Автограф стихотворения Лермонтова 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Автограф стихотворения Лермонтова



 

Дело Лермонтова между тем шло своим путем и принимало недурной для него оборот благодаря хлопотам бабушки и сильной протекции родственников. Да и сами обстоятельства дела все слагались в пользу поэта. Он не вызывал, а был вызван и дуэль принял как бы для того, чтобы “поддержать честь русского офицера”, по выражению определения, составленного генерал‑аудиториатом. Выстрелил Лермонтов в воздух, следовательно, не желал убить де Баранта, что в юридическом смысле имеет большой вес. Выясненные обстоятельства дела побуждали к освобождению Лермонтова от обвинения в намерении убить противника, но показание Лермонтова, что он стрелял в сторону, дошедши до де Баранта, страшно возмутило последнего: он вовсе не желал считать себя обязанным великодушию противника и заявлял, что, распуская такие слухи, Лермонтов лгал. Извещенный о том Лермонтов тотчас решился попросить к себе де Баранта для личных объяснений и написал письмо графу Браницкому, прося его передать Баранту желание свидеться с ним в помещении арсенальной гауптвахты. Барант согласился, но он не мог открыто явиться к Лермонтову, так как официально считался выбывшим за границу и оставался в Петербурге лишь инкогнито. Свидание поэтому должно было иметь характер секретного.

 22 марта в восемь вечера де Барант подъехал к арсенальной гауптвахте верхом на лошади. В карауле тогда стоял прикомандированный к гвардейскому экипажу мичман 28‑го экипажа Кригер, дежурным по караулу был капитан‑лейтенант гвардейского экипажа Эссен. Ни офицеры, ни нижние чины (как они позднее показывали) не заметили выхода Лермонтова. Вот как сам Лермонтов писал об этом свидании.

 

“В 8 часов вечера я вышел в коридор между офицерскою и солдатскою караульными комнатами, не спрашивая караульного офицера и без конвоя, который ведет и наверх в комиссию. Я спросил его (де Баранта), правда ли, что он не доволен моим показанием?” Он отвечал: “Действительно, я не знаю, почему вы говорите, что стреляли на воздух, не целясь”. Тогда я ответил, что говорю это по двум причинам: во‑первых, потому что это правда, а во‑вторых, что я не вижу нужды скрывать вещь, которая не должна быть ему неприятна, а мне может служить в пользу, но что если он не доволен этим моим объяснением, то когда я буду освобожден, и когда он возвратится, то я тогда буду вторично с ним стреляться, если он того желает. После того де Барант, ответив мне, “что он драться не желает, ибо совершенно удовлетворен моим объяснением”, уехал”.

 

Неизвестно, каким образом известие о тайном свидании двух соперников дошло до сведения начальства, но только это удовольствие личного объяснения стоило Лермонтову нового процесса, и его судили теперь за побег из‑под ареста обманом и за вторичный вызов на дуэль во время нахождения под арестом.

 Военный суд, состоявшийся 5 апреля того же 1840 года, приговорил Лермонтова к лишению чинов и прав состояния.

 С этою сентенцией дело о Лермонтове шло по инстанциям. Генерал‑аудиториат, выслушав доклад аудиториатского департамента по этому делу, составил следующее определение: “Подсудимый Лермонтов, за свои поступки, на основании законов, подлежит лишению чинов и дворянского достоинства, с записанием в рядовые; но, принимая во внимание: а) то, что он, приняв вызов де Баранта, желал тем поддержать честь русского офицера; б) дуэль его не имела вредных последствий; в) выстрелив в сторону, он выказал тем похвальное великодушие, и г) усердную его службу, засвидетельствованную начальством, генерал‑аудиториат полагает: 1) Лермонтову, вменив в наказание содержание его под арестом с 10 марта, выдержать его еще под арестом в крепости на гауптвахте три месяца и потом выписать в один из армейских полков тем же чином; 2) поступки Столыпина и графа Браницкого передать рассмотрению гражданского суда; 3) капитан‑лейтенанту гвардейского экипажа дежурному по караулу Эссену, за допущение беспорядков на гауптвахте, объявить замечание и 4) мичману Кригеру, бывшему также на карауле в арсенальной гауптвахте, в уважение молодых его лет, вменить в наказание содержание его под арестом”.

 Определение генерал‑аудиториата являлось даже мягким сравнительно с требованиями начальствующих лиц. В этом случае смягчением приговора поэт был обязан великому князю Михаилу Павловичу, которому особенно понравилось, что молодой офицер вступился перед французом за честь русского воинства. Приговор был подан на Высочайшую конфирмацию. Прочитав подробный доклад о дуэли Лермонтова, государь‑император Николай Павлович своею рукою на решении генерал‑аудиториата надписал следующую конфирмацию: “Поручика Лермонтова перевести в Тенгинский пехотный полк, тем же чином, поручика же Столыпина и графа Браницкого освободить от надлежащей ответственности, объявить первому, что в его звании и летах полезно служить, а не быть праздным. В прочем быть по сему. Николай.

 Санкт‑Петербург 1840 г. апреля 13 дня”.

 На обертке написано рукою государя: “Исполнить сего же дня”.

 Однако с отправкой Лермонтова замешкались; не знали, как привести в исполнение Высочайшее повеление. Начальник штаба гвардейского корпуса генерал‑адъютант Веймарн объяснил военному министру графу Чернышеву, что генерал‑аудиториат предполагал выдержать Лермонтова три месяца в крепости и что из Высочайшей конфирмации не видно, следует ли это исполнить. Военный министр 19 апреля послал отношение об этом его высочеству великому князю Михаилу Павловичу как командиру гвардейского корпуса с извещением, что входил с докладом о деле сем к Его Величеству и что государь изволил сказать, что переводом Лермонтова в Тенгинский полк желал ограничить наказание.

 Но, избегнув заключения в крепости, Лермонтов испытал еще одну напасть. Его вызвали к графу Бенкендорфу, и тот настоятельно потребовал, чтобы Лермонтов написал письмо к де Баранту, в котором заявил бы, что несправедливо показал в суде, что стрелял на воздух. Такое письмо могло навсегда уронить поэта в мнении света и сделало бы положение в нем невозможным. Тогда Лермонтов решился опять обратиться к защите великого князя Михаила Павловича и написал ему письмо, в коем, объяснив требование графа Бенкендорфа, говорит, что исполнить его не может, потому что оно несовместимо с истиной, и что, исполнив его, он (Лермонтов) “невинно и невозвратно теряет имя благородного человека”. Великий князь вполне согласился с необходимостью защитить “честь русского офицера”, и поэт вновь избегнул великой опасности утратить свое доброе имя вследствие недостойной интриги.

 Друзья и приятели собрались на квартире Карамзиных проститься с юным другом своим, и тут, растроганный вниманием к себе и непритворною любовью собравшегося кружка, стоя у окна и глядя на тучи, он написал стихотворение “Тучки небесные…”

 Софья Карамзина и несколько человек гостей окружили поэта и просили прочесть только что набросанное стихотворение. Он окинул всех грустным взглядом выразительных глаз своих и прочел его. Когда он кончил, глаза были влажные от слез. Поэт двинулся в путь прямо от Карамзиных. Тройка, увозившая его, подъехала к подъезду их дома.

 Пьеской “Тучи” поэт заключил и первое издание своих стихотворений, вышедшее в конце 1840 года.

 

ГЛАВА XI

 

Лермонтов в Ставрополе. – Отправление в действующую армию. – Походная жизнь. – Предводительство отрядом Дорохова. – Бой под Валериком. – Отзывы сослуживцев. – Встреча с французскою писательницею Гоммер де Гелль и тайное путешествие в Крым  

По приезде на Кавказ, в Ставрополь, Лермонтов был назначен в действующий против чеченцев отряд генерала Галафьева на левом фланге кавказской линии. Смелые действия Шамиля и попытка русских обезоружить чеченцев взволновали к этому времени все дикое население Большой и Малой Чечни. В 1840 году решено было перенести кубанскую линию на реку Лабу и затем заселить местность между реками Кубанью и Лабой казаками. Для осуществления этого предприятия должны были действовать два отряда: на правом фланге линии лабинский отряд генерал‑лейтенанта Засса и на левом – чеченский отряд генерал‑лейтенанта Галафьева. Над обоими отрядами начальствовал генерал‑адъютант П. Х. Граббе.

 До отправления на место военных действий Лермонтов проживал в Ставрополе, среди очень интересного общества, сходившегося большею частью у капитана генерального штаба барона И. А. Вревского; здесь кроме Лермонтова и Монго‑Столыпина можно было видеть графа Карла Ламберти, Сергея Трубецкого (брата Воронцовой‑Дашковой), Льва Сергеевича Пушкина, Р. Н. Дорохова, Д. С. Бибикова, барона Россильона, доктора Майера и нескольких декабристов, из числа которых Михаил Александрович Назимов являлся особенно любимой всеми личностью. К Вревскому и Назимову Лермонтов относился с уважением и “с ними никогда не позволял себе тона легкой насмешки”, которая зачастую отмечала его отношения к другим лицам. “Со мною, как с младшим в избранной среде упомянутых лиц, Лермонтов школьничал до пределов возможного, – рассказывает г‑н Есаков, – а когда замечал, что теряю терпение, он, бывало, ласковым словом или добрым взглядом тотчас уймет мой пыл”.

 В половине июня Лермонтов отправился наконец в отряд Галафьева, в крепость Грозную. 6 же июля отряд Галафьева выступил в экспедицию на Малую Чечню, переправился через реку Сунжу и прошел через ущелье Хан‑Калу.

 Неприятель там и сям показывался на пути отряда, но дело ограничивалось незначительными перестрелками. Лермонтов в этом походе сблизился с прапорщиком Р. Н. Дороховым, отчаянным храбрецом и повесой, который за свои шалости и удалые проказы чуть ли не три раза был разжалован в солдаты. Этот Дорохов составил команду человек во сто из казаков, татар, кабардинцев – словом, людей всех племен; были и такие, что и сами забыли, откуда родом. Отчаянные удальцы‑головорезы, закаленные в схватках с горцами, они смотрели на войну как на ремесло. Опасность, удальство, лишения и разгул были их лозунгом. Огнестрельное оружие они презирали и резались шашками и кинжалами, в удалых схватках, врукопашную. Раненный во время экспедиции Дорохов поручил отряд свой Лермонтову, который умел привязать к себе людей, совершенно входя в их образ жизни. Он спал на голой земле, ел с ними из одного котла и разделял все трудности похода. В последний приезд свой в Петербург Лермонтов рассказывал об этой своей команде A. A. Краевскому и подарил ему кинжал, служивший ему в походе.

 В официальных донесениях об этой экспедиции, при представлении Лермонтова к награде, было сказано: “Ему была поручена конная команда из казаков‑охотников, которая, находясь всегда впереди отряда, первая встречала неприятеля и, выдерживая его натиски, весьма часто обращала в бегство сильные партии”.

 Боевой и весьма умный генерал П. Х. Граббе высоко ценил Лермонтова как талантливого, дельного и храброго офицера. Но были у Лермонтова и враги. Так, старший офицер генерального штаба барон Л. В. Россильон сообщил г‑ну Висковатову свои воспоминания о Лермонтове в таком роде:

 

“Лермонтов был неприятный, насмешливый человек и хотел казаться чем‑то особенным. Он хвастал своею храбростью, как будто на Кавказе, где все были храбры, можно было кого‑либо удивить ею.

 Лермонтов собрал какую‑то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда. Длилось это недолго, впрочем, потому что Лермонтов нигде не мог усидеть, вечно рвался куда‑то и ничего не доводил до конца. Когда я его видел на Сулаке, он был мне противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из‑под вечно расстегнутого сюртука поэта, который носил он без эполет, что, впрочем, было на Кавказе в обычае. Гарцевал Лермонтов на белом как снег коне, на котором, молодецки заломив белую холщовую шапку, бросался на чеченские завалы. Чистое молодечество! – ибо кто же кидался на завалы верхом?! Мы над ним за это смеялись”.

 

Между прочим, барон возмущался и тем, что Лермонтов ходил тогда небритым. На профильном портрете в фуражке, сделанном в это время бароном Паленом, действительно видно, что поэт в походе отпустил баки и не брил волос и на подбородке. Это было против формы, но растительность у Лермонтова на лице была так бедна, что не могла возбудить серьезного внимания строгих блюстителей уставов. Впрочем, на Кавказе можно было дозволять себе отступления. На другом портрете, писанном самим поэтом тоже на Кавказе (в конце 1837 года), видно, что и волосы на голове носил он длинные, не зачесывая их на висках, как по уставу полагалось.

 Надо, впрочем, правду сказать, Лермонтов нередко выказывал безумное и совершенно никому не нужное удальство, действительно словно лишь для того, чтобы порисоваться. Ему доставляло как будто особенное удовольствие испытывать судьбу. Опасность или возможность смерти делали его остроумным, разговорчивым, веселым. Однажды вечером, во время стоянки, он предложил некоторым лицам в отряде: Льву Пушкину, Глебову, Палену, Сергею Долгорукову, декабристу Пущину, Баумгартену и другим – пойти поужинать за черту лагеря. Это было небезопасно и запрещалось. Неприятель охотно выслеживал неосторожно удалявшихся от лагеря и либо убивал, либо увлекал в плен. Компания взяла с собою нескольких денщиков, несших запасы, и расположилась в ложбинке за холмом. Лермонтов, руководивший всем, уверял, что, наперед избрав место, выставил для предосторожности часовых и указывал на одного казака, фигура коего виднелась сквозь вечерний туман в некотором отдалении. С предосторожностями был разведен огонь, причем особенно старались сделать его незаметным со стороны лагеря. Небольшая группа людей пила и ела, беседуя о происшествиях последних дней и возможности нападения со стороны горцев. Лев Пушкин и Лермонтов сыпали остротами и комическими рассказами, причем не обошлось и без резкого осуждения или скорее осмеяния разных всем присутствующим известных лиц. Особенно весел и в ударе был Лермонтов. От выходок его катались со смеху, забывая всякую осторожность. На этот раз все обошлось благополучно. Под утро, возвращаясь в лагерь, Лермонтов признался, что видневшийся часовой был не что иное, как поставленное им наскоро сделанное чучело, прикрытое тонкой старой буркой.

 10 июля подошли к деревне Гехи, близ Гехинского леса, и, предав огню поля, стали лагерем. Неприятель пытался было подкрасться к нему ночью, но был открыт секретами и ретировался. На заре 11 июля отряд двинулся. Неприятель нигде не показывался, и авангард вступил в густой Гехинский лес и пошел по узкой лесной дороге. Несколько выстрелов в боковой цепи только указывали, что неприятель не дремлет. Опасность ждала впереди… Приходилось пройти большую, окаймленную со всех сторон лесом поляну. Впереди виднелся Валерик, то есть “речка смерти”, названная так старинными людьми в память кровопролитной стычки на ней. Валерик протекал по самой опушке леса, меж глубоких, совершенно отвесных берегов. Воды в речке, пересекавшей дорогу под прямым углом, было много. Правый берег ее, обращенный к отряду, был совершенно открыт, по левому тянулся лес, вырубленный около дороги на небольшой ружейный выстрел. Тут было удобное место для устройства неприятельских завалов. Они и были, как оказалось, им устроены из толстых срубленных деревьев. Как за бруствером крепости, стоял враг, защищаемый глубоким водяным рвом, образуемым речкою.

 Подойдя к месту на картечный выстрел, артиллерия открыла огонь. Ни одного ответного выстрела; ни малейшего движения не было заметно. Местность казалась вымершею. Весь отряд двинулся еще вперед и подошел к лесу на ружейный или пистолетный выстрел. Было решено сделать привал; пехота же должна была проникнуть в лес и обеспечить переправу. Но едва артиллерия начала сниматься с передков, как чеченцы внезапно со всех сторон открыли убийственный огонь.

 В одно мгновение войска двинулись вперед с обеих сторон дороги. Добежав до леса, они неожиданно были остановлены отвесными берегами речки и срубами из бревен, приготовленными неприятелем за трое суток до столкновения. Отсюда‑то он и производил убийственный огонь. Били на выбор офицеров и солдат, двигавшихся по открытой местности. Войска поняли, что стрелять в людей, прикрытых деревьями, имевшими по аршину в поперечнике, – дело напрасное… кинулись вперед через речку, помогая друг другу, по грудь в воде. Все спасение было в том, чтобы как можно скорее перебраться к неприятелю. Начался упорный рукопашный бой, частью в лесу, частью в водах быстро текущего Валерика. Резались несколько часов. Кинжал и шашка уступили наконец штыку. Но долго еще в лесу слышались выстрелы… Дело было небольшое, но кровопролитное.

 “Вообрази себе, – пишет Лермонтов A. A. Лопухину, – что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью”. В том же письме поэт говорит, что “в русском отряде убыло 30 офицеров и 300 рядовых. Чеченцев осталось на месте 600 трупов”.

 Последнее известие, конечно, преувеличено. Вероятно, так говорили в лагере. Чеченцы находились за прикрытиями, и потери их должны были быть меньше наших. По крайней мере в официальном донесении Галафьева говорится, что неприятель на месте оставил 150 тел.

 Хотя Лермонтов ни в стихотворениях, ни в письмах не упоминает о роли, какую играл он лично в боях, но что он принимал в них участие активное и был не из последних удальцов, видно из донесения Галафьева Граббе 8 октября 1840 года. Там говорится так:

 

“Тенгинского пехотного полка Лермонтов, во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик, имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отличным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших ворвался в неприятельские завалы”.

 

За дело под Валериком для Лермонтова испрашивался орден Св. Владимира четвертой степени с бантом, что в те времена для столь молодого человека являлось высокою наградою.

 Экспедиция, длившаяся девять дней, окончилась, и 14 июля отряд генерала Галафьева вернулся в Грозную. Отдых продолжался, однако, недолго. Недобрые вести о действиях Шамиля принуждают отряд снова выйти в поход. Он двинулся через крепость Внезапную к Мятелинской переправе и, простояв здесь лагерем, направился к Темир‑Хан‑Шуре. Серьезных столкновений не было. Горцы рассеялись с приближением наших войск, и Галафьев, окончив работы по укреплению Герзель‑аула, вернулся к Грозной 9 августа.

 Вскоре после того Лермонтов уехал из отряда на отдых в Пятигорск. Здесь время он проводил очень весело в ухаживании за разными женщинами. Так, сначала он ухаживал за некоей девицей Ребровой, которая была серьезно влюблена в него. Затем он оставил Реброву в покое и увлекся приехавшей на кавказские воды красивой французской писательницей Гоммер де Гелль. Он до того заинтересовался ею, что отправился за нею с Кавказа в Крым, и, по‑видимому, тайком от начальства, без отпуска. В Ялте он был в двадцатых числах октября. Из Ялты он и Гоммер де Гелль ездили в Ореанду, Алупку, Мисхор и Кореис.

 “На дороге, – рассказывает Гоммер де Гелль в своих воспоминаниях, – я так увлеклась порывами его красноречия, что мы отстали от нашей кавалькады. Проливной дождик настиг нас в прекрасной роще, называемой по‑татарски Кучук‑Лампад. Мы приютились в биллиардном павильоне, принадлежащем, по‑видимому, генералу Бородину, к которому мы ехали. Киоск стоял одинок и пуст; дороги к нему заросли травой. Мы нашли биллиард с лузами, отыскали шары и выбрали кии. Я весьма порядочно играю в русскую партию. Затаившись в павильоне и желая окончить затеянную игру, мы спокойно смотрели, как нас искали по роще. Я, подойдя к окну, заметила бегавшего по всем направлениям Тет‑Бу де Мариньи (одного из спутников). Окончив преспокойно партию, когда люди стали приближаться к павильону, Лермонтов вдруг вскрикнул: “Они нас захватят! Ай, ай, ваш муж! Скройтесь живо под биллиардом!” – и, выпрыгнув в окно в виду собравшихся людей, сел на лошадь и ускакал в лес. На меня нашел столбняк; я ровно ничего не понимала. Мне и в ум не приходило, что это была импровизированная сцена из водевиля. Тет‑Бу де Мариньи объяснил это взбалмошным характером Лермонтова. Г‑н де Гелль спокойно сказал, что Лермонтов, очевидно, школьник, но величайший поэт, каких в России еще не бывало”. Потом Лермонтов объяснил свою выходку. “Ему вдруг, – говорит Гоммер де Гелль, – сделалось противным видеть меня, сидящую рядом с генералом Бородиным (куда они ехали на обед). Ему стало невыносимо скучно, что я буду сидеть за обедом вдали от него. Он не мог выносить приторных ласк этого приторного франта времени Реставрации. У него также поэтическое воображение, что он все это видел в биллиардном павильоне, когда мы там были вдвоем, и выпрыгнул в окно, увидав своего венецианского мавра. Его объяснение очень мило… Я его слушала и задыхалась. Он… так ревнив, что становится смешно, если бы не было так жаль его…”

 После этого Лермонтов заезжал не раз из Ялты в Мисхор, где на даче, принадлежавшей Ольге Нарышкиной, жила Гоммер де Гелль с мужем. Поэт болтал с нею, шутил и смеялся и, между прочим, написал ей очень звучное французское стихотворение (“Près d'un bouleau qui balance”[6]), которое Гоммер де Гелль ставила даже выше стихов, ранее для нее написанных Альфредом де Мюссе. Гоммер де Гелль передает, что Лермонтов уверял ее вполне серьезно, что только три свидания с обожаемой женщиной ценны: первое – для самого себя, второе – для удовлетворения любимой женщины, а третье – для света.

 По словам Гоммер де Гелль, Лермонтов очень боялся, чтобы в Петербурге не узнали про то, что он с Кавказа заезжал в Крым: “его карьера от этого могла бы пострадать”. Поэтому Гоммер де Гелль писала своей подруге, чтобы та не упоминала об этом Баранту (брату того, с которым стрелялся поэт). Его знакомая, графиня В., бывшая в это время в Крыму, обещала Лермонтову о его пребывании в Ялте не писать ни полслова в Петербург. И действительно, пребывание Лермонтова в Крыму в 1840 году осталось неизвестным в Петербурге в то время, и даже впоследствии об этом не знал ни один из биографов и лиц, писавших о поэте. Наконец Гоммер де Гелль распрощалась с Лермонтовым и уехала с мужем на шхуне к западному берегу Черного моря. Памятником ее отношения к Лермонтову служат ее французские стихи в “Journal d'Odessa” (1840, № 164). Вскоре, как надо полагать, вернулся из Ялты на Кавказ и Лермонтов.

 

ГЛАВА XII

 

Последний приезд в Петербург. – Светские развлечения и литературные занятия. – Начало сознательного отношения к своему призванию. – Мечты об отставке и основании журнала. – Новые неприятности с начальством и внезапная высылка на Кавказ. – Лермонтов в Москве. – Встреча с поэтом Боденштедтом и воспоминания последнего о Лермонтове. – Как Лермонтов попал в Пятигорск  

Между тем как Лермонтов на Кавказе выказывал чудеса храбрости и ухаживал за русскими и иностранными красавицами, бабушка усиленно хлопотала если не об отставке внука, то хотя бы об отпуске и дозволении ему приехать в столицу для свидания с нею. Хлопоты эти велись теперь уже не через графа Бенкендорфа, продолжавшего относиться к поэту с непримиримою враждою, а через военного министра и дежурного генерала Клейнмихеля и увенчались успехом лишь в начале 1841 года, Лермонтов же смог приехать в Петербург только на масленице.

 Поездка в столицу и свидание с родными и друзьями оживили Лермонтова, прояснили и ободрили его дух, рассеяв на время тучи хандры, и он с возродившимся юношеским пылом закружился в вихре светских развлечений.

 “Три‑четыре месяца, – говорит графиня Ростопчина в своих воспоминаниях о поэте, – проведенные тогда Лермонтовым в столице, были, как полагаю, самые счастливые и самые блестящие в его жизни. Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие‑нибудь прелестные стихи и приходил к нам читать их вечером. Веселое расположение духа проснулось в нем опять в этой дружественной обстановке; он придумывал какую‑нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе, благодаря его неисчерпаемой веселости.

 Однажды он объявил, что прочитает нам новый роман, под заглавием “Штосс”, причем он рассчитал, что ему понадобится по крайней мере четыре часа для его прочтения. Он потребовал, чтобы собрались вечером рано и чтобы двери были заперты для посторонних. Все его желания были исполнены, и избранники собрались, числом около тридцати. Наконец Лермонтов входит с огромною тетрадью под мышкой, принесли лампу, двери заперли, а затем началось чтение; спустя четверть часа оно было окончено. Неисправимый шутник заманил нас первой главой какой‑то ужасной истории, начатой им накануне; написано было около двадцати страниц, а остальное в тетради была белая бумага. Роман на этом остановился, и никогда не был окончен.

 Между тем талант Лермонтова видимо развивался, проявляясь с каждым новым произведением все с большею силою и совершенством. Ко времени приезда Лермонтова в Петербург появился в свет в отдельном издании “Герой нашего времени” в двух частях и первое издание его лирических произведений. Замечательно, что название “Герой нашего времени” принадлежит Краевскому; Лермонтов же первоначально озаглавил роман “Один из героев нашего времени”, – и очень жалко, что он согласился на изменение Краевского, так как первоначальное заглавие более соответствовало значению в жизни того времени Печорина, который вовсе не олицетворял всю интеллигенцию 30‑х годов, а был именно одним из ее героев.

 В то же время по возвращении в Петербург Лермонтов в глазах всех своих литературных знакомых начал обнаруживать гораздо большую степень сознательности по отношению к своему призванию, чем прежде. С одной стороны, в нем появилось стремление отрешиться от всякой подражательности западным образцам и встать на вполне самостоятельную почву; с другой – созревало решение всецело посвятить себя литературной деятельности и даже выйти для этого в отставку. Он мечтал об основании журнала и часто говорил с Краевским, не одобряя направления “Отечественных записок”.

 “Мы, – говорил он Краевскому, – должны жить своею самостоятельною жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. Зачем нам все тянуться за Европою и за французским. Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов, и для нас еще мало понятны. Но, поверь мне, – обращался он к Краевскому, – там, на Востоке, тайник богатых откровений”. Хотя Лермонтов в это время часто видался с Жуковским, но литературное направление и идеалы его не удовлетворяли юного поэта. “Мы в своем журнале, – говорил он, – не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что‑либо оригинальное, не так, как Жуковский, который все кормит переводами да еще не говорит, откуда берет их”.

 Но, к сожалению, поэту скоро пришлось убедиться, что на выход в отставку надежды мало, что к нему в правящих сферах чрезвычайно нерасположены. Из представления к награде за боевую службу во время экспедиции 1840 года ничего не вышло. “Из Валерикского представления меня здесь вычеркнули!” – пишет поэт в конце февраля. Напрасно генерал‑адъютант Граббе снова (от 5 марта 1841 года) настойчиво ходатайствует о награждении Лермонтова, на этот раз золотою саблей.

 К довершению всего, Лермонтов тотчас по приезде в Петербург имел несчастие настроить против себя начальство. На масленой, на другой же день после прибытия в столицу, поэт присутствовал на балу, данном графиней Воронцовой‑Дашковой. Его армейский мундир с короткими фалдами сильно выделял его из толпы гвардейских мундиров. Граф Соллогуб хорошо помнил недовольный взгляд великого князя Михаила Павловича, пристально устремленный на молодого поэта, который крутился в вихре бала с прекрасною хозяйкою вечера. Великий князь, очевидно, несколько раз пытался подойти к Лермонтову, но тот несся с кем‑либо из дам по зале, словно избегая грозного объяснения. Наконец графине указали на недовольный вид высокого гостя, и она увела Лермонтова во внутренние покои, а оттуда задним ходом препроводила его из дому. В этот вечер поэт не подвергся замечанию. Хозяйка энергично заступалась за него перед великим князем, принимала всю ответственность на себя, говорила, что она зазвала поэта, что тот не знал ничего о бале, и наконец апеллировала к правам хозяйки, стоящей на страже неприкосновенности гостей своих. Нелегко было затем выпросить у великого князя забвение этому проступку Лермонтова.

 Считалось в высшей степени дерзким и неприличным, что опальный офицер, отбывающий наказание, смел явиться на бал, на котором были члены императорской фамилии. К тому же, кажется, только накануне приехавший поэт не успел явиться “по начальству” ко всем, к кому следовало. На этот раз вознегодовали на Лермонтова граф Клейнмихель и все военное начальство. Но так как великий князь, строгий во всех делах нарушения уставов, молчал, то было неудобно привлечь Лермонтова к ответственности за посещение бала в частном доме. Тем не менее этот промах был зачтен ему и повлек за собою распоряжение начальства о скорейшем возвращении Лермонтова на место службы.

 “Как‑то вечером, – рассказывал A. A. Краевский, – Лермонтов сидел у меня и, полный уверенности, что его наконец выпустят в отставку, делал планы своих будущих сочинений. Мы расстались в самом веселом и мирном настроении. На другое утро часу в десятом вбегает ко мне Лермонтов и, напевая какую‑то невозможную песню, бросается на диван. Он в буквальном смысле слова катался по нему в сильном возбуждении. Я сидел за письменным столом и работал. “Что с тобою?” – спрашиваю Лермонтова. Он не отвечает и продолжает петь свою песню, потом вскочил и выбежал. Я только пожал плечами. У него‑таки бывали странные выходки – любил школьничать!..

 Зная за ним совершенно необъяснимые шалости, я и на этот раз принял его поведение за чудачество. Через полчаса Лермонтов снова вбегает. Он рвет и мечет, снует по комнате, разбрасывает бумаги и вновь убегает. По прошествии известного времени он опять тут. Опять та же песня и катание по широкому моему дивану. Я был занят; меня досада взяла: “Да скажи ты ради Бога, что с тобою, отвяжись, дай поработать!..” Михаил Юрьевич вскочил, подбежал ко мне и, схватив за борты сюртука, потряс так, что чуть не свалил меня со стула. “Понимаешь ли ты! Мне велят выехать в 48 часов из Петербурга”. Оказалось, что его разбудили рано утром. Клейнмихель приказывал покинуть столицу в дважды двадцать четыре часа и ехать в полк в Шуру. Дело это вышло по настоянию графа Бенкендорфа, которому не нравились хлопоты о прощении Лермонтова и выпуске его в отставку”.

 Не ограничиваясь этим, граф Бенкендорф успел убедить военного министра послать на Кавказ предписание (от 30 июня 1841 года) поручика Лермонтова ни под каким видом не удалять из фронта полка, то есть не прикомандировывать ни к каким отрядам, назначаемым в экспедицию против горцев. Таким образом, поэт и не подозревал, что ему отрезается всякий путь к выслуге. О предписании этом Лермонтов, вероятно, так и не узнал, потому что, покуда оно пошло по инстанциям и прибыло к месту назначения, Лермонтова не было уже в живых.

 Нечего было делать; надо было готовиться к отъезду. В квартире Карамзиных еще раз собрались друзья, как за год перед тем, проститься с поэтом. По свидетельству многих очевидцев, Лермонтов во время прощального ужина был чрезвычайно грустен и говорил о близкой ожидавшей его смерти. За несколько дней перед этим Лермонтов с кем‑то из товарищей посетил известную тогда в Петербурге ворожею, жившую у Пяти углов, и предсказавшую смерть Пушкина от “белого человека”; звали ее Александра Филипповна, почему она носила прозвище Александра Македонского. Лермонтов, выслушав, что гадальщица сказала его товарищу, со своей стороны спросил: будет ли он выпущен в отставку и останется ли в Петербурге? В ответ он услышал, что в Петербурге ему вообще больше не бывать, не бывать и отставки от службы, а что ожидает его другая отставка, “после коей уж ни о чем просить не станешь”. Лермонтов очень этому смеялся, тем более что вечером того же дня получил отсрочку отпуска и опять возмечтал о вероятии отставки. “Уж если дают отсрочку за отсрочкой, то и совсем выпустят”, – говорил он. Но когда нежданно пришел приказ поэту ехать, он был сильно поражен. Припомнилось ему предсказание. Грустное настроение стало еще заметнее, когда после прощального ужина Лермонтов уронил кольцо, взятое у С. Н. Карамзиной, и, несмотря на поиски всего общества, из которого многие лица слышали, как оно катилось по паркету, его найти не удалось.

 В конце апреля или начале мая Лермонтов тронулся в путь. В почтамт, откуда отправлялся малпост в Москву, Лермонтов, не терпевший проводов, прибыл с Шан‑Гиреем, который и принял от уезжающего поэта последнее “прости” бабушке и петербургским друзьям. Отъезжающий поэт наружно был весел и шутил. Своему раздражению против графа Бенкендорфа поэт дал волю, написав по его адресу восемь стихов.

 На пути к Кавказу Лермонтов не преминул заехать в Москву, где сердечно принял его круг друзей, и поэт почувствовал себя хорошо.

 “Я от здешнего воздуха потолстел в два дня, – пишет он бабушке, – решительно, Петербург мне вреден”. Лермонтов проводил время у Розена, Анненковых, у Мамоновой, Лопухиных, виделся со Столыпиными. В кругу молодежи в ресторане встретил его тогда и немецкий поэт Боденштедт.

 “…Мы были уже за шампанским, – говорит Боденштедт в своих воспоминаниях. – Снежная пена лилась через край стаканов, и через край лились из уст моих собеседников то плохие, то меткие остроты.

 – А! Михаил Юрьевич! – вскричали двое‑трое из моих собеседников при виде только что вошедшего молодого офицера.

 Он приветствовал их коротким “здравствуйте”, слегка потрепал Олсуфьева по плечу и обратился к князю (А. И. Васильчикову) со словами:

 – Ну, как поживаешь, умник?

 У вошедшего была гордая, непринужденная осанка, средний рост и замечательная гибкость движений. Вынимая при входе носовой платок, чтобы обтереть мокрые усы, он выронил на пол бумажник или сигарочницу и при этом нагнулся с такою ловкостью, как будто был вовсе без костей, хотя плечи и грудь были у него довольно широки.

 Гладкие, белокурые, слегка вьющиеся по обеим сторонам волосы оставляли совершенно открытым необыкновенно высокий лоб. Большие, полные мысли глаза вовсе не участвовали в насмешливой улыбке, игравшей на красиво очерченных губах молодого человека.

 Одет он был не в парадную форму; на шее небрежно повязан черный платок; военный сюртук не нов и не до верху застегнут, и из‑под него виднелось ослепительной свежести белье. Эполет на нем не было.

 Мы говорили до тех пор по‑французски, и Олсуфьев представил меня на том же диалекте вошедшему. Обменявшись со мною несколькими беглыми фразами, офицер сел с нами обедать. При выборе кушаний и в обращении к прислуге он употреблял выражения, которые в большом ходу у многих – чтоб не сказать у всех – русских, но которые в устах нового гостя неприятно поражали меня. Поражали потому, что гость этот был – Михаил Юрьевич.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2020-12-09; просмотров: 60; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.118.193.232 (0.057 с.)