Часть 1. На поезде через детство 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Часть 1. На поезде через детство



Тексты диктантов

Часть 1. Дача

Профессорская дача на берегу Финского залива. В отсутствие хозяина, друга моего отца, нашей семье позволялось там жить. Даже спустя десятилетия помню, как после утомительной дороги из города меня обволакивала прохлада деревянного дома, как собирала растрясшееся, распавшееся в экипаже тело. Эта прохлада не была связана со свежестью, скорее, как ни странно, — с упоительной затхлостью, в которой слились ароматы старых книг и многочисленных океанских трофеев, непонятно как доставшихся профессору-юристу. Распространяя солоноватый запах, на полках лежали засушенные морские звёзды, перламутровые раковины, резные маски, пробковый шлем и даже игла рыбы-иглы.

Аккуратно отодвигая дары моря, я доставал с полок книги, садился по-турецки в кресло с самшитовыми подлокотниками и читал. Листал страницы правой рукой, а левая сжимала кусок хлеба с маслом и сахаром. Откусывал задумчиво и читал, и сахар скрипел на моих зубах. Это были жюль-верновские романы или журнальные, переплетённые в кожу описания экзотических стран — мир неведомый, недоступный и от юриспруденции бесконечно далёкий. На своей даче профессор собрал, очевидно, то, о чём ему мечталось с детства, что не предусматривалось его нынешним положением и не регулировалось «Сводом законов Российской империи». В милых его сердцу странах законов, подозреваю, не было вообще.

Время от времени я поднимал глаза от книги и, наблюдая угасание залива за окном, пытался понять, как становятся юристами. Мечтают об этом с детства? Сомнительно. В детстве я мечтал быть дирижёром или, скажем, брандмейстером, но юристом — никогда. Ещё я представлял себе, будто остался в этой прохладной комнате навеки, живу в ней, как в капсуле, а за окном перемены, перевороты, землетрясения, и нет там больше ни сахара, ни масла, ни даже Российской империи — и только я всё сижу и читаю, читаю… Дальнейшая жизнь показала, что с сахаром и маслом я угадал, а вот сидеть и читать — этого, увы, не получилось.

 

 

Часть 2. Парк

Мы в Полежаевском парке, середина июня. Там течет речка Лиговка, она небольшая совсем, но в парке превращается в озеро. На воде — лодки, на траве — клетчатые пледы, скатерти с бахромой, самовары. Я наблюдаю за тем, как компания, сидящая неподалеку, заводит патефон. Кто именно сидит, уже не помню, но всё еще вижу, как вращается ручка. Через мгновение раздается музыка — хриплая, заикающаяся, и всё же музыка.

Ящик, полный маленьких, простуженных, поющих, пусть извне и невидимых, — у меня такого не было. И как же я хотел им обладать: заботиться о нём, лелеять, ставить зимой у печи, но главное — заводить его с царственной небрежностью, как делают вещь давно привычную. Вращение ручки казалось мне простой и одновременно неочевидной причиной льющихся звуков, своего рода универсальной отмычкой к прекрасному. Было в этом что-то моцартовское, что-то от взмаха дирижерской палочки, оживляющего немые инструменты и земными законами также не вполне объяснимого. Я, бывало, дирижировал наедине с собой, напевая услышанные мелодии, и неплохо у меня получалось. Если бы не мечта стать брандмейстером, то хотел бы я быть, конечно же, дирижером.

В тот июньский день мы видели и дирижера. С послушным его руке оркестром он потихоньку удалялся от берега. Не парковый был оркестр, не духовой — симфонический. Стоял на плоту, непонятно как поместившись, и по воде растекалась его музыка, и ее вполуха слушали отдыхающие. Вокруг плота плавали лодки, утки, слышны были то скрип уключин, то кряканье, но всё это легко врастало в музыку и принималось дирижером в целом благосклонно. Окруженный музыкантами, дирижер был в то же время одинок: есть в этой профессии непостижимый трагизм. Он, быть может, выражен не так ярко, как у брандмейстера, поскольку не связан ни с огнем, ни с внешними обстоятельствами вообще, но эта внутренняя, скрытая его природа жжет сердца тем сильней.

 

 

Часть 3. Невский

Я видел, как по Невскому ехали тушить пожар — ранней осенью, на исходе дня. Впереди на вороном коне — «скачок» (так называли передового всадника пожарного обоза), с трубой у рта, как ангел Апокалипсиса. Скачок трубит, расчищая путь, и все бросаются врассыпную. Извозчики хлещут лошадей, прижимают их к обочинам и замирают, стоя к пожарным вполоборота. И вот по бурлящему Невскому в образовавшейся пустоте мчится колесница, несущая огнеборцев: они сидят на длинной лавке, спиной друг к другу, в медных касках, и над ними развевается знамя пожарной части; у знамени — брандмейстер, он звонит в колокол. В своём бесстрастии пожарные трагичны, на их лицах играют отблески пламени, которое уже где-то разгорелось, уже где-то их ждёт, до поры невидимое.

На едущих печально слетают огненно-жёлтые листья из Екатерининского сада, где свой пожар. Мы с мамой стоим у кованой решётки и наблюдаем, как невесомость листьев передаётся обозу: он медленно отрывается от брусчатки и на небольшой высоте летит над Невским. За линейкой с пожарными проплывает повозка с паровым насосом (из котла — пар, из трубы — дым), за ней — медицинский фургон, чтобы спасать обожжённых. Я плачу, и мама говорит, чтобы я не боялся, только ведь плачу я не от страха — от избытка чувств, от восхищения мужеством и великой славой этих людей, оттого, что так величественно они плывут мимо замершей толпы под колокольный звон.

Я очень хотел стать брандмейстером и всякий раз, видя пожарных, обращал к ним беззвучную просьбу принять меня в их ряды. Она, понятно, не была услышана, но сейчас, спустя годы, я об этом не жалею. Тогда же, проезжая по Невскому на империале, я неизменно представлял, что направляюсь на пожар: держался торжественно и немного грустно, и не знал, как там всё ещё сложится при тушении, и ловил восторженные взгляды, и на приветствия толпы, слегка откинув голову набок, отвечал одними глазами.

 

Поезд Чусовская – Тагил

Тексты диктантов

Часть 3. Когда поезд вернётся

Мои мама и папа работали инженерами, Чёрное море им было не по карману, поэтому в летние отпуска они объединялись с друзьями и на поезде Чусовская — Тагил уезжали весёлыми компаниями в семейные турпоходы по рекам Урала. В те годы сам порядок жизни был словно специально приспособлен для дружбы: все родители вместе работали, а все дети вместе учились. Наверное, это и называется гармонией.

Наши лихие и могучие папы забрасывали на багажные полки рюкзаки с ватными спальниками и брезентовые палатки, тяжеленные, будто из листового железа, а наши наивные мамы, опасаясь, как бы дети не узнали о замыслах взрослых, шёпотом спрашивали: «А на вечер-то взяли?» Мой отец, самый сильный и весёлый, ничуть не смущаясь и даже не улыбаясь, отвечал: «Ясное дело! Буханку белого и буханку красного».

И мы, ребятишки, ехали навстречу чудесным приключениям — туда, где беспощадные солнцепёки, неприступные скалы и огненные рассветы, и нам снились дивные сны, пока мы спали на жёстких вагонных полках, и сны эти — самое удивительное! — всегда сбывались. Перед нами распахивался гостеприимный и приветливый мир, жизнь уходила вдаль, в слепящую бесконечность, будущее казалось прекрасным, и мы катились туда в скрипучем обшарпанном вагоне. В железнодорожном расписании наш поезд значился пригородным, но мы-то знали, что он сверхдальнего следования.

И теперь будущее стало настоящим — не прекрасным, а таким, каким, по-видимому, и должно быть. Я живу в нём и всё лучше узнаю родину, по которой едет мой поезд, и она мне всё ближе, но, увы, я всё хуже помню своё детство, и оно от меня всё дальше — это очень-очень грустно. Однако моё настоящее тоже скоро станет прошлым, и вот тогда тот же поезд повезёт меня уже не в будущее, а в прошлое — прежней дорогой, но в обратном направлении времени.

«Чусовская — Тагил», солнечный поезд моего детства.

·

 

·

·

Текст 2013 годаЕвангелие от Интернета

Часть 2. Мне — не всё равно

В последнее время нередко звучат категорические высказывания типа: «Я никому ничего не должен». Их повторяют многие, особенно молодые, которые считают себя венцом творения. Не случайно позиция крайнего индивидуализма — признак едва ли не хорошего тона сегодня. А ведь прежде всего мы существа общественные и живем по законам и традициям социума.

Чаще всего традиционные российские сюжеты бестолковы: там привычно лопнула труба, здесь что-то воспламенилось — и три района остались то ли без тепла, то ли без света, то ли без того и без другого. Никто давно не удивляется, потому что и раньше вроде бы случалось подобное.

Судьба общества напрямую связана с государством как таковым и действиями тех, кто им управляет. Государство может попросить, настоятельно рекомендовать, приказать, в конце концов заставить нас совершить поступок.

Возникает резонный вопрос: кому и что нужно сделать с людьми, чтобы они озаботились не только собственной судьбой, но и чем-то большим?

Сейчас много говорят о пробуждении гражданского самосознания. Кажется, что общество, независимо от чужой воли и приказа сверху, выздоравливает. И в этом процессе, как нас убеждают, главное — «начать с себя». Я лично начал: вкрутил лампочку в подъезде, заплатил налоги, улучшил демографическую ситуацию, обеспечил работой нескольких человек. И что? И где результат? Сдается мне, что, пока я занят малыми делами, кто-то вершит свои, огромные, и вектор приложения сил у нас совершенно разный.

А между тем всё, что есть у нас: от земли, по которой ходим, до идеалов, в которые верим, — результат не «малых дел» и осторожных шагов, а глобальных проектов, огромных свершений, самоотверженного подвижничества. Люди преображаются только тогда, когда со всего размаху врываются в мир. Человек становится человеком в поиске, в подвиге, в труде, а не в мелочном самокопании, выворачивающем душу наизнанку.

Куда лучше для начала изменить мир вокруг себя, потому что хочется наконец большой страны, больших забот о ней, больших результатов, большой земли и неба. Дайте карту с реальным масштабом, чтобы как минимум полглобуса было видно!

·

·

 

 

Часть 3. И нам не всё равно!

Есть тихое, как зуд, ощущение, что государство на этой земле никому ничего не должно. Может, поэтому в последнее время мы так часто слышим от людей, что и я, мол, никому ничего не должен. И вот я не понимаю: как всем нам здесь выжить и кто станет защищать эту страну, когда она обвалится?

Если всерьёз поверить, что Россия исчерпала ресурсы жизнестойкости и будущего у нас нет, то, право слово, может, и переживать не стоит? Причины у нас веские: народ надломлен, все империи рано или поздно распадаются и шансов у нас поэтому нет.

Российская история, не спорю, провоцировала подобные декларации. Тем не менее наши предки в эти поражённые скептицизмом благоглупости никогда не верили. Кто решил, что у нас уже нет шансов, а, к примеру, у китайцев их больше чем достаточно? У них ведь тоже многонациональная страна, пережившая революции и войны.

На самом деле мы живем в забавном государстве. Здесь, чтобы реализовать свои элементарные права — иметь крышу над головой и хлеб насущный, нужно исполнить необычайной красоты кульбиты: менять родные места и работы, получать образование, чтобы работать не по специальности, идти по головам, причем желательно на руках. Просто крестьянином, медсестрой, инженером быть нельзя, просто военным — вообще не рекомендуется.

Но при всей, так сказать, «нерентабельности» населения, в России живут десятки миллионов взрослых мужчин и женщин — дееспособных, предприимчивых, инициативных, готовых пахать и сеять, строить и перестраивать, рожать и воспитывать детей. Поэтому добровольное прощание с национальным будущим вовсе не признак здравого рассудка и взвешенных решений, а натуральное предательство. Нельзя сдавать позиций, бросать флаги и бежать куда глаза глядят, даже не сделав попытки защитить свой дом. Это, конечно, фигура речи, навеянная историей и дымом отечества, в котором духовный и культурный подъём, массовое стремление к переустройству всегда были сопряжены с великими потрясениями и войнами. Но венчали их Победы, каких не достичь никому. И мы должны заслужить право быть наследниками этих Побед!

 

Текст 2011 года

Невский проспект

Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге; для него он составляет все. Чем не блестит эта улица — красавица нашей столицы! Я знаю, что ни один из бледных и чиновных ее жителей не променяет на все блага Невского проспекта. Не только кто имеет двадцать пять лет от роду, прекрасные усы и удивительно сшитый сюртук, но даже тот, у кого на подбородке выскакивают белые волоса и голова гладка, как серебряное блюдо, и тот в восторге от Невского проспекта. А дамы! О, дамам еще больше приятен Невский проспект. Да и кому же он не приятен? Едва только взойдешь на Невский проспект, как уже пахнет одним гуляньем. Хотя бы имел какое-нибудь нужное, необходимое дело, но, взошедши на него, верно, позабудешь о всяком деле. Здесь единственное место, где показываются люди не по необходимости, куда не загнала их надобность и меркантильный интерес, объемлющий весь Петербург.

Невский проспект есть всеобщая коммуникация Петербурга. Здесь житель Петербургской или Выборгской части, несколько лет не бывавший у своего приятеля на Песках или у Московской заставы, может быть уверен, что встретится с ним непременно. Никакой адрес-календарь и справочное место не доставят такого верного известия, как Невский проспект. Всемогущий Невский проспект! Единственное развлечение бедного на гулянье Петербурга! Как чисто подметены его тротуары, и, боже, сколько ног оставило на нем следы свои! И неуклюжий грязный сапог отставного солдата, под тяжестью которого, кажется, трескается самый гранит, и миниатюрный, легкий, как дым, башмачок молоденькой дамы, оборачивающей свою головку к блестящим окнам магазина, как подсолнечник к солнцу, и гремящая сабля исполненного надежд прапорщика, проводящая по нем резкую царапину, — все вымещает на нем могущество силы или могущество слабости. Какая быстрая совершается на нем фантасмагория в течение одного только дня!

 

 

Текст 2008 года

Тексты диктантов

Часть 1. Дача

Профессорская дача на берегу Финского залива. В отсутствие хозяина, друга моего отца, нашей семье позволялось там жить. Даже спустя десятилетия помню, как после утомительной дороги из города меня обволакивала прохлада деревянного дома, как собирала растрясшееся, распавшееся в экипаже тело. Эта прохлада не была связана со свежестью, скорее, как ни странно, — с упоительной затхлостью, в которой слились ароматы старых книг и многочисленных океанских трофеев, непонятно как доставшихся профессору-юристу. Распространяя солоноватый запах, на полках лежали засушенные морские звёзды, перламутровые раковины, резные маски, пробковый шлем и даже игла рыбы-иглы.

Аккуратно отодвигая дары моря, я доставал с полок книги, садился по-турецки в кресло с самшитовыми подлокотниками и читал. Листал страницы правой рукой, а левая сжимала кусок хлеба с маслом и сахаром. Откусывал задумчиво и читал, и сахар скрипел на моих зубах. Это были жюль-верновские романы или журнальные, переплетённые в кожу описания экзотических стран — мир неведомый, недоступный и от юриспруденции бесконечно далёкий. На своей даче профессор собрал, очевидно, то, о чём ему мечталось с детства, что не предусматривалось его нынешним положением и не регулировалось «Сводом законов Российской империи». В милых его сердцу странах законов, подозреваю, не было вообще.

Время от времени я поднимал глаза от книги и, наблюдая угасание залива за окном, пытался понять, как становятся юристами. Мечтают об этом с детства? Сомнительно. В детстве я мечтал быть дирижёром или, скажем, брандмейстером, но юристом — никогда. Ещё я представлял себе, будто остался в этой прохладной комнате навеки, живу в ней, как в капсуле, а за окном перемены, перевороты, землетрясения, и нет там больше ни сахара, ни масла, ни даже Российской империи — и только я всё сижу и читаю, читаю… Дальнейшая жизнь показала, что с сахаром и маслом я угадал, а вот сидеть и читать — этого, увы, не получилось.

 

 

Часть 2. Парк

Мы в Полежаевском парке, середина июня. Там течет речка Лиговка, она небольшая совсем, но в парке превращается в озеро. На воде — лодки, на траве — клетчатые пледы, скатерти с бахромой, самовары. Я наблюдаю за тем, как компания, сидящая неподалеку, заводит патефон. Кто именно сидит, уже не помню, но всё еще вижу, как вращается ручка. Через мгновение раздается музыка — хриплая, заикающаяся, и всё же музыка.

Ящик, полный маленьких, простуженных, поющих, пусть извне и невидимых, — у меня такого не было. И как же я хотел им обладать: заботиться о нём, лелеять, ставить зимой у печи, но главное — заводить его с царственной небрежностью, как делают вещь давно привычную. Вращение ручки казалось мне простой и одновременно неочевидной причиной льющихся звуков, своего рода универсальной отмычкой к прекрасному. Было в этом что-то моцартовское, что-то от взмаха дирижерской палочки, оживляющего немые инструменты и земными законами также не вполне объяснимого. Я, бывало, дирижировал наедине с собой, напевая услышанные мелодии, и неплохо у меня получалось. Если бы не мечта стать брандмейстером, то хотел бы я быть, конечно же, дирижером.

В тот июньский день мы видели и дирижера. С послушным его руке оркестром он потихоньку удалялся от берега. Не парковый был оркестр, не духовой — симфонический. Стоял на плоту, непонятно как поместившись, и по воде растекалась его музыка, и ее вполуха слушали отдыхающие. Вокруг плота плавали лодки, утки, слышны были то скрип уключин, то кряканье, но всё это легко врастало в музыку и принималось дирижером в целом благосклонно. Окруженный музыкантами, дирижер был в то же время одинок: есть в этой профессии непостижимый трагизм. Он, быть может, выражен не так ярко, как у брандмейстера, поскольку не связан ни с огнем, ни с внешними обстоятельствами вообще, но эта внутренняя, скрытая его природа жжет сердца тем сильней.

 

 

Часть 3. Невский

Я видел, как по Невскому ехали тушить пожар — ранней осенью, на исходе дня. Впереди на вороном коне — «скачок» (так называли передового всадника пожарного обоза), с трубой у рта, как ангел Апокалипсиса. Скачок трубит, расчищая путь, и все бросаются врассыпную. Извозчики хлещут лошадей, прижимают их к обочинам и замирают, стоя к пожарным вполоборота. И вот по бурлящему Невскому в образовавшейся пустоте мчится колесница, несущая огнеборцев: они сидят на длинной лавке, спиной друг к другу, в медных касках, и над ними развевается знамя пожарной части; у знамени — брандмейстер, он звонит в колокол. В своём бесстрастии пожарные трагичны, на их лицах играют отблески пламени, которое уже где-то разгорелось, уже где-то их ждёт, до поры невидимое.

На едущих печально слетают огненно-жёлтые листья из Екатерининского сада, где свой пожар. Мы с мамой стоим у кованой решётки и наблюдаем, как невесомость листьев передаётся обозу: он медленно отрывается от брусчатки и на небольшой высоте летит над Невским. За линейкой с пожарными проплывает повозка с паровым насосом (из котла — пар, из трубы — дым), за ней — медицинский фургон, чтобы спасать обожжённых. Я плачу, и мама говорит, чтобы я не боялся, только ведь плачу я не от страха — от избытка чувств, от восхищения мужеством и великой славой этих людей, оттого, что так величественно они плывут мимо замершей толпы под колокольный звон.

Я очень хотел стать брандмейстером и всякий раз, видя пожарных, обращал к ним беззвучную просьбу принять меня в их ряды. Она, понятно, не была услышана, но сейчас, спустя годы, я об этом не жалею. Тогда же, проезжая по Невскому на империале, я неизменно представлял, что направляюсь на пожар: держался торжественно и немного грустно, и не знал, как там всё ещё сложится при тушении, и ловил восторженные взгляды, и на приветствия толпы, слегка откинув голову набок, отвечал одними глазами.

 

Поезд Чусовская – Тагил

Тексты диктантов

Часть 1. На поезде через детство

«Чусовская — Тагил»… Этим поездом я ездил только летом.

Вереница вагонов и локомотив — угловатый и массивный, от него пахло горячим металлом и почему-то дёгтем. Каждый день этот поезд отправлялся от старого чусовского вокзала, которого сейчас уже нет, и стояли в открытых дверях проводницы, выставив наружу жёлтые флажки.

Железная дорога решительно поворачивала от реки Чусовой в лощину между гор, и дальше много часов подряд поезд дробно колотил по дремучим распадкам. Сверху жарило неподвижное летнее солнце, а вокруг в синеве и мареве колыхался Урал: то какой-нибудь таёжный завод выставит над лесом толстую трубу из красного кирпича, то заискрит слюдой сизая скала над долиной, то в заброшенном карьере, словно закатившаяся монета, блеснёт тихое озеро. Весь окружающий мир за окном мог внезапно упасть вниз — это вагон мчался по недолгому, как вздох, мосту над плоской речонкой, издырявленной валунами. Не раз поезд выносило на высоченные насыпи, и он с воем летел на уровне еловых верхушек, почти в небе, а вокруг по спирали, точно круги по омуту, разворачивался горизонт с покатыми хребтами, на которых что-то странно вспыхивало.

Семафор переключал масштаб, и после грандиозных панорам поезд замедлял ход на скромных разъездах с тупиками, где к рыжим рельсам прикипели раскалённые колёса забытых теплушек. Здесь окошки деревянных вокзалов украшали наличники, таблички «По путям не ходить!» заржавели, и под ними в одуванчиках спали псы. Коровы паслись в бурьяне дренажных канав, а за щелястыми дощатыми платформами вымахала беспризорная малина. Сиплый свист поезда плыл над станцией, как местный ястреб, который давно утратил величие хищника и теперь воровал цыплят в палисадниках, хватал воробьёв с двускатной шиферной крыши лесопилки.

Перебирая в памяти подробности, я уже не знаю и даже не понимаю, по какой волшебной стране едет этот поезд — по Уралу или по моему детству.

 

· Часть 2. Поезд и люди

«Чусовская — Тагил»… Солнечный поезд.

Тогда, в детстве, всё было по-другому: и дни длиннее, и земля больше, и хлеб не привозной. Мне нравились попутчики, завораживало таинство их жизни, открытое мне случайно, как бы мимоходом. Вот чистенькая старушка разворачивает газетку, в которой аккуратно сложены перья лука, пирожки с капустной начинкой и яйца, сваренные вкрутую. Вот небритый папаша укачивает сидящую у него на коленях маленькую дочку, и столько нежности в том осторожном движении, которым этот мужик, корявый и неловкий, прикрывает девочку полой своего потрёпанного пиджака… Вот пьют водку расхристанные дембеля: вроде бы, ошалев от счастья, они вразнобой гогочут, братаются, но внезапно, будто что-то вспомнив, начинают драться, потом плачут от невозможности выразить непонятное им страдание, снова обнимаются и поют песни. И только через много лет я понял, как черствеет душа, когда долго живёшь не дома.

Однажды на какой-то станции я видел, как все проводницы ушли в буфет и заболтались, а поезд вдруг медленно поплыл вдоль перрона. Тётки вылетели на платформу и, проклиная машиниста-хохмача, который не дал гудок, толпой кинулись вдогонку, а из дверей последнего вагона начальник поезда бессовестно свистел в два пальца, как болельщик на стадионе. Конечно, шутка грубая, но никто не обиделся, и хохотали потом все вместе.

Здесь проводить своих чад к поезду подруливали на мотоциклах с колясками растерянные родители, целовались и горько веселились, играли на гармошках и, бывало, плясали. Здесь проводницы велели пассажирам самим высчитать, сколько стоит билет, и принести им «без сдачи», и пассажиры честно рылись в кошельках и кошёлках, отыскивая мелочь. Здесь каждый был причастен к общему движению и переживал его по-своему. Можно было выйти в тамбур, открыть дверь наружу, сесть на железные ступеньки и просто смотреть на мир, и никто тебя не отругает.

«Чусовская — Тагил», поезд моего детства…

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-07-16; просмотров: 323; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.59.243.194 (0.049 с.)