Из памяти, сохранившей слова Лурии, сказанные в тот вечер. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Из памяти, сохранившей слова Лурии, сказанные в тот вечер.



 

«...Итак, вот первый вклад мозга в письмо — роль височной его области при фонематическом анализе звуков.

Но пусть, по счастью, с этими отделами мозга у человека всё хорошо. Значит ли это, что и писать он будет тоже хорошо? Неизвестно — ведь пока у него есть для того лишь одна из предпосылок. А вот вам другая, столь же необходимая. Когда ребёнок учится говорить или вы, уже взрослый, начинаете изучать иностранный язык, надо обязательно „прощупать” языком, губами, зубами, нёбом звуки речи. Войдите к первоклассникам в первые два-три месяца их школьной жизни на урок письма. Вы услышите бормотание — это они проговаривают то, что пишут, звук за звуком. Часть учителей думает, что это плохо: шумно в классе. Но другая, поумнее, говорит, что раз дети так делают, значит, им это зачем-то нужно — ну и пусть себе бормочут. Мы экспериментально решили этот вопрос: поделили класс на две части, одна писала с проговариванием, а других детей заставили писать, сжав кончик языка зубами. В шесть раз больше ошибок было у „немых”! Мы исключили проговаривание — и погибло письмо.

Правда, легко представить себе оппонента, который станет утверждать, будто наши опыты не чистые: а вдруг мы просто создали второй очаг возбуждения отвлекли наших бедных детей тем, что им надо теперь держать свой собственный язык зачем-то прикушенным! Давайте проверим. Говорим ребёнку так: „Сожми левую руку в кулак и пиши”. Пишет без ошибок. Сожмёт зубы — тоже всё хорошо, ведь проговаривать он и так может. А вот арестован язык — тут уж всё, письмо совсем безграмотное.

Дело в том, что движения языка принимают участие в кинестетическом анализе звуков, и если анализа этого нет, то письмо очень затруднено. Как, однако, узнать что именно плохо у нашего больного — фонематический или кинестетический анализ? Очень просто! Анализируйте характер ошибок, и вы увидите интересную вещь. У меня был больной, который вместо „халат” написал „хадат”. Почему так? Другой больной написал „слон”, когда я диктовал ему „стол”. Я не мог понять смысл подобных ошибок, пока не начал анализировать законы, по которым он их делал. Прошу вас, скажите вслух „л”, „н”, „д”. Вы чувствуете — звучит совершенно по-разному, а движение языка одно и то же. Все эти звуки — нёбно-язычные, т. е. кончик языка прикасается к передней части нёба, и лишь направление струи воздуха определяет разницу в звучании. Таких звуков много — скажите „б” и „м”, например. Чтобы различить их, надо уметь чувствовать артикулемы — а это и есть кинестетический, двигательный анализ речи. Нижние отделы постцентральной области — вот как точно называется место, разрушение которого делает подобный анализ невозможным.

Видите, какая точная наука психология? Если грамотно поставлен опыт, то объясняются вещи, которые сначала казались совершенно непонятными.

Теперь мы уже знаем о двух вкладах, которые делают разные зоны мозга — височная и теменная, в организацию письма.

Но мало выделить звук и опереться на его кинестетический анализ. Необходимо ещё перевести фонему и артикулему в графему — проще, в букву. В этом переводе звука в букву принимают участие уже другие отделы коры — теменно-затылочные. Отчего так? Потому что в затылочной части расположен корковый конец зрительного анализатора, а теменные отделы вносят ещё компонент пространственного анализа. Если эта область страдает, человек прекрасно слышит, прекрасно произносит, но он перестаёт ориентироваться в пространстве — не найдёт, где право, где лево, где верх, где низ, — как Засецкий, которого вы знаете. У такого человека неизбежно возникнут трудности с письмом. Букву „о” он напишет правильно, а вот как надо писать — „р” или „з” или „е”, „г” или „7” — этого он не знает. У него письмо страдает в ещё одном звене — нарушена пространственная организация.

Но и этого мало! После первых школьных недель нам редко случается писать отдельные буквы — пишем обычно слова, ведь правда? Надо написать вам „кот”, значит, сперва пишете первую букву, потом необходимо перейти от неё ко второй, далее к третьей, должна быть организована последовательность действий, „серийная организация поведения”, как говорил Лэшли. Но с функцией переключения с одного действия на другое связаны специальные отделы коры — премоторные. Если они повреждены, то у человека не страдает ни слух, ни кинестетика, ни пространственный анализ, но у него распадаются двигательные навыки. Если машинистка вдруг начинает печатать отрывисто, одну букву отделяя от другой долгой паузой, если пианист любую вещь играет стаккато — велика вероятность, что у них что-то произошло в премоторной области коры. А писать такой больной будет вот так: „ лииии ”. И сам знает, что надо бы перейти к другой букве, да не может! Так ему слова „мишка” самостоятельно и не написать...

И наконец, последнее звено. Мы пишем не отдельные слова, а целые фразы, некоторые более или менее осмысленные тексты. Значит, мы подчиняем процесс писания программе. Эта функция принадлежит лобным долям коры. Если они повреждены, у человека не создаётся никакого замысла дальнейших действий. У Николая Ниловича Бурденко в клинике лежала больная с обширным поражением лобных долей. Всё у неё было порядке — слух, движение, понимание, но только плана своей деятельности она никогда не имела. Она, к примеру, писала Бурденко письмо так: „Уважаемый профессор! Я хочу вам сказать, что я хочу вам сказать что я хочу вам сказать...— и так четыре страницы. Ещё один тип нарушения письма, и связан он с ещё одной зоной мозга.

Вот так расчленяются на составные части все виды высшей нервной деятельности. Работа, конечно, не из лёгких, она занимает годы и десятилетия. Но кто пожалеет о них сегодня, когда по характеру нарушений одного лишь, к примеру, письма, можно делать предположения — и обоснованные! — о том, какая именно зона мозга поражена у больного?»

 

* * *

 

Неожиданным образом выяснилось, что можно делать предположения и ещё более необычного свойства. По приглашению Академии наук в Москву приехал американский археолог профессор Александр Маршак, племянник «нашего» Маршака, Самуила Яковлевича, чей перевод 77-го сонета Шекспира справедливо упрекал в неточности Лурия. По приезде первый свой визит он нанёс Александру Романовичу, который нас и познакомил.

Есть в нашем сознании удивительная, ничем не искоренимая тяга к магии чисел. Число, когда мы встретились, тоже состояло из одних семёрок — 7.7.77. Профессор Маршак засмеялся: к разного рода магии он имел прямое касательство. Он объехал Америку и Европу, работал во всех сколько-нибудь известных музеях Старого и Нового Света, стараясь не пропустить ни одного предмета, оставшегося от каменного века, где могли бы быть рисунки или насечки, сделанные жившими тогда людьми. Он побывал в пещерах, по стенам которых и сегодня мчатся куда-то охряно-красные бизоны, поражённые многочисленными стрелами, олени с несколькими хвостами, нарисованными каждый своим цветом. Эти линии, проведённые человеческой рукой десятки тысяч лет назад, он фотографировал под микроскопом, в ультрафиолетовом и инфракрасном свете и каждый раз решал для себя всё один и тот же вопрос: о чём думал наш далёкий предок, когда тратил сотни часов на то, чтобы нанести на костяную пластинку узор из непонятных фигур? Что побуждало его в свете факела рисовать на пещерных сводах птиц и зверей, растения и предметы охоты? Была ли это просто древняя магия, отголоски которой мы чувствуем и поныне, деля дни и годы на счастливые и несчастливые, подсчитывая суммы цифр на троллейбусных билетах, гадая, вчитываясь, пусть со снисходительной улыбкой, в астрологические прогнозы, трижды сплёвывая через левое плечо, стуча по дереву и т. д. Или же всяческих суеверий полны мы, а люди каменного века рисовали на стенах и гравировали на кости и камне не магические заклинания, а календари и инструкции — охотничьи, сельскохозяйственные, медицинские, гигиенические, которые впоследствии превратились в заповеди, записанные на скрижалях? Казалось бы, вопросы сугубо риторические — ответить на них современная наука всё равно не может. Но Маршак попытался найти для этого необычные пути...

Не всегда он был профессором Гарвардского университета, не так уж давно числится штатным сотрудником знаменитого Пибоди — Музея археологии и этнографии. Предшествующие двадцать с лишним лет он провёл в разных местах Европы и Азии, работая журналистом, репортёром, фотокорреспондентом, сценаристом, обозревателем — сперва книжным и театральным, потом научным. В этом последнем своём качестве он написал первую американскую книгу, посвящённую программе Международного геофизического года. Работая над ней, Маршак нашёл наконец себя. В другой книге, «Корни цивилизации», — одном из самых роскошных научных изданий, какие мне приходилось видеть — он рассказал как это случилось, попытался раскрыть психологическую сторону переворота в своём сознании:

«Исследования космоса и наука вообще интересовали меня главным образом потому, что я видел в них человеческую деятельность, работу мозга, и в этом смысле для меня тут не было большого отличия от политики, религии, искусства или войны. Собирая материал для своей книги, я не мог отделить доктора Джерома Визнера, специального помощника президента по науке и технике, или Юрия Гагарина и Джона Гленна, первого советского и первого американского космонавтов, или доктора Ллойда Беркнера, учёного и организатора науки, который предложил программу Международного геофизического года, от крайне примитивных людей, которых я встречал в Новой Гвинее и в Австралии, или от умирающих от голода крестьян, которых я видел в Индии, или же, наконец, от человека, который тысячи лет назад охотился на мамонтов, оленей и бизонов и рисовал на стенах пещер, или от человека, жившего несколько позже, который впервые стал заниматься землепашеством и построил города на Средиземном море.

...Строго говоря, „космическая эра” началась 4 октября 1957 г., когда был запущен советский „Спутник”! Но можно считать, что она началась намного раньше...» Рассуждая подобным образом, Маршак пришёл к выводу, что люди каменного века знали и умели несравненно больше, чем принято думать — слишком мал временной интервал от них до нас, от предполагаемого полного нуля до сегодняшней цивилизации. Исходя из этой своей предпосылки, он и предпринял титанический труд — исследовать под микроскопом все доступные ему предметы тех далёких времён, хранящиеся на запылённых музейных полках. И ему открылся целый мир, дотоле неведомый — удивительные по сложности и замыслу композиции, вне всяческого сомнения полные глубокого смысла, или же чередование насечек в строгой последовательности, разных форм и типов сгруппированных по некоему чёткому принципу. Уменье профессионально владеть фотокамерой, мысль применить ультрафиолет и инфракрасный свет позволили установить, что рисунки и зарубки делались не сразу, а в течение длительного времени, иногда — годами: видимо, наш далёкий предок что-то записывал для памяти. Но что? Как расшифровать эти письмена? Вот эта задача и увлекла Маршака.

Годы, отданные журналистике, не прошли даром — он очень быстро сумел сориентироваться в море научных направлений и веяний и обратился к работам Лурии. Он тщательно изучил их, благо, книги эти переведены на английский, и смог совершить то, что профессор Хэллем Мовиус, известный археолог, назвал «революцией в области интерпретации и понимания искусства верхнего палеолита».

 

Как часто эти найденные строки

Для нас таят бесценные уроки.

 

Всё-таки перевод Самуила Яковлевича Маршака не так уж плох. Во всяком случае профессор Маршак мог бы приложить эти слова к своим занятиям нейропсихологией по книгам Лурии.

 

* * *

 

Мы сидели в Институте археологии — А. Маршак, Отто Николаевич Бадер, крупнейший наш специалист по палеолиту, Иван Иванович Артеменко, директор киевского Археологического института, куда Маршак направлялся, чтобы продолжить сбор материалов. И я специально задал вопрос о том, чем помог ему нейропсихологический подход.

— Тот метод, который профессор Лурия использует для изучения мозга, оказался для меня неоценимой находкой, — сказал Маршак. — В сущности, только изучив его работы, я смог грамотно поставить проблему своих собственных исследований. Нейропсихология имеет дело с проблемами языка, памяти, письма, счёта и при этом соотносит любое проявление интеллектуальной жизни человека с работой тех или иных участков мозга. Перед нами — результат деятельности мозга, а вопрос, который задаётся: всё ли в этом мозге в порядке и если нет, то что именно нарушено. Передо мной точно так же лежали продукты деятельности мозга — рисунки, насечки, орнаменты, и я должен был выяснить, до какой степени развит был этот мозг, что он умел, какие знания хранились в нем. И тут уже не имело значения, что в одном случае исследовался мозг больного, который сидит перед врачом, а в другом — кроманьонца, умершего 25 тысяч лет назад, важно лишь, чтобы существовала надёжная и точная методика. Я использовал уроки Лурии и пришёл к выводу, что человек каменного века обладал мозгом совершенно таким же, каким мы сегодня,— иначе он не сумел бы создать столь развитую культуру, ему бы не хватило многих участков, обеспечивающих «работу» языка, способности к символическому мышлению, а также к таким точным и тонким движениям руки. Интеллектуальный мир тех далёких времён был столь же непрост, как и наш нынешний: в экономическом отношении кроманьонец, разумеется, влачил жалкое существование, но в биологическом, как мыслящее существо, он не уступал нам с вами...

Отто Николаевич Бадер внимательно выслушал перевод. «Я уверен, что профессор Маршак делает очень интересное дело, — сказал он. — Он взял в сферу своего внимания огромный материал, очень неэффектный, который в области палеолитического искусства был практически забыт. Как в XVIII — начале XIX в. археологическая наука начинала с изучения наиболее эффектных памятников — того, что осталось от античных времён и лишь к середине прошлого века перешла к изучению памятников первобытности, очень скромных, неброских, так и в области палеолитического искусства.

Давно известны прекрасные произведения пещерной живописи, с реалистическими рисунками животных, скульптуры — не только зверей, но и изображений человека, но совсем мало внимания обращалось на непонятные знаки, которыми испещрены костяные изделия, которые красками наносились поверх рисунков в пещерах и, видимо, вырезались на не дошедших до нас деревянных изделиях. Над их семантикой, их значением думают, об этом пишут, но лишь профессор Маршак поставил себе целью суммировать огромный, как оказалось в процессе его работы, палеолитический материал и, главное, найти пути к его интерпретации. Сейчас приехал в Советский Союз и обнаружил в музеях Москвы и Ленинграда ещё более, как он говорит, богатые образцы этой мелкой палеолитической графики, иногда неразличимой невооружённым человеческим глазом. Объяснение значения этих памятников, очевидно, впереди, но у меня такое впечатление, что открывается новая страница в истории палеолитического искусства».

Профессор Бадер продолжал, но чисто археологические проблемы работы Маршака не могли увлечь моё сердце, отданное проблемам иного рода. Я понимал, что прямо на моих глазах и без того мощно разросшееся нейропсихологическое дерево даёт ещё один отросток — рождается новая наука, способная исследовать сознание людей, двадцать пять тысяч лет как покинувших землю. А уж как её назовут — нейропсихоархеология или палеонейропсихология — это уже не имело значения.

 

* * *

 

На улице Россолимо, в Клинике нервных болезней, за столом — Лурия и Засецкий, рядом с ними — известный специалист по структурной лингвистике, одно из самых громких имён в этом мире, мы все — поодаль, в углу — англичанка, пожилая дама, нейропсихолог из Кембриджа.

— Брат отца, — повторял Засецкий с какой-то вымученной недоуменной улыбкой. — Брат отца, вот брат, вот отец, отец — чей? Нет, брат чей? Чей же он брат? Нет, не понимаю...

Александр Романович переглянулся с гостем из другой науки, лингвистики, обменялся несколькими фразами по-английски с «Маргаритой Степановной», гостьей из Англии, и вновь с карандашом в руке склонился над листом бумаги. Человечки, стрелочки, красноречивые значки, смысл которых Засецкому заведомо ясен. И снова.

— Брат отца — сколько тут людей? — спрашивает Лурия, показывая Засецкому глазами на листок с только что начертанными картинками. — Вот отец, вот его брат, кто же брат отца?

— Вот этот... он брат... двое их всего, — отвечает тот.

«Для нас, усвоивших логические узоры языка и стоящих на плечах многовековой культуры, этот процесс расшифровки такой конструкции протекает свёрнуто, малозаметно, просто. А ведь ещё в записях XV—XVI вв. люди не писали „дети бояр”, а использовали гораздо более простую форму „бояре-дети”, и вместо „земли Прокопия” обязательно использовали более развёрнутую и неуклюжую форму „этого Прокопия — его земли”, давая этими вставками внешние ориентиры, помогающие обойти трудности такой сложной грамматической структуры... Нет, сложные обороты речи, которыми мы пользуемся, не замечая их сложности, — это коды, созданные многими столетиями, и мы легко применяем их только потому, что полностью овладели сложнейшей оркестровкой языка... Падежные окончания, предлоги и союзы — все эти сложнейшие коды языка стали тончайшими и надёжными инструментами для мышления... А что нужно от самого человека, чтобы успешно пользоваться ими? В основном одно: умение хранить их в памяти и способность быстро и сразу, одновременно обозревать те отношения, в которые они ставят отдельные слова и вызываемые ими образы! Одновременно? Но именно эта возможность одновременного обозрения сложных систем (будь то пространственное расположение предметов или мысленное сопоставление элементов) была недоступна нашему герою. Разрушенные у него отделы коры головного мозга были как раз теми мозговыми аппаратами, необходимое участие которых только и могло обеспечить возможность превращать обозреваемое в обозримое». Это из книги Лурии.

—...Крест под кругом, — шепчет Засецкий, — круГОМ, ГОМ — значит падеж такой, под НИМ, значит. Круг, выходит, вверху, а крест, получается, внизу. Правильно?

— Верно, Лёва, — отвечает Лурия, — а теперь вот смотри, я рисую тут солнышко, а тут землю. Можешь сразу сказать: что внизу — крест или круг?

— Внизу — крест, вот тут, на земле, — почти сразу говорит Заседкий.

...Внимательно, не отрываясь, следят за таким простым с виду экспериментом все, кто специально ради него приехал в клинику на улицу Россолимо.

«Известно, что язык использует очень сложные и неоднородные по своему составу системы кодов. В последнее время они успешно изучались структурной лингвистикой, в создание которой большой вклад внесли и советские учёные. Однако внутренние механизмы, на которые опираются эти коды, были труднодоступны для исследований. Например, часто нельзя было сказать, почему именно эта структура языкового кода труднее воспринимается, чем другая. Многое проясняется, если наблюдать больных с различными по локализации повреждениями мозга. Ведь в этих случаях из игры выводятся разные факторы или звенья, входящие в состав кодов языка, и внутренние законы, по которым строятся эти коды, выступают яснее. Было обнаружено, какие коренные различия существуют между структурами, обеспечивающими плавное протекание речи, и теми, что формируют систему логических отношений; нейропсихология могла наглядно убедиться в том, что при одной группе локальных поражений мозга первые из них нарушаются, в то время как вторые остаются сохранными; другие по локализации поражения мозга приводят к обратной картине. Это даёт возможность ввести в лингвистику новые объективные методы исследования и расчленить те процессы, которые до сих пор казались недоступными анализу. „Патологическое часто открывает нам, разлагая и упрощая то, что заслонено от нас, слитое и усложнённое, в физиологической норме” — эти известные слова Павлова полностью справедливы и по отношению к нашим попыткам применить методы нейропсихологического анализа к изучению сложных языковых явлений».

Это — из статьи Лурии[33]. Статьи, в известном смысле подводящей итог его ранним работам ещё двадцатых годов, о которых он рассказывал коллегам-психологам, — статьи, предваряющей книгу «Основные проблемы нейролингвистики». Да не пройдёт незамеченным в нашей суете сует рождение ещё одной новой науки...

 

* * *

 

С каждой новой статьёй, беседой, книгой огромный, разнородный и, казалось поначалу, мало связанный внутри самого себя нейропсихологический материал стал теперь всё больше проясняться, укладываться в систему. Я научился уже видеть внутреннюю логику этой науки, но все-таки временами устраивал ревизии накопленным знаниям, задавая сам себе вопросы для самопроверки:

— У двух человек повреждены совершенно одни и те же участки мозга. Одинаково ли у них нарушится письмо? — интересовалось моё вопрошающее «я».

— Всё зависит от того, что это за люди и что за участки, — отвечало ему «я» экзаменуемое. — Если, скажем, один из них русский, а другой китаец и у обоих пуля разрушила височную долю коры, то первый писать не сможет, а второй будет писать, как и до ранения. И дело исключительно в том, что китайцы пишут иероглифами — значками, обозначающими слово, и никак не связанными со звучанием этого слова. В Китае более полусотни разных языков, и если кто-то говорит по-кантонски, то его никто, из знающих пекинский, понять не может. Но значки во всех китайских языках одинаковы, в любом из них вот такой иероглиф означает «стол», а такой — «мир». Следовательно, при поражении слухового анализатора китаец продолжает писать как ни в чём ни бывало.

— Ответ правильный. Усложняем задание: теперь один из этих людей — японец.

— А тут всё зависит от места поражения. Ведь японский алфавит необычный: половина — китайского иероглифического типа, а другая — слоговый алфавит. «Кано» и «канджи» — так называются эти две системы. Так вот, если японцу пуля попадает в левую височную область, то половина письма у него нарушается, а другая остаётся сохранной. Слоговое письмо становится ему недоступным, потому что тут надо анализировать на слух, а иероглифическое — остаётся. Если же пуля попала в теменную область, то всё происходит наоборот.

— Ну что ж, опять прямое попадание: ответ верен. Тогда объясните ещё один парадокс, связанный с работой мозга, который обнаружили нейропсихологические исследования. Что общего между умением ориентироваться в пространстве, счётом и пониманием грамматических конструкций типа «отец брата» или «мамина дочка»?

— Ничего, если, конечно, не считать мелочи: когда у человека разрушены определённые участки в затылочной области, то ни того, ни другого, ни третьего он делать не умеет. Почему? С ориентацией всё ясно — именно эти участки, как мы уже успели усвоить, изучая письмо, заведуют пространственными соотношениями. Со счётом лишь чуть труднее. Из 31 надо вычесть 7. От 30 отнимаем 7, получаем 23. А теперь куда отложить единицу — вправо или влево? Прибавить её — будет в ответе 24, вычесть — 22, и вы никогда не решите, какой ответ правильный, если не умеете отличить «право» от «лево». Вот так сказывается пространственный компонент в счёте. А с грамматикой получается тоже сходно — там есть так называемые квазипространственные соотношения, не чувствуя которых человек не поймёт, что значит «мамина дочка». Я нигде не ошибся?

— Нет, но кое-что можно было бы и добавить. Нейропсихологический подход не только позволил сблизить несходные вещи, но и разделить, казалось бы, одинаковые. Раньше думалось, что фонетический, речевой слух и слух музыкальный родственны, учителя иностранных языков и сейчас так считают. Но вот несколько лет назад под наблюдением в клинике у Лурии был один очень известный советский композитор. После кровоизлияния в мозг он не мог различать фонемы, «б» и «п» для него звучали одинаково. И в те же годы он сочинил одну из самых лучших своих вещей! Значит, музыкальный и речевой слух имеют разную психологическую организацию и, как потом выяснилось, даже разные опорные механизмы в голове.

...Вот такие «самобеседы» я вёл. И сознанием моим всё больше овладевала мысль, оформляясь, как ей и положено, с помощью многих участков коры моего головного мозга. Как же должно быть интересно, думала моя кора, узнать побольше о человеке, который сумел построить целую науку, — как это у него всё начиналось, с чего, при каких обстоятельствах? Я потихоньку наводил справки, опрашивал сослуживцев, подбирал свидетельства очевидцев, «фиксировал данные» о работах, отмеченных высшими отличиями — орденом Ленина, Ломоносовской премией, почётными званиями и степенями академий, университетов и научных обществ многих стран. Я сам действовал как инспектор уголовного розыска. Но мне не хватало собственного «признания» Лурии — рассказа, как всё начиналось. Однако Александр Романович каждый раз заводил разговор о Выготском. Сначала, не скрою, мне казалось это гипертрофированной скромностью, некоей чудаковатостью, но потом я понял, что таково искреннее убеждение Лурии: время своей научной деятельности он отмеряет с момента знакомства с Львом Семёновичем.

Они встретились в Ленинграде в 1924 г. на Втором психоневрологическом съезде. На трибуну вышел очень молодой человек —Выготскому в то время не было ещё 28 лет. Он говорил более получаса — ясно, чётко и логически безукоризненно — о том значении, которое имеет научный подход к сознанию человека, к процессу его развития, об объективных методах исследования этих процессов. В руке Выготский держал маленькую бумажку, на которую изредка бросал взгляд, но когда после выступления Лурия подошёл к нему, то увидел, что на ней ничего не написано...

Мысль Выготского развивалась в совершенно новом для тогдашней психологии направлении. Он впервые показал — не почувствовал, не предположил, а аргументированно продемонстрировал, — что наука эта находится в глубочайшем кризисе. Сейчас издано, наконец, полное собрание его трудов и в него вошла ранее неопубликованная работа «Исторический смысл психологического кризиса» — в ней взгляды Выготского выражены наиболее полно и точно. Он умирал от туберкулёза, врачи дали ему три месяца жизни, и в больнице он лихорадочно писал, чтобы успеть изложить главные свои мысли.

Суть их в следующем. Психология практически разбилась на две науки. Одна — объяснительная или физиологическая, она на самом деле раскрывает смысл явлений, но оставляет за своими границами все сложнейшие формы человеческого поведения. Другая наука — описательная, феноменологическая психология, которая, наоборот, берёт самые сложные явления, но лишь рассказывает о них, потому что, по мнению авторов этой науки, явления эти недоступны объяснению.

Выход из кризиса Выготский видел в том, чтобы уйти от этих двух совершенно независимых дисциплин и научиться объяснять все сложнейшие проявления человеческой психики. И вот тут был сделан капитальнейший шаг в истории советской психологии. Тезис Выготского был таким: чтобы понять внутренние психические процессы, надо выйти за пределы организма и искать объяснения в общественных отношениях этого организма со средой. Он любил повторять: тот, кто надеется найти источник высших психических процессов внутри индивидуума, впадает в ту же ошибку, что и обезьяна, пытающаяся обнаружить своё отражение в зеркале позади зеркала. Не внутри мозга или духа, но в знаках, языке, орудиях, социальных отношениях таится разгадка тайн, интригующих психологов. Поэтому Выготский называл свою психологию либо «исторической», поскольку она изучает процессы, возникшие в общественной истории человека, либо «инструментальной», так как единицей психологии, по его мнению, были орудия труда, бытовые предметы, либо же, наконец, «культурной», потому что эти вещи и явления рождаются и развиваются в культуре — в организме культуры, в теле её, а не в органическом теле индивида.

Мысли такого рода звучали тогда парадоксально, они были приняты в штыки и абсолютно не поняты. Не без сарказма вспоминает Лурия, как Корнилов говорил: «Ну, подумаешь, „историческая” психология, зачем нам изучать разных дикарей? Или — „инструментальная”. Да всякая психология инструментальная, вот я тоже динамоскоп применяю». Директор Института психологии даже не понял, что речь идёт вовсе не о тех инструментах, которые используют психологи, а о тех средствах, орудиях, которые применяет сам человек для организации своего поведения...

Культурно-историческая концепция Выготского вызывала активное сопротивление. Стали появляться статьи, в которых автор её разоблачался в различного рода отклонениях от истинной науки. Одна из первых написана была М. П. Феофановым, сотрудником того же института. Она была сдана в печать под названием «Об одной эклектической теории в психологии», но напечатала её типография по ошибке под заглавием «Об одной электрической теории в психологии». Другие статьи были без опечаток... Одна из самых больших и известных критических статей появилась, правда, несколько лет спустя в трудах Харьковского института иностранных языков. Её автором был П. И. Зинченко[34].

Новые идеи — как, впрочем, и всё истинно новое — непросто входили в науку. А Александр Романович считает — и, как я теперь понимаю, это его убеждение тоже глубоко и искренне, — что всю глубину мысли Выготского он начал понимать только сейчас. На это понадобилось полвека, длинный и не всегда гладкий путь в науке. Пятьдесят лет работы...

 

* * *

Из «Истории психологии в автобиографиях» [35].

....Работе над этими заметками предшествовала интересная переписка, которая объясняет их появление. К автору обратился проф. Эдвин Боринг, который предложил ему участвовать в подготовляемом томе „Истории психологии в автобиографиях”.

Когда автор выразил сомнение в целесообразности появления одной только его автобиографии, в то время как советская наука имеет основания быть представленной, по крайней мере несколькими исследователями, проф. Боринг предложил автору и названным им учёным прислать написанные ими материалы, оставив их на сохранение, до выхода в свет очередного тома. „Если вы доживёте до этого времени, — писал проф. Боринг, — присланные материалы войдут в следующий том „Истории психологии в

автобиографиях”. Если вы умрёте до того — они могут быть напечатаны в виде автонекролога”.

Предложение проф. Боринга показалось мне не лишённым привлекательности. В самом деле, ретроспективный анализ пройденного пути всегда полезен. Поэтому автор отнёсся к этому предложению со всей серьёзностью и подготовил настоящий материал с тем, чтобы он мог быть использован в одной из двух предложенных проф. Борингом форм.

...........................................................................................................

Жизнь, проведённая в научных исканиях, всё-таки очень коротка, и каждому исследователю, прошедшему длинный путь, неизбежно приходится кончать ретроспективный обзор своей работы указанием на те перспективы, которые будут завершены уже без его участия. Но мы начали наши заметки с положения, что люди приходят и уходят, а реально сделанные работы остаются, и то, что сложилось с участием отдельного исследователя, продолжает дальше развиваться по своей собственной логике. Можно надеяться, что это будет иметь место и в нашем случае».

Строка отточий, которой я разорвал этот в высшей степени любопытный документ, заменяет шестьдесят с лишним страниц текста — страниц, давших мне долгожданную возможность бросить взгляд, пусть беглый, на полвека жизни в науке. Далеко не из чистого любопытства стремился я к этому — надо было связать концы многочисленных нитей, попавших мне в руки. Если не упустить ни одну из них, если суметь соткать холст из невесомой пряжи воспоминаний и размышлений, можно было надеяться увидеть на нём следы былых озарений и открытий, гибели старых представлений и рождения новых. «Чудесный ткацкий станок, на котором миллионы сверкающих челноков ткут мимолётный узор, непрестанно меняющийся, но всегда полный значения». Чарлз Шеррингтон, великий — несмотря ни на что — физиолог, сказал эти слова о мозге. Но ведь их можно отнести и к жизни тех, кто постигает его тайны...

 

* * *

 

«...Всегда полный значения». Самое поразительное слово здесь «всегда». В любой момент — вчера, сегодня, завтра. И всё, что делается, полно значения — для некоей отдалённой цели, которая вначале неясна, туманна, но с каждым годом, с каждым десятилетием становится всё более чёткой. Оглядываясь на путь, пройденный в науке, и думая, очевидно, о новых дорогах в ней, Александр Романович Лурия заметил как-то, что это была «длинная серия исследований, которая продолжалась более чем в течение половины столетия не прерываясь, хотя и сопровождаясь рядом экскурсов в смежные проблемы, однако имеющие только одну цель и только одну перспективу». Быть может, именно в этой удивительной однонаправленности и скрыт секрет успеха?

Скорее всего так и есть. Но ведь тут нет никакого объяснения, ибо сама эта однонаправленность всё равно остаётся тем секретом за семью печатями, который называется человеческой личностью. В самом деле, можно поверить Александру Романовичу, что импульс, полученный от Выготского, действительно задал направление всем дальнейшим работам — и именно потому все они естественным путём складывались вместе в единое целое. Есть, конечно, своя логика в том, чтобы, решив «разработать основные комплексы содержания психологии», изучать последовательно восприятие, память, речь, письмо, счёт... И тогда даже такие сугубо специальные работы, как проведённое совместно с Карлом Прибрамом и Евгенией Давыдовной Хомской исследование, в котором удалось выяснить роль лобных долей в программировании человеком его действий и движений, и то можно считать развитием высказанных Выготским идей.

Но как быть с теми юношескими идеями и планами, о которых Лурия рассказывал своим коллегам по обществу психологов? Ведь они родились задолго до встречи с Учителем и тем не менее идеи эти получили завершение, а планы — много десятилетий спустя! — реализовались: был всё-таки разрешён конфликт между «номотетической» и «идеографической» психологией, волновавший студента факультета общественных наук Казанского университета! Конфликт этот с годами не ослаблялся, но, наоборот, усиливался. С развитием математических методов, и особенно с появлением быстродействующих счётно-решающих устройств, классические формы медицинского познания постепенно оттеснялись на задний план: врачи нашего времени, располагающие целой батареей лабораторных средств, почти перестали обращать внимание на клиническую реальность, наблюдение больных часто стало замещаться десятками лабораторных анализов. Тот тип врача, который был характерен для прошлого — тип Великого Наблюдателя и Мыслителя, — стал постепенно исчезать. Пропасть между теорией медицины, пытающейся описать человека как единое целое, и практикой, стремящейся как можно детальнее разобраться в данном конкретном заболевании, росла. Выход из этого положения Лурия увидел на том пути, который Маркс в своё время назвал «восхождением к конкретному». Надо взять одного человека и, наблюдая его долгие годы с разных сторон, учитывая все его особенности, написать специальную книгу, посвящённую только этому пациенту, в которой описание сомкнётся с объяснением.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-07-19; просмотров: 37; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.191.181.231 (0.047 с.)