Есенин и Рубцов. Параллели судеб 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Есенин и Рубцов. Параллели судеб



 

Один из героев Василия Шукшина сказал: «Вот жалеют: Есенин мало прожил. Ровно – с песню. Будь она, эта песня длинней, она не была бы такой щемящей. Длинных песен не бывает».

Такую же короткую песню прожил и Николай Рубцов, большой поклонник поэзии Есенина, который пережил своего кумира в возрастных рамках лишь на пять лет.

Таланты всегда приходят из глубин народной жизни, сказал кто-то, и с этим трудно не согласиться, и нет смысла перечислять тех, кто прославил нашу Россию, будучи уроженцем села, деревни, небольшого посёлка…

В стихотворении «Мой путь» Сергей Александрович писал:

 

Тогда в мозгу,

Влеченьем к музе сжатом,

Текли мечтанья

В тайной тишине,

Что буду я

Известным и богатым

И будет памятник

Стоять в Рязани мне.

 

Вслед за Есениным слава пришла и к Рубцову. Правда при жизни ему не пришлось носить лаврового венка, но провидческое чувство не покидало его, и он знал, что наступит время и о нём заговорит весь мир. Среди прочих его подтверждений этому есть и такое шуточное стихотворение:

 

Слово моё верное прозвенит.

Буду я, наверное, знаменит.

Мне поставят памятник на селе.

Буду я и каменный навеселе.

 

Пророчество сбылось. И не один памятник поставлен великому поэту. И возле каждого из них всегда, как и на могиле в Вологде, свежие цветы. Народ любит своего поэта.

Как и Есенин, Рубцов был «нежно болен воспоминанием детства». Куда бы поэтов ни забрасывала судьба, они возвращались в свой родной край, к родным полям и лесам. Неоднократно оба поэта воспевали свои село и деревню, где провели детские годы.

Многие их стихотворения – автобиографические. Что поэты прожили, что перечувствовали, что видели, кем гордились, чему радовались и чем огорчались, – всё поведали бумаге. Поэтому каждое их произведение не вымысел для красного словца, а исповедь души. У Есенина:

 

К чёрту я снимаю свой костюм английский.

Что же, дайте косу, я вам покажу –

Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий,

Памятью деревни я ль не дорожу?

 

Читая проникновенные строки читатель словно воочию видит картины того времени, быта, прошлого русской деревни с его добрыми людьми, готовыми всегда придти на помощь попавшему в беду совершенно бескорыстно. Как в мастерски написанном Рубцовым стихотворении «Русский огонёк»:

 

…Но я глухим бренчанием монет

Прервал её старинные виденья…

– Господь с тобой! Мы денег не берём!..

 

В полутёмной комнате с божницей вырисовывается перед глазами простая деревенская женщина, которая ведёт разговор с поэтом, а читатель, словно третье лицо присутствует здесь же и сам слышит их диалог. И не только это. А каков вывод из сказанного, Рубцов оставляет домыслить самому читателю, что, безусловно, легко достигается, поскольку ответ прост: всё дело в загадочной русской душе, тайну которой до сих пор не разгадали иностранцы.

Как и его кумир Сергей Есенин, Николай Рубцов не ходил далеко за темами своих стихов – они сами лились из него, ибо весь таинственный и чудесный мир, наполненный удивительными красками и живыми звуками, был вокруг него. Он жил в этом мире и писал о нём. Но самое главное, уже в те ранние годы творчество Рубцова стремилось к серьёзности, уже тогда юноша задумывался о жизни. Народный поэт, поэт родной земли – вслед за Есениным этими словами можно назвать и Рубцова.

 * * *

 

Стихи Рубцов, как Есенин, начал писать рано, но первые его произведения не сохранились. В детском доме, по воспоминаниям его одноклассников, воспитанников и работников детского дома, Николай Рубцов рано пристрастился к чтению, и уже тогда у юного поэта проявились свои любимые поэты: Фёдор Тютчев, Александр Пушкин, Михаил Лермонтов, Иван Бунин, Сергей Есенин…

Не сохранились и стихи, написанные 16-летним деревенским парнем, учащимся 2-го курса лесного техникума в городе Тотьме в к своей возлюбленной Татьяне Агафоновой. Поскольку девушка, не зная и не понимая в силу своего юношеского максимализма ценности этих посланий, уничтожала письма, в которых он посылал ей свои стихи, а также и сами письма, написанные стихами. Неизвестно, насколько бы увеличилось, благодаря этим письмам, творческое наследие Николая Рубцова, но, наверное, они позволили бы полнее и больше открыть читателю душу, характер и мысли начинающего поэта.

Когда весной 1968 года Николай Рубцова приехал в село Константиново, то впоследствии рассказывал об этом (сохранилась запись на магнитофонной ленте): «В домик Есенина нас сопровождала пожилая женщина… Нам, как почётным гостям, предложили попить из ковша, из которого, как сказали, пил Есенин. И когда я пил, кто-то сказал: «Да Есенин тоже был грубый, и вообще…» И тогда эта женщина сказала: «Да нет, он был очень нежный и скромный…» Эти же слова можно отнести и к самому Рубцову.

Бывший директор музея Сергея Есенина в селе Константиново В.И. Астахов, принимавший поэта, вспоминает: «…Лицо Рубцова ожило. Налёт усталости, выражение грусти с него сошли. Потеплевшим взглядом он обвёл русскую печь, кухонную утварь с большим ведёрным самоваром, остановил его на сундучке, с которым Сергей Есенин впервые «покинул родимый дом», буквально впился в стол, за которым работал Сергей Есенин. Затаив дыхание, всматривался в иконы, часы, висевшие на стене, зеркало, а при виде шубы матери поэта Татьяны Фёдоровны глаза его повлажнели…»

Когда читаешь есенинское стихотворение, где есть такие строки:

 

Что поёт теперь мать за куделью?

Я навеки покинул село,

Только знаю – багряной метелью

Нам листвы на крыльцо намело, –

 

то перед глазами встаёт картина поздней осени и красные листья, подхваченные порывами ветра, покружившись в воздухе, ложатся веером на крыльцо.

Когда слушаешь протяжную песню на стихи Рубцова (композитор Александр Морозов):

 

В горнице соей светло.

Это от ночной звезды.

Матушка возьмёт ведро,

Молча принесёт воды,

 

почему-то сразу представляешь не какую-то абстрактную избу, а именно комнату в домике села Константиново, где жил Сергей Есенин.

Уникально перекликаются и такие стихи двух поэтов. Есенинские:

Там, где вечно дремлет тайна,

Есть нездешние поля.

Только гость я, гость случайный

На горах твоих, земля…

 

И Рубцовские, как бы продолжают разговор и мысли поэта, созвучные и родственные:

 

Случайный гость,

Я здесь ищу жилище…

 

Открываешь сборник Рубцова, читаешь любое стихотворение и из памяти уже ничем его не выбьешь, оно уже вросло в неё, пустило корни. И вместе с этим деревенским парнем ощущаешь сердцем родную землю, о которой он писал. Чудится запах свежего сена на зелёных лугах, вместе с поэтом идёшь по осеннему золотистому лесу и вдыхаешь аромат трав и деревьев, видишь на пригорке разрушенный храм…

Когда-то Есенин советовал молодым стихотворцам искать родину, ибо без гражданских стихов поэт не может состояться. Рубцову не надо было искать родину, он уже родился вместе с любовью к ней. Он много поездил по стране, побывал в разных городах и весях, но всегда с багажом увиденного и с черновиками возвращался на свою северную сторонку. Ибо эта земля его породила, и щедро питала его талант. И свой любимый край поэт воспел в своих стихотворениях.

Читая стихотворение Рубцова «Привет, Россия, родина моя», в душу вливается радость даже от самого слова «Россия», которое представляет собой слияние нескольких слов: это и «роса», и «сила», и «синь» – голубое небо над нашей необъятной Родиной. И вслед за Есениным, любимым словом которого было «Русь», Рубцов говорит: «Россия, Русь, храни себя, храни…»

Есенин и Рубцов пишут о родине, о родной земле естественно, словно дышат. Почти в каждом их стихотворении чувствуется любовь к родному краю, которая является их опорой в жизни, источником, из которого они черпали свои вдохновенные строки.

* * *

Николай Рубцов часто, не имея средств к существованию, попросту голодал, как и его кумир Сергей Есенин, который писал издателю М. Аверьянову: «Положение моё скверное. Хожу отрёпанный, голодный, как волк…» Отрёпанный и голодный неоднократно ходил и Рубцов. Но эти неурядицы не могли его сломить, он продолжал оставаться доверчивым и добрым. Поэт умел не озлобляться, что очень важно. И стихотворение о воробье, которому зимой голодно, холодно, и трудно, но от этого он не становится вредным – это он о себе. Таков же характер и самого поэта.

Сергей Есенин, будучи в Баку, в семье скульптора Эрьзя, играл на балалайке и пел шуточные частушки, но не читал стихов, сколько его не просили. Эрьзя объяснял этот факт тем, что Есенин слишком высоко ценил свой поэтический дар, чтоб разменивать его на пустяки… Поэт остерегался метать бисер, может быть, боясь, как бы случайно его не попрали ногами, ведь люди у Эрьзя собирались разные. По той же самой причине и Рубцов, находясь в малознакомой компании, предпочитал молчать, слушать, присматриваться и «мотать на ус». Другое дело, в родной Вологодчине, своим землякам, которых едва знал, он мог прочесть не одно своё стихотворение. Как и Есенин, знал: где, кому, сколько…

Рубцов играл на гармошке и гитаре, аккомпанируя сам себе, исполнял свои стихи под музыку…

Сергей Есенин говорил в своё время: «Писать надо как можно проще. Это труднее».

Куда уж проще писал Рубцов:

 

Топ да топ от кустика до кустика –

Неплохая в жизни полоса.

Пролегла дороженька до Устюга

Через город Тотьму и леса…

 

«Не жалею, не зову, не плачу»… За этими есенинскими строками скрывается нежная, отзывчивая душа поэта…

Им обоим выпала на долю страдальческая судьба. Они знали радости и неудачи, тревоги и потери. Тщетно икали счастья, очень хотели обрести покой.

И Есенин и Рубцов писали, отшлифовывая каждое слово, ничего лишнего, всё на своём месте, поэтому оба не терпели халтурщиков, каждое слово выстрадано, точно на своём месте, поэтому и обидно им было, когда издатели своевольничали и стремились внести в их стихи поправки. Есенин возмущался: «Кто им позволил залезать в мою душу и хозяйничать там, как им хочется? Люди не понимают того, что ведь каждая буква ставится с определённым расчётом. Прежде чем я её напишу, я её сто раз проверю! А какой-то бездельник в редакции чирк карандашом – и весь мой замысел летит к чёртовой матери».

Также проверял сто раз написанное слово и Рубцов, который критически относился к публикациям и, особенно, к редакторским правкам. В письме к А. Яшину он писал: «Подборка в «Юности» никуда не годится. Я не согласился бы печатать её, если б в это лето мне не очень потребовались деньги. Да ещё отредактировали кое-какие места… В результате рифма стала безвкусной, и слово «надрывались» потеряло ударное значение…»

Почему близки стихи Есенина и Рубцова народу? Потому что в них народ узнаёт радость и боль, близкую своей душу автора, красоту и запах родной стороны. У Есенина: «Звени, звени, златая Русь!», у Рубцова: «Россия, Русь, храни себя, храни!»…

Но великие поэты никогда не умирают, они живут вечно в сердцах людей. И не могилу своих кумиров приезжают люди и не к ногам памятников возлагают цветы, а приходят к ним, к живым…

 

 


Игорь Алексеев[3]

г. Саратов

 

КАК Я БЫЛ ДИССИДЕНТОМ [4]

 

Опять школьные годы? Ну ладно. Восемьдесят второй год. Расцвет совка. Выпускные экзамены в школе. Суета, тревога, надежды. Мне очень надо было получить максимальные баллы, чтобы потом, при поступлении в институт, они зачлись бы как пятёрка. Рисковать было никак нельзя. Ничем. Накануне, удачно написав контрольную по алгебре, случайно показал училке ненужную, засунутую в рукав шпаргалку. Снизили балл с пятёрки на четвёрку. Химию я знал отлично, но химичка ненавидела меня и тоже влепила четвёрку. Тварь. Шансов оставалось маловато…

Незадолго перед экзаменами в маминой, а скорее общей, тумбочке (мебеля ещё те были) наткнулся на новый номер журнала «Октябрь». А надо сказать, что в ту пору я читал всё подряд: и автобиографии, и инструкции по стрелковому оружию, и романы, и детективы, и всё-всё. В клубе военного городка была библиотека, и я прочитал её почти всю. На этот раз был новенький журнал. Я стал листать его в поисках повести или романа и наткнулся на стихотворение «В гостях» Рубцова. Оно взорвалось в голове. У меня была отличная память, и я мгновенно выучил его наизусть и читал про себя: «Трущобный двор. Фигура на углу. Мерещится, что это Достоевский…» Я вообще любил литературу в школе. Читал всё взахлёб и подчас делал такой анализ текста, что литераторша наша просто фигела. Но я никогда не чувствовал ткани стиха, её шершавую мягкость или гладкую шёлковую прохладу. И не слышал я. Не работало воспринимающее устройство.

А здесь, после чтения этого стихотворения, что-то перевернулось в моих молекулах, включился какой-то генетический механизм, и я стал слышать. Слышать и чувствовать. Так из меня получился стихотворец. Именно тогда. Я ещё ничего не написал, но стихотворцем уже был. Экзамены бежали своим неровным бегом. Мы просиживали ночи над учебниками, давали какие-то материалы друг другу, всё было как положено. Даже родители включились в эту игру и пытались узнать темы сочинений или что-то там ещё запретное. Смешно. Совок махровый. И вот экзамен по литературе. Устный. Надо было выбрать, что читать вслух. Набор, как в тогдашних магазинах: Пушкин, Лермонтов, Маяковский. Есенина можно, но не желательно. Я нехотя подёргал все эти книжки и к ужасу своему понял, что буду читать Рубцова, фамилию которого я уже забыл, а стихотворение «В гостях» было вбито в мою память насмерть. Конечно, я выучил для страховки что-то из Блока, по-моему, но нехороший холодок очевидной опасности скандала периодически пробегал по моему хребту.

Экзамен. Ученики встают по-очереди, выходят к доске. Что-то мямлят. Или тараторят, как заводные, особенно девчонки. Причём чем мельче девчонки, тем увереннее и громче тараторят. Звонко так. Высокие, полноватые и грудастые мычат, как коровы. Поверьте, когда я пишу это, у меня влажнеют ладони. Совок неистребим. Я не помню, как поднял руку, как вышел к доске. Но навсегда запомнил, как повернулся к учительнице и сказал: «Ни Пушкина, ни Блока я читать не буду. Я прочитаю стихотворение автора, имя которого забыл. Оно было напечатано в журнале «Октябрь». Учительница, дама лет сорока пяти, с рыжими волосами и птичьими глазами, внимательно смотрела на меня. Я повернулся к классу и стал чеканить: «Не может быть, чтоб это был не он. Как без него представить эти тени и жёлтый свет, и грязные ступени, и гром, и стены с четырёх сторон?» Когда текст дошёл до: «Поэт, как волк, напьётся натощак, и неподвижно, словно на портрете, всё тяжелей сидит на табурете, и всё молчит, не двигаясь никак…», я искоса посмотрел на учительницу. В её взгляде не было отторжения или готовности заорать: «Прекратить немедленно! Что за подзаборщина! Есенина вам мало?!» Наоборот, взгляд говорил: «Давай, Игорь, давай, не сбейся только…» А когда полетело: «И всё торчит. В дверях торчит сосед. Торчат за ним разбуженные тётки, торчат слова, торчит бутылка водки, торчит в окне бессмысленный рассвет…», я посмотрел на класс. Столбняк – это не то слово. Я увидел всё, что в будущей жизни увидит поэт: восхищение, влюблённость, ненависть, зависть. Я был победителем в тот момент и закончил читать чётко, без запинок. То, что произошло потом, для меня было полной неожиданностью. Мои друзья, мои одноклассники зааплодировали мне. Они аплодировали не мне на самом деле, а увиденной ими возможности прорваться сквозь быдляцкую сущность совка. А учительница сказала мне: «Спасибо, Игорь…» То, что я схлопотал пятак, это понятно. Одно непонятно – как и почему я переборол свою трусоватую и конформистскую, в общем-то, натуру. Непонятно до сих пор. Да и пусть всё это останется далёкой и сладкой тайной.


 

 

ПУБЛИЦИСТИКА

 


Валентина Суханова

г. Ртищево

 

ПОЭТ, ВОЛЖАНИН, ГРАЖДАНИН

 

Год литературы… шагает по стране. Пройдёт и он, как всё проходит, только не уйдёт от нас чистая, как весенний родник поэзия Ивана Малохаткина, поэта милостью Божьей, отметившего свой 84-й день рождения.

Если поэзия входит в состав плоти, если не удержать лавину чувств, обличённых в образы, и если поэту есть что сказать согражданам своим, – поэт обязан жить, писать стихи, издавать книги.

Считается, что Иван Малохаткин стихи писать начал поздно. Когда читала и перечитывала его автобиографический рассказ «Отчим», поняла, что это неверно: глубоко чувствовать поэт начал очень рано. И в том ли дело, когда выстраданное легло на бумагу. В недосягаемой морозной дали остался промёрзший, никому не нужный мальчонка. И паренёк в прокуренном матерящемся бараке тоже уже далеко. И на лесоповале посчастливилось выжить поэту.

Быть может, потому и стихи пишутся денно и нощно – стихи, целостность которых нарушить нельзя никаким рецензированием, потому что стихам Ивана Малохаткина не требуется никакая построчная расшифровка.

Не могу представить город Саратов без Волги и Ивана Малохаткина, так же, как русскую землю – без этой великой реки и русскую литературу – без этой поэзии.

На его юбилее 16 марта 2011 года, как и полагается на таких торжествах, звучали проникновенные слова любви и уважения – осмысление роли творчества юбиляра в жизни общества. Но всё-таки показалось, что не сказано главное.

И вот – во весь рост – он сам, величественно-красивый русский поэт Иван Малохаткин. Задышалось свежее – смолистым – и почудилось: вот-вот сбросит поэт парадный пиджак, возьмёт в руки пилу…

«Живая боль былого дня…» – строка из прекрасно изданной к юбилею поэта «Избранной лирики». А за окном – радостное предчувствие весны – обильная капель. «Я родился в марте». И заныло давнее: мягкий постук деревенноской капели (деревенской!) и запах глины, и голос Мамы…

И было неуютно от непривычного перекрестья вспышек теле- и фотокамер. Земляки торопились остановить мгновение: поэт – эпоха.

Повезло волжанам. Отбери у Волги поэзию Ивана Малохаткина, и Волга будет не Волга. Только нет такой силы. И ещё. В глазах поэта, сидящего в кресле юбиляра, промелькнуло что-то отдалённо-отстранённое. Рождение новой строки?

Написано много страниц – как и о чём пишет Иван Малохаткин. Из них рассказ «Все вместе» – о том, как читаем мы, дети и взрослые, произведения Ивана Малохаткина.

Вы когда-нибудь видели глаза ребёнка, переполненного горем? Аня стояла на пороге класса, прижавшись к Нине Ивановне.

– Извините нас, пожалуйста, Аня немного загостилась у меня, потому опоздала на урок, – и с улыбкой Нина Ивановна помахала ребятам своего бывшего 3 «А». Они бегали к ней каждую перемену. Заканчивалась вторая учебная четверть. Мы, учителя-предметники, делали всё, кто во что горазд, – лишь бы приручить этот класс.

Аня вяло приготовилась к уроку и уставилась в одну точку. И вспомнился мне тогда Лёнька из рассказа Ивана Малохаткина «Завещание».

На следующем уроке литературы мы читали этот рассказ по ролям. «Ничего, – успокаивала я себя, маршируя по классу, подгоняемая мыслью, что администрация школы узнает о моём преступлении – отступлении от учебной программы, – ничего, сами говорили, что поэзию Ивана Малохаткина давно необходимо ввести в обязательное изучение». Так мысленно готовилась я к бою.

– Ты, дедуня, не умирай. Знаешь, как мне страшно будет…, – жалобно тянул Серёжа, пытаясь войти в роль дошкольника Лёньки, у которого умерли и мать, и отец, и бабушка. Он сжался, мотнул головой, – и хотел, видно, представить себя на месте Лёньки.

– Ну, что ты, внучек, не бойсь, я не умру, – лихо и громко врал Женя, успокаивая Серёжу. И как-то по-настоящему вздохнул: – Умирать-то мне теперь никак нельзя.


Сморю на ребят, вот они все – тридцать семь – у меня на ладони.

Света, как всегда, любуется на себя в зеркальце. Андрюша смотрит в сторону Маши. Катя слушает, нахмурив бровки…

А когда дед с внуком завели разговор о рыбалке – класс встрепенулся, зашептал: «крючки», «удочки», «озеро»… Мальчишки вытягивали руки с характерным жестом. Скорее бы лето! Да и бабушки с дедушками, родненькие, заждались внучков и внучек, как же теперь соскучились. И вот уже передо мной другие лица: конечно, конечно, это такое счастье, когда тебя любят и ждут.

– Лёньку не тронь, нужон будет. На бахчи пойдём, – неожиданно твёрдо приказал Женя-дед отцу Лёньки, будто и впрямь испугался, что вот сейчас сядет малыш в машину с мамой и папкой и, попав под дождь, слетит с ними в овраг и загорится там. И даже взгляд серьёзный такой метнул в сторону непутёвого сына – соседа по парте Мишу, будто сейчас от него, Жени, зависела судьба Лёньки.

Как сумел автор рассказа выхватить где-то за гранью доступного нам, взрослым, душу ребёнка в самом большом человеческом горе – смерти единственного близкого человека? Выхватить и принести нам, многим, думаю, из нас, чтобы сказать в который раз со времени появления Слова, но по-своему, по-малохатски: давайте остановимся и посмотрим в глаза тому, кто рядом с нами.

– Де-ду-ня… – Слова автора стала читать я, стараясь выговаривать их как можно спокойнее: «…закричал он… Одну ручонку он просунул под шею деда, а другой – клещом вцепился в его мутноватые волосы и застыл. Как только ни пытались оторвать Лёньку от деда Тараса – уговорами и силой – ничего не получалось. Так и пришлось отстригать зажатые в его кулачок волосы деда…»

Отвернулась я, чтобы украдкой вытереть глаза, да как же, укроешься от них, и маску наденешь – тут же сорвут. Слышу – тоже захлюпали и вдруг – завыли. Я, как ошалелая, металась между ними, оглядываясь на дверь, умоляла: «Замолчите! Замолчите!», – даже закричала на них. И тут наткнулась на глаза Ани. Подошла к ней, обняла, поцеловала. И плакали мы до звонка, потихонечку – все вместе. Через какое-то время ребята будто радовались выздоровлению Лёньки и пробовали друг на друге его с дедом Тарасом «ревунки».

Вернулись к рассказу Ивана Малохаткина «Завещание», когда девчонки и мальчишки готовились уйти из школы. Размышляя о том, что же оставил Тарас Тимофеевич в наследство внуку своему. Ведь не только же денежки в тряпице да двор, да огород… Оставил он Лёньке, говорили мы, душу свою крестьянскую чистую, землю предков, пропитанную их потом и кровью.

Думали мы, конечно, и об авторском посвящении в рассказе: «Светлой памяти милых сердцу моему Петра Сергеевича Долотова и Владимира Алексеевича Грозина…» Иван Малохаткин завещает им, молодым, память об этих и других хороших людях, живших на земле.

Слушала я их, встающих на крыло перед высоким – дай Бог – полётом, и застряло в горле радостно-горькое: сколько предстоит им перелюбить и перестрадать… Хватит ли сил? И спрашивала себя: повлажнеют ли глаза их от весеннего сладостного ветерка земли родной, родящей, сбережённой для них и оставленной им в наследство?

И ощутила щемящую нежность, когда начали они читать свои любимые строчки. Аня – моё любимое:

 

Оглушит лес слепая белизна

И гроздь сорву, что не склевали птицы.

– Не ешь! – мне скажет хрустом тишина –

На ягодах остались чьи-то лица.

 

А у самого порога – эх, как наойкались да наахались мы с девчонками, – мальчишки, смешно прыгая, надо же – длинноволосики, бросились играть в «ревунки».

И смеялись мы до слёз, обнявшись, все вместе.

 


ПЕРЕД КОНЦОМ СВЕТА

«В распахнутых настежь дверях сараев возле погребиц видны накатанные горки небольших тёмно-зелёных арбузов, отобранных для мочки. Оттуда же нестерпимо тянет медовым ароматом спелых дынь и, с кислецой, антоновских яблок…»

Не думала я, что купив первый номер журнала «Литературный Саратов» за 2011 год попаду в своё детство, когда начну читать повесть Владимира Масяна «Игра в расшибного». И, когда 9 мая 2011 года меня позвали на родину в село Макарово Ртищевского района на открытие мемориальной доски моему отцу, поняла, что снова еду в детство.

«Нилову Михаилу Александровичу – солдату и землепашцу, учёному-самородку, просоводу от благодарных земляков».

Приехали сюда из сёл и деревень, объединённых в пятидесятых годах в один колхоз, где отец был избран председателем, родственники тех, с кем налаживал он жизнь на земле в послевоенной разрухе.

Я не знаю таких слов, чтобы передать заполнившее меня ощущение кровного родства с моими земляками и ещё – вкус хопёрского ветерка среди этих людей.

Отец смотрел на нас с памятной доски, показалось, с укором: ну что вы, мол, затеяли, посевная ведь.

А в воздухе витал тот самый арбузно-яблочно-укропный радостный дух – дух детства. И бригадир дядя Володя Макарцев, и кузнец Антон Иванович, и учительница Ксения Семёнова увиделись мне тут в их детях и внуках.

Привычка с детства – говорить с полюбившимися героями литературных произведений. Здравствуй, Котька, я понимаю тебя. Можно вырвать страницы из учебников истории и заменить их совершенно другими. Но разве под силу кому-то вырвать из нас нашу память?

«За войну отец исходил рулевым на бронекатерах десятки фарватеров. Бывал в жутких переплётах, а домой вернулся без единой царапины. Правда, похлебать ледяной водицы пришлось и под Сталинградом, и на Днепре, и на Дунае, когда стальная материальная часть уходила на дно от прямых вражеских попаданий».

Мой отец, Котька, ушёл служить в армию в 1939 году. Там и застала его война: оборона Москвы, Курская дуга, взятие Кенигсберга… Домой ефрейтор Нилов вернулся только в 1948 году, так как война в победном 1945 закончилась не для всех. Моя бабушка Груша, получившая похоронку на старшего сына Петра Нилова, встретившая с войны израненных троих сыновей – Георгия, Ивана и Николая Ниловых, не выдержала девятилетней разлуки с сыном Михаилом и отправилась с саратовщины через разрушенную страну к нему в Западную Украину. Прошедший весь ад войны, он подумал, что сошёл с ума, когда к нему бросилась мать, и вышел из оцепенения после того, как увидел вокруг себя плачущих друзей-однополчан.

Твоя мать, Котька, Клавдия Филаретовна, своей стойкостью и мудростью напомнила мне мою бабушку Грушу. «Таку войнищу перемогли» они вместе со всеми. И вот теперь все вместе радуются жизни и украшают её трудом и цветами.

«В войну не до того было, а теперь каждый хотел, чтобы всё благоухало, как до неё, проклятущей. Старые постройки спрятались в разросшихся кудрявых деревцах душистой сирени. Дикий виноград оплёл стены дома и вился по штакетничкам малюсеньких палисадничков, в которых поочерёдно цвели бегонии, табак, неприхотливые бархотки и разноцветные астры. Даже там, где по всем законам должны были густеть заросли лебеды, качалась на редком ветерке яркими «граммофонами» розовая мальва…»

Мальва… Окна тогда в Юсупове, где мы жили, утопали в герани, а улицы – в мальвах. Я боялась пропустить начало цветения и выбегала к мальве по утрам, но первыми увидели это мама и корова Зорька. Зорьку свели потом со двора на общественную ферму, и плакала я украдкой, с обидой не знаю на кого, спрятавшись в лопухах. По вечерам не встречали мы, ребятишки, пастуха Алёшеньку с огромным букетом ягод для нас. Во дворах не слышно было мычания, я любила слушать и отгадывать: чья это. А на заборе долго ещё висела кружка для парного молока. В натуре русского крестьянина – безропотно выносить перекосы-недокосы. Вот опять перед глазами у меня – мальва, мама, платочком вытирающая глаза Зорьке…

Ещё вспомнились свадьбы. Я, дошколёнок, всё никак не могла понять, прыгая вместе со всеми (всем селом гуляли) – отчего папе-то так весело. А вот «похмельной расслабухи» не помню в нашем селе.

И пожар, как в этой повести был: ночью горела ферма на горé. Проснулась утром, испугалась: сидит старик сгорбленный, седой. Я закричала: «Мама!» Поднял он голову, – папа. Всю ночь всем селом тушили пожар.

А вот эти страницы повести, Котька, я назвала бы гимном жизни.

«…вернулся с Балтики уволенный в запас старшина первой статьи Константин Карякин, возмужавший и как ему представлялось, ошкуренный солеными ветрами, закалённый долгими морскими походами. Но как только он снял бескозырку в своём дворе, набиравшая воду из колонки тётка Ганя Пецерыця сорвалась в крик: «Бачьте, Котька возвертался! Хлопчик наш ридный! Кровиночка Клавдюшина!» – и, путаясь в длинных юбках-вышиванках, сбивая ведра, кинулась к нему на шею. У «морского волка» на ресницах повисли слезы с кулак. Затисканный, зацелованный соседями Костя, едва продрался к двери своей квартиры».

И вспомнилось мне: распахнутое окно, незнакомые звуки; выбежала в одной сандалии, а по дороге – пылища: много тётенек и бабушек, а дальше – мои друзья и подружки, вооружённые кто прутиком, кто кнутиком. Шли у пришлой Тоськи Генкина отца домой «вертать». «Ишь ты, наплодил детей и – туда же» – с этим, только что услышанным, встала и я в строй.

Радостный крик тётки Гани напомнил мне совсем забытое: плотника дядю Игната, катающегося по полу, увезли в больницу в соседнюю Репьевку. Там сказали: срочно – в Саратов, нужна операция. Провожали «Победу» с дядей Игнатом всем селом. Каждое утро и вечер собирались все в центре Юсупова у динамика на столбе. Только что установлена была новенькая радиостанция – единственная в округе, всеобщая гордость, и председатель передавал сводки из Саратова, как с поля боя.

«Здоровье Игната Пантелеевича на прежнем уровне. В Саратове медицина сильная – спасут».

«Состояние Пантелеевича ухудшилось. Ничего, мужик крепкий, выберется».

И вот: «Товарищи! Наш Игнат Пантелеевич – жив и здоров. Диагноз – закупорка газами». Здоров, а все как-то чудно молчат – подумалось мне. И – разразились… Слышу этот вселенский хохот моих земляков и спрашиваю себя теперь: жило ли в душе простого русского человека вместе со стихийным протестом против всякого насилия – «осуждение, любопытство и сочувствие преступнику» по той причине, что он «всегда предполагает в смертном угрызения совести»?

Не посочувствовали новому председателю, которого навязали обманом после отца, не подчинившегося новому искривлению политики в сельском хозяйстве. Отец уехал работать в соседний район, а за ним полсела. Оставшиеся, привыкшие честно трудиться и жить по справедливости, посадили вора-председателя в тюрьму. Не посочувствовали преступнику. Фамилию его никто уже не помнит там.

Партбилет у отца отбирали часто: то посевную начнёт без указа свыше, то на денежную оплату перейдёт, не дожидаясь приказа.

Елена Александровна, краевед тех сёл, на открытии памятной доски зачитала протокол того собрания, где решили перейти на такую оплату труда: «Три рубля в день зарабатывали» – с такой радостью воскликнула Елена Александровна, что молодые поняли: это тогда были большие деньги. Стояла я, будто снова делилась с моими ребятишками семейно-политической новостью: папу вызывает Ислюков (эту фамилию тут тоже уже не помнят: полвека всё-таки прошло). И бегут они по селу, кричат: «Председателя Ислюков вызывает».

Мы любили бегать в овраг, где колыхалось море голубых и коричневых колокольчиков. Если очень прислушаться, можно было услышать, как они звенят. Любили то место, где росла густая, высоченная трава, складывались брёвнышками и перекатывались вниз, к самому ручейку. Я любила попробовать на вкус каждую новую травинку. Кажется, больше никогда мне не приходилось дышать таким воздухом. Мы продирались через ежевичные заросли к роднику (уже в малом составе) и доставали припасённую шоколадную горбушку.

Как люблю я, Котька, читать между строчек повести те места, где тёплый и ласковый мир твоего дома. Гляжу твоими соскучившимися глазами на оконную занавеску, коробку из под сандалий, на мулине, на мебель, сработанную руками твоего отца.

Вон когда ещё понял ты, Котька, «что для всех уютного места под солнцем становилось мало», потому что «…нашлись достойные наследники у русского Ваньки Каина. Не менее преуспели на этом поприще потомки Бени Крика из Одессы. А по пятам нахально лезли в Центральную Россию «паврушники» с Кавказа и Закавказья».

Ну а земляки мои в то время не призывы партии «с каким-то яростным воодушевлением» претворяли в жизнь – они трудились не покладая рук, поднимали детей и страну. Я помню эти руки – тёти Поли, тёти Даши… Мне было страшно брать из них пирожки, которыми нас, ребятишек, угощали. Без этих рук всего через шестнадцать лет после окончания войны взлетел бы наш русский человек в космос?

Не спилось моё родное село, не вымерло. Может быть, в памяти черпает силы?


Елена Умнова

с. Елань Ртищевского района

 

«ВОТ МОЯ ДЕРЕВНЯ,

ДОМ, ЧТО СТАЛ РОДНЫМ…» [5]



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2019-05-19; просмотров: 132; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.118.254.94 (0.083 с.)