнешь чя'0-нибудь про нее говорить, а он уставится

глазами и спрашивает:

-- Почему так ниспровержено? Только очень невнятно стал говорить, даже

не доканчивал, и у него слова навыворот выходили. А на работу ходил, когда

требовали. И как свободное время, мы с ним в карты, в шестьдесят шесть, но

только он стал масти путать. И начнет какую-нибудь околесицу вести:

-- Поедемте куда-нибудь, к туркам... Там у ни-х табак растет. Или в

Сибирь? Там очень много золота, и можно железную дорогу скупить и всех

возить...

А то раз про керосин:

-- Зачем керосин покупать? Можно взять в аптеке травки светлики и

настоять на воде... Вот и будет керосин!..

Уж тронулось у него. И я даже стал его опасаться. Суп стал горсточкой

черпать. А как застал его раз, что он на полу в чурочки играет, пригласил

полицейского врача знакомого -- осмотреть. Тот его по коленкам постучал, в

глаза поглядел, писать велел, и как стал ему Черепахин про светлику

объяснять, будто она на кобыльем сале растет, прямо сказал, что у него

паралич мозга и скоро может начаться буйство.

Обещал в больницу устроить. А Черепахин в тот же вечер пошел на трубе

играть и скоро, смотрю, возвращается с пакетами. Принес фунтов десять мятных

пряников и пять коробок заливных орехов. И вывалил на стол.

-- Вот вам, кушайте! Супу можно не варить, а будем так, с пряниками...

-- А где же,-- говорю,-- ваша труба? Он так головой мотнул и какую-то

бумажку в огонь шварк -- печка железная топилась.

-- Я ее в кассу отнес. Очень у меня от нее в голове гудит...

Сел так вот, положил голову на руку и глядит в огонь.

А тут и началось страшное: опять полная остановка всей жизни. И,

слышно, стрелять начали.

В ужасном потрясении мы были. У хозяйки пять девчонок, а муж был в

весовщиках и тоже бастовал, и она все плакала, что его прогонят со службы. А

меня страх за Колюшку взял. Лежу и думаю: уж где-нибудь здесь он. И пропал

тут от нас Черепахин. Слушал-слушал все, по комнате метался, вышел незаметно

и пропал. Где тут искать? Сунулся я было, а у нас на углу стена. Ночь не

ночевал, на другой день явился к вечеру. Рваный пришел, словно его по

гвоздям волочили. И страшно так глядит.

-- Дома надо сидеть! -- прикрикнул уж на него. А он меня за руку так

спокойно:

-- Пойдемте... Там очень много народу... Покричал тут я на него,

пригрозил, что из комнаты попрошу, ну, он и присмирел с этих пор. И все дни

сидел у окошечка и на ворон на помойке смотрел.

И вот в таком тяжелом положении наступило Рождество Христово.

Встал я утром, в комнате холодище, окна сплошь обмерзли. А день ясный,

солнце бьет в стекла. Подошел я к окну. И так мне тяжело стало... Праздник,

а ни души родной нет... Один в такой торжественный праздник.

А бывало, так торжественно у нас в этот день. Луша раным-рано

подымается, пироги бьет... Гусем пахнет, поросенок с кашей и суп из

потрохов. Очень Колюшка суп любил из потрохов... И у меня чистая крахмальная

рубашка всегда на спинке стула была приготовлена и сюртук на вешалочке,

чтобы мне к обедне одеться. И всегда всем подарки я раздавал. Сперва Луше

моей, хлопотунье... Ей я духов хороших подносил флакон -- одеколону и на

платье. И Наташе на театр там, и Колюшке тоже... Бывало, пойдешь их будить,

выдернешь думочку -- и их по этому месту... Пообедаем честь честью, как

люди... И вот то Рождество я встретил в такой ужасной обстановке.

Смотрю в окно на мороз, и томит в душе...  И колокол гудит

праздничный... И вот вижу я на окне-то, у стекол-то мерзлых, цветы из

бутылки... А это ветка, которую Черепахин-то посадил, вся в цвету, сплошь.

Черемуховый цвет, белый... И пахнет даже, как весной... Так так-то

необыкновенно мне стало. Как подарок необыкновенный к празднику...

Посмотрел я на Черепахина, а он лежит на спине и смотрит в потолок.

-- Вот,-- говорю,-- ваша ветка-то... распустилась! И поднес к нему.

Поглядел он, вытянул руку и погладил их, цветы-то... Очень осторожно. И

такое у него лицо стало, в улыбке... Однако ничего не сказал.

А это в старину, бывало, делали. Черемуху или вишню ломают в Катеринин

день и сажают в бутылку, у кого Катерина в доме. Для задуманного желания. И

она на первый день Рождества должна поспеть. Так мне хозяйка объяснила.

И так она у нас и стояла дня три, все осыпалась... И работы не было у

меня все четыре дня. Лежал и лежал все на постели. Куда идти и зачем? Все у

меня разбилось в жизни. И только один Черепахин при мне был и все ходил и

шарил по углам. А это он, должно быть, все трубу свою отыскивал.

И вот, когда я был в таком удручении и проклял всю свою судьбу и все,

проклял в молчании и в тишине, в холодную стену смотремши, проклял свою

жизнь без просвета, тогда открылось мне как сияние в жизни. И пришло это

сияние через муку и скорбь...

Пятый день Рождества пришел, и собирался я уж к вечерку пойти на дело,

приходит хозяйка и говорит:

-- Спрашивают вас тут... в прихожей... А это повар знакомый должен был

зайти по делу. Вышел я в прихожую и не вижу, кто... Слышу, голос незнакомый

и не мужской, тоненький:

-- Вы Скороходов? А темно уж было и не видать в прихожей. Сказал я, что

самый и есть Скороходов, и позвал в комнату. Вижу -- женская фигура, а

разобрать не могу, кто.

А она и говорит:

-- Это я... Мы у вас жили... Я вам письмо от Коли... Лампочку я

засвечал, чуть не уронил. Так все и забилось во мне. А это она, жиличка

наша, Раиса Сергевна, беленькая-то... В жакеточке и башль1чке... Увидала

Черепахина -- и назад... А я ей показал на голову. И подает записку.

-- Ничего, ничего... не пугайтесь... Не могу прочитать... Увидала она,

что я не могу, сама мне прочитала. И все меня за руку держала.

-- Не плачьте... не надо плакать... Теперь все прошло и все я знаю... А

тогда камнем все навалилось на меня. А он тогда суда ожидал в другом городе

и со мной прощался. И как она меня нашла в такие дни, и как все вышло, не

знаю. Кто уж указал ей пути? Не знаю.

Ах, как он написал! Как мог к душе моей так подойти и постичь мою

скорбь! Я его письмо все сердцем принял и вытвердил...

"...Прощайте, папаша милый мой, и простите мне, что я вам так

причинил..."

Слезы у меня все застлали, ничего не вижу, а она меня за руку держала и

так ласково:

-- Не надо... не плачьте... Ушла она... Что тут говорить? Тут не

скажешь, что пережито...

XXII Ax, какая была ночь!.. Утро пришло наконец. Собрался я и поехал

туда... Только бы его застать, повидаться бы только в последний раз...

Потом, как приехал я туда, в гостинице меня нашли, но ничего мне не

сделали, потому что я прямо сказал, что получил письмо и приехал проститься.

Письмо взяли...

-- Берите и меня...-- говорю.-- Посадите меня с ним...

Но меня оставили в покое. И с неделю выжил я там, но не мог увидеть.

Ходил-ходил кругом -- и ничего не узнал. Потом мне сказал один:

-- Поезжайте домой и получите уведомление... И не надо расстраиваться.

Дело еще не закончено.

И обманул ведь! Не поехал я. А на другой день суд должен был

происходить... Да не состоялся. К ночи убежало их двенадцать человек...

Восьмерых поймали, а Колюшку не нашли...

Потом узнал я все, почему не нашли... И вот тут-то открылось мне как

сияние из жизни...

Через базар побежал он на риск, пустился на последнее средство. И видит

-- лавочка в тупике. Вбежал в нее, а там старик один, теплым товаром

торговал. На погибель бежал, на людей, а вот... Бог-то!..

Вбежал в лавочку, а там старик один дремлет в уголку на морозе.

-- Спасите меня или выдавайте!.. Некуда,-- говорит,-- мне больше!..

Только и сказал. Один бы момент -- и погибель ему была... Глянул на

него тот старик, взял за рукав и отвел за теплый товар.

-- Постой, молодец... Сейчас я тебе скажу... Так и понял тот, что

сейчас выдаст, да ошибся. К уголку старик отошел и подумал. А в том

уголку-то иконка черненькая между валенок висела...

И вот сказал ему тот старик:

-- Не должен бы я тебя принять, по правилам, а не могу. Раз ты сам ко

мне пришел, твое дело. Полезай в подвал, на свое счастье.

И уж лавки на базаре все были закрыты, один тот старик задремал и

запоздал. И вот надо было ему запоздать...

И опустил его в подвал под лавкой. И потом валенки туда ему кинул и

теплую одежду. И хлеба ему опускал. Две недели выдержал его так, а потом

повез товар в село на базар и Колюшку провез в ночное время из городу и

выпустил в уезде у леса.

-- Бог,-- говорит,-- тебе судья... Ступай, на свое счастье!..

Как чудо совершилось. Писал потом мне Колюшка:

"Есть у меня два человека: ты, папаша, да вот тот старик. И имя его я

не знаю..."

Потом был я в том городе, нарочно поехал в Великом посту. Хоть повидать

того старика и сказать ему от души. Был. Обошел все лавки с теплым товаром.

Четыре их было: три в рядах, на базаре, и четвертая в уголку, в тупичке.

Вошел в нее, смотрю -- действительно, старик торгует. Строгий такой, брови

мохнатые, и в очках.

Купил у него валенки и варежки и говорю:

-- Вы для меня очень большое одолжение сделали...

Даже поглядел на меня с удивлением.

-- Какое одолжение? Взял я с вас, как со всех. Конечно, в магазине бы с

вас на полтинник дороже взяли, это верно...

А я так пристально на него посмотрел и говорю тихо ему:

-- Не то. Вы,-- говорю,-- сына мне сохранили!.. Так он это отодвинулся

от меня и говорит строго:

-- Что это я вашего разговору не пойму... А я ему опять в глаза:

-- Не могу я, конечно, вас по-настоящему отблагодарить... Только вот

просвирку за ваше здоровье буду вынимать... Как ваше имя, скажите!..

Пожал он плечами и улыбается.

-- И все-таки не пойму... Но если уж вам так желательно, так зовут меня

Николаем...

Ведь это что!

-- И моего сына зовут тоже Николаем... -- говорю.

-- Очень приятно, но только я никого не сохранял... Торгую вот

помаленьку.

А сам так ко мне присматривается. Очень мне это понравилось, как он

себя держит. Глянул я на уголок, а там между валенок черный образок висит.

Говорю старику:

-- Вы это! Вот по образку признал!..

-- Ну и хорошо,-- говорит.-- Вы образок спросите -- может, он скажет...

И все улыбается. А потом взял меня за руку, к локотку, и потряс.

-- Не знаем мы, как и что... Пусть господь знает... И больше ничего.

Однако заинтересовался, чем занимаюсь и много ли деток. И как все

прослушал, сказал глубокое слово:

-- Без господа не проживешь.

А я ему и говорю:

-- Да и без добрых людей трудно.

-- Добрые-то люди имеют внутри себя силу от господа!..

Вот как сказал. Вот! Вот это золотое слово, которое многие не понимают

и не желают понимать. Засмеются, если так сказать им. И простое это слово, а

не понимают. Потому что так поспешно и бойко стало в жизни, что нет и

времени-то понять как следует. В этом я очень хорошо убедился в своей жизни.

И вот когда осветилось для меня все. Сила от господа... Ах, как бы

легко было жить, если бы все понимали это и хранили в себе.

И вот один незнакомый старичок, который торговал теплым товаром,

растрогал меня и вложил в меня сияние правды.

Просидел я тогда с неделю в том городе, как Колюшкато убежал. Пытали

меня, не знаю ли чего про сына. А что я знал? И все-то дни и ночи как на

огне был. Поймают, нет ли... По церквам ходил и на базаре толкался, не

услышу ли чего. Никто и не разговаривал. Торгуют и продают, как везде.

Совсем мимо него ходил и не чуял. В канцелярию ходил, спрашивал, не поймали

ли...

А писарь мне говорит:

-- Почему это вы так интересуетесь, поймали ли? Ведь один конец...

-- Потому,-- говорю,-- и спрашиваю, чтобы знать, что еще не поймали!

Так прямо и сказал. А он мне:

-- Даже и неудобно так говорить... Но только что все равно поймают.

Надо ехать. Оставил я хозяину постоялого двора на письмо и марку.

Попросил написать мне, если поймают.

-- Обязательно пришлю,-- говорит.-- Очень нам все это надоело.

И приехал я тогда домой в страшной тревоге. Что поделаешь -- надо

работать. А Черепахина уж нет -- отправили в сумасшедший дом за буйство. Все

меня искал и все стекла переколотил.

И сколько потом .ночей протомился я, потому что пришло такое, что

ничего в жизни у меня не осталось. Наташа... А она совсем как чужая стала ко

мне... Да и тот ее не пускал. И как раскидал кто и порастащил все в моей

жизни. Единая отрада, что забудусь во сне. А какой сон! И во сне-то одно и

одно... Все ждал, всю-то жизнь ждал -- вот будет, вот будет... вот

устроюсь... И дождался пустого места.

И уже через месяц пришел неизвестный человек и сказал на словах:

-- Будьте покойны, ваш сын в безопасности. Только и сказал. Теперь-то

знаю я, что он в безопасности, и получаю через некоторых известия от него.

Очень далеко живет. И должно быть, так я его и не увижу... XXIII

Так изо дня в день пошла и пошла моя жизнь по балам и вечерам. А к лету

вспомнил обо мне Игнатий Елисеич, что я знающий человек, и вручил управлять

буфетом и кухней в летнем саду. Очень хорошо поставил я ему это дело и к

концу сезона очистил три тысячи.

Чудотворцем даже меня назвал.

-- Ну, Яков Софроныч,-- сказал,-- в лепешку расшибусь, а добуду тебе

прежнее положение в нашем ресторане! И гости часто про тебя спрашивают...

Похлопочу у Штросса.

Очень был растроган. А время, конечно, стало поспокойней, и, конечно,

они могли снизойти к моему положению, потому что я совсем был невредный

человек насчет чего. Не почета мне какого нужно было -- какой почет! -- а

хоть бы идти в одном направлении...

А тут опять у меня наступили тревоги, потому что Наташа родила девочку,

и тот-то, ее-то, поставил неумолимое требование -- направить младенца в

воспитательный дом. Раньше все предупреждал, чтобы не допускала себя, а как

будет если беременная, чтобы непременно выкинуть через операцию. А она от

него скрывала до последней возможности. И ко мне она приходила и плакалась,

потому что боялась операции, и я ей отнюдь не советовал.

-- Неси свое бремя, Наташа! -- говорил ей.-- Это как смертоубийство!

И когда он угрозил силой ее заставить, тогда я сам пошел к нему для

объяснения. Очень разгорячился:

-- При чем тут вы? -- упрек мне.-- Сами вы разрешили вашей дочери жить

со мной, ну и предоставьте мне распоряжаться в моих делах!

Как плюнул в меня.

-- Если я этими делами буду заниматься -- мне миллионы надо!..

-- Я,-- говорю,-- вас не понимаю... А Наташа мне из другой комнаты

головой показывает -- оставь. Но я не мог допустить ему нахальничать.

-- Как так?

-- А очень понятно. Дети от брака бывают, а вам, кажется, дочь

выяснила, что наш брак еще в предположении...

  Смело так в глаза мне смотрит и руками в карманах играет.

-- Значит,-- говорю,-- обманули вы ее, господин хороший? Значит,

выходите вы прохвост?

-- Пожалуйста, без крепких слов! Никого я не обманывал, а наш брак пока

невозможен. И прошу не мешаться в семейную жизнь!

Хлопнул дверью перед носом и в кабинет укрылся. А?! Семейная жизнь!..

Тогда я за ним.

-- Я,-- говорю,-- завтра же в вашу контору явлюсь и вас аттестую со

всех сторон!

-- А-а!.. Так вы шантаж хочете устроить? Пожалуйста! Но только это для

вас будет очень неудобно... Я-то останусь, потому что меня ценят, а для

вашей дочери...

Но тут Наташа сзади ему рот зажала и плачет:

-- Не надо, оставь... Не расстраивайся... -- а сама мне глазами.

А он, подлец, вывернул голову и резко так:

-- Оставьте мою квартиру! Я не желаю слушать от всякого...

И опять она ему рот зажала.

-- Мне уж сейчас этот ребенок ваш больше ста рублей стоит!.. Я кассирше

за Наташу плачу...

А та-то, мямля, по голове его гладит, рот кривит и мне глазами мигает.

И упрашивает:

-- Виличка, успокойся... не волнуйся... Я бы его успокоил, подлеца!..

Вот Наташа... Что сталось! Ни самолюбия, ничего... А какая была

настойчивая!..

Родила она в приюте девочку. И взял я ее к себе. Внучка... Все-таки

внучка... Юлька... Сытенькая такая, крепкая. Корзинку из-под белья ей

устроил и хозяйскую девчонку нанял за два рубля ходить за ней и молоко

греть. Вот у меня и стал свет в комнатке.

  Придешь с бала, а она тут, кряхтит в корзинке. Ночью проснешься --

почмокивает. Как жизнь опять у меня началась. И Наташа чаще прибегать стала.

Посидит, повертит ее, поморгает -- и к нему.

И счастье мне Юлька принесла. Сижу я с ней как-то, бородой ее щекочу, и

заявляется вдруг ко мне Икоркин. Вот ведь ловкий парень! Бунтовал в

ресторане и требования предъявлял, а не погиб. И говорит торжественно:

-- Яков Софроныч! Должен объявить вам поручение... Идите опять к нам, в

нашу дружную семью!

И руку за борт. Что такое?

-- Сейчас же можете идти.

Возрадовался я и вспомнил про заботу Игнатия Елисеича.

-- Нет, тут метрдотель ни при чем... Мы ходатайствовали через общество

перед Штроссом... Теперь у нас влияние...

Так он меня поразил. Помнили меня!

-- Да ведь вы наш член... А у нас все члены на учете...

А я и про общество-то забыл. Вот тебе и Икоркин! А так маленький и

невидный был, но очень горяч.

-- Вот видите, что такое наше общество! Вы теперь не одни... А это у

вас что же?

И показывает на внучку. А я уж во фрак облекался.

-- А внучка,-- говорю,-- Юлька при мне... Пальцем ее по подбородочку

пощекотал.

-- Здорово сосет... может, счастливей нас с вами будет...

Растрогал он меня.

-- Очень,-- говорю,-- вы меня утешили...

А он так серьезно:

-- Это не мы, а общественное дело. Мы -- люди, а собрание людей --

общество!

Очень умный человек. А тут вскорости и приходит ко мне Наташа.

Посидела, поиграла с Юлькой, и что-то тревожная.

-- Что ты,-- говорю,-- кислая какая? А она и говорит:

-- Папаша... что я хочу вам сказать... -- И замялась.

-- Что? -- И вижу, слезы у ней.

-- Видите... он меня просил... Только не подумайте...  у него

критическое положение... по векселю надо платить... Нет ли у вас пятисот

рублей?

Поразила она меня.

-- Он давно меня посылал... Все говорил, что у вас деньги есть... Ему

только на два месяца...

Так меня взяло.

-- Вот как! Он тебя так обошел, да еще до моих грошей добирается!

А она мне:

-- Я знаю, знаю... -- и забилась, упала на постель.-- Не могу я... не

могу больше... не могу!.. Измучилась я... Он меня вторую неделю посылает к

вам...

Сжала кулачки и себя в голову, в голову.

-- Ведь его прогоняют вон... Он там растрату произвел...

И тут она все мне открыла. А этот, оказывается, уж новую себе завел.

Тоже на место определил. И моя Наташа терпела... Два месяца терпела. Она

родами мучилась, а он...

-- Он мне не велел без денег приходить...

-- А-а, так? Хорошо. Ты,-- говорю,-- больше к нему не пойдешь! А если

что, так он у меня с лестницы кубарем полетит отсюда!..

Мерзавец! Как отрезал я и Наташу в руки взял. Всей воли ее решил! И сам

пошел в правление ихнее и имел разговор по совести с немцем.

-- Мы,-- говорит,-- его уж отпустили без суда. Он нам на пять тысяч

растратил. А ваша дочь может служить.

Ну и служит, щелкает печаткой в клетке. Исхудала, робкая стала.

Внутри-то у ней, знаю я, внутри-то... Может, и развлекется, еще целая жизнь

впереди...

А у меня ни впереди, ни сзади... Можно сказать, один только результат

остался, проникновение наскрозь. Да кости ноют. Да вот тут, иной раз,

подымется, закипит... Так бы вот на все и плюнул!

Ну, опять служу в тепле и свете, в залах с зеркалами стою и еще могу

шмыгать и потрафлять. А не моги я потрафлять -- пожалуйте, скажут, господин

Скороходов, на воздух, на электрические огни... Прогуляться для хорошего

моциону... Вот то-то и есть. Маленько сдавать стал, заметно мне, а виду не

показываю.

И вот сегодня воскресенье, а надо скорей бежать в ресторан, потому

сегодня у нас очень большое торжество. Юбилей господину Карасеву будет. Сто

лет его фабрикам! Будут подношения от всяких обществ и от театров, потому

что очень уважаемый. Обед в семь часов необыкновенный на четыреста персон в

трех залах. По двадцать пять рублей с персоны! Цветов выписано, растений,

прямо сад в ресторане. Специальная посуда на заказ, золотые знаки на память.

Вот-с!.. А потом скоро у нас и свадьба ихняя.

Та-то, маленькая-то, укатила от него за границу, ввиду обиды по случаю

отказа его от свадьбы, тоже с миллионером, но господин Карасев не мог этого

допустить, взял экстренный поезд и нагнал их со страшной скоростью. Силой

привез. А тот-то не мог рискнуть на свадьбу, потому что недавно только

женился. И потом, ему никак нельзя тягаться: у него пять миллионов, а у

господина Карасева двадцать! Зацепила-таки, хоть и вся-то в пять фунтов.

Будет работка... Глаза вот слезиться стали, бессонница у меня... Ну, а

в залах-то я ничего, в норму, и никакого виду не показываю... Вчера вот на

этом... как его... порожек у нас к кабинетам есть, так за коврик зацепился и

коленкой о косяк, а виду не подал. Так это, маленько вприпрыжку стал, а

ничего... Что поделаешь! Намедни вот прохвост этот, которого от Бут и Брота

выгнали, с компанией за мой стол сел -- ничего, служил. На, смотри! Все

одно. У меня результат свой есть, внутри... Всему цену знаю. Ему ли, другому

ли... Антрекот? -- пожалуйте. В проходы? -- пожалуйте, по лесенке вниз,

направо. В нулик-с вам? Налево, за уголок-с. А уж мое при мне-с. Какое мое

рассуждение -- это уж я знаю-с. Вот вам ресторан, и чистые салфетки, и

зеркала-с... Кушайте-с и глядите-с... А мое так при мне и остается, тут-с.

Только Колюшке когда -- сообщишь из себя... Да-с... А впрочем, я ничего...

А уж как пущено теперь у нас! Заново все и под  мрамор с золотом. И

обращено внимание на музыку. Хоть тот же румынский играет и господин

Капулади, но в увеличенном размере -- полный комплект сорок пять человек! И

кабинеты заново, очень роскошно. Ковры освежили и портьеры. Освещение по

салонам в тон для разных вкусов. И проходы тоже... Увеличивается наклонность

к этому занятию...

Много новых гостей объявилось, ну и старые не забывают. И которые,

бывало, очень резко обсуждали, тоже ездят, ничего. Только, конечно, теперь

все очень строго и воспрещено рассуждать насчет чего -- ни-ни! Но чествуют,

конечно, за юбилеи там, и промежду собой все-таки говорят насчет...

вообще... Собственно, вреда никакого нет... Стоишь и слушаешь. Так это,

скворчит в ухе: зу-зу-зу... зу-зузу... Один пустой разговор...

 

(1911 г.)

 

 




Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-06-27; просмотров: 4; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.145.100.144 (0.112 с.)