То, что находится вне этой рамки, неизвестно. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

То, что находится вне этой рамки, неизвестно.



Кто создал эту рамку?

 

— Сначала мы говорили о социализме, — заметил Эйнштейн, — а теперь рискуем увязнуть в трясине солипсизма. Джим, скажите наконец без обиняков, что же, по‑вашему, реально?

— Собачье дерьмо на улице, — быстро ответил Джойс. — Оно желто‑коричневое и липнет к ботинкам, как домовладелец, которому ты должен за полгода. Солипсизм и прочая чепуха вылетает из головы, когда стоишь на обочине и пытаешься отчистить эту гадость со своей обуви. Le bon mot[2]Канбронна.

— О, еще один квантовый скачок, — произнес Эйнштейн и рассмеялся, — Кстати, известно ли вам, что Фрейд и Юнг создали целую научную теорию, пытаясь объяснить эти разрывы в потоке сознания?

Нора, Станислаус: неужели они это делали? Лучше не думать об этом. Святой Иуда, покровитель братьев и влюбленных. Они это делали. Я знаю, что они это делали.

Подземелье в Сен‑Жиле. Как там дальше?

Аккордеонист заиграл новую мелодию: Die Lorelei. Джойс наблюдал за неясными тенями, которые плясали на стенах пивной. За соседним столом раздался взрыв глуповатого хохота.

— Вероятно, это единственное место, где мы могли встретиться, — задумчиво произнес Джойс. — Жизнь выдающегося профессора Цюрихского университета нигде не пересекается с жизнью полунищего преподавателя иностранного языка из школы Берлина в Триесте, если только они оба не испытывают отвращения к буржуазному обществу и слабости к дешевым пивным. Кстати, большую часть своего образования я, как и Вийон, получил в дешевых барах и домах терпимости.

Приятели аккордеониста пьяными голосами затянули:

Ich weiss nicht was soll es bedeuten…[3]

— Эту песню любила моя мать, — печально заметил Эйнштейн. Мелодия воскресила в его душе яркие образы детства: поющая мать, Лорелея, красота и смерть в ее холодных и влажных объятиях.

В одночасье, в одночасье, в одночасье…

— Последний раз я был в Цюрихе, — сказал Джойс, мысли которого текли в другом направлении, — восемь или девять лет назад. Мы с Норой остановились в гостинице «Надежда», и это название меня немного приободрило. В тот год надежда была нужна мне как никогда. Сейчас мы остановились в той же гостинице, но ее по каким‑то необъяснимым причинам переименовали в «Дублин» — а ведь так называется мой родной город… Может быть, это какой‑то знак?

Из глубин подземелья в Сен‑Жиле. Трам‑тарарам на мили. Они это сделали. Разве я сторож брату моему?

— Нора ваша жена? — спросил Эйнштейн.

— Во всех смыслах, — с неожиданным пылом ответил Джойс, — исключая узкий юридический и устаревший церковный.

Они это сделали, я точно знаю. Совокуплялись, как кролики. Я знаю. Думаю, что знаю.

В споре, который разгорелся между Альбертом Эйнштейном и Джеймсом Джойсом в уютной старой пивной «Лорелея» в тот вечер, когда ветер фён достиг Цюриха, были затронуты самые разные и занимательные проблемы эпистемологии, онтологии, эсхатологии, семиотики, нейрологии, психологии, физиологии, теории относительности, квантовой физики, политологии, социологии, антропологии, эпидемиологии и (исключительно в силу нездорового интереса Джойса ко всякого рода извращениям) копрологии. В эпистемологии Джойс решительно защищал идеи Аристотеля, кумира Знающих, тогда как Эйнштейн выказал большую приверженность идеям Юма, кумира Незнающих. В онтологии Эйнштейн опасно приблизился к ультра‑скептицизму, тогда как Джойс, бесцеремонно пренебрегая логикой и здравым смыслом, зашел еще дальше и начал отстаивать крайний агностицизм, пытаясь совместить аристотелевское утверждение «А есть А» с неаристотелевским утверждением «А есть А до тех пор, пока вы не начинаете присматриваться к нему достаточно пристально для того, чтобы заметить, как оно превращается в Б». В эсхатологии Эйнштейн упрямо придерживался гуманистической позиции, утверждая, что наука и разум значительно улучшили этот мир для большей части представителей вида Homo Sapiens; Джойс же саркастически заявил, что любой прогресс всегда сопровождается регрессом. Великие идеи Бруно и Хаксли, Зенона и Бэкона, Платона и Спинозы, Макиавелли и Маха летали над столом взад‑вперед, словно шарики для пинг‑понга. Собеседники по достоинству оценили словесный арсенал друг друга. Каждый увидел в другом отточенный и быстрый ум и понял, что вероятность полного согласия между столь разными натурами не выше, чем вероятность того, что в следующий вторник после обеда состоится конец света. Рабочие за соседним столом, до которых доносились обрывки этого спора, сочли спорящих чрезвычайно умными людьми, но если бы там был тот неприветливый русский с поезда, он назвал бы их обоих презренными представителями мелкобуржуазного субъективизма, декадентского империалистического идеализма и додиалектического эмпириокритицизма.

Голоса рабочих воскресили в душе Джойса его собственный образ Лорелеи: бездонные черные глаза, рыбий хвост, чешуя. Как сирены у старины Гомера. Она причесывает свои блекло‑желтые полосы, выше талии — стыдливость и целомудрие, ниже талии — сущий ад. Плывут к скалам, соблазненные песнями, зачарованные музыкой. Удар, корабль резко накреняется и уходит под воду. Сначала слышны крики, потом наступает абсолютная тишина. Водоворот, пустота. В безжалостном небе носится чайка.

Змеиная голова, поднимающаяся из озера: вкусите, и будете, как боги.

Подслеповато вглядываясь в темноту и помогая себе тростью, Джойс очень осторожно, но с достоинством приблизился к стойке и жестом попросил еще пива. Он мрачно посмотрел на свое отражение в зеркале; прямо над ним раскинул крылья огромный бронзовый орел.

Вот, почти вспомнил. Из глубин подземелья в Сен‑Жиле — страшный крик разнесся на мили. Трам‑трам‑трам‑тарарам. Черт, никак не могу вспомнить.

Задребезжали оконные стекла: фён гуляет по улицам Цюриха.

Когда Эйнштейн наконец вернется из туалета? Мочевой пузырь: сложная воронка. Если во мне продолжает жить студент‑медик, то живут и священник, и музыкант. Святой Джеймс из Дублина, покровитель кадил, катетеров и кантат. Почему бы и нет, ведь моя проза всегда получается одновременно музыкальной, литургической и клинической.

Ага, вот и зеленый свитер Эйнштейна.

— Ну что ж, Джим, — сказал Эйнштейн, не садясь на свое место, — мне кажется, на сегодня хватит.

— А может, еще по кружке? — с надеждой предложил Джойс.

— Ein stein[4], Эйнштейн?

Эйнштейн грустно покачал головой.

— Мне завтра утром на занятия.

— Надеюсь, мы еще встретимся, — сказал Джойс, сделав попытку учтиво приподняться со своего стула. — Я бесконечно благодарен вам за идею квантового языка. Возможно, она станет ключевой в том огромном романе, который я все пытаюсь начать…

— Не знаю, можно ли применить квантовую физику к языку, — сказал Эйнштейн, — но рад, если хоть чем‑то вам помог. Для меня этот разговор был не менее интересным и полезным.

Внезапно косо висящая входная дверь распахнулась под чьим‑то мощным толчком, и Джойсу пришлось быстро отступить, чтобы избежать столкновения.

Неуклюже пошатываясь, в пивную ввалился привлекательный, но чем‑то ужасно расстроенный молодой человек. Мертвенно‑бледное лицо и сумасшедший взгляд говорили о том, что на его долю выпало какое‑то ужасное испытание, какой‑то чудовищный страх, с которым не в силах совладать слабый человеческий ум. Все в зале замерли. Хотя незнакомец был одет как настоящий английский джентльмен, не стесненный в средствах, в руках у него был дешевый желтый чемодан. Судя по жутковатому смешку, который вырвался у него, когда он отчаянно пытался справиться с истерикой, в этом чемодане мог быть яд, клубок кобр или человеческие головы. В пивную вполз почти осязаемый страх, который заставил утихнуть веселую полупьяную компанию. Аккордеонист перестал играть и опустил аккордеон. «Что предсказывает это вторжение?» — одновременно подумали все, и каждый получил неожиданный и ужасный ответ: «Только сумасшедший может быть абсолютно уверен в чем‑либо». В каждой тени на степах этого сырого и древнего погребка раскрылись грешные и вечные секреты забытых эпох и мрачные пропасти богохульной некромантии. Дверь металась на ветру, словно потревоженный дух, зловеще поскрипывая. В зале послышался какой‑то странный, почти неразличимый шелест.

Дорогая одежда с Бонд‑стрит: явно англичанин и при деньгах.

Широко раскрытые голубые глаза Джойса внимательно следили за тем, как незнакомец с изможденным лицом, больше похожим на девичье, неуверенно шел к стойке бара. Дориан Грей, дошедший до предела. Настоящий страх.

— Виски, — потребовал молодой англичанин на своем родном языке и неуверенно добавил — bitte…

Внезапно его взгляд затуманился, глаза закатились, и он грузно рухнул на пол. Все в зале вздрогнули.

Та ночь, когда я напился до беспамятства и упал на Тайрон‑стрит, а Хантер помог: все повторяется.

Джойс прислонил свою трость к стойке бара и, опустившись на колени, приложил ухо к груди англичанина. Не зря просиживал штаны в медицинской школе. Послушал, посчитал: сердце бьется ровно и не слишком быстро. Пульс частый, но в пределах нормы. Сильный испуг.

Вот, сейчас он придет в себя.

Англичанин открыл глаза и испуганно уставился на Джойса.

— Mein herr, — прошептал он, хватая ртом воздух. — Ich, э‑э‑э…

— Не утруждайте себя, — быстро сказал Джойс, — я говорю по‑английски.

В наступившей тишине ботинки Эйнштейна простучали по деревянному полу неожиданно гулко, словно копыта быка. Джойс обернулся.

— Что с ним стряслось? — спросил Эйнштейн. — Это серьезно?

— Нет, он просто очень сильно напуган, — ответил Джойс.

Англичанина била дрожь.

— От самого Лох‑Несса, — хрипло вымолвил он, — Через всю Европу до этой самой двери.

— Вам не следует напрягаться, — повторил Джойс. Лох‑Несс. Совпадение?

Оно преследовало меня до этой двери, — снова пробормотал англичанин. — Оно на улице… ждет…

Вы чем‑то напуганы, — рассудительно произнес Джойс. — поэтому ваши мысли пришли в беспорядок. Отдохните еще минутку, сэр.

— Вы не понимаете, — с жаром воскликнул англичанин, — прямо за углом… возле железнодорожной колеи.

— И что же вы там увидели? — спросил Джойс, вспоминая методы Гогарти[5]: мягкость, рассудительность, спокойствие. Англичанина по‑прежнему трясло, как в лихорадке.

— Если бы вы были англичанином, вы, скорее всего, сочли бы меня сумасшедшим. — сказал он. — Но вы ирландец, значит у вас есть воображение, не так ли? Сумерки кельтов. Merde.[6]

— Да, — терпеливо согласился Джойс. — Расскажите мне, что вы видели.

— Прямо за этой дверью, на Банхофштрассе, меня поджидает один из демонов ада.

Одноглазый аккордеонист опустился на колени рядом с ними.

— Я могу чем‑нибудь помочь? — спросил он по‑немецки.

— Да, — ответил Джойс. — Помогите ему подняться и добраться до стула. Он уже может сидеть. Я выйду на улицу.

— На него напали бандиты? — спросил аккордеонист. — Мы с друзьями можем пойти с вами…

— Нет, — сказал Джойс, — Мне кажется, на него напало его воображение. Но мы с другом все‑таки выйдем и проверим.

В этот поздний час Банхофштрассе, освещенная слабым желтоватым светом газовых фонарей, была почти безлюдной. В полуквартале от пивной стоял безлошадный экипаж, или автомобиль, как его называют итальянцы. Он и в самом деле оказался итальянским: FIAT — Fabbrica Italiana di Automobili di Torino. Пресловутая романская любовь к кодам и акронимам. MAFIA — Morte Alla Francia Italia Anelia[7]. INRI — величайшая из загадок.

Фён усиливался — горячий, отвратительный и липкий, как поцелуй вурдалака. Джойс подслеповато огляделся. На одной стороне Банхофштрассе — готические фасады крупных банков: управляющие бумажками, которые управляют континентами. Всемирная система ростовщичества, как сказал бы Такер. На другой стороне — железная дорога, давшая улице ее название[8]: параллельные линии, которые перспектива сводит в теоретической бесконечности. Джойс прищурился и внимательно посмотрел сначала направо, потом налево. Небо разорвал удар грома, и он невольно вздрогнул.

Улица была совершенно пуста. Чистая, как швейцарский темперамент, и никаких ответов. Демон, которого увидел англичанин, существовал только в его голове.

Стоп, а что это там лежит — в арке, под фонарем? Джойс шагнул вперед, нагнулся и поднял с тротуара какой‑то предмет, слабо светившийся в темноте. Это была театральная или маскарадная маска Сатаны, с красными рогами и козлиной бородой.

— Наверное, чья‑то злая шутка, — предположил Эйнштейн.

В двери пивной появился англичанин, все еще бледный, но уже не такой растерянный.

— Итак, джентльмены, — сказал он, — вы, конечно же, ничего не нашли и считаете меня сумасшедшим.

Джойс улыбнулся.

— Напротив, — сказал он. — Мы тут кое‑что нашли и далеки от того, чтобы считать вас сумасшедшим.

Он протянул англичанину маску.

— Боюсь, вы стали жертвой какого‑то жестокого шутника.

Англичанин подошел и взглянул на ухмыляющуюся маску. На его лице не выразилось ни малейшего облегчения.

— О, это гораздо более жестокая шутка, чем вы можете предположить, — сказал он наигранно беспечным тоном, — Три человека уже умерли ужасной смертью. По‑вашему, это смешно, сэр?

Вечный искуситель: змей выбрался из озера Лох‑Несс, пересек Европу и достал меня здесь.

 

Злобных теней миллионы

Строятся, как на парад.

Как тростинка, разум сломан:

Сатанинский Маскарад.

 

Откуда эти строки? Не из Блейка, это точно. Может, из какой‑то древней баллады? Но послушаем: он, кажется, что‑то говорит.

— Три человека уже умерли, — повторил англичанин. — И теперь я уверен в том, что стану четвертым.

В январе палата общин приняла гомруль[9]для Ирландии, в марте палата лордов его отменила. Теперь остался только один выход — революция. Стрельба на улицах, женские крики, мертвые дети, Кровавая Война. Кошмар, от которого я стараюсь пробудиться. Да, и еще слова отца: «Джимми, сынок, никогда не доверяй трем вещам: копыту лошади, рогу быка и улыбке англосакса». Еще одна сеть, в которую я не должен угодить. Этому парню нужна помощь. Лучшее лекарство от угрызений совести — сострадание.

Фён, ведьмин ветер, швырял нездоровый, застоявшийся воздух прямо в лицо.

— Позвольте мне помочь вам, — предложил Джойс.

Шел из Иерусалима в Иерихон и попался разбойникам… Привез его в гостиницу. Может быть, у меня даже найдутся два динария.[10]

— Да, — поддержал его Эйнштейн, — позвольте нам помочь вам.

 

V

 

Сэр Джон Бэбкок родился 23 ноября 1886 года — единственный ребенок сэра Джеймса Фенвика Бэбкока, некогда уважаемого биолога, который к тому времени оказался на задворках науки вследствие того, что осмелился открыто предпочесть учению Дарвина еретическую теорию эволюции Ламарка. Матерью сэра Джона была леди Кэтрин Грейсток‑Бэбкок. Судя по сохранившимся дневникам и письмам, эта женщина славилась своей живостью и остроумием, была отличной хозяйкой и последовательно отстаивала научную ересь своего мужа.

В 1897 году сэр Джеймс и леди Кэтрин были убиты в Африке, куда отправились путешествовать вместе с лордом Грейстоком, сумасбродным кузеном леди Кэтрин. Так в возрасте одиннадцати лет сэр Джон осиротел. Забота о мальчике легла на его дядю, врача Бостика Бентли Бэбкока, который был широко известен в медицинских кругах тем, что первым применил эфир для наркоза. Доктор Б. Б. Бэбкок, в отличие от своего брата, был убежденным дарвинистом и атеистом, а также неутомимым защитником философии Герберта Спенсера. Некоторые считали, что такому рационалисту и вечному холостяку, как доктор Бэбкок, ни за что на свете не удастся вырастить и воспитать чужого ребенка. Очевидно, добрый доктор в глубине души разделял это мнение, так как нанял целую армию нянек, гувернанток, слуг и прочих доверенных лиц, каковой армией и отгородился от всех проблем, связанных с воспитанием племянника, вступающего в период полового созревания.

Доктор Бэбкок скончался от внезапного сердечного приступа 16 июня 1904 года, когда восемнадцатилетний сэр Джон мучительно и болезненно заканчивал свой последний год в Итоне. Семейный адвокат объяснил сэру Джону, что тот не только стал единственным владельцем двадцати тысяч акров земли, но и унаследовал два крупных состояния, которые, будучи вложенными в дело, должны были приносить ему около четырех тысяч фунтов в год. Таким образом, ему не пришлось заботиться о своем пропитании и пачкать руки таким богомерзким для любого цивилизованного англичанина занятием, как зарабатывание себе на жизнь.

Сэр Джон был стройным юношей с красивым нервным лицом. В школе и колледже он неизменно становился козлом отпущения и жертвой всех дурацких шуток. Товарищи называли его не иначе, как «тихоней», «зубрилой» или «чудаком». Счастливым он чувствовал себя только тогда, когда блуждал в одиночестве по самой густой части леса в унаследованном поместье, наслаждаясь «зелеными мыслями», как выразился Эндрю Марвелл[11]. Иногда, особенно в те часы, когда предзакатное солнце играло своими красновато‑золотыми лучами на изумрудно‑зеленых ветвях, ему казалось, что перед ним вот‑вот отворится дверь в иной мир. Он почти различал быстрые и в то же время робкие движения дриад, запах серы и сандалового дерева, поднимающийся из скрытых в толще земли огромных пещер троллей. В эти волшебные моменты он грезил, что завеса вот‑вот приподнимется, в лесной дымке возникнут неясные очертания средневекового замка, раздастся протяжный звук грубы и позовет его в мир романтики и волшебства, опасностей и триумфа.

Однажды он поймал полевую мышь и долго смотрел в ее испуганные глазки, с ужасом размышляя о том, что одним ударом камня может оборвать ее жизнь так же быстро и бессмысленно, как были оборваны жизни всех, кого он любил. Он был напуган не тем, что в его голове возникают такие жестокие фантазии, и даже не тем, что какая‑то первобытная сила внутри него побуждала его совершить убийство, познать ужасную радость сознательного греха. Он был напуган метафизически: знанием собственной силы, тем фактом, что убийство возможно, что жизнь так хрупка и ее так легко оборвать. Ароматы розы и клевера, изумрудные и бирюзовые тени деревьев, первобытная красота природы — все это внезапно напугало его, ибо он увидел, что. за всем этим стоит лишь смерть и любовь к убийству. Он отпустил мышь — «зверек проворный, юркий, гладкий»[12], процитировал самому себе, — и долго смотрел, как она убегала прочь. Он почувствовал тот же страх, который чувствовала мышь, в одно мгновенье увидел глазами Бентли Бэбкока и Чарльза Дарвина миллиарды лет борьбы за выживание и наконец‑то дал волю слезам, которые глупость и застенчивость помешали ему выплакать на похоронах дяди. Почувствовав себя трижды осиротевшим, хотел было проклясть Бога и умереть, как жена Иова, но не осмелился.

Тот момент остался в его памяти навсегда, и однажды, много месяцев спустя, когда один из преподавателей, зная его блестящие способности и сочувствуя его одиночеству, попросил его прочесть любимые строки из Шекспира, сэр Джон немедленно процитировал — как вы думаете, что? Нет, не «Быть или не быть», и не «Завтра, завтра, завтра», а мрачное место из «Лира»:

 

Как мухам дети в шутку,

нам боги любят крылья обрывать.[13]

 

Преподаватель был настолько удручен отчаянием, прозвучавшим в голосе сэра Джона, что счел его «безнадежным случаем» и больше никогда не пытался говорить с ним по душам.

Но сэр Джон также знал, что боги, или слепые безличные силы мира естественного отбора Дарвина и дядюшки Бентли, так же бесстрастно, как они лишили жизни его мать, отца и дядю, наделили его материальным богатством, которое считается великим благословением в мире, где три четверти населения отчаянно борются за выживание и где большинство рабочих умирает без зубов и без сил, не дотянув и до сорока, растратив все свое здоровье на мрачных Мельницах Сатаны, заклейменных еще Вильямом Блейком. Тем не менее, все знали, что без этих Мельниц невозможен Прогресс и что до появления электричества участь большинства людей была еще более плачевной. Сэру Джону было очень трудно понять все это. Еще труднее ему было понять, чего мир хочет от него и какую роль он ему уготовил, если уготовил вообще. Его мудрствования были в самом разгаре, когда их неожиданно прервало событие, потрясшее весь мир, — убийство Плеве, министра внутренних дел России. Оно стало еще одним звеном в длинной цепи бессмысленных и зверских убийств. Сэр Джон слышал, как одни говорили о том, что в мире воцаряется жестокость и беззаконие, а другие, причем с еще большим страхом, — о том, что за этими чудовищными убийствами стоит какой‑то всемирный заговор.

Пять лет спустя, в 1909 году, сэр Джон с отличием окончил колледж Святой Троицы. В том году мир снова содрогнулся — убили японского принца Ито. Вновь все начали рассуждать о всемирном заговоре и тайных обществах (одни утверждали, что всему виной сионисты, другие клеймили иезуитов), но к тому времени все эти разговоры стали для сэра Джона не более чем посторонним шумом, так как душой и сердцем он уже был в другом мире, точнее, сразу в двух мирах — истории и мифологии, хотя сэр Джон и отказывался признать разницу между ними. Он влюбился в мертвый мир, который, в отличие от реального, не мог причинить ему боль и в то же время был полон загадок и очарования.

Примерно в это же время сэр Джон прочел утопию лорда Эдуарда Бульвер‑Литтона «Вриль, сила грядущей расы» и был совершенно зачарован, причем не только перипетиями сюжета, но и познаниями автора в оккультизме и политической психологии. Наибольшее впечатление на сэра Джона произвело то, что лорд Бульвер‑Литтон, в отличие от Брэма Стокера, не придумывал оккультные подробности и не заимствовал их из народных сказок; судя по всему, он отлично разбирался в средневековой каббалистике и учении розенкрейцеров. В течение следующих трех месяцев сэр Джон купил и с возрастающим интересом прочел все остальные книги лорда Бульвер‑Литтона — «Реинци», «Последние дни Помпеи», а также другие романы стихи, пьесы, эссе и даже сказки. Его очень удивило, что этот огромный вклад в литературу был сделан всего одним человеком, который к тому же выпускал ежемесячный журнал, был членом парламента и одним из главных советников Дизраэли.

Сэру Джону, как и сотням тысяч других читателей, которые помогли Бульвер‑Литтону стать одним из самых популярных писателей девятнадцатого века, не давал покоя вопрос, в той или иной форме присутствовавший во всех этих книгах: Если оккультные знания имеют под собой реальную и прочную основу, следует ли верить в то, что розенкрейцеры до сих пор существуют и управляют таинственной силой вриль, которая может превратить людей в сверхлюдей?

В свои двадцать четыре года сэр Джон был романтически, болезненно и, конечно же, ошибочно убежден в том, что между ним и его сверстниками существует непреодолимая эмоциональная пропасть. Денежные дела вызывали у него отвращение и скуку (он унаследовал достаточно денег для того, чтобы ни в чем себе не отказывать); такие же чувства вызывала у него слабая и мягкотелая англиканская церковь — единственное поле для деятельности и строительства карьеры, которое одобрила бы его семья. Итак, ему оставалось только учиться и заниматься научными исследованиями. Но и эта стезя его не привлекала, так как он считал себя слишком особенным, бунтующим человеком (конечно, этот бунт не выходил за рамки хорошего вкуса, морали и британского здравого смысла; он все еще был девственником, так как проституток считал жертвами социальной эксплуатации, которая вызывала у него возмущение, а искать расположения благородных дам ему казалось неприличным, да он и не знал, как это делать). Что еще хуже, он был преисполнен решимости противостоять пагубному влиянию свалившейся на него огромной независимости (а именно это слово он предпочитал употреблять вместо слова «наследство») и менее всего хотел стать прожигателем жизни и мотом. В конце концов он решил писать книги; пусть даже никто не станет их читать, его это не волновало. Он еще не нашел свою душу, но у него, по крайней мере, уже была своя роль; он был «ученым мужем в роду Бэбкоков».

В колледже сэр Джон изучал средневековую историю и языки Ближнего Востока. Выпускная работа, в которой он исследовал влияние Каббалы на средневековые оккультные общества, оказалась настолько глубокой и удачной, что он решил издать ее отдельной книгой под названием «Тайные вожди». Нельзя сказать, что эта книга была замечена широкой общественностью, но в нескольких изданиях все же появились краткие отзывы, большинство из которых носило в целом благоприятный характер. Самым нелестным среди них была статья некоего профессора Ангуса Макнотона, опубликованная в «Историческом журнале» Эдинбургского университета. Профессор упрекал сэра Джона в «чрезмерном романтизме и пылкости ума, которые позволили молодому автору предположить, что некоторые из описываемых им тайных обществ продолжают существовать в наш просвещенный век — идея, которой место скорее в книгах лорда Бульвер‑Литтона, чем в работе, претендующей на историческую точность».

Подобно другим молодым авторам, Бэбкок расценивал любую критику в свой адрес как смертельное оскорбление. Ему было ужасно досадно оттого, что беллетристическое происхождение его идей так легко разоблачили. Он три раза переписывал длинное письмо профессору Макнотону, в котором доказывал безупречную точность всех приведенных в своей книге фактов; окончательный вариант он отправил в «Исторический журнал», сопроводив его пятью страницами ссылок и примечаний, составленных с преувеличенной точностью. Письмо опубликовали, но вместе с язвительным ответом Макнотона, который начинался так: «Люди, на которых юный мистер Бэбкок ссылается в своей работе, так же впечатлительны и незрелы, как он сам». Далее профессор доказывал, что ни одно из существующих ныне обществ, называющих себя масонскими или розенкрейцерскими, не может документально подтвердить свою связь с одноименными обществами, существовавшими в средние века. (В этом смысле наиболее выгодное положение было у шотландского масонства, историю которого можно было проследить вплоть до 1723 года.) Затем следовало еще несколько ядовитых замечаний, и в конце злобный профессор называл веру сэра Джона в то, что за фасадом «вольных каменщиков» скрываются какие‑то могущественные тайные общества, «странной, сомнительной и скороспелой».

По мере того, как сэр Джон читал этот ответ, его негодование нарастало, и он то и дело вскрикивал: «Шотландская собака!» и «Проклятье!». Он окончательно вышел из себя, когда его опровержение, содержавшее уже семнадцать страниц ссылок и заумных комментариев (в том числе и тщательно продуманный выпад — фразу, в которой он неявно относил профессора Макнотона к «людям, которые предпочитают конструктивной дискуссии вульгарные аллитерации»), было возвращено университетским издательством с коротким объяснением, что «Журнал», в силу своего ограниченного объема, не имеет возможности публиковать бесконечные споры по такому совершенно незначительному поводу.

Этим малоутешительным для сэра Джона эпизодом все могло бы и закончиться, если бы не вмешалась таинственная третья сила.

Некто Джордж Сесил Джоунз из Лондона написал сэру Джону письмо, в котором одобрительно отзывался о первом письме сэра Джона в «Исторический журнал» и уверял его в том, что все его теории абсолютно верны, хотя для их полного доказательства и не хватает некоторых исторических документов. «Подлинная традиция каббалистического масонства, — утверждал в своем письме Джоунз, — все еще жива в некоторых ложах, особенно в Баварии и Париже. И даже в Лондоне, причем всего несколько лет назад, существовала ложа, члены которой обладали истинными тайными знаниями».

Сэр Джон незамедлительно отправил мистеру Джоунзу в высшей степени учтивое ответное письмо, в котором между прочим интересовался, что еще тому известно о масонской ложе в Лондоне, якобы унаследовавшей учение и традиции Незримой Коллегии Креста и Розы (основанной суфийским мудрецом Абрамелином, который через Авраама передал свое учение Христиану Розенкрейцу, который похоронен в Пещере Иллюминатов, которая, согласно исследованию сэра Джона, находится где‑то в Альпах, что бы ни утверждал по этому поводу чертов шотландец Макнотон).

Через неделю сэр Джон получил ответ — не менее учтивое письмо, в котором Джоунз предлагал встретиться в Лондоне и обсудить все волнующие сэра Джона вопросы за ужином «в благоприятной обстановке, где им никто не сможет помешать».

Сэр Джон написал, что будет в Лондоне в следующий четверг.

Следующая неделя была дождливой, и в поместье Бэбкоков царила сырость, поэтому сэр Джон не выходил из дома и большую часть времени провел в своей библиотеке, вчитываясь в старинные герметические и розенкрейцерские трактаты и ломая голову над загадочными словами и фразами тех, кого он считал посвященными в тайное учение каббалистической магии. Он перечитал «Алхимическую свадьбу Христиана Розенкрейца», эту странную смесь христианских и египетских аллегорий; енохианские тексты, которые доктор Джон Ди якобы получил от некоего сверхчеловеческого существа в эпоху Елизаветы I; полного загадок и тайн «Торжествующего зверя» Джордано Бруно, а также книги Бэкона, Людвига Принна и Парацельса. Снова и снова он встречал явные или скрытые упоминания о загадочной Незримой Коллегии, состоящей из Тайных Вождей — достигших просветления мужчин и женщин, которые будто бы тайно вершат судьбы мира. Снова и снова он спрашивал себя, стоит ли этому верить.

За эти несколько дней сэру Джону по меньшей мере три раза снилась его будущая встреча с Джоунзом, причем в мельчайших подробностях. В этих снах Джоунз неизменно представал перед ним в остроконечной шапке средневекового мага и мантии с орденом Святого Георгия, на котором были выгравированы какие‑то необычные астрологические знаки. Он вел сэра Джона вверх по темному холму к странному и рассыпающемуся от старости готическому сооружению, которое представляло собой нечто среднее между аббатством и замком. Это зловещее сооружение (и сэр Джон понимал это даже во сне) было чем‑то вроде ожившей книжной иллюстрации — одновременно и Башней Погибели из легенд о Священном Граале, и Темной Башней, к которой направлялся Роланд. Как ему было известно из легенд и сказаний, внутри этой башни были собраны все его страхи. Он знал, что должен пройти ее, чтобы получить то, к чему стремится каждый розенкрейцер: Философский Камень, Эликсир Жизни, Лекарство для Металлов, Истинную Мудрость и Совершенное Счастье. Но всякий раз, как только дверь башни отворялась перед ним и оттуда доносилось жужжание, напоминающее жужжание мириад гигантских пчел, он тотчас же просыпался от страха.

Однажды ему приснился сам доктор Джон Ди — придворный астроном Елизаветы I и величайший математик своего времени, который утверждал, что постоянно общается с духами и ангелами. Со словами: «Три‑пять‑восемь, отведать просим», Ди протянул ему «ягоду утешения» — магический плод, дарующий бессмертие. Ягода эта воняла экскрементами и была отвратительной как на вид, так и на ощупь. Сэр Джон уже было собрался отказаться, но тут из‑за спины Ди появилась неприлично обнаженная женщина с головой коровы и торжественно произнесла: «Игнац еще никому не повредил», и все они вдруг снова оказались перед распахнутыми дверями Башни Погибели, внутри которой кишели насекомые. Сэр Джон проснулся в холодном поту.

Во всех известных ему легендах говорилось, что через Башню Погибели может пройти только тот, кто храбр и чист душой. Это отнюдь не воодушевляло сэра Джона, ибо он, подобно многим склонным к рефлексии молодым людям, чересчур глубоко анализировал собственные страхи и поэтому подозревал себя в крайней робости и трусости. Что касается душевной чистоты, ему казалось, что и здесь ему нечем гордиться: его постоянно обуревали греховные фантазии, хотя ему почти всегда удавалось обрывать их прежде, чем в его воображении возникали самые худшие и не поддающиеся словесному описанию подробности во всей их похотливой и греховной соблазнительности. Даже когда водоворот плотских желаний захватывал его целиком и непристойные образы с абсолютной четкостью вырисовывались в его воображении, он не позволял себе задерживаться на них и наслаждаться ими, какими бы вожделенными они ни были. К сожалению, иногда — впрочем, очень редко, так что это были скорее исключения, — он все же терял контроль над собой. Чувство вины за эти досадные срывы лежало тяжелым бременем на его совести и (так он думал) никогда не позволило бы такому двуличному и слабохарактерному человеку, как он, приблизиться к Башне Погибели.

Так или иначе, все эти башни, маги и бесстрашные герои относились скорее к миру легенд, чем к реальному миру; о них было приятно мечтать, но только сумасшедший стал бы серьезно разговаривать с людьми, которые верят (или утверждают, что верят), что побывали в Башне Погибели и вернулись так же быстро и легко, как будто бегали в табачную лавку на соседней улице…

Наступила среда. Сэр Джон окончательно извелся от неопределенности, чему в немалой степени способствовало одиночество, и в конце концов решил съездить к своему дяде, виконту Грейстоку. Он велел Дорну, егерю Бэбкоков, подготовить экипаж и после обеда отправился в усадьбу Грейстоков, которая находилась всего в трех милях от его дома. Хотя у виконта Грейстока уже кое‑где пробивалась седина, он был еще очень крепким мужчиной и отличался чрезвычайно практическим складом ума. По общему мнению, он был наиболее богатым и наименее эксцентричным из всех Бэбкоков и Грейстоков. С трудом вытерпев неизбежную в таких случаях светскую беседу ни о чем, сэр Джон наконец задал мучивший его вопрос:

— Как вы думаете, сэр, существуют ли в наше время тайные общества, ложи или братства, которые сохранились со времен средневековья и владеют древними оккультными или мистическими знаниями, недоступными обычным людям?

Грейсток задумался и с полминуты сосредоточенно молчал.

— Нет, — ответил он наконец. — Если бы такие общества существовали, мне, без сомнения, было бы о них известно.

Обратный путь сэр Джон проделал в глубокой задумчивости. Возраст и Мудрость сказали свое слово, но на то она и Молодость, чтобы не доверять ни тому, ни другому. На следующее утро он встал пораньше, чтобы успеть на первый поезд в Лондон. Сэр Джон доверял только своим знаниям и интуиции, а они подсказывали ему, что такие общества на самом деле существуют, и единственный способ доказать это — лично найти их и лично выяснить, что они могут предложить, кроме заклинаний на искаженном древнееврейском языке и мудреных тайных рукопожатий.

В углу купе лежала забытая кем‑то газета. Газета оказалась американской, что само по себе было очень любопытно, вдобавок она была раскрыта на странице с комиксами. Сэр Джон никогда не понимал этого странного жанра, но все же взглянул на картинки — исключительно из праздного любопытства. Его взгляд задержался на одной из комических серий: злобный мышонок Игнац все время швырял кирпичи в кота Крэзи. Как ни глупо, коту это явно нравилось и каждый раз, когда кирпич бил его по голове, он удовлетворенно рявкал: «Дорогуша, ты мне всегда верный!». Жуткий американо‑еврейский жаргон. Сэр Джон содрогнулся. Все это было отнюдь не смешно и скорее похоже на неприкрытую пропаганду садизма. Или мазохизма? Или и того, и другого сразу? В любом случае, это было дурное предзнаменование…

 

VI

 

Сэр Джон прибыл в Лондон около одиннадцати часов утра и решил посидеть несколько часов в Британском Музее, чтобы просмотреть кое‑какие материалы о масонстве и как следует подготовиться ко встрече с Джоунзом.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-08; просмотров: 212; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.222.69.152 (0.264 с.)