Как я стал детским писателем 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Как я стал детским писателем



 

Просили рассказать, как и почему я стал детским писателем. По правде говоря, никогда об этом не думал. А если и думал, то, вероятно, что-нибудь, вроде: «Таким уж уродился».

Уродиться-то, конечно, уродился, но ведь очень легко мог при этом и не стать.

Сочинять, то есть выдумывать стихи и прозу, я начал очень рано, едва ли не с того дня, когда научился выводить буквы. Об этом с весьма достоверными подробностями рассказано в повести «Ленька Пантелеев», вообще-то не совсем по праву названной автобиографической. Где-то я уже признавался, что герой этой повести не я, а человек с очень похожей судьбой и с очень знакомым автору характером. Если говорить точнее — судьба героя кое в чем приглажена, а характер упрощен и смягчен.

Среди многих умолчаний, которые лежат на моей совести, должен назвать Лидию Чарскую, мое горячее детское увлечение этой писательницей. В повести Ленька читает Диккенса, Твена, Тургенева, Достоевского, Писемского, Леонида Андреева… Всех этих авторов читал в этом возрасте и я. Но несколько раньше познакомился я с Андерсеном и был околдован его сказками. А год-два спустя ворвалась в мою жизнь Чарская. Сладкое упоение, с каким я читал и перечитывал ее книги, отголосок этого упоения до сих пор живет во мне — где-то там, где таятся у нас самые сокровенные воспоминания детства, самые дурманящие запахи, самые жуткие шорохи, самые счастливые сны.

Прошло не так уж много лет, меньше десяти, пожалуй, и вдруг я узнаю, что Чарская — это очень плохо, что это нечто непристойное, эталон пошлости, безвкусицы, дурного тона. Поверить всему этому было нелегко, но вокруг так настойчиво и беспощадно бранили автора «Княжны Джавахи», так часто слышались грозные слова о борьбе с традициями Чарской — и произносил эти слова не кто-нибудь, а мои уважаемые учителя и наставники Маршак и Чуковский, что в один несчастный день я, будучи уже автором двух или трех книг для детей, раздобыл через знакомых школьниц какой-то роман Л.Чарской и сел его перечитывать.

Можно ли назвать разочарованием то, что со мной случилось? Нет, это слово здесь неуместно. Я просто не узнал Чарскую, не поверил, что это она, — так разительно несхоже было то, что я теперь читал, с теми шорохами и сладкими снами, которые сохранила моя память, с тем особым миром, который называется Чарская, который и сегодня еще трепетно живет во мне.

Это не просто громкие слова, это истинная правда. Та Чарская очень много для меня значит. Достаточно сказать, что Кавказ, например, его романтику, его небо и горы, его гортанные голоса, всю прелесть его я узнал и полюбил именно по Чарской, задолго до того, как он открылся мне в стихах Пушкина и Лермонтова.

И вот я читаю эти ужасные, неуклюжие и тяжелые слова, эти оскорбительно не по-русски сколоченные фразы и недоумеваю: неужели таким же языком написаны и «Княжна Джаваха», и «Мой первый товарищ», и «Газават», и «Щелчок», и «Вторая Нина»?..

Убеждаться в этом я не захотел, перечитывать другие романы Л. Чарской не стал. Так и живут со мной и во мне две Чарские: одна та, которую я читал и любил до 1917 года, и другая — о которую вдруг так неприятно споткнулся где-то в начале тридцатых. Может быть, мне стоило сделать попытку понять: в чем же дело? Но, откровенно говоря, не хочется проделывать эту операцию на собственном сердце. Пусть уж кто-нибудь другой попробует разобраться в этом феномене. А я свидетельствую: любил, люблю, благодарен за все, что она мне дала как человеку и, следовательно, как писателю тоже.

И еще одно могу сказать: не со мной одним такое приключалось. Лет шесть-семь назад на прогулке в Комарове разговорился я с одной известной, ныне уже покойной московской писательницей. Человек трудной судьбы и большого вкуса. Старая партийка. Давняя почитательница Ахматовой и Пастернака, сама большой мастер, превосходный стилист. И вот эта женщина призналась мне, что с детских лет любит Чарскую, до сих пор наизусть помнит целые страницы из «Второй Нины». Будучи в Ленинграде, она поехала на Смоленское кладбище и разыскала могилу Чарской. Могила была ухожена, на ней росли цветы, ее навещали почитательницы…

— И не какие-нибудь там престарелые фон-баронессы, как кто-нибудь может подумать, а обыкновенные советские женщины. И не такие уж древние.

Нет, когда я приступал к этим заметкам, я вовсе не собирался писать панегирик Лидии Чарской. Просто вопрос, который мне задали, заставил меня, вместе с другими авторами, читанными мною в детстве, вспомнить Чарскую. Ведь это была именно та детская литература, на которой я вырос.

Полагаю, что на вопрос: «С какого года вы пишете?» — я вправе был бы ответить: «С неполных пяти».

Писал я в те годы много — и за какие только жанры не брался! Сочинял и стихи, и рассказы, и пьесы для домашних спектаклей, и длиннющий роман с жутким и завлекательным названием «Кинжал спасения», и даже философский трактат «Что такое любовь?» (где говорилось, сколько мне помнится, главным образом о любви материнской).

Испытал ли я в этой «работе» влияние Чарской, подражал ли я любимой писательнице? Не знаю. Ничего, кроме убогих стишат про «бедного, бедного солдатика», на которого «бомба, как с неба, упала», и некоторых примеров из философского трактата, память моя не сохранила. Возможно, подражания Чарской были в «Кинжале спасения», даже почти уверен, что были, потому что сочинял я этот «роман» в пору самого глубокого увлечения Чарской. Но сознательно подражать Чарской и вообще писать для детей — такое мне и в голову не могло прийти — ни в детские годы, ни в годы скитаний, ни в «лицейскую» пору Шкиды, ни позже, когда писание и печатанье стало моей профессией. И тут жанровый диапазон мой был достаточно широк: от кинорецензий в 15 строчек до большого «проблемного» рассказа; от стихотворного фельетона до анекдота в две-три строки. За многое я брался, разумеется, не из высоких побуждений, а заработка ради. Ведь за тему для карикатуры и за более или менее остроумную подпись к этой карикатуре журнал «Бегемот» платил шесть рублей — бешеные деньги в глазах паренька, получавшего, как ученик повара в ресторане «Ново-Александровск», 35 целковых в месяц!

Ни я, ни Гриша Белых не брезговали никаким заработком. Наши рукописи читали (а бывало, и печатали) в «Смене», в «Юном пролетарии», в «Спартаке», в «Работнице», в «Кинонеделе», в комсомольском юмористическом журнале «Будь жив!»… Но чтобы написать что-нибудь для детей — нет, такое не могло осенить нас ни наяву, ни во сне.

Недавно я с удивлением узнал, что редакция журнала «Воробей», ставшего через какое-то время «Новым Робинзоном», та знаменитая редакция, где работали, клали первые кирпичи в основание советской детской литературы Маршак, Житков, Шварц, Олейников, Бианки, — эта редакция помещалась в том же доме по Социалистической улице, 14, и даже в том же коридоре, где теснились в те годы органы печати, на страницах которых мы с Гришей оттачивали наши перья. Вполне вероятно, что мы видели этого «Воробья», его вывеску на дверях, когда проходили по нескольку раз в день мимо. Но почему-то нас туда не потянуло, как не потянуло, скажем, в весьма популярный журнал «Гигиена и здоровье рабочей семьи», редакция которого, если не ошибаюсь, тоже помещалась в этом редакционно-издательском ковчеге.

О детской литературе мы знать не знали. Не помню, как у Гриши, мои же отношения с детской литературой были прерваны и, казалось, навсегда, в пасхальные дни 1917 года, когда я получил в подарок от мамы «Крокодил» Корнея Чуковского. Это была последняя детская книга, которую я читал.

Но как же все-таки получилось, что Г. Белых и Л. Пантелеев стали детскими писателями? На этот вопрос каждый волен ответить по-своему. Случай. Судьба. Фатальное стечение обстоятельств.

«Республику Шкид» мы писали, меньше всего думая о детях. Написав, стали чесать затылки, куда нести рукопись? В ту пору мы знали только одно издательство, вывеска которого бросалась нам в глаза, когда мы переходили Невский у Садовой улицы: кооперативное издательство «Прибой». Это было вполне взрослое издательство, там печатались солидные, маститые авторы: М. Шагинян, В. Катаев, М. Козаков, Б. Лавренев, Н. Никитин… Страшно было тащить туда рукопись, написанную при этом с легкостью и быстротой, каких мы в дальнейшем уже не знали: работали мы над «Республикой Шкид» два с половиной месяца.

И тут одному из нас пришла в голову мысль: показать рукопись Лилиной. Эта женщина заведовала в те годы ленинградским губернским отделом народного образования и была единственным крупным деятелем, лично нам известным: не раз З. И. Лилина присутствовала на торжественных вечерах в Шкиде.

Проникнуть в кабинет завнароба оказалось делом нетрудным. Но хорошо помню испуганное лицо Лилиной, что-то даже вроде ужаса на этом лице, когда она поняла, что ей предстоит читать огромную пухлую рукопись, которую приволокли к ней два вчерашних детдомовца.

Конечно, только по доброте душевной, из жалости она согласилась оставить у себя эту махину.

— Хорошо, — сказала она. — Я полистаю, посмотрю. Загляните через недельку…

Покидая дом на Казанской улице, мы были вполне уверены, что дело наше проиграно. Гриша, я помню, заявил, что идея нести рукопись к Лилиной была от начала до конца идиотской и что он и не подумает идти узнавать о результатах. Хватит, мол, с нас позора. Мы даже с ним поссорились на этой почве. И целый месяц не показывались на Казанской улице.

А нас, как потом выяснилось, искали по всему городу.

Мы не знали, что Лилина, кроме губоно, заведовала еще по совместительству детским отделом ленинградского Госиздата. Рукопись наша ей понравилась. И она тут же передала ее своему помощнику и консультанту по издательским делам С.Я.Маршаку.

Что было бы, если бы я не решился все-таки заявиться на Казанскую улицу, каким бы образом нас могли тогда найти — не знаю. Но меня что-то толкнуло. И не сказав о своем намерении Белых, я один отправился в губоно…

Помню, как ошеломила меня секретарша Лилиной (даже фамилию ее запомнил — Волина), которая, увидев меня, вскочила и закричала:

— Он! Он! Пришел наконец-то!

И кинулась в кабинет Лилиной. Тотчас вышла и сама Лилина.

— Куда вы пропали, мальчики? Где ваш соавтор?

Тут началось такое, от чего у меня голова закружилась. Зав. губоно взяла меня под руку и полчаса водила по длинным и широким коридорам бывшего Воспитательного дома, воскуряя фимиам нашей повести. Помню, я так волновался, что, закуривая, сунул горящую спичку в коробок, который шумно взорвался и опалил мне левую руку. Кто-то, кажется, секретарша Волина, чем-то смачивала ее, забинтовывала…

А Лилина сказала:

— Идите на Невский, в Дом книги, поднимитесь на пятый этаж и спросите Маршака, Олейникова или Шварца.

Признаюсь, что ни одно из названных имен, даже имя Маршака мне в ту пору известно не было.

И вот мы оказались в детской литературе.

И навсегда в ней застряли.

Жалею ли я об этом?

Есть люди (и среди пишущей братии тоже), которые с некоторой жалостью, как на недоростков, смотрят на детских писателей. Сколько раз в жизни мне приходилось слышать:

— А для взрослых писать не пробовали?

Нет, специально для взрослых (чтобы в аннотациях: детям до 16 лет читать не рекомендуется) не пробовал. Но не скрою: идеалом моим всегда было работать так, чтобы захватывало и детей и взрослых. Узнавать, что читают тебя не только дети, всегда бывало приятно. А судя по читательской почте, взрослые читают и «Республику Шкид», и «Леньку Пантелеева», и «Нашу Машу», и «Часы», и «Пакет», и многое другое, что впервые появилось под маркой Детгиза. Но главные мои читатели все-таки — дети. И я не только об этом не жалею, я горжусь этим.

А «Республике Шкид» очень повезло. Она попала к читателю, адреса которого не знали даже авторы. Адрес же у книги точный. Очень хорошо сказал об этом года два назад на пленуме Союза писателей С. В. Михалков. Вспоминая тот громкий успех, который имела «Республика Шкид» у подростков 20-х годов, он объяснил это тем, что авторы, когда писали свою повесть, «сами едва преодолели рубеж подросткового возраста», «…они писали о себе, о своих сверстниках, какими они были три-четыре года назад до выхода повести»…

Не три и не четыре, а только два года отделяло нас от школы им. Достоевского до «академии Маршака». Осенью 1923 года мы с Белых оставили стены Шкиды, а в конце 1925 года уже работали над повестью. Год спустя, к большому удивлению авторов, она и в самом деле очень громко зашумела.

Повезло нам по всех отношениях. Мы попали в лучшую редакцию того времени. Наши редакторы С.Маршак и Е.Шварц, умевшие помочь автору организовать книгу, подсказать ему нужное слово, в этом случае оставили авторский текст в полной неприкосновенности (если не считать одной главы, написанной мною по какой-то мальчишеской прихоти ритмической прозой. Эту главу я по просьбе Маршака переписал).

А попади наша рукопись в какой-нибудь «Прибой» или в другое «взрослое» издательство — там ее легко могли бы пригладить, причесать, а главное, овзрослить. И полвека спустя не было бы, возможно, у Сергея Михалкова оснований, говоря о «Республике Шкид», сказать, что это «была подростковая литература в полном смысле этого слова», литература, которую «никакая иная заменить не может».

Благодарен судьбе за то, что она привела меня мальчишкой к Викниксору, а несколько лет спустя — к Маршаку. Не окажись эти люди на моем жизненном пути, может быть, и не было бы сейчас у редакции «Детской литературы» оснований обращаться к писателю Л. Пантелееву с просьбой рассказать, как и почему он стал писателем детским.

 

1979

 

О названии улиц

 

В газетном очерке, посвященном послевоенной Франции, я прочел, что в Париже есть Московская, Сталинградская и Ленинградская улицы. Признаюсь, меня это крайне удивило. Не то удивило, что в Париже воздают честь нашим городам-героям, а то, что у нас, в нашей газете, так по-русски перевели названия этих улиц. Ведь сами-то мы уже давно отвыкли от этих правильных наименований.

Вот совсем на днях депутат одного из ленинградских районных Советов писала в «Известиях»: «Почему бы, скажем, не иметь в Ленинграде проспекта Бухареста или площади Праги?» Тот же автор в той же статье считает, что «назрел вопрос о присвоении здешним улицам таких названий, как проспект Красной гвардии, проспект Выборгской стороны»…

В «Литературной газете» поэт Евг. Долматовский, восставая против названия «Мазутный проезд», предлагал в качестве замены такие названия, как «улица Радости», «улица Юности», а Евгений Воробьев в той же газете рекомендует «предусмотреть место для памятника герою на улице Гвардейцев».

Отрадно, что вопросами наименования и переименования улиц заинтересовалась наша общественность, что заговорили наконец о «скудости воображения тех, кто ведает переименованием». Дело это, действительно, находится в состоянии прискорбном и давно уже требует решительного вмешательства. Жаль только, что с самого начала тонкий и сложный вопрос этот повернули совсем не в ту сторону. Ведь то, что нам предлагают в качестве образцов, не только не исправляет положения, но и закрепляет несуразицу и нелепость, царящие в этом деле.

Надеюсь, я не очень обижу Е. Долматовского, если скажу, что название «Мазутный проезд», против которого он так горячо ополчился, все-таки лучше, чем выдуманные им «улица Радости» или «улица Счастливая». Лучше уже по одному тому, что скромное название это отвечает законам нашего языка, его этимологии.

Вспомним, как складывались исторически названия наших улиц. Назывались они чаще всего по имени церковного прихода, или по цеховому признаку, или по названию крупного землевладения, усадьбы… В течение веков имена улиц и переулков сохраняли ограниченное количество окончаний: — ская, — ная (Поварская, Знаменская, Введенская, Стремянная, Шпалерная); — ский, — ный, — ной (Крестовоздвиженский, Кузнечный, Соляной); — ов, — ев, — ин, — ина (Лештуков, Гусев, Зимин, Зеленина), или, наконец, в самых старых русских городах: — ка (Петровка, Софийка, Варварка, Якиманка, Божедомка)…

А что делается сейчас? Много ли в наших городах и поселках улиц и переулков, которые назывались бы: Ленинская, Матросовская, Халтуринская, Желябовский, Гоголевский? На наших глазах и при нашем общем попустительстве произошла невероятная инверсия: слово «улица» переместилось справа налево. На угловых табличках и на домовых фонарях пишут: «Ул. им. 25-го Октября», «Ул. Восстания», «Ул. Петра Лаврова», «Ул. Железнодорожная», «Ул. Машиностроительная»… Изобразить на табличке эти словосочетания нетрудно, а вот пользоваться ими в живой речи почти невозможно. Поэтому и входят (и уже вошли, к сожалению) в разговорный обиход такие варварские обороты, как:

— На Восстания угол Некрасова… Угол Лазо и Щорса… Угол Энгельса и Мичурина…

Или — еще лучше:

— Где вы живете?

— На Полярников, шесть.

На каком это, спрашивается, языке? И какой это падеж?

А чего стоят эти ужасные возгласы, которые мы ежедневно слышим у себя за спиной в автобусе и в трамвае:

— На Марата выходите? На Маяковского вылезаете?

Откуда же вылезли вдруг эти словесные уродцы? В том-то и дело, что вылезли они не вдруг. Думаю, что среди прочих причин, вызвавших к жизни это повсеместное косноязычие, немалую роль сыграли вопросы пиетета, боязнь проявить фамильярность, непочтительность. Ведь куда спокойнее назвать новую улицу «Проспект имени тов. И. И. Иванова», чем просто «Ивановская». А будут ли в народе называть эту улицу так, как она обозначена на табличке, — об этом меньше всего думают. А заодно и о том не думают, что в словах «живу на Иванова, шесть», гораздо больше неуважения к тому же тов. Иванову, чем в словах «живу на Ивановской, шесть».

Интересно, между прочим, что дурная практика эта, получив столь широкое распространение, не проникла почему-то в подземное царство, не отразилась на названиях станций наших метрополитенов. Возможно, что тут сказалась и практическая необходимость: название станции должно быть звучным, четким, предельно кратким. Ведь им пользуются не только пассажиры, но и работники метрополитена; о станциях даются справки, о них объявляют по радио, по селектору. Как бы то ни было, а станции нашей подземки — и в Москве, и в Ленинграде — не в пример своим «соседям наверху» носят, как правило, имена, отвечающие духу и обычаям русского языка. Там, где наверху «Площадь Дзержинского», внизу — просто «Дзержинская», где на земле «Проспект имени Н. Г. Чернышевского», под землей — краткое «Чернышевская». Имена эти между собою спорят, и кто в этом споре окажется победителем, — угадать нетрудно.

И. Е. Репин заметил как-то, что народ язык блюдет органически. Справедливое вообще, это замечание справедливо и по отношению к такому, казалось бы, второстепенному разделу словаря, куда входят названия улиц. И здесь, оберегая чистоту родной речи, народ наш свято блюдет ее законы и традиции.

Есть в Ленинграде улица имени Блохина — бывшая Церковная. Недавно я заказывал по телефону такси. Диспетчер позвонила и говорит:

— Машина номер такой-то выходит с Блохиной. (Не с Блохина, как говорят обычно, а именно с Блохиной!)

Помню, как порадовала меня эта поправка, внесенная скромной русской девушкой в языковую неуклюжесть, допущенную городской администрацией. Скажут, что это не совсем точно: с Блохиной. Надо было сказать: с Блохинской (как с Пушкинской, а не с Пушкиной). Ведь название улицы пошло не от блохи, а от Блохина, славного питерского трамвайщика-большевика. Но вспомним, что есть у нас в Ленинграде Апраксин двор и Апраксин переулок: есть Аничков мост и Аничков дворец, и существуют эти имена вполне законно, хотя идут не от Апракси и не от Анички, а от графа Апраксина и подполковника Аничкова.

За последние годы застроился в Ленинграде огромный, некогда захолустный район — Новая Деревня. Главная магистраль этой новостройки — улица Савушкина, названная так в честь летчика-гвардейца, героя Отечественной войны… Не успела эта улица оформиться, обрасти домами, а уж новоселы именуют ее — Савушкиной улицей. Никто не скажет: «живу на улице Савушкина», а все — «живу на Савушкиной».

Такие «поправки» советский человек вносит на каждом шагу. Все чаще и чаще приходится слышать: живу на Маяковской, на Чайковской, еду на Кировский, выхожу на Чернышевском…

В Петрозаводске улицу, официально именуемую «Шоссе имени 1 Мая», местные жители зовут по домашнему: Первомайка.

Процесс этот продолжается и будет продолжаться, пока неуклюжие, топорные имена и названия не обтешутся, не придут в соответствие с нормами языка. Все, конечно, рано или поздно утрясется, уляжется, утрамбуется, но зачем, спрашивается, ждать, с какой стати создавать искусственную пропасть между официальным наименованием и так называемым просторечием?! Чего ради, скажем, называть новую ленинградскую улицу «Улицей маршала Говорова», когда заведомо известно, что рано или поздно она все равно превратится в Говоровку или в Говоровскую? Что за нелепые, громоздкие, трехэтажные — и по духу своему не русские! — названия: «Площадь Дворца культуры имени С. М. Кирова», «Улица Красного Электрика», «Улица Красных Текстильщиков», «Улица Союза Печатников»… Или попробуйте, не переводя дыхания, произнести такое вот имечко: «Улица имени пятнадцатилетия Красной Армии». А ведь до войны улица с таким пышным титулом существовала. Существовала, конечно, лишь номинально — в справочниках, на фонарях, на угловых дощечках. Вслух эту улицу никто, кроме трамвайных и автобусных кондукторов, так не называл. И не потому, разумеется, что народ наш недостаточно любит нашу армию (подобная мысль советскому человеку и в голову не придет!), а потому, что такие вычурные, витиеватые названия, какой бы высокий смысл ни был в них заложен, противоречат духу нашего языка. То, что хорошо для француза — какая-нибудь «рю дю каторз жюйе», — никак не укладывается в нормы языка русского.

Пора, давно пора по-настоящему упорядочить дело наименования и переименования. Вопрос этот не такой уж пустячный, каким он кажется на первый взгляд. Если мы проявляем заботу по отношению к памятникам нашей старины, то разве нет у нас оснований позаботиться и об охране прекрасного языка нашего?!

Тут, в заключение, уместно будет сказать еще об одном. Не слишком ли часто и не слишком ли щедро мы переименовываем наши старые улицы? Ведь сплошь и рядом название улицы — такая же ценность и такая же реликвия, как и всякая другая вещественная, каменная или бронзовая достопамятность. А всегда ли мы помним об этом?

Сейчас, когда возвращаются старые имена многим древнейшим русским городам, не стоит ли подумать и о наших древнейших улицах, не время ли приостановить их расточительное переименование? Мы так много строим и еще больше будем строить, что хватит места и простора для новых улиц и для новых наименований.

 

1959

 

Еще раз о том же

 

Года три назад я уже писал о том, как неудачно подчас называют и переименовывают у нас улицы. На мою заметку в «Литературной газете» откликнулся тогда Моссовет: общественности нашей было обещано, что в дальнейшем к вопросу наименования улиц будут подходить более бережно, ни одно старое, исторически сложившееся название не будет без особой нужды тронуто.

Недавно в «Комсомольской правде» В. Песков с большой горечью заметил, что по меньшей мере одно такое название все-таки тронули… Он пишет:

«Я коммунист, мне дорого высоко чтимое на земле имя Маркса. Но я не убежден, что мы правильно поступили, изменив название улицы Охотный ряд. Любую самую богатую и нарядную из новых улиц Москвы можно было назвать именем Маркса. А название „Охотный ряд“ сохранить. Это история. Два этих слова „Охотный ряд“ в сопоставлении с нынешним центром Москвы дают тот же эффект, что и развалины древней стены в современном римском аэропорту».

В самом деле, почему же мы так неуважительно, так не по-сыновьи небрежно относимся к нашей старине, в том числе и к невещественным ее памятникам — к именам наших древних городов, к названиям улиц?!! Возможно, я бы не стал возвращаться к этому вопросу, если бы не одно обстоятельство, по-настоящему меня взволновавшее… Читаю недавно в местной газете заметку о том, что «очень важно, как называются новые улицы, проспекты, площади, набережные, переулки города Ленина, какие названия даются старым улицам, имена которых уже давным-давно устарели». Уже одни подчеркнутые мною слова пугают, настораживают. А на днях узнаю, что редакция обратилась к читателям с просьбой «включиться в работу по переименованию магистралей Ленинграда». Значит, это уже кампания! Это не что-нибудь, это уже работа! И читатели широко откликнулись на призыв газеты. «Десятки интересных предложений вносят читатели», — радостно сообщает редакция. Что же это за предложения? Огорчительно даже перечислять их. Читателю М. А. Виноградову, например, не нравится название Загородный проспект. Он пишет: «Когда-то окраинный, Загородный проспект ныне оказался в самом центре Ленинграда. А название „Загородный“ звучит анахронизмом». И тут же вносится предложение: переименовать!

Читательницу А. Ходунову не устраивает название Обводный канал. А.Аникину кажется анахронизмом Глухая улица. И. Сазонову — Тучков мост.

Удивительно, что никто не предложил переименовать Фонтанку, на которой нет никаких фонтанов, Садовую, Крюков канал, Мойку…

Попробую объяснить товарищу Виноградову и тем, кто разделяет его мнение, что Загородный проспект в нашем городе (как и Невский, и Садовая, и Марсово поле, и Посадские улицы) такой же «анахронизм», как, скажем, московский Кремль, как лондонский Сити, киевский Крещатик, берлинская Фридрихштрассе, таллинская Ратушная площадь…

То, что Загородный оказался в центре города, в пяти или шести километрах от нынешней границы города, только прибавляет прелести этому старинному названию. А кроме того, это название (как и Глухая, и Немощеная, и тысячи других подобных «анахронизмов») постоянно напоминают нам (и будут напоминать нашим потомкам) о проделанном нами пути, о прогрессе, о том, как далеко шагнул человек…

Среди читательских предложений, обнародованных газетой, есть несколько правильных. Например, многие предлагают увековечить имена наших славных полководцев: Фрунзе, Блюхера, Тухачевского… Такие патриотические предложения нельзя не приветствовать, но при этом я должен повторить то, о чем уже говорил раньше и о чем сказал в упомянутой статье В. М. Песков: мы так много строим, — и строим чем дальше, тем больше, — что вовсе не требуются никакие переименования. Найти подходящую, достойную дорогого нам имени улицу можно в любом районе новой застройки. А старые кварталы наших городов должны оставаться в этом смысле (и не только в этом!) навсегда заповедными. Имена городов и улиц следует охранять столь же бережно и любовно, как охраняются у нас (к сожалению, тоже не всегда и не везде) памятники архитектурные. Всякое же переименование старого (если целесообразность такого переименования будет доказана) должно быть всегда событием. Прежде, чем дать новое имя городу, улице, переулку, надо его широко и всесторонне обсудить.

И ни в коем случае нельзя допускать к этому делу людей случайных, невежественных, не знающих истории, не обладающих вкусом!.. Мне скажут: это само собой разумеется! Нет, само собой не разумеется. Посмотрите, какие предложения читателей редакция рекомендует в качестве «интересных» и «удачных». Страшно делается. Для набережной Обводного канала предлагаются названия «Хрустальная», «Чистая».

Для других улиц и проспектов: Солнечная, Дружная, улица Здоровья, проспект Гостеприимства, улица Грядущего, улица Невской Волны, проспект Белых Ночей, проспект Молодости, площадь Исканий, площадь Легенды…

Простите меня, милые мои земляки, но то, что вы предлагаете и поддерживаете, это — пошлость. Ведь обсуждается, насколько я понимаю, вопрос не о продукции парфюмерной или кондитерской фабрики. Речь идет о названиях улиц одного из прекраснейших городов мира.

Что же надо делать, кто должен вступиться, сказать веское слово, чтобы кончилась наконец эта свистопляска, это повседневное, не встречающее противодействия надругательство над нашим языком, над нашей историей, над нашим прошлым и будущим?!!

Не стоит ли подумать об издании закона, по которому название города, села, улицы, площади, переулка может быть взято под охрану специальной комиссией, как берутся под охрану каменные, бронзовые и деревянные памятники нашей старины?

 

1962

 

Рисуют дети блокады

 

Под таким названием ленинградское издательство «Аврора» выпустило альбом детских рисунков. Рисункам сопутствует стихотворный и прозаический комментарий маленьких художников, записанный с их слов взрослыми. Составили альбом Э. Голубева и А. Крестинский, они же написали превосходную вступительную статью. Но, пожалуй, еще лучше предваряет книгу пожелтевшее, истрепавшееся письмо маленькой блокадницы Люси Наумовой, артистически воспроизведенное на шмуцтитуле книги:

«Здравствуйте дорогие Алочка и Кирочка. Как вы поживаете чево вы делаете? Я хожу с мамой на работу пото что боюсь седеть дома одна, т. к. над городом летают самолеты и бросают бомбы. И ето очень страшно. У нас в Ленинграде нет ни ягод ни яблок и я забыла даже как они пахнут»…

Нет, эти рисунки и подписи к ним не могут передать всей лютой жестокости тех дней. Вряд ли воспитатели стремились поощрять детей к изображению блокадных ужасов. Скорее всего, они отвращали их от этого. И все-таки…

Вот семилетний Вова Паршаев изображает зиму. Два многоэтажных городских дома. Из труб валит столбами дым. Третий дом в развалинах. А по заснеженной широкой улице идут — почему-то все в одном направлении — шесть женщин. Две из них волокут за собой санки, на санках — запеленутые в красную ткань, вытянутые, похожие на мумии — трупы. И спокойная, протокольно-бесстрастная подпись:

«Наступила зима, стало холодно»…

И еще подпись — под другим рисунком, другого мальчика:

«Это зимой бомбежка. Валяются трупы на улицах. Один везут на санках сваливать в сарай».

И еще:

«Мы завтракаем в бомбоубежище».

Это быт тех дней. Но дети не хотят, не любят, как правило, изображать быт. Они живут мечтой.

О чем же мечтал блокадный ребенок? Конечно, о еде. И — о победе.

Шестилетний Юра Павлов сделал очень хороший рисунок военного корабля и продиктовал такую подпись к нему:

«Когда я вырасту, буду капитаном. Я буду ехать по морю, вражеские корабли топить, а когда вернусь из плаванья, подъеду к вашему дому и привезу вам батоны, и шоколаду, и круглые булочки».

Да, победа мнилась и снилась этим маленьким мученикам в образе хлебных батонов, кусков сахара, «круглых булочек». Больше всего тронул меня чем-то беспредметный рисунок маленького Шурика Игнатьева. Хаотическое сплетение линий, вроде клубка колючей проволоки. Посередине что-то круглое. И пояснение трехлетнего автора:

«Это война, вот и все, а тут булка. Больше не знаю».

Поймет этот рисунок и прочтет, расшифрует эти слова только тот, кто сам был в те годы в Питере. Поймет бывшая питомица детского сада Л. С. Метлина, воспоминания которой о блокадном детстве цитируются в этой же книге:

«Под Новый год воспитатели посадили нас клеить гирлянды, игрушки. На каждый стол дали плошечку клея. Только отвернулись — а плошечки до дна вылизаны».

Не с нею ли рядом сидел и клеил эти гирлянды шестилетний мальчик Юра, слова которого тоже приводятся в книге:

«Я бы три дня не ел, только бы война кончилась!»

Кто поймет и оценит в полную меру горечь этой детской мольбы и силу этого обета!

Я не говорю здесь, в короткой заметке, о качестве рисунков, о неугасающей талантливости ребенка…

Не побоюсь громкого слова и скажу, что книгу эту с трепетом возьмет в руки всякий — и молодой, и старый, и тот, кто видел звериный лик фашизма, и тот, кто знает о нем понаслышке.

Спасибо ленинградке Е. Л. Щукиной, бывшему методисту Куйбышевского района по дошкольному воспитанию, собравшей и сохранившей этот удивительный материал.

 

1970

 

Без компаса

 

Летом 1944 года через Москву были проконвоированы пленные немцы — 57600 человек. В этот день я оказался в Москве и был свидетелем этого жалкого и вместе с тем величественного зрелища. Да, это было зрелище воистину эпической силы. Ровный, покорный шаг, тяжелый усталый топот, который мог быть грозным, а оказался унылым, — все это лучше всяких газетных статей и оперативных сводок говорило о еще не завоеванной нами, еще далекой, но уже несомненной победе. И среди многих чувств, волновавших меня в этот жаркий июльский день, было одно, может быть, самое сильное: гордость за нашего человека, так много вынесшего от этих серо-коричневых мундиров и все-таки не опустившегося до мелкой мести, сохранившего в себе полную меру человечности и благородства.

Пленных вели из одного конца города в другой, от заставы к заставе, и на всем этом долгом пути не было ни одного эксцесса, ни одной грубой выходки, ни одного злобного или оскорбительного выкрика.

Впрочем, позже я узнал, что один «эксцесс» все-таки был. Вечером я зашел в гости к друзьям, и там одна совсем молоденькая женщина, учительница начальной школы, со смехом рассказала, что, когда немцев вели через Крымский мост, два мальчика, забравшись на железный парапет моста, обстреляли «фрицев» из рогаток.

Этот рассказ вызвал дружный смех. Только одна пожилая женщина, тоже учительница, не засмеялась, а сказала:

— Этих мальчиков дурно воспитали.

На нее накинулись:

— Ну, как вы можете так говорить! Разве мы с вами вправе судить этих мальчишек?!. Кто знает, может быть, у них отцы или братья погибли от рук фашистов…

— И даже наверняка погибли, — ответила старая учительница. — Но кто вам сказал, что я обвиняю мальчишек? Нисколько. Я не их обвиняю, а тех, кто их воспитал. Им не внушили элементарных законов чести, не объяснили старого русского воинского правила: лежачего не бьют.

 

…А как важно знать, и помнить, и не забывать эти старые, мудрые правила, и верить в их категорическую императивность с той верой, с какой верит в нее ребенок. Для ребенка не существует того, что мы, взрослые, называем «исключениями». Об этом очень хорошо сказал в свое время Житков:

«Если взрослый говорит: „Никогда не ври“, то для ребенка „никогда“ — это вечное и во всяких случаях и, уж конечно, в тех, когда больше всего хочется и нужней всего соврать. Для взрослого это: „Ну, конечно, не до идиотизма! Бывают, знаете, такие случаи…“, — для ребенка вся торжественная яркость этой абсолютности слова „никогда“ сразу тухнет, и слово это уже расплевано, растоптано до тоски и обиды».

Вот эта приблизительность и относительность этических требований — зло, которого мы в повседневности не замечаем, но которое тем не менее живет, растет и дает плоды. И плоды весьма горькие.

Не здесь ли мы должны искать корни тех явлений, которые так волнуют последнее время наше общество? Я говорю о недостойном поведении некоторой части нашей молодежи. В этих случаях принято оговариваться: незначительной части. Незначительной, да, но не такой уж ничтожной, чтобы можно было не бить тревогу. И тревогу мы бьем. Редко бывает, что развернешь газету и не наткнешься там на материал, обличающий молодых бездельников, стиляг, тунеядцев, фарцовщиков, бездушных сыновей и т. д. и т. п. Законны и справедливы требования тех, кто считает, что бездельников этих нужно учить и наказывать. Но при этом не стоит, пожалуй, забывать, что наказание никогда не было наилучшим средством разумного воспитания. Продолжая вести самый серьезный разговор с шестнадцатилетним или двадцатилетним лоботрясом, мы должны очень крепко задуматься о просчетах нашего воспитания в целом.

…Я очень хорошо знаю, какую огромную и полезную работу ведут наши газеты, радио и телевидение. У нас есть отличные детские газеты. Но все ли они заслуживают такой высокой оценки? Нет, если говорить честно, далеко не все и далеко не всегда.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2020-11-11; просмотров: 130; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.144.25.74 (0.093 с.)