Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

У атлантического вала, или бункера так и не могут избавиться от своего бетона

Поиск

 

Я всего лишь хотел помочь Шму, хозяину погребка. А вот он так и не сумел простить мне мое сольное выступление на барабане, превратившее его весьма платежеспособных гостей в лепечущих, беззаботно веселых, хотя и писающих в штанишки и потому плачущих детишек – между прочим, плачущих без лука.

Оскар пытается понять Шму. Не следовало ли ему опасаться моей конкуренции, когда гости снова и снова отодвигали в сторону традиционные луковицы и требовали Оскара, его барабан, меня, способного заклинаниями вызвать с помощью своей жестянки детство любого гостя, каких бы преклонных лет он ни достиг?

Если до сих пор Шму без предупреждения увольнял лишь своих уборщиц, то теперь он уволил нас, своих музыкантов, и нанял скрипача, которого с известной натяжкой можно было принять за цыгана.

Но поскольку после нашего изгнания многие, причем самые хорошие, гости погребка грозили впредь отказаться от посещений, Шму через несколько недель снизошел до компромисса: три вечера в неделю пиликал скрипач, три вечера играли мы, причем потребовали и получили более высокий гонорар: двадцать марок за вечер, да и чаевые становились все обильнее, Оскар даже завел себе сберегательную книжку и радовался в преддверии процентов.

Этой книжечке предстояло в самом недалеком будущем стать для меня палочкой-выручалочкой, ибо пришла смерть, отняла у нас нашего хозяина Фердинанда Шму, лишила нас работы и заработка.

Много раньше я говорил: Шму стрелял воробьев. Порой он брал нас с собой, сажал нас в свой «мерседес», чтобы мы могли посмотреть, как он стреляет воробьев. Несмотря на случайные размолвки из-за моего барабана, от которых страдали также Клепп к Шолле, державшие мою сторону, отношения между Шму и его музыкантами оставались дружественными, пока, как уже было сказано, не пришла смерть.

Мы сели в машину. За рулем, как и всегда, супруга Шму. Рядом с ней – Клепп. Шму – между Оскаром и Шолле. Свою мелкокалиберку Шму держал на коленях и время от времени ее поглаживал. Доехали мы почти до Кайзерверта. Кулисы из деревьев по обе стороны Рейна. Супруга Шму осталась в машине и развернула газету. Клепп перед тем купил себе изюму и планомерно поглощал его. Шолле, чтото такое изучавший, прежде чем стать гитаристом, ухитрялся читать наизусть стихи, посвященные Рейну. Впрочем, и сам Рейн проявлял себя весьма поэтически и, хотя по календарю еще стояло лето, нес на себе не только обычные баржи, по и осенние листья, покачивающиеся на волнах в сторону Дуйсбурга, так что, если бы мелкокалиберка Шму не произносила время от времени словечко-другое, день под Кайзервертом вполне можно бы назвать мирным днем.

Пока Клепп управился со своим изюмом и начал вытирать пальцы о траву, Шму управился тоже. К одиннадцати уже холодным комочкам перьев он положил на газету двенадцатый, по его словам, все еще трепыхающийся. Стрелок уже укладывал свою добычу – ибо по причине совершенно необъяснимой Шму уносил домой все, что подстрелит, – когда совсем рядом, на прибитое волной корневище, опустился воробей, опустился так демонстративно, был такой серый, словом эталон воробья, что Шму не мог устоять: он, никогда не убивавший за один день более двенадцати воробьев, подстрелил тринадцатого – а вот этого ему делать не следовало.

После того как он приложил тринадцатого к остальным двенадцати, мы ушли. Жену Шму мы застали спящей в черном «мерседесе». Сперва влез Шму – на переднее сиденье. Потом влезли Шолле и Клепп – на заднее. Я тоже должен был влезть но не стал, я сказал им, что хочу еще немного погулять, а потом поеду трамваем и пусть они обо мне не беспокоятся; вот так без Оскара, который предусмотрительно не сел в машину, они поехали к Дюссельдорфу.

Я же медленно побрел следом. Но далеко мне идти не пришлось. Из-за дорожных работ там сделали объезд, и объезд этот вел мимо гравийного карьера. А в карьере, метров примерно на семь ниже уровня шоссе, лежал кверху колесами черный «мерседес».

Дорожные рабочие извлекли из машины тело Шму и трех раненых. Карета «скорой помощи» уже была в пути. Я спустился в карьер, набрав полные ботинки гравия, немножко похлопотал над ранеными, но, хотя они, несмотря на боль, задавали вопросы, не сказал им, что Шму погиб. Остекленелым и удивленным взглядом глядел он в небо, на три четверти закрытое облаками. Газету с добычей этого дня из машины выбросило. Я насчитал двенадцать воробьев, тринадцатого, однако, найти не смог и продолжал его искать, даже когда в карьер спустили карету «скорой помощи».

Супруга Шму, Клепп и Шолле отделались легкими повреждениями: ушибы, парочка-другая сломанных ребер. Когда позже я навестил Клеппа в больнице и стал его расспрашивать об этом несчастном случае, он поведал мне преудивительную историю: когда они медленно ехали по развороченной объездной дороге, мимо карьера, из кустов, живых оград, с деревьев вдруг налетела сотня, какое там сотня, сотни воробьев, они со всех сторон окружили «мерседес», они бились в ветровое стекло, напугали супругу Шму и одной только воробьиной силой вызвали несчастный случай и смерть хозяина Шму.

Можно по-разному отнестись к этому рассказу Клеппа, Оскар относится скептически, тем более что на похоронах Шму, на Южном кладбище, он насчитал не больше воробьев, чем несколько лет назад, когда еще каменотесом и гранитчиком обитал среди могильных камней. Но зато, следуя со взятым напрокат цилиндром в похоронной процессии за гробом, я увидел на девятом участке каменотеса Корнеффа, который с неизвестным мне помощником перевозил диабазовую плиту для могилы на двоих. Когда гроб с хозяином Шму проносили мимо каменотеса на вновь освоенный десятый участок, тот, по кладбищенским предписаниям, снял шапку, но меня не узнал, возможно из-за цилиндра, и только потер шею, что позволяло сделать вывод о наличии зрелых или перезревших фурункулов.

Похороны! Я водил вас уже на столько кладбищ и, помнится, когда-то сказал: одни похороны похожи на другие, поэтому не стану описывать вам похороны Шму и обращенные к прошлому мысли Оскара во время похорон; Шму лег в землю чин-чинарем, и ничего необычного при этом не произошло, впрочем, не скрою от вас, что после похорон – публика вела себя весьма непринужденно, так как вдова лежала в больнице, со мной заговорил некий господин, назвавшийся доктором Дешем.

Доктор Деш стоял во главе концертной агентуры. Но агентура как таковая ему не принадлежала. К тому же господин Деш назвал себя бывшим посетителем Лукового погребка. Хотя я его никогда там не видел. Впрочем, он присутствовал, когда я превратил гостей Шму в лепечущих, блаженных малолеток. Да и сам доктор Деш, как он доверительно сообщил мне, вернулся под влиянием моего барабана в блаженные времена детства, а теперь пожелал меня и мой, как он выразился, «крутой номер» подать на высоком уровне. Он уполномочен предложить мне договор, классный договор, и я могу тут же, не сходя с места, подписать его. Перед крематорием, где Лео Дурачок, который в Дюссельдорфе звался Биллем Слюнтяем, в белых перчатках поджидал траурную процессию, доктор Деш извлек некую бумагу, которая за неслыханные гонорары обязывала меня выступать как Оскар Барабанщик с сольными концертами в больших концертных залах, один на сцене – перед двумя-тремя тысячами зрителей. Деш ужасно сокрушался, что я не хочу прямо тут же подписать контракт. Я сослался на смерть Шму, сказал, что, поскольку при жизни Шму был мне очень близок, я не могу прямо тут, на кладбище, искать нового работодателя, я хочу хорошенько обмозговать это дело, предпринять, возможно, небольшое путешествие, после чего зайти к нему, к господину Дешу, и тогда уже, если мы поладим, подписать то, что он называет рабочим договором.

Хоть я и не подписал на кладбище никакого договора, Оскар счел для себя необходимым из-за неопределенности своего финансового положения получить и спрятать аванс, деликатно врученный мне вместе с визитной карточкой вышеупомянутым доктором Дешем уже за пределами кладбища, на стоянке, где он припарковал свою машину.

Поездку я и впрямь совершил и даже нашел себе компанию. Вообще-то, я предпочел бы путешествовать с Клеппом, но Клепп лежал в больнице, и ему нельзя было смеяться, потому что он сломал себе четыре ребра. С неменьшим удовольствием я пригласил бы Марию, каникулы еще не кончились, Куртхена можно бы взять с нами. Но она до сих пор хороводилась со своим шефом, со Штенцелем, который позволял Куртхену называть себя «папа Штенцель».

Вот я и поехал с художником Ланкесом. Вы уже знаете его как обер-ефрейтора Ланкеса, а также как временного жениха музы Уллы. Зайдя с авансом и сберегательной книжкой в кармане к художнику Ланкесу на Зиттардерштрассе, где была его мастерская, я надеялся застать там свою бывшую сотрудницу, музу Уллу, так как собирался путешествовать именно с ней.

Уллу я у него застал. Уже две недели назад это она поведала мне прямо в дверях – мы обручились. Оставаться и дольше с Хенсхеном Крагесом было просто невозможно, пришлось разорвать помолвку, кстати, знаю ли я Хенсхена Крагеса?

Оскар не знал последнего жениха Уллы, выразил крайнее сожаление по этому поводу, потом сделал свое щедрое предложение насчет совместной поездки, но случилось так, что подоспевший художник Ланкес еще раньше, чем Улла ответила согласием, сам навязал себя в спутники Оскару, а музу, длинноногую музу, накормил оплеухами за то, что она не желает оставаться дома, отчего Улла расплакалась.

Но Оскар, Оскар-то почему не сопротивлялся? Почему он, собиравшийся ехать с музой, не взял ее сторону? Как красиво он ни рисовал себе поездку бок о бок со сверхстройной, покрытой светлым пушком музой, слишком близкая совместная жизнь с ней меня все-таки пугала. От муз надо держаться на расстоянии, не то поцелуй музы обернется для тебя семейной привычкой. Уж лучше тогда я поеду с художником Ланкесом, который бьет свою музу, когда она хочет его поцеловать.

Насчет того, куда мы поедем, долгих дискуссий не было, речь могла идти только о Нормандии. Мы хотели навестить бункера между Каном и Кабуром, ибо там мы познакомились во время войны. Единственную трудность составляло для нас получение виз, но об истории с визами Оскар не проронит ни словечка.

Ланкес – очень жадный человек. Как расточительно он тратит хоть и дешевые либо у кого-то выпрошенные краски на плохо грунтованном холсте, так бережливо и хозяйственно обходится он с бумажными и металлическими деньгами. Сигарет он себе никогда не покупает, а курит постоянно. Чтобы показать систему в его жадности, расскажу: едва кто-нибудь угощает его сигаретой, он достает из левого кармана брюк десятипфенниговую монетку, приподнимает ее на короткое время, после чего отпускает в правый карман, где в зависимости от времени дня уже скопилось больше или меньше монет. Курит он неутомимо и однажды, будучи в хорошем расположении, похвастался: «Я каждый день накуриваю себе не меньше двух марок!»

Тот участок с обрушенным домом, который Ланкес примерно год назад купил в Веретене, оплачен сигаретами его близких и дальних знакомых или, верней сказать, окурен.

Вот с этим-то Ланкесом Оскар и поехал в Нормандию. Поехали мы на скором поезде. Ланкес предпочел бы ехать автостопом, но, раз я и платил, и приглашал, ему пришлось согласиться. От Кана до Кабура мы ехали автобусом. Мимо тополей, за которыми, прикрывшись живыми изгородями, шли луга. Белые коровы с коричневыми пятнами делали местность похожей на рекламу молочного шоколада. Разве что на глянцевой бумаге обертки не следовало показывать все еще очевидные следы войны, которые накладывали печать на любую деревню, среди них и на деревушку Бавен, в которой я потерял свою Розвиту. От Кабура мы прошли по берегу пешком до устья Орны. Дождя не было. Пониже Ле-Ом Ланкес сказал:

– Вот мы и дома! Дай-ка сигаретку!

Еще когда он переселял монету из одного кармана в другой, его вечно выдвинутая вперед волчья голова указала на один из многочисленных неповрежденных бункеров в дюнах. Он деликатно подхватил свой рюкзак, переносной мольберт и дюжину подрамников слева, меня взял справа и повлек на встречу с бетоном. Багаж Оскара состоял из чемоданчика и барабана.

В третий день нашего пребывания на Атлантическом валу – мы успели за это время очистить внутренность бункера «Дора» от сыпучего песка, устранили мерзостные следы ищущих уединения парочек, сделали помещение с помощью одного ящика и спальных меш ков мало-мальски пригодным для жилья – Ланкес принес с берега приличную треску от рыбаков. Он срисовал у них лодку, они всучили ему треску.

Поскольку мы до сих пор называли бункер «Дора-семь», нечего удивляться, что когда Оскар потрошил треску, мысли его уносились к сестре Доротее. Печень и молоки рыбины изливались на его руки. Я чистил рыбу, стоя против солнца, что Ланкес использовал как повод наскоро набросать акварельку. Мы сидели укрытые от ветра бункером. Августовское солнце висело прямо над бетонной его макушкой. Я начал шпиговать рыбу зубчиками чеснока. То место, где прежде были молоки, печень, кишки, я набил луком, сыром и тимьяном, но молоки и печень выбрасывать не стал, а поместил эти деликатесы во рту у рыбы, раздвинув его лимоном. Ланкес бродил по окрестностям и все вынюхивал. Как бы вступая во владения, он зашел в «Дору-четыре», «Дору-три» и еще более отдаленные бункера. Вернулся назад с досками и крупными листами картона, на которых рисовал. После чего предал дерево огню.

Мы без труда целый день поддерживали наш костерок, потому что берег был через каждые два шага утыкан принесенным волной, легким как пушинка, пересохшим деревом и отбрасывал переменчивые тени. Я положил кусок балконной решетки, которую Ланкес ободрал с какой-то заброшенной виллы, поверх раскалившихся тем временем углей, обмазал рыбину оливковым маслом, водрузил ее на горячую, тоже намасленную решетку. Выдавил на уже потрескивающую треску несколько лимонов и дал ей медленно – потому что рыбу не следует торопить – достичь съедобной спелости.

А стол мы соорудили из множества пустых ведер и настеленного сверху, торчащего во все стороны многократно сломанного рубероида. Вилки и жестяные тарелки мы привезли с собой. Чтобы отвлечь Ланкеса – жадный, как чайка до падали, мотался он вокруг неспешно дозревающей рыбы, – я вынес из бункера свой барабан. Я уложил его на пляжный песок и начал выбивать дробь, все время меняя ритм, ослабляя звук прибоя и начинающегося прилива, барабанил против ветра: Фронтовой театр Бебры пришел осмотреть бетон. С кашубских равнин в Нормандию. Феликс и Кипи, оба акробата, сплетались в узел, расплетались на крыше бункера, декламировали против ветра – как и Оскар барабанил против ветра стихотворение, чей неизменный рефрен в самый разгар войны сулил приближение уютного века: «Нет воскресений без омлетов, По пятницам обед из рыбы. Мы к бидермайеру дошли бы» – декламировала Китти с ее саксонским акцентом, а Бебра, мой мудрый Бебра, капитан пропагандистской роты, одобрительно кивал, а Розвита, моя Рагуна со Средиземного моря, подняла корзинку для пикников, накрыла стол прямо на бетоне, прямо на бункере «Дора-семь», и обер-ефрейтор Ланкес тогда тоже ел белый хлеб, пил шоколад, курил сигареты капитана Бебры…

– Господи, Оскар! – вернул меня на землю художник Ланкес. – Хотел бы я так рисовать, как ты барабанишь. Дай-ка сигаретку! Я отложил барабан, выдал своему спутнику сигарету, попробовал рыбу и нашел, что она вполне удалась: нежная и белая, и глаза у нее выкатились здорово. Медленно, не оставляя без внимания ни одного местечка, я выдавил последний лимон над кое-где поджаристой, кое-где лопнувшей кожицей.

– Есть хочу! провозгласил Ланкес, выставляя свои длинные острые желтые зубы, и, как обезьяна, обоими кулаками ударил себя в грудь, обтянутую клетчатой рубашкой.

– Голову или хвост? – такой вопрос задал я ему и уложил рыбу на кусок пергамента, который покрывал рубероид вместо скатерти.

А ты что посоветуешь? Ланкес загасил сигарету и бережно спрятал бычок.

– Как друг я сказал бы: возьми хвост. Как повар я могу порекомендовать только голову. А моя мать, которая была большой любительницей рыбы, сказала бы теперь: «Господин Ланкес, возьмите лучше хвост, с хвостом по крайней мере знаешь, что у тебя есть». А вот отцу моему врач, напротив, советовал…

– К врачам я не имею никакого отношения. Мои слова не внушали Ланкесу доверия.

– Доктор Холлац всегда советовал моему отцу есть от трески, или, как ее у нас тогда называли, от наваги, только голову.

– Тогда я возьму хвост. Чую я, ты хочешь меня одурачить.

– А Оскару только того и надо. Я умею ценить голову.

– Нет, тогда я возьму голову, раз тебе так ее хочется.

– Трудно тебе жить, Ланкес, – хотел я завершить наш диалог. – Бери голову, я возьму хвост.

– Ну как, парень, объегорил я тебя?

Оскар признался, что Ланкес его объегорил. Я ведь знал, что ему будет вкуснее лишь в том случае, если в зубах у него одновременно с рыбой окажется уверенность, что он меня объегорил. Чертовым пройдохой назвал я его, везунчиком, счастливчиком, после чего мы оба набросились на треску.

Он взял часть с головой, я выдавил остатки лимонного сока на белое, распадающееся мясо хвостовой части, от которого отделялись мягкие, как масло, зубчики чеснока.

Ланкес дробил зубами кости, поглядывая на меня и на хвостовую часть, потом сказал:

– Дай мне попробовать кусочек твоего хвоста. Я кивнул, он попробовал, но все равно пребывал в сомнении, пока Оскар не отведал кусочек головы и снова его не успокоил: ну конечно же, он, Ланкес, как всегда отхватил лучший кусок.

Рыбу мы запили бордо, о чем я пожалел: по мне бы, лучше иметь в кофейных чашках белое вино. Ланкес отмел мои раздумья, сказал, что, когда он был обер-ефрейтором в «Доре-семь», они всегда пили красное вино, пока не началось вторжение:

– Ну и надравшись мы были, когда все это началось! Ковальски, Шербах и маленький Лейтольд, которые все сейчас позади, за Кабуром, лежат на одном и том же кладбище, так и вовсе ничего не заметили, когда началось. Там, под Арроманшем были англичане, а на нашем участке – канадцы. Мы еще подтяжки не успели накинуть, как они уже заявились и говорят: «How are you?» – Потом, пронзая вилкой воздух и выплевывая косточки: – Между прочим, сегодня я видел в Кабуре Херцога, выдумщика, ты его помнишь, когда вы здесь были. Он был обер-лейтенант.

Ну конечно, Оскар помнил обер-лейтенанта. Поверх рыбы Ланкес рассказал, что Херцог из года в год приезжает в Кабур, привозит с собой карты и измерительные приборы, потому что бункера не дают ему спать. Он хотел побывать и у нас, в «Доре-семь», кое-что измерить.

Мы еще не успели доесть рыбу – у нее уже постепенно обнажался хребет, – как к нам заявился обер-лейтенант Херцог. Он стоял перед нами в коротких штанах цвета хаки, ноги с толстыми икрами были упрятаны в теннисные туфли, и каштаново-седые волосы перли из расстегнутой льняной рубашки. Мы, конечно же, остались сидеть. Ланкес назвал меня своим приятелем Оскаром, а Херцога он называл обер-лейтенантом в отставке.

Обер-лейтенант в отставке принялся немедленно и тщательно обследовать «Дору-семь», но сперва зашел с внешней стороны, против чего Ланкес не возражал. Он заполнял какие-то таблицы, еще у него была при себе стереотруба, которой он докучал берегу и наступающему приливу. Бойницы «Доры-шесть», как раз рядом с нами, он гладил так нежно, словно хотел доставить тем удовольствие своей супруге. Но когда он надумал осмотреть «Дорусемь», наш дачный приют, изнутри, Ланкес его туда не пустил.

– Господи, Херцог, я просто ума не приложу, чего вам надо.

Прицепились к бетону, в конце концов, все, что тогда было актуально, теперь давно passe!

Passe – любимое словцо Ланкеса. Весь мир для него разделен на passe и актуально. Но отставной обер-лейтенант полагал, что это отнюдь не passe, что еще не по всем счетам уплачено и что позднее придется отвечать перед историей, причем не раз, а потому он теперь намерен осмотреть «Дору-семь» изнутри.

– Вы меня поняли, Ланкес?

Тень Херцога уже накрыла наш стол и рыбу, он хотел, обойдя нас стороной, проникнуть в тот бункер, над входом которого до сих пор красовались бетонные орнаменты, выдавая творческий почерк обер-ефрейтора Ланкеса.

Но обойти наш стол Херцогу не удалось. Снизу с вилкой в руке, хотя и не прибегая к ней, Ланкес выбросил вверх свой кулак и уложил на песок отставного обер-лейтенанта Херцога. Покачивая головой, скорбя о нарушении нашего рыбного застолья, Ланкес встал, сгреб левой рукой льняную рубаху на груди у обер-лейтенанта, поволок его в сторону, оставляя на песке ровный след, и швырнул его на дюны, так что больше мы его не видели, хотя и слышали. Херцог собрал свои измерительные инструменты, которые Ланкес побросал ему вслед, и удалился, бранясь, взывая ко всем историческим духам, которых Ланкес несколько ранее обо значил как passe.

– Не так уж он и не прав, этот Херцог. Хоть он и выдумщик. Не будь мы такие поддатые, когда все здесь началось, поди знай, что бы мы сделали с канадцами.

Я мог лишь одобрительно кивнуть, ибо еще накануне, когда был отлив, отыскал между раковинами и пустыми крабьими панцирями красно-коричневую пуговицу с канадского военного мундира. Оскар запрятал пуговицу к себе в кошелек и был при этом так счастлив, будто нашел уникальную этрусскую монету.

Как ни краток оказался визит обер-лейтенанта Херцога, он пробудил воспоминания.

– А ты еще помнишь, Ланкес, как мы тут с труппой Фронтового театра осматривали ваш бетон, завтракали сверху на бункере, ветерок задувал, вот как сегодня, и вдруг тут появилось не то шесть, не то семь монашек, которые искали крабов между побегами Роммелевой спаржи, а тебе, Ланкес, отдали приказ очистить берег, и ты выполнил этот приказ из пулемета-убийцы.

Ланкес помнил, он обсасывал косточки, он до сих пор не забыл имена: сестра Схоластика, сестра Агнета – перечислял он, послушницу описал как розовое личико со множеством черноты вокруг, причем все так четко нарисовал, что постоянно живший во мне образ мирской сестры, сестры Доротеи, если и не померк, то по крайней мере был отчасти заслонен, причем это состояние лишь усугубилось, когда буквально через несколько минут после описания для меня уже более не столь удивительно, чтобы воспринять это как чудо, – со стороны Кабура ветром нанесло на дюны молодую монахиню, которую – розовую, а вокруг много черного – никак нельзя было не заметить.

Она несла черный зонтик, какой носят пожилые мужчины для защиты от солнца. Над глазами круглился бурно-зеленый целлулоидный козырек, подобно тем, которые защищают глаза деловых киношников Голливуда. Ее окликали с дюн. Не перевелись еще, видно, монахини в этих краях.

– Сестра Агнета! – кричали ей или: – Сестра Агнета, вы куда делись?

И сестра Агнета, это юное существо, поверх нашего все ясней проступающего рыбьего хребта, отвечала:

Я здесь, сестра Схоластика, здесь так тихо! Ланкес ухмыльнулся и удовлетворенно кивнул своей волчьей головой, словно сам и заказал эту католическую процессию, словно ничто на свете не может его больше удивить.

Юная монахиня увидела нас и остановилась слева от бункера. Ее розовое личико с двумя круглыми ноздрями и чуть выступающими вперед, в остальном же безупречными зубками произнесло:

– Ой!

Ланкес повернул голову и шею, даже не шелохнув верхней частью тела:

– Ну, сестричка, прогуляться надумали? До чего же быстро прозвучал ответ:

– Мы каждый год один раз ходим к морю. Но я вижу море в первый раз. Оно такое большое!

Спорить было трудно. Эти слова и по сей день служат для меня наилучшим из всех существующих описаний моря.

Ланкес изобразил гостеприимство, поковырялся в моей доле рыбы и предложил:

– Рыбки не желаете? Еще тепленькая. Его непринужденный французский меня изумил, и тогда Оскар решил тоже испробовать свои силы в иностранном языке:

– Да вы не стесняйтесь, сестра. Ведь сегодня пятница.

Но даже и этот намек на без сомнения строгие правила ордена не мог подвигнуть девушку, аккуратно запрятанную в рясу, присоединиться к нашей трапезе.

– Вы здесь всегда живете? – заговорило в ней любопытство.

Наш бункер она нашла милым и слегка смешным. Но тут, к сожалению, на гребне дюн возникла мать аббатиса и еще пять монахинь с черными – от дождя зонтиками и зелеными репортерскими козырьками. Агнета улетела прочь и, насколько я смог разобрать поток слов, заглаженный восточным ветром, получила основательный нагоняй, а потом была взята сестрами в кольцо.

Ланкес размечтался. Он сунул вилку в рот обратным концом и не сводил глаз с летящей по дюнам группы.

– Это не монашки, это парусники.

– Парусники белые, – усомнился я.

Ну тогда, значит, это черные парусники. – (Было трудно завязать спор с Ланкесом.) – Которая на левом фланге, это флагман, Агнета – это быстрый корвет. Попутный ветер, кильватерная линия от кливера и до ахтерштевеня, бизань-мачта, грот-мачта и фок-мачта все паруса подняты, курс на горизонт, в Англию. Ты себе только представь: завтра утром Томми продерут глаза, глянут из окошка, и что они перед собой увидят? А увидят они двадцать пять тысяч монашек, флаги до самого топа, и уже звучит первый бортовой залп…

– Новая религиозная война! поддержал я его мысль. – А флагман должен называться «Мария Стюарт», или «Де Валера», или – того лучше – «Дон Хуан». Новая быстроходная армада прибыла поквитаться за Трафальгар! «Смерть пуританам!» – раздается клич, а у англичан на сей раз нет в запасе Нельсона. Высадку можно начать. Англия больше не остров.

На вкус Ланкеса, разговор принял слишком уж политическое направление.

– Все, теперь монашки разводят пары.

Поднимают паруса! поправил я. Впрочем, разводили они пары или поднимали паруса, держа курс на Кабур, их унесло прочь. Между собой и cолнцем они выставили зонтики. Лишь одна чуть приотстала, нагнулась на ходу, подняла что-то и уронила. Остаток флотилии чтобы уже не выйти из образа, с трудом одолевая ветер, шел на выгоревшие кулисы бывшего прибрежного отел.

– То ли она якорь не выбрала, то ли у нее руль заклинило. Ланкес все еще придерживался морской терминологии. – А не Агнета ли это, часом, наш быстроходный корвет?

Корвет ли, фрегат ли, но именно послушница Агнета, собирая и отбрасывая раковины, приближалась к нам.

– Сестра! Что вы это там собираете? – Хотя Ланкес и сам отлично видел что.

Ракушки! Она как-то по-особенному выговорила это слово и нагнулась.

– А вам разрешается? Это ведь сокровища земные! Я вступился за послушницу Агнету:

– Ошибаешься, Ланкес, раковины не могут быть сокровищами земными.

Тогда они сокровища пляжные, как ни крути, они сокровища, а послушницы не должны собирать сокровища на этой земле. Для них главное бедность, бедность и еще раз бедность. Верно я говорю, сестра?

Сестра Агнета улыбнулась, выставив напоказ выступающие зубы:

Я ведь беру немного раковин. И они для детского сада. Дети очень любят в них играть. Они никогда не были на море.

Агнета стояла перед входом в бункер и бросила монашеский взгляд в глубину бункера.

– Как вам нравится наш домик? – подкатывался я к ней. Ланкес же шел напрямик:

– Посмотрите нашу виллу, сестра. За осмотр денег не берут.

Острыми башмачками, прикрытыми тяжелой тканью, она поскребла песок. Порой она даже взрывала его, а ветер подхватывал и осыпал им нашу рыбу. Чуть неуверенней, теперь уже, несомненно, светло-карими глазами, она оглядела нас и стол между нами.

– Это не разрешается, – побудила она нас к возражению.

Что вы, сестра. – Художник отмел все трудности и поднялся. Он очень даже недурно выглядит, наш бункер. А через бойницы виден весь берег.

Она все еще колебалась и, верно, набрала уже полные ботинки песка. Ланкес вытянул руку в направлении входа. Бетонный орнамент отбрасывал четкие орнаментальные тени.

– А у нас там очень чисто.

Не иначе приглашающее движение художника завлекло монашку в недра бункера.

– Но только на минуточку! прозвучало решающее слово, и, опережая Ланкеса, она шмыгнула в бункер. Тот отер руки о штаны типичный жест художника – и, прежде чем скрыться, пригрозил:

– Не вздумай трогать мою рыбу.

Но Оскар был сыт рыбой по горло. Я отодвинулся от стола, отдавшись на волю гонящего песок ветра и чрезмерных шумов прибоя, этого старого силача. Ногой я подтянул к себе свой барабан и начал искать выход из этого беспокойного пейзажа, из этого бункерного мира, из этого овоща, который назывался Роммелевой спаржей.

Поначалу, и без особого успеха, я избрал темой любовь: некогда я любил сестру, меньше монахиню, больше сестру. Она жила в квартире у Цайдлера за дверью матового стекла. Она была очень хороша собой, но я так ни разу ее и не видел. Еще там был кокосовый половик, и он примешался к делу. Уж cлишком темно было в коридоре у Цайдлера. Поэтому я и ощущал кокосовые волокна отчетливей, чем тело сестры Доротеи.

После того, как эта тема, причем слишком скоро, завершилась на кокосовом половике, я пытался разрешить в ритмах мою раннюю любовь к Марии и высадить перед бетоном вьюнки, растущие с той же скоростью. И снова сестра Доротея помешала моей любви к Марии: с моря налетел запах карболки, мелькали чайки в сестринских одеждах, солнце виделось брошкой с красным крестом.

Вообще-то Оскар был даже рад, когда ему помешали барабанить. Настоятельница, сестра Схоластика, вернулась со своими пятью монахинями. У них был усталый вид, косо и уныло держали они свои зонтики.

– Вы не видели молодую монахиню, нашу новую послушницу? Она еще такая молоденькая. Дитя в первый раз увидело море. Верно, она заблудилась. Где же вы, сестра Агнета?

У меня не оставалось иного выхода, кроме как направить группку, подгоняемую ветром в спину, к устью Орны, к Арроманшу, к порту Уинстон, где некогда англичане отвоевали у моря свою искусственную гавань. Да и то сказать, всем им, вместе взятым, едва бы хватило места в нашем бункере. Правда, какое-то мгновение я тешился мыслью удружить Ланкесу и устроить ему этот визит, но затем дружба, досада и злость одновременно повелели мне ткнуть пальцем в сторону устья Орны. Монашки повиновались движению моего большого пальца, превратились на гребне дюн в шесть все удаляющихся, летящих по ветру черных прорех, и даже жалобный призыв «Сестра Агнета, сестра Агнета» звучал из их уст все наветренней, пока не утонул в песке.

Ланкес вышел из бункера первым, отер руки о штаны типичным художническим движением, понежился на солнце, потребовал у меня сигарету, сунул ее в карман рубашки и набросился на холодную рыбу.

– От этого всегда хочется есть, – намекнул он, пожирая принадлежавшую мне хвостовую часть.

– Она будет теперь очень несчастна, – обвинил я Ланкеса, наслаждаясь при этом словцом «несчастна».

– Это почему еще? С чего это она будет несчастна? Ланкес решительно не мог себе представить, что его манера обращаться с людьми может хоть кого-то сделать несчастным.

– А что она теперь делает? – спросил я, хотя думал совсем другое.

Шьет! объяснил Ланкес с помощью вилки. – У ней ряса малость порвалась, вот она и зашивает.

Швея вышла из бункера, немедля раскрыла зонтик и защебетала хоть и непринужденно, но, как мне показалось, с некоторым напряжением:

– А отсюда и в самом деле красивый вид. Виден весь берег и все море. – Глядя на остатки нашей рыбы, она замешкалась. – Можно?

Мы кивнули одновременно.

– Морской воздух всегда пробуждает аппетит, пришел я на выручку, она кивнула и покрасневшими, потрескавшимися, напоминавшими о тяжелой работе в монастыре руками взялась за нашу рыбу, поднесла ее ко рту, ела серьезно, напряженно, вдумчиво, словно вместе с рыбой пережевывала нечто, чем насладилась еще до рыбы.

Я заглянул ей под чепец. Свой зеленый репортерский козырек она забыла в бункере. Белые ровные капли пота теснились на ее гладком лбу, напоминавшем в крахмальном белом обрамлении лоб Мадонны. Ланкес опять потребовал у меня сигарету, хотя еще не выкурил предыдущую. Я кинул ему всю пачку. Пока он засовывал три из них в карман рубашки и одновременно зажимал губами четвертую, сестра Агнета отбросила свой зонтик, побежала – лишь теперь я увидел, что она босая, – вверх по дюне и скрылась там, где прибой.

– Пусть себе бежит, – витийствовал Ланкес, – она еще вернется – или не вернется.

Лишь недолгое время я мог сохранить спокойствие и глядеть на сигарету художника. Потом залез на бункер, созерцая приблизившийся благодаря приливу берег.

– Ну? – полюбопытствовал Ланкес.

– Она раздевается. – Получить у меня более подробную информацию он не смог. – Может, захотела искупаться, чтобы остыть немножко.

Я счел эту затею опасной, во время прилива, да еще сразу после еды. Она уже зашла по колено, заходила все глубже, и спина у нее была круглая. Наверняка не слишком теплая в конце августа, вода ее, судя по всему, не пугала, она плыла, плыла хорошо, пробовала разные стили и ныряла, рассекая волны.

– Да пусть себе плавает, слезай наконец с бункера. Я оглянулся назад и увидел, как дымит растянувшийся на песке Ланкес. Чистый хребет трески доминировал на столе, мерцал белизной под лучами солнца.

Когда я спрыгнул с бетона, Ланкес открыл свои художнические глаза:

Потрясная будет картина: «Приливные монашки»! или «Монашки в прилив».

– Скотина ты! – вскричал я. – А если она утонет? Ланкес закрыл глаза.

– Тогда картина будет называться «Тонущие монашки».

А если она вернется и падет к твоим ногам? Снова открыв глаза, художник вынес свой приговор:

– Тогда и ее, и картину можно будет назвать «Падшая монашка».

Ланкес признавал только или – или: голова или хвост, утонула или пала. У меня он отнимал сигареты, обер-лейтенанта сбросил с дюн, от моей рыбы отъел кусок, а ребенку, который, собственно говоря, был посвящен небу, он показал глубины нашего бункера и, пока она еще уплывала в открытое море, уже набрасывал грубой шишковатой ногой в воздухе картину, уже задавал формат, уже озаглавливал: «Приливные монашки». «Монашки в прилив». «Тонущие монашки». «Двадцать пять тысяч монашек». Поперечный формат: «Монашки на высоте Трафальгара». Вертикальный формат: «Монашки одерживают победу над лордом Нельсоном». «Монашки при встречном ветре». «Монашки при попутном ветре». «Монашки плывут против ветра». Чернота, много черноты, размытая белизна и синева поверх льда: «Высадка» или: «Мистически-варварски-скучливо» – старое его название для бетона, еще из военных времен. И все эти картины, все эти вертикальные и поперечные форматы художник Ланкес нарисовал, когда мы вернулись в Рейнланд, он выпускал целые монашеские серии, он нашел торговца, который заинтересовался картинами про монашек, он выставил сорок три картины, семнадцать из них он продал собирателям, фабрикантам, музеям, даже одному американцу, он дал критикам повод сравнивать его, Ланкеса, с Пикассо и своим успехом убедил меня, Оскара, найти ту визитную карточку импресарио доктора Деша, ибо не только искусство Ланкеса, но и мое искусство требовало хлеба: предстояло с помощью жестяного барабана превратить впечатления трехлетнего барабанщика Оскара за довоенные и военные годы в чистое, звонкое золото послевоенной поры.

 

Безымянный палец

 

– Ну так как же, спросил Цайдлер, вы вообще больше не собираетесь работать?

Его очень раздражало, что Клепп и Оскар сидели то в комнате у Клеппа, то у Оскара и ровным счетом ничего не делали. Правда, из остатка тех денег, которые в виде аванса вручил мне доктор Деш на Южном кладбище, когда хоронили Шму, я оплатил обе комнаты за октябрь, а вот ноябрь грозил стать хмурым месяцем даже и в финансовом смысле.

Причем разного рода предложений нам хватало с лихвой. Мы могли бы, к примеру, играть джаз в том либо ином кафе с танцами, а то в ночных ресторанах. Но Оскар не желал больше играть джаз. Мы все время спорили с Клеппом. Он утверждал, будто мой новый способ барабанить не имеет к джазу никакого отношения. Я не возражал. Тогда он обозвал меня предателем джазовой идеи.

Лишь когда в начале ноября Клепп отыскал нового ударника, Бобби из «Единорога», короче, вполне подходящего человека, – а вместе с Бобби и ангажемент в Старом городе, мы снова стали общаться как друзья, хотя Клепп уже и тогда начал в духе св<



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-07; просмотров: 160; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.23.92.64 (0.019 с.)