Лирический герой поэзии Т. Кибирова. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Лирический герой поэзии Т. Кибирова.



В лирике Тимура Кибирова (р. 1955) еще отчетливее видны попытки реализовать личность через обезличенный и автоматизированный материал. Демонстративно используя самые хрестоматийные ("некрасовские") размеры, самые расхожие цитаты в сочетании с самыми узнаваемыми деталями по преимуществу "общественного" быта (от публичного сортира до армии), Кибиров неизменно добивается эффекта поразительной искренности - он, пожалуй, самый личный поэт в современной русской словесности.

Постоянная тема Кибирова - энтропия, распад прежде устойчивых, заскорузлых порядков - не только идеологических и исторических, но и экзистенциальных. Именно об этом его известная поэма "Послание Льву Рубинштейну". Приметы энтропии прочитываются во всем. В воздухе: "Энтропии свет постылый/ заливает вечера". В разрешенной смелости

"перестроечной" словесности, заменившей собой былой официоз: "Ох, уж мне литература, энтропия, сучья вошь, волчье вымя, рыбья шкура, деревянный макинтош!" В "народном быту", где всегда одно и то же: "Мрак да злак, да футы-нуты/ флаг-бардак, верстак-кабак, / елки-палки, нетто-брутто, / марш-бросок, п... ык-х... як... " Политический, идеологический распад советской системы лишь наиболее ярко воплощает общую устремленность к хаосу, к энтропии.

Антитезой хаосу, казалось бы, может стать поэтическое слово, круг друзей-поэтов, у которых "только слово за душою энтропии вопреки". И Кибиров насыщает строфы о друзьях-поэтах широкими ассоциациями, возрождающими чуть ли не всю историю русской литературы от державинской Фелицы до набоковской Ванессы. Но "романтический" вариант поэтического острова в море всеобщего распада смешит Кибирова своей наивной литературностью: "В чем-то белом, молодые, / с хрусталем и шашлыком, / и прелестницы младые/ нам поют, и мы поем/ так красиво, так красиво!/ Так невинно, вкусно так!.. / Лев Семеныч, мы в России. / Мрак, бардак да перетак".

Единственной достойной и реальной позицией оказывается диалог между поэтом и хаосом, диалог тягостный и, как правило, разрушительный для поэта. Но сам поэт вырос среди этого повседневного кошмара, вся его биография состоит из "элементов распада ("то березка, то рябина, то река, а то ЦК, то зэка, то хер с полтиной, то сердечная тоска!"), и поэтому диалог с хаосом - это единственный доступный вариант самопознания, единственный способ разобраться с судьбой и с Россией. Высокомерный отказ от такого диалога тождествен, по Кибирову, трусливой самопредательству:

Кибиров создает образ хаоса традиционными для концептуализма средствами - особенно часто он использует монтаж цитат столкновение различных стилистических пластов, буквализацию поэтических и идеологических клише, не чужда ему и "эстетика ничтожного и пошлого" (А. Хансен-Леве), характерная для раннего концептуализма. Но все эти приемы одновременно не отделяют лирического героя от окружающего его хаоса, не превращают лирический голос в "маску", имидж совкового сознания (как у Пригова). У Кибирова концептуалистские приемы объединены мощным лирическим потоком, потому что трагифарс хаоса - это одновременно и автопортрет поэта.

Кибиров парадоксально обыгрывает логику реалистической традиции. Лирический герой Кибирова целиком и полностью

обусловлен хаосом. Он ненавидит этот позорный и пошлый мир, но он с ним сроднился, и если отделять себя от энтропии, то - только по живому. Но отсюда - парадоксальный вывод: надо сохранить этот отвратный мир в стихах, воспеть его с любовью и сквозь слезы ("Лев Семеныч! Будь мужчиной – не отлынивай от слез!") и тем самым обмануть энтропию и смерть - остаться в стихах вместе с ненавистным, неотделимым хаосом. Кибиров подчеркивает в своем лирическом герое не исключительное, а именно "общее", "общие места". Но "общие места" (так называется один из его сборников) становятся у

Кибирова основой индивидуальности. Разлагающиеся частицы, безвкусно перемешавшиеся друг с другом, оседают в личной памяти и сознании, подчиняясь логике породившего их хаоса, т. е. прихотливо, непредсказуемо - и, следовательно, абсолютно индивидуально. Личный опыт здесь уникален, потому что в принципе неупорядочен, случайностей. Особенно ярко этот парадокс мироощущения Кибирова предстает в поэме "Сортиры", в которой малосимпатичный образ "мест общего пользования" становится метафорой поэзии и поводом для предельно личных воспоминаний о детстве, о первой любви, об армейских унижениях. В то же время лирическое сознание у Кибирова не изолировано в самом себе, а разомкнуто для диалога с другим сознанием, вбирающим в себя те же самые продукты энтропии, составленным из тех же

осколков, но собравшихся в иной, тоже уникальный калейдоскопический узор (кстати, именно поэтому любимый жанр Кибирова - послания друзьям): "Дети страшненьких лет забуревшей России, / Фантомасом взращенный помет / в рукавах пиджаков мы портвейн проносили, / пили, ленинский сдавши зачет. / И отцов поносили, Высоцкого пели, / тротуары клешами мели. / И росли на дрожжах, / но взрослеть не взрослели / до сих пор повзрослеть не могли" ("Солнцедар").

Антиромантизм Кибирова проявляется и в том, как он присягает на верность "обывательской", "мещанской" семейной идиллии - трансформируя homo soveticus в homo sentimentalis. Именно эта хрупкая сентиментальная идиллия выдвигается на первый план в книге Кибирова "Парафразис" (1997). Поразительна в этих стихах именно возможность и подлинность счастья среди распада: "Блажен, кто видит, слышит, дышит, / счастлив, кто посетил сей мир!/ Грядет чума. Готовьте

пир"; "... что сладко, столь сладко - аж тошно, аж страшно за этот денек"; "Ивы шумят. И жена торопливо с белой веревки снимает белье. / Лист покачнулся под каплею тяжкой. / Как же мне вынести счастье мое?/ С кем там ругается Лаптева Машка?" Способность к счастью здесь основана на трезвом сознании невозможности отделить жизнь от распада, энтропии, смерти. Готовность к смерти, признание тщетности усилий одолеть хаос оборачивается даром радоваться повседневному и обычному, в том числе и прямому результату распада – пустоте.

От способности радоваться посреди распада, оказывается, зависит не только самочувствие человека, но и состояние всего мироздания. Правда, теперь не гармония, а всего лишь баланс между счастьем и ужасом требует от поэта непрерывных внутренних усилий: "Не отклоняйся, стой прямее, а то нарушится баланс, и хрустнет под ногой твоею сей Божий мир, сей тонкий наст". Гремучая смесь в душе "блаженств и ужасов" - вот единственный залог этого равновесья. Крайне ненадежный гарант, но где взять иной?

Возможно, наиболее ярким примером подобного "равновесья" в поэзии Кибирова 1990-х годов стал его цикл "Двадцать сонетов Саше Запоевой" (1995). Цикл демонстративно обращен к маленькой дочке (а не к общезначимой фигуре: ср. "Двадцать сонетов к Марии Стюарт" Бродского*252). Но при этом в цикле Кибирова каждый сонет в иронической, нарочито сниженной форме, закрепляет позитивный смысл вековечных универсалий, проступающих сквозь разоренный, "энтропийный", быт. Здесь есть Рождение как Vita nova: "И некий голос властно произнес:/ "Incipit vita nova!" Глупый пес, / потягиваясь, вышел из прихожей/ и ткнул свой мокрый и холодный нос/ в живот твой распеленутый. О Боже!/ Как ты

орешь! Какие корчишь рожи!" Есть Абсолют: "я, полусонный, понял в ту минуту, / что вот оно! что все-таки нашлось/ хоть что-то неподвластное ухмылкам/ релятивизма, ни наскокам пылким... <... > Потом уж, кипятя твои бутылки/ и соски под напев "Европы плюс", / я понял, что еще сильней боюсь". Есть Бытие: "И такси <из роддома. - Авт. > бежало, / как утлый челн в волнах небытия". Есть Счастье: "... и так твой день бескраен и богат, / что даже я, восстав от мутной дремы, / продрав угрюмый и брезгливый взгляд, / не то чтоб счастлив, но чему-то рад". Есть Дом: "Пройдут года, ты станешь вспоминать. И для тебя вот эта вот жилплощадь, / и мебель дээспешная, и лошадь/ пластмассовая, и моя тетрадь/... предстанут раем. / И будет светел и недосягаем/ убогий, бестолковый этот быт, / где с мамой мы колотимся, болтаем, / рубли считаем, забываем стыд. / А Мнемозина знай свое творит". Есть Красота: "... все громче хохот, шиканье и свист. / Но жало мудрое упрямо возглашает/ как стан твой пухл, и взор твой как лучист!" Есть Любовь: "Бездны на краю/ уже не за свою, а за твою/ тончайшую я шкуру трясся, / Саша", "Любовь, что движет солнце и светила, / свой смысл мне хоть немножко приоткрыла, / и начал я хоть что-то понимать". И есть умиление, пронизывающее весь цикл как атмосфера блаженной целостности с

миром: "Прости меня. Прижмись ко мне поближе".

"Кибиров не разрушает, а фиксирует разрушение, понимает его неизбежность и необходимость, но пытается спасти то, что ценно (а это еще надо понять, испытав насмешкой). Он строит из обломков новую конструкцию... В этом смысле, может быть, поэтика Кибирова даже не столько "деконструкция", сколько "бриколаж", описанный Леви-Стрессом: создание мифологического мышления "всякий раз сводится к новому упорядочиванию уже имеющихся элементов в непрекращающемся реконструировании с помощью тех самых материалов прежние цели играют роль средств... "  



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-12-07; просмотров: 314; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.226.222.12 (0.007 с.)