Любвеобильная, или 26 лет из жизни Русской женщины (опыт сексуальной биографии) 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Любвеобильная, или 26 лет из жизни Русской женщины (опыт сексуальной биографии)



 

Прошлой зимой я угодил на больничную койку в одну из московских больниц. Не буду описывать ее блокадную нищету  — западному читателю все равно этого не представить, а российскому и без меня все известно. Скажу только, что даже мне, довольно популярному писателю и иностранцу, были постелены рваные простыни и дырявые наволочки — иных теперь в российских больницах просто нет, белье тут не обновляли с тех пор, я думаю, как я эмигрировал из СССР. Заодно исчезли и больничные халаты, тапочки, посуда, лекарства  — нынче каждый больной все приносит с собой, даже аспирин. (Впрочем, туалетной бумаги, помнится, не было и при советской власти, так что на этот счет у меня претензий к российской демократии нет.)

И вот пока с разных концов Москвы друзья свозили мне еду, простыни, тарелку, ложку, кружку, халат, одеяло, обогреватель и прочие бытовые аксессуары, а врачи совещались, делать мне операцию или нет, и полулитровыми шприцами черпали из меня кровь на анализы, я в свободное от уколов время слонялся по больнице, заводя знакомства с медсестрами, юными врачами-стажерами и обитателями соседних палат. Вскоре я уже знал, сколько зарабатывают больничные медсестры ($35 в месяц) и врачи ($120) и удивлялся уже не нищете, в которой пребывает российское здоровье, а тому, что на эти деньги больницы все-таки функционируют, врачи и медсестры ежедневно приходят на работу и даже — что самое поразительное  — лечат, лечат людей! Чуть позже выяснилось, что все они, медики, сами-то выживают, только работая в две-три смены и в разных местах. Даже главврач реанимационного отделения, помимо своей прямой работы, вынужден через два дня на третий дежурить по ночам в других больничных корпусах.

Собственно, из-за этого врача, назовем его Николаем Николаевичем, я и начал свой рассказ. Мы с ним сдружились во время моей бессонницы и его ночных дежурств, а потом выяснилось что он и книжки мои читал, и даже принес однажды из дома пару моих романов, чтобы я его папу автографом уважил. И вот, пользуясь этим его расположением, стал я все чаще и чаще проникать за дверь с суровой надписью «РЕАНИМАЦИЯ. ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН» и все большее время проводить в кабинете Николая Николаевича, стараясь выспросить его о каких-нибудь интересных медицинских случаях и подробностях работы врача-реаниматора. Пограничные состояния между жизнью и смертью всегда захватывают читателя, и я хотел выудить из Николая Николаевича такой сюжетец, чтобы нанизать бытовую больничную реальность на шампур борьбы реаниматоров за жизнь какого-нибудь смертельно раненного бандита, вора в законе, нового русского или, на худой конец, следователя МУРа. Захватывающая тайна глобального значения, которую может унести с собой в могилу умирающий бандит, или нити очередного кремлевского переворота уже мерещились мне в холодных коридорах и палатах реанимационного отделения, под ночные стоны и кашель больных, лежащих под капельницами и освещенных багровыми бликами все того же табло «РЕАНИМАЦИЯ».

Нужно сказать, что Николай Николаевич весьма неохотно поддавался моим расспросам, объясняя, что в реанимацию больных доставляют прямо из операционной, и они, как правило, еще под наркозом, а потом, даже отойдя от наркоза, так слабы от потери крови, что им не до разговоров. И врачам не до биографий пациентов, им хотя бы успеть с историями болезней ознакомиться и с анализами, чтобы не вколоть что-то не то или не туда.

Но я уже вбил себе в голову создать эдакий крутой больничный триллер и не отставал от Николая Николаевича. Конечно, будь я рядовым пациентом, Николай Николаевич легко пресек бы мои притязания — врачи, а тем паче врачи-реаниматоры не боятся быть резкими ни с кем, даже с писателями. А Николай Николаевич был достаточно молод, всего 32 года, и, видимо, талантлив, раз занимал такую должность, он, я подмечал, уже усвоил присущую юным дарованиям категоричность. Но ни отправить меня в палату, ни даже выпроводить из своего кабинета он не мог, потому что нуждался во мне, нуждался остро, почти смертельно. И все потому, что при первом нашем знакомстве, когда во время ночного дежурства он рассказывал мне об их горестно-нищенском положении («Представляете, у нас даже кардиографа нет, это в реанимации!»), я спросил: «А сколько стоит этот кардиограф?». «Много, — вздохнул Николай Николаевич. — Хороший, швейцарский — тысячу четыреста долларов!» «Хорошо, — сказал я.  — Вылечите меня, и я куплю вам этот кардиограф». «Да что вы?!» — не поверил своим ушам Николай Николаевич. «Запросто, — сказал я.  — Во-первых, я, как иностранец, все равно должен оплатить свое пребывание в больнице, только деньги эти уйдут в бухгалтерию и растворятся неизвестно где и на что. А так у вас будет кардиограф. И во-вторых, пусть это будет такой почин  — может, у вас после меня какой-нибудь настоящий богач будет лечиться, вы ему скажете: «Вот нам Тополь кардиограф подарил!», а он, как русский человек, захочет, конечно, переплюнуть иностранца и подарит вам что-то покруче».

И теперь Николай Николаевич, помимо своей работы, занимался переговорами с какой-то фирмой о доставке швейцарского кардиографа, платежными документами, растаможкой и т.д. и т.п., и деваться ему от меня, благодетеля, было, конечно, некуда. Хотя, наверно, рано или поздно я все-таки нарвался бы на запрет главврача больницы пускать меня в реанимацию, но тут во всю эту историю вмешалась моя жена. Она атаковала меня телефонными звонками из Нью-Йорка, она мобилизовала на эти звонки моих американских и канадских друзей-врачей, и все они в один голос стали требовать, чтобы я ни в коем случае не оперировался в России, а немедленно, даже с трубкой в пузе, летел в Нью-Йорк, в лучшую у нас в Америке больницу «Маунт-Синай воспитал», где меня уже ждет знаменитый хирург. И на третий день этой атаки я сказал своим московским врачам:

Знаете что, дорогие? Я бы ни за что не лишил вас удовольствия распороть мне брюхо, но у каждого из вас есть жена, и представьте себе на минутку, что меня ждет, если ваша операция будет не совсем удачной. Мне потом всю оставшуюся жизнь слышать каждую ночь только одну фразу: «Я же тебе говорила оперироваться в Нью-Йорке!»

Врачи рассмеялись, но ярче других осветилось лицо Николая Николаевича — он понял, что завтра-послезавтра избавится от моих докучливых вопросов и беспардонных визитов в святая святых больницы — реанимационное отделение.

И вот настал день отлета — я подписал документ, что выписываюсь из больницы на свой страх и риск, получил на руки копию истории своей болезни и анализов, запас шприцев, антибиотиков и лекарств на случай какого-нибудь эксцесса во время полета и зашел к Николаю Николаевичу проститься. И первое, что мне бросилось в глаза  — на его обычно чистом, даже как бы стерильном письменном столе стояла пепельница с окурками (за это курение я его постоянно журил), а рядом с этой пепельницей лежал какой-то пакет, завернутый в плотную бумагу и оклеенный вдоль и поперек липкой медицинской лентой.

Так! — сказал я с укором.  — Опять вы курите! Вы же мне обещали…

Подождите, — перебил Николай Николаевич. — Присядьте.

Спасибо. Я всего на минуту. Проститься. Меня ждет машина.

Ничего… — Николай Николаевич нервно выбил сигарету из пачки, чиркнул спичкой и закурил, хотя никогда прежде не позволял себе этого в моем присутствии, зная, что я не выношу табачного дыма.

Я ждал, я понял, что сейчас меня удивят каким-то сюрпризом, ведь таким взвинченным я Николая Николаевича никогда не видел. Но он еще посмотрел на меня сквозь дым и эдак сбоку, с наклоном головы, словно сомневаясь даже сейчас, в последнюю секунду, в своем решении. Тут спичка, догорев, опалила ему пальцы, он отбросил ее в пепельницу, и этот непроизвольный жест как бы решил все дело, он сказал:

Ладно! Так и быть! Дело в том, что я ваш должник. И очень серьезный. Мы же не вылечили вас и даже не прооперировали. А кардиограф получили, завтра нам его привезут. И потому… Вот возьмите. — И с этими словами Николай Николаевич потянул мне оклеенный липкой лентой пакет.

Что это?  — спросил я, принимая подарок, и пошутил не очень удачно: — Надеюсь, не наркотики?

Ведь действительно, что еще мог подарить мне заведующий реанимационным отделением московской больницы?

Это то, что вы у меня просили, — нервно сказал Николай Николаевич, пресекая своей серьезностью Мой неуместный юмор.  — Тут… Тут несколько магнитофонных кассет, которые наговорила одна моя пациентка. Только имейте в виду: их никто не слышал, никогда! Пообещайте мне, что, если вы их используете в каком-нибудь романе, вы измените все имена и места действия. Вы обещаете? — В его голосе уже было сомнение в моей порядочности, а его рука каким-то мелким, непроизвольным жестом потянулась к пакету.

Обещаю! Конечно, обещаю! Честное американское! — сказал я, понимая, что нужно бежать, пока у меня не отняли этот сюрприз-загадку.  — Спасибо! До свидания! — и почти бегом выскочил из больницы,

Белый январский снег скользко бросился мне под ноги, чистый морозный воздух боржомными пузырьками вошел в легкие, и я пошатнулся не то от слабости после лошадиных доз антибиотиков, не то от кислородного опьянения солнцем и волей. Но шофер упредительно подхватил меня под локоть, удержал от падения, я плюхнулся на сиденье машины и, сжимая в руках загадочный пакет, сказал:

Вперед! Поехали!

Нужно ли говорить, что уже в самолете я вскрыл этот пакет, обнаружил в нем ровно десять пронумерованных магнитофонных кассет, вставил кассету номер один в свой диктофон и… вот что я услышал.

«… — Дорогой Николай Николаевич! Доктор мой! Я знаю, что не стою ни вашей безумной доброты, ни тех героических трудов, которыми вы пытаетесь меня спасти. Но спасти меня невозможно, я слышала это от врачей, которых вы собрали ради меня со всей Москвы. Вы думали, что я в отключке, да я и была, наверно, без сознания, но слышать я все слышала, как под гипнозом. „Стафилококковый сепсис. Трое суток, не больше. Эта бактерия резистентна к антибиотикам“, — сказал один врач, не так ли? „Н-да… Ни ампициллин, ни ванкомицин здесь уже не помогут…“ — сказал другой. „Не может быть! — воскликнул ваш голос. — А плазмофорезис?“ Но ваш вопрос повис в воздухе и остался без ответа.

И значит, мне осталось трое суток, «не больше». Трое суток. Семьдесят два часа.

Какой же мне смысл спать — даже в вашем кабинете, куда вы отселили меня от всех остальных храпящих и орущих больных?

Господи! Неужели я умру? Неужели?! И из-за чего! Нет, в самом деле — из-за чего? Хотите знать, Николай Николаевич? Да, милый мой доктор, последний! Мне нечем ответить на вашу доброту и заботу, я свалилась на вас прямо из операционной — голая, окровавленная, без сознания, без денег и даже без всякой косметики. Я выглядела ужасно! А вы провели у моей койки не знаю сколько — трое суток? четверо? Боже, чем вы только не пытались оживить мое тупое и беспомощное тело! И вы вернули меня к жизни, но — лишь для того, чтобы услышать приговор консилиума этих медицинских корифеев.

Уже ночь, я не знаю, который час, у меня нет часов. За окном тьма, а в коридоре уборщица моет пол, точнее — возит по нему мокрой тряпкой. Сверху, со второго этажа слышны крики какого-то больного, но вот и он замолчал. Как хорошо, как замечательно, что мои последние дни я проведу в тишине вашего кабинета и под музыку великих джазменов — час назад я уговорила вас уехать домой поспать, вы оставили мне десять ваших любимых кассет и карманный «Панасоник», и теперь я слушаю Миллера, Армстронга, Клуни…

Но знаете что, Николай Николаевич? Я разорю вас на эти десять кассет и сделаю вам сюрприз — запишу на них свою жизнь. Но не ту биографию, которую я писала при поступлении в аспирантуру, и даже не ту, которую знает моя мама. Нет, я расскажу вам то, что ни одна женщина никогда не рассказывает никому — ни врачам, ни родителям, ни мужу, ни детям. Да, да, я расскажу вам то, что мы, женщины, всегда уносим с собой в могилу — насовсем, навсегда. И вы узнаете наконец то, что — единственное — и есть истинная женская биография, суть и ствол ее жизни. Хотите?

Впрочем, я не узнаю, хотите вы или нет, ведь я не стану спрашивать этого у вас, и вы узнаете, что я испортила ваши кассеты, только потом, после, когда меня уже не будет ни в вашем кабинете, нигде. Тогда, как-нибудь во время ночного дежурства, когда вы приляжете отдохнуть на этом диване, закурите ваши любимые «Мальборо», вставите в магнитофон Миллера или Глена Кола, чтобы уплыть в виртуально-музыкальную ирреальность, — только тогда вы и услышите мой голос и мою исповедь. Итак, вот

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 55; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.145.131.238 (0.01 с.)