Отступление: романтический герой в сфере практической политики 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Отступление: романтический герой в сфере практической политики



 

В июле 1826 года, перед тем как отправиться на каторгу, бывший капитан Нижегородского драгунского полка Александр Якубович писал отцу: "Батюшка! в последний раз мне суждено говорить с вами, и я как откровенный солдат обнаружил мою душу. Вы бы могли требовать этого как отец от сына, но я признан недостойным носить имя это, законы меня осудили, и я погиб, погиб невозвратно. Надежда моя, вспорхнувши при переломе шпаги, над полуразрушенной головой моей, опалила крылья на огне, где горел знак, купленный презрением к жизни, и я достоин этой участи. Ах! Для чего убийственный свинец на горах Кавказских не пресек моего бытия? Для чего я искал спасения в острие моей сабли? Позор ужаснее смерти! Я был не столько в душе преступником, сколько желал оным сделаться. Самолюбие подстрекало меня, и сей порок ужаснейший был причиною моей погибели. Батюшка! У вас остался сын, предостерегите его моим несчастным примером, бедственная жизнь моя усладится мыслию, что я своим трупом загородил пропасть, ужасную для неопытных".

Документ этот по сути своей полон истинного драматизма. Но когда читаешь его, трудно отрешиться от впечатления, что письмо написано персонажем романтической повести.

Якубович действительно существовал в двух ипостасях — храброго до отчаянности кавалерийского офицера, толково исполнявшего опасные поручения генерала Ермолова на Кавказе, и воплощенного романтического персонажа с соответствующей фразеологией и завышенными реакциями. Мы говорим здесь об этом потому, что Якубович со своими удивительными качествами сыграл важную роль в канун 14 декабря и в самый день восстания.

Как мы увидим, в этих событиях активно участвовала целая группа людей, у которых были личные счеты с императором Александром, что в значительной степени и являлось подоплекой их революционной активности. Якубович был одним из них.

В 1818 году его выключили из лейб-гвардии Уланского полка и отправили на Кавказ, как он утверждал, за секундантство в дуэли Завадовского — Шереметева, окончившейся смертью Шереметева. Поскольку Завадовский, происходивший из влиятельной семьи новой екатерининской знати, вообще не был наказан и отправился путешествовать за границу, то Якубович разглашал, что с ним поступили несправедливо. Приказ о переводе Якубовича из гвардии подписан был царем. (На самом деле приказ о его переводе подписан был до дуэли. Причиной послужило слишком бурное поведение уланского корнета.)

Капитан Якубович сознательно создавал вокруг себя атмосферу романтической избранности и обреченности. Несправедливая опала, прервавшая карьеру, отчаянные военные подвиги в Кавказской войне, тяжелое ранение в голову, высокий рост, выразительное лицо, звучный голос, брутальное красноречие — ко всему этому Якубович охотно добавлял политическую оппозиционность.

Он не был революционером. Он был фрондером. Но по сложившимся обстоятельствам примыкал к периферии тайных обществ. Однако в подходящих ситуациях романтическое позерство и свободное воображение заводили его очень далеко. Погубленную карьеру капитан Нижегородского драгунского полка возмещал особо-стью личности и судьбы.

В 1824 году на Кавказских минеральных водах Якубович встретился с князем Сергеем Волконским. Волконский вспоминал:

"При первом знакомстве с ним я убедился, что опала, над ним разразившаяся, явные, нескрываемые прогрессивные убеждения его и при этом заслуженное общее мнение сослуживцев о нем, как об отличном боевом лице, угнетенном опалой, — все это могло быть мне ручательством, что я встречу в нем сочувствие к общему затеянному делу того общества, в котором я был членом, и я решился узнать от него, точно ли есть тайное общество на Кавказе и какая его цель?

Постепенно, ведя с ним разговоры интимные, судя по его словам, я получил если не убеждение, то довольно ясное предположение, что существует на Кавказе тайное общество, имеющее целью произвести переворот политический в России, и даже некоторые предположительные данные, что во главе оного сам Алексей Петрович Ермолов и что участвуют в оном большею частью лица, приближенные к его штабу. Это меня ободрило к большей откровенности, и я уже без околичностей открыл Якубовичу о существовании нашего тайного общества и предложил ему, чтоб кавказское общество соединилось с Южным всем его составом. На это Якубович мне отвечал: "Действуйте, и мы тоже будем действовать, но каждое общество порознь, а когда придет пора приступить к явному взрыву, мы тогда соединимся. В случае неудачи вашей мы будем в стороне, и тем будет еще зерно, могущее возродить новую попытку. У нас на Кавказе и более сил, и во главе человек даровитый, известный всей России, а при неудаче общей здесь край и по местности отдельный, способный к самостоятельности…" Был ли рассказ Якубовича оттиском действительности или вымышленная эпопея, тогда мне трудно было решить, но теперь, после совместного тюремного заключения с ним, где каждое лицо высказывается без чуждой оболочки, я полагаю, что его рассказ был не основан на фактах, а просто был, как я уже назвал, эпопея, сродная его умственному направлению".

В этом свидетельстве много интересного. Во-первых, оно дает представление о психологическом контексте, в котором существовали тайные общества: не восторженный юноша, а умный и зрелый генерал Волконский откровенно разговаривает с человеком, впервые им встреченным, о предметах смертельно опасных и верит его рассказу о тайном обществе с Ермоловым, знаменитым и высокопоставленным генералом, во главе. Странно? Нисколько. Ведь Волконский знал, что многие влиятельные члены Северного общества стоят по своим стратегическим требованиям на уровне Сперанского, Мордвинова, конституционных проектов начала века, идеи которых зародились в веке предшествующем. Почему же Ермолову, в 1798 году арестованному по делу конспиративного антипавловского общества, в котором он состоял, общества, ориентированного на тираноборческие античные лозунги и, возможно, связанного с конституционным кругом великого князя Александра Павловича, — почему этому Ермолову не возглавить конституционное тайное общество в 1824 году, когда потребность в реформах еще настоятельнее?

Во-вторых, важна характеристика Якубовича, придумавшего тут же, на месте, кавказское тайное общество. Деликатный и проницательный Волконский не обвиняет своего бывшего собеседника, а потом соседа по каторжной конуре в Благодатском руднике во лжи. Он говорит об "эпопее, сродной его умственному направлению". Якубович хотел, чтобы тайное общество с Ермоловым во главе было реальностью, и говорил о нем как о реальности, что было не только чертой его вольномыслия, но и особенностью романтического сознания. Кавказский герой выстраивал вокруг себя по-лувымышленный мир.

Но этому романтическому миру вскоре пришлось столкнуться с миром суровой и требовательной реальности…

Весной 1825 года Якубович получил отпуск для лечения раны во лбу.

Александр Бестужев показывал на следствии: "При поездке моей в конце апреля в Москву, для провожания е. в. принца Оранского, я встретился там с прежним своим приятелем Якубовичем. Он по всему замечательное лицо — и мы сошлись в приязнь… Либеральничали вместе, но друг другу совсем еще не открылись".

Бестужев то ли запамятовал, то ли не хотел слишком распространяться на следствии о московской встрече. Сам Якубович воспроизводит ее иначе: "Когда в разговорах с Бестужевым я выставил несправедливости правительства в отношении ко мне, объяснил ему состояние солдата, хлебопашца и дворянина, тогда он сказал о существовании общества, цель которого добродетелями, благородством и службой отечеству ввести новые благодетельные перемены и не допустить до решительного переворота государство, которое по всем признакам близится к сей эпохе, я восхитился этой мыслию, сказал: "Я ваш!""

Из этого следует, что Якубович был человек с идеями, считавший, что в России неблагополучны все сословия, включая и дворянство, и что умеренный вариант программы принимался думающими офицерами безотказно.

Вскоре Якубович приехал в Петербург.

А ситуация в петербургском тайном обществе с 1821 года существенно изменилась.

В 1823 году Пущин принял в общество Кондратия Федоровича Рылеева, отставного артиллерийского офицера, служившего в уголовном суде.

Александр Дмитриевич Боровков, человек опытный, внимательный, старавшийся быть объективным к "государственным преступникам", в течение многих месяцев регулярно наблюдавший Рылеева на допросах, составил для себя такую характеристику: "Рылеев в душе революционер, сильный характером, бескорыстный, честолюбивый, ловкий, ревностный, резкий на словах и на письме, как доказывают его сочинения. Он стремился к избранной им цели со всем увлечением: принимал многих членов, возбуждал к деятельности, писал возмутительные песни и вольнодумные стихотворения, взялся составить катехизис вольного человека… Рылеев был пружиною возмущения; он воспламенял всех своим воображением и подкреплял настойчивостью… Рылеев действовал не из личных видов, а по внутреннему убеждению в ожидаемой пользе для отечества, предполагая, что с переменой образа правления прекратятся беспорядки и злоупотребления, возмущающие его душу".

Летом 1825 года в Петербурге встретились вождь Северного тайного общества романтический поэт Рылеев и романтический герой капитан Якубович.

Якубович приехал в Петербург убивать императора Александра.

По узости петербургского круга явных оппозиционеров Рылеев и Якубович должны были встретиться — и встретились. Романтик-теоретик и романтик-практик должны были понравиться друг другу — и понравились.

Но когда дело коснулось реальных политических действий — они решительно разошлись в тактике.

Рылеев на следствии рассказал историю их отношений подробно и откровенно: "Задолго до приезда в Петербург Якубовича я уже слышал о нем. Тогда в публике много говорили о его подвигах против горцев и о его решительном характере. По приезде его сюда мы скоро сошлись, и я с первого свидания возымел намерение принять его в члены общества, почему при первом удобном случае и открылся ему. Он сказал мне: "Господа! признаюсь: я не люблю никаких тайных обществ. По моему мнению, один решительный человек полезнее всех карбонаров и масонов. (Это — любопытное утверждение, если вспомнить его рассказ Волконскому о кавказском обществе и его, Якубовича, в нем участии. — Я. Г.) Я знаю, с кем говорю, и потому не буду таиться. Я жестоко оскорблен царем! Вы, может, слышали". Тут, вынув из бокового кармана полуистлевший приказ о нем по гвардии и подавая оный мне, он продолжал, все с большим и большим жаром: "Вот пилюля, которую я восемь лет ношу у ретивого; восемь лет жажду мщения". Сорвавши перевязку с головы, так что показалась кровь, он сказал: "Эту рану можно было залечить и на Кавказе без ваших Арентов и Буяльских, но я этого не захотел и обрадовался случаю хоть с гнилым черепом добраться до оскорбителя. И наконец я здесь! и уверен, что ему не ускользнуть от меня. Тогда пользуйтесь случаем: делайте, что хотите! Созывайте ваш великий сбор и дурачьтесь досыта!""

Перед Рылеевым стоял романтический герой-одиночка, байроновский персонаж, презирающий политическую суету, но готовый пожертвовать собой ради высокой страсти. А толпа может пользоваться результатом его подвига, если хочет. Все это поразило лидера тайного общества. И здесь нет ничего удивительного, а тем паче уничижительного для Рылеева. Психология байронического героя была ему очень внятна, а цареубийство, само по себе в России достаточно привычное, входило в поведенческий кодекс дворянского радикала, каковым был Рылеев, в качестве тираноубийства.

Тут нужно еще помнить, что Якубович был блестящим оратором. Декабрист Александр Муравьев — в 1825 году юный корнет Кавалергардского полка — писал в воспоминаниях: старший брат, Никита Муравьев, "не позволял мне знакомиться с капитаном Якубовичем, боясь, чтоб он своим пленительным красноречием меня еще больше не воспламенил…".

Рылеев рассказывал: "Слова его, голос, движения, рана произвели сильное на меня впечатление, которое, однако ж, я старался скрыть от него и представлял ему, что подобный поступок может его бесславить, что с его дарованиями и сделав уже себе имя в армии, он может для отечества своего быть полезнее и удовлетворить другие страсти свои. На это Якубович отвечал мне, что он знает только две страсти, которые движут мир. Это благодарность и мщение, что все другие не страсти, а страстишки, что он слов на ветер не пускает, что он дело свое совершит непременно и что у него для сего назначено два срока: маневры или праздник Петергофский… Я ушел с А. Бестужевым и на дороге говорил ему, что надо будет стараться всячески остановить Якубовича. Бестужев был согласен…"

Александр Бестужев так передает ту же ситуацию: "…он (Якубович. — Я. Г.) признался нам, что приехал с твердым намерением убить государя из личной мести. "Я не хочу принадлежать никакому обществу, — говорил он, — чтоб не плясать по чужой дудке, я сделаю свое, а вы пользуйтесь этим как хотите. Коли удастся после этого увлечь солдат, то я разовью знамя свободы, а не то истреблюсь: мне наскучила жизнь"".

По сравнению с рылеевским текстом здесь есть важная деталь — мысль о восстании после цареубийства. Очевидно, это заявление и было первым толчком к возникновению в декабристской среде представления о Якубовиче как о человеке, который способен повести за собой солдат.

Якубович, как видим, и сам связывал свою акцию с возможной революцией.

Рылеев, идеолог тираноубийства, категорически возражал против акции Якубовича лишь потому, что тайное общество было совершенно не готово воспользоваться плодами его подвига. Цареубийство, смерть одного императора и восшествие на престол другого создавали наиболее подходящий момент для выступления, а в июне — июле 1825 года, когда происходили эти разговоры, у заговорщиков еще не было реальной силы. И Рылеев потратил бездну энергии, чтобы уговорить Якубовича отложить исполнение его отчаянного намерения.

Между тем Якубович вовсе не собирался императора убивать. Зловещий антураж цареубийства необходим был ему как элемент окружавшей его особенной атмосферы.

Трубецкой писал в "Записках": "Никита Муравьев, который должен был отлучиться из Петербурга, известил письмом об этих обстоятельствах Трубецкого (князь Сергей Петрович в "Записках" говорит о себе в третьем лице. — Я. Г.) и просил его содействия на обуздание Якубовича. Другие члены (речь идет о Рылееве. — Я. Г.) поручили также ехавшему через Киев фон дер Бриггену уведомить обо всем Трубецкого. Последний поспешил в столицу".

Князю Сергею Петровичу изменила память. Он приехал в Петербург 10 ноября, значительно позже встречи с Бриггеном. Но сама ошибка характерна — через много лет вызов Якубовича на цареубийство представляется Трубецкому одним из центральных событий кануна восстания.

Якубович, повторю, не собирался убивать императора.

Брут был идеальным героем эпохи. Брута и Риего воспел Рылеев. Якубович, как мы увидим, попеременно играл то в Брута, то в Риего.

Капитан Нижегородского полка, носивший на сердце полуистлевший приказ о переводе его из гвардии, устраивал представления перед Рылеевым и Александром Бестужевым и в то же время усиленно хлопотал о своем возвращении в лейб-гвардии Уланский полк. В показаниях Якубович дает достоверную, документально проверяемую версию событий: "…Просил отпуска для излечения ран, на что и получил высочайшее соизволение… с позволением прибыть в столицу, куда и приехал в июне месяце. Представился баронету Белье, и поручен им был по осмотре моей раны профессору Буяльскому, и приглашен был мной для совместного лечения доктор Арент: два раза мне делали жесточайшие операции, вынули из раны раздробленные кости и куски свинцу, и я пять месяцев был в муках неизъяснимых. В это время старался через генерала барона Дибича довести до сведения покойного государя мою службу и многие неудовлетворенные представления обо мне генерала Ермолова, с объяснением невинности моей по делу покойного Шереметева, прося перевода в гвардию с обратным назначением в Грузию, где в мирное время видел более случаев к отличиям. На что воспоследовало разрешение повелением внести имя мое в приказ для перевода в лейб-гвардии Уланский полк, что и сделано 12 ноября".

И эти хлопоты, и результат их Якубович от членов тайного общества долго скрывал, не желая разрушать образ.

Но опять-таки, не нужно думать, что Якубович просто фанфарон, фразер и хвастун. Выстроенный им романтический мир был для него настолько близок и естествен, что он готов был рискнуть головой, чтобы не допустить распада этого мира.

Боровков, присутствовавший на допросах после восстания, вспоминал:

"Ответы… Якубовича многословны, но не объясняли дела. Он старался увлечь более красноречием, нежели откровенностью. Так, стоя посреди залы в драгунском мундире, с черною повязкою на лбу, прикрывавшею рану, нанесенную ему горцем на Кавказе, он импровизировал довольно длинную речь и в заключение сказал:

— Цель наша была благо отечества; нам не удалось — мы пали; но для устрашения грядущих смельчаков нужна жертва. Я молод, виден собою, известен в армии храбростью; так пусть меня расстреляют на площади, подле памятника Петра Великого".

Боровков пишет правду. В письменном показании Якубович тоже предлагал расстрелять его для примера. И он не мог быть уверен, что его жертва не будет принята. Николай по военным законам мог его расстрелять.

Романтическая мистификация кавказского героя имела вместе с тем весьма серьезные последствия — последствия, если угодно, положительные, — она заставила лидеров общества задуматься над возможностью внезапного возникновения кризисной ситуации, которая обязала бы их действовать. Мистификация Якубовича, встряхнувшая не только декабристский Север, но и Юг, куда известие о намерении нового Брута привез по поручению Рылеева полковник Бригген, заставила заговорщиков трезво подсчитать свои силы и подумать о конкретной тактике в конкретных условиях. Контакты лидеров общества с Якубовичем можно считать первым крупным событием на этой последней прямой — в последнем полугодии перед восстанием.

Более того, само присутствие Якубовича в столице привело северян к мысли о реальности скорого вооруженного выступления в Петербурге.

Следственная комиссия, суммировав полученные подробные и обширные сведения, точно поняла эту особую роль Якубовича в преддекабрьский период: "Приезд сего последнего (Якубовича. — Я. Г.) в Петербург, его разговоры, объявленный им умысел сильно действовали на тогдашнего начальника Северной думы Рылеева; им (Якубовичем. — Я. Г.), как утверждает Александр Бестужев, воспламенена тлевшая искра".

Член тайного общества полковник Бригген сказал на следствии: "Я уверен, что ежели бы не было Якубовича, то и несчастное происшествие 14 декабря не случилось бы…" Это, конечно, преувеличение, но смысл в нем есть…

 

ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО. 27 НОЯБРЯ

 

Ранним утром этого дня Рылеев, почувствовавший себя больным, послал записку барону Штейнгелю, жившему в том же доме, приглашая его к себе. Штейн-гель был занят, спешности приглашения не понял и не пошел.

Александр Бестужев на следствии так описал утренние события, параллельные тому, что происходило во дворце: "Пришел Якубович с подтверждением того же (болезни Александра. — Я. Г.), но мы никак не ожидали, чтобы болезнь так скоро сразила императора. Якубович вышел и через пять минут вбежал опять, говоря: "Государь умер, во дворце присягают Константину Павловичу, — впрочем, это еще не верно, говорят, Николаю Павловичу по завещанию следует", — и выбежал".

Показания Рылеева дают одну живую и существенную деталь: "…Якубович… вбежал в комнату, в которой я лежал больной, и в сильном волнении с упреком сказал мне: "Царь умер! Это вы вырвали его у меня!" Вскочив с постели, я спросил Якубовича: "Кто сказал тебе?" Он назвал мне не помню кого-то, прибавил: "Мне некогда; прощай!" — и ушел".

Принесенное Якубовичем известие, по словам Александра Бестужева, "поразило нас, как громом, я надел мундир — и встретился в дверях с братом Николаем. "Что делать?" — "Я поеду узнать в какой-нибудь полк, кому присягают, далее, право, не знаю". Я и поехал в Измайловский, спрашиваю, один говорит — Константину, другой — Николаю, третий — Елисавете".

Интересно проследить, в чем сходятся и в чем расходятся показания декабристов на следствии, данные по горячим следам событий, с воспоминаниями, написанными через много лет. Николай Бестужев писал: "Более года прежде сего в разговорах наших я привык слышать от Рылеева, что смерть императора была назначена обществом эпохою для начатия действий оного, и когда узнал о съезде во дворце, по случаю нечаянной кончины царя, о замешательстве наследников престола, о назначении присяги Константину, тотчас бросился к Рылееву. Ко мне присоединился Торсон. Происшествие было неожиданно; весть о нем пришла не оттуда, откуда ожидал я, и вместо начатия действия я увидел, что Рылеев совершенно не знал об этом. Встревоженный, волнуемый духом, видя благоприятную минуту пропущенною, не видя общества, не видя никакого начала к действию, я горько стал выговаривать Рылееву, что он поступил с нами иначе, нежели было должно. "Где же общество, — говорил я, — о котором столько рассказывал ты? Где же действователи, которым настала минута показаться? Гд е  они соберутся, что предпримут, где силы их, какие их планы? Почему это общество, ежели оно сильно, не знало о болезни царя, когда во дворце более недели получаются бюллетени об опасном его положении? Ежели есть какие намерения, скажи их нам, и мы приступим к исполнению — говори!"

Рылеев долго молчал, облокотись на колено и положив голову между рук. Он был поражен нечаянностью случая и наконец сказал: "Это обстоятельство явно дает нам понятие о нашем бессилии. Я обманулся сам, мы не имеем установленного плана, никакие меры не приняты, число наличных членов в Петербурге невелико, но, несмотря на это, мы соберемся опять ввечеру, между тем я поеду собрать сведения, а вы, ежели можете, узнайте расположение умов в городе и войске".

Батеньков и брат Александр явились в эту минуту, и первое начало происшествий, ознаменовавших период междуцарствия, выразилось бедным собранием пяти человек".

Николай Бестужев бежал к Рылееву утром 27 ноября 1825 года, чтобы излить недоумение и обиду, обиду сильного и ценящего свою силу человека, которого лишили возможности действовать. Это чувство разделял с ним его близкий друг Торсон. Это было главным для него через двадцать лет. И соответствующим образом его память выстроила картину события. Ибо реальная картина не соответствовала задаче мемуариста. Николаю Бестужеву было еще и чрезвычайно важно показать бессилие и растерянность тайного общества 27 ноября, чтобы оттенить тот подвиг, который совершили заговорщики, переломив свою беспомощность и героическим усилием собрав к 14 декабря достаточно сил для восстания.

Странно, казалось бы, что он забыл о болезни Рылеева и "послал" его ездить по городу, хотя на самом деле собирать сведения отправился Александр Бестужев. Странно, что, придя к Рылееву, не увидел там Александра, а помнил, что тот пришел позднее вместе с Батеньковым. Странно и то, что Александр Бестужев в своих показаниях молчит о присутствии у Рылеева Торсона. И уж совсем, казалось бы, странно, что Николай Бестужев так убежденно говорит о полной неосведомленности Рылеева. Между тем, как мы знаем, Рылееву было прекрасно известно о болезни царя, а к моменту появления Бестужева и Торсона — и о его смерти.

Но все это кажущаяся странность. Мог ведь Жуковский не увидеть в момент присяги рядом с Николаем трех генералов. На сопоставлении свидетельств декабристов об утреннем свидании у Рылеева можно изучать явление избирательности и смысловой направленности человеческой памяти. Каждый из них запомнил свое — по какой-то внутренней причине. Каждый из них говорит правду — свою правду. И общая картина восстанавливается только на основе совмещения их свидетельств.

Утром 27 ноября на квартире Рылеева действительно сошлись и братья Бестужевы, и Торсон, и Батеньков. Но если Рылеев и Александр Бестужев во время следствия были сосредоточены на фактической стороне событий, то Николай Бестужев в Сибири думал о сути происшедшего. И его свидетельство для нас чрезвычайно важно.

Это — точка отсчета. Отсюда — от организационного нуля — началось их восхождение на вершину восстания.

 

ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. 27 НОЯБРЯ

 

После двух часов пополудни собрался Государственный совет. Князь Голицын, потрясенный происходящим, сообщил собравшимся о завещании императора, которое он, Голицын, сам переписывал, о том, что оно хранится здесь, в Государственном совете. Однако часть членов совета вовсе не склонна была знакомиться с завещанием мертвого императора, которое могло привести их к столкновению с живым. Министр юстиции князь Лобанов-Ростовский и адмирал Шишков предложили пакет не распечатывать, а идти присягать Константину. (Лобанов-Ростовский был настроен особенно решительно, что указывает на его изначальные симпатии к Константину. Недаром в первые дни после присяги говорили, что при Константине Лобанов "будет в силе".) Но большинство решило иначе, и государственный секретарь Алексей Николаевич Оленин принес пакет. Тут обратили внимание, что нет графа Милорадовича, который тоже был членом совета. Начинать чтение в отсутствие столь влиятельного лица не решились. Но когда Милорадович пришел, то он вовсе не выразил желания слушать чтение бумаг. Генерал-губернатор был настолько уверен в прочности своей позиции, что не утруждал себя дипломатическими ходами. Своим громким генеральским голосом он сказал: "Я имею честь донести Государственному совету, что его императорское высочество великий князь Николай Павлович изволил учинить присягу на подданство старшему брату своему императору Константину Павловичу. Я, военный генерал-губернатор, и войско уже присягнули его величеству, а потому советую господам членам Государственного совета прежде всего тоже присягнуть, а потом уж делать что угодно!"

Это было откровенное давление.

И тем не менее большинство совета решило выслушать манифест Александра и письмо Константина. Оленин прочитал бумаги. Воцарилось растерянное молчание.

Тот факт, что гвардия присягнула первой, ставил правительственные учреждения Государственный совет и Сенат — в положение весьма двусмысленное. Они лишались права выбора между двумя претендентами. Выполняя волю покойного императора, они как бы противопоставляли себя воле генералитета и гвардии. Исторический опыт говорил, что это небезопасно. Здесь Милорадович сыграл очень точно.

Раздраженный этим молчаливым сопротивлением, он повторил, что совет должен выполнить волю великого князя Николая, который только что отрекся от права, предоставленного ему манифестом, и на его, Милорадо-вича, глазах присягнул Константину.

Но, очевидно, настойчивость генерал-губернатора тем более показалась подозрительной членам совета, и они пожелали услышать отречение от самого великого князя. Возможно, кто-то из них был и ранее осведомлен о позиции Милорадовича, а кто-то догадался сейчас.

Милорадовича попросили пригласить великого князя в совет. Вскоре он вернулся. Неизвестно, что за разговор состоялся у него с Николаем, но он сообщил, что великий князь, не будучи членом Государственного совета, не считает себя вправе явиться в таковой.

Государственный совет, однако, присягать без свидания с Николаем никак не хотел. Поскольку его императорское высочество отказался явиться в совет, то совет просил графа Милорадовича исходатайствовать у великого князя разрешение совету явиться к нему в полном составе.

Оленин вспоминал:

"Лишь только мы все вошли в приемную залу бывших комнат великого князя Михаила Павловича, то граф Милорадович пошел сказать о приходе нашем великому князю Николаю Павловичу. Его высочество не заставил себя ждать, но, вышедши из дверей внутренних комнат, он поспешно подошел к нам, стоящим в куче, посредине комнаты, и начал тотчас нам говорить. Я постараюсь, сколько можно, припомнить его слова… Великий князь, остановясь между нами и держа правую руку и указательный палец простертыми над своею головою, призывая, так сказать, сими движениями Всевышнего во свидетели искренности его помышлений, являл в лице своем сколько можно ему было более твердости, но глубокая грусть, на челе его напечатанная, и следы горьких и многих слез по бледным его щекам, а также по временам и судорожное движение всего тела показывали, какою сильною он был удручен печалью. В этом ужасном положении он произнес следующие слова: "Господа, я вас прошу, я вас убеждаю, для спокойствия государства, немедленно, по примеру моему и войска, принять присягу на верное подданство государю императору Константину Павловичу. Я никакого другого предложения не приму и ничего другого и слушать не стану".

Тут он был прерван рыданиями членов Государственного совета, и некоторые голоса произнесли между другими восклицаниями: "Какой великодушный подвиг!"

"Никакого тут нет подвига, — воскликнул великий князь, — в моем поступке нет другого побуждения, как только исполнить священный долг мой перед старшим братом. Никакая сила земная не может переменить мыслей моих по сему предмету и в этом деле. Я ни с кем советоваться не буду и ничего не вижу, достойного похвалы"".

Из всего сказанного Николаем, пожалуй, безоговорочно можно согласиться только с последними словами.

Поступал он с точки зрения законности и государственных интересов вовсе не похвально.

Во всем остальном — даже в этом сочувственно-осторожном описании — видна истерическая взвинченность и возбужденность, вызванная прежде всего идиотическим положением, в которое поставил его Милорадович. И в самом деле — отчего бы Николаю, молодому дивизионному генералу, не искушенному в государственных делах, явно нарушающему волю Александра и Константина, то есть в данном случае — закон, почему бы ему в этой, все более запутывающейся ситуации и не посоветоваться с теми, кто по своему положению призван советовать? Почему он так раздраженно декларирует окончательность своего решения? Ведь неизвестно, как отнесется к этому Константин.

Потому что он боялся гвардии, рупором которой считал Милорадовича. И, подчинившись воле генерал-губернатора, он болезненно относился ко всякому обсуждению вопроса, решенного вовсе не так, как ему хотелось. Но 1762 год… Но 1801 год… Чем Милорадович хуже Палена? Причем тогда речь оба раза шла о законных императорах, но и это не остановило убийц. А его, Николая, так легко обвинить в узурпации трона, в самозванстве. Он прекрасно понимал, почему с такой настойчивостью отказывался в свое время от права на престол Константин. "Пусть после этого брат царствует, если хочет", — сказал, как мы знаем, цесаревич вскоре после 11 марта.

Во время присяги рядом с Николаем стоял Голенищев-Кутузов — один из убийц Павла, его отца.

Когда члены Государственного совета предстали перед императрицей Марией Федоровной, та, куда более, чем Николай, опытная в дворцовой политике, одобрила то, за что еще недавно упрекала сына.

Через несколько дней она сказала Михаилу Павловичу: "Если так действовали, то это потому, что иначе должна была бы пролиться кровь".

Вся августейшая семья смертельно боялась вмешательства гвардии.

И есть в записке Оленина еще один существенный момент — Николай ясно и четко сказал членам совета, что содержание манифеста и отречение цесаревича ему были известны.

Тогда же решили не вскрывать пакет с завещанием, хранящийся в Сенате, и не знакомить сенаторов с его содержанием.

Государственный совет присягнул. Вскоре присягнул и Сенат.

Через четыре года в личной беседе Николай сказал Константину. "В тех обстоятельствах, в которые я был поставлен, мне невозможно было полупить иначе".

Известный историк А. Е. Пресняков, автор незаурядной книги о 14 декабря, вышедшей в 1926 году, очень удачно охарактеризовал происходящее: "Рядом с официальной легендой о борьбе двух великодушных самоотречений слагалась и нарастала другая — об упорной борьбе за власть с арестами и насилиями. Династический водевиль разрастался в дворцовую мелодраму. Затяжка междуцарствия придавала ему действительно значение кризиса государственной власти, попавшей в параличное состояние".

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 96; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.188.255.116 (0.078 с.)