Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Глава 3. Сюжетно-речевое единство
Отношения сюжета с другими элементами художественной системы произведения могут быть обозначены, в зависимости от их природы, как взаимосвязь, взаимодействие, взаиморазвитие... Специфика отношений между сюжетом и словом (речевым строем произведения) точнее всего определяется понятием взаимопроникновение. Сюжет явлен в слове, он создается словом и живет в слове. Взаимопроникновение сюжета и слова — это диалектически противоречивое единство: «... рассказ о событии не есть само событие; слово о поступке не есть сам поступок. Но становясь взаимодействующими сторонами художественно-речевого единства, они выявляют себя не иначе, как через собственную противоположность. Поступок, воплощаясь в слове, именно в словесной эстетической реальности обнаруживает свой внутренний смысл. Слово же, вполне вовлекая в себя ранее внешнюю по отношению к нему реальность, само становится своеобразным действием, поступком, событием»1. На определенном этапе чтения и, тем более, изучения произведения мы сосредоточиваем внимание на какой-либо из сторон сюжетно-речевого единства. Если мы отвлекаемся от анализа словесной материи, в которой сюжет реализуется,
153 опредмечивается, то перед нашим мысленным взором предстает «живая» картина процессов действительности; мы видим ее сквозь ставшую «прозрачной», «невидимой» материю художественной речи. Однако такое отвлечение — лишь один из моментов анализа сюжета. Только тогда, когда мы включаем в анализ сюжета анализ художественной речи, содержательный смысл сюжета может быть воспринят во всей его полноте. Наиболее наглядно реализация сюжета в слове предстает при анализе на микроуровне — уровне ситуации и события — глаголов, обозначающих поступки персонажей. Когда в сознании художника возникает «фабульная наметка», он видит перед собой ряд действий, поступков персонажей, которые могут быть названы однозначно: пришел, побежал, остановился... Но когда читатель воспринимает созданный из этой наметки сюжет, он не только видит, что делает герой, — он понимает, почему и как тот это делает, что он при этом переживает и, наконец, как к этому относится, как это оценивает писатель. И все это должно содержаться в том самом слове, которое обозначает поступок, — в слове сюжетном, отобранном из синонимического ряда и включенном в контекст, в окружение других слов.
В рассказе Чехова «Невеста» читаем: «У Нины Ивановны блестели бриллианты на пальцах, потом на глазах заблестели слезы, она заволновалась». Из синонимического ряда выбрано слово, наиболее нейтральное, лишенное той эмоциональной окраски, либо возвышающей, либо иронической, которая возможна в других вариантах (сверкали, искрились, блистали). Но главное — этим словом обозначены два действия, которые тем са-
154 мым объединяются в сознании читателя, — а он еще до этой сцены знал, что у Нины Ивановны бриллианты на каждом пальце. Теперь, когда он будет читать о слезах Нины Ивановны («Вот Нина Ивановна, заплаканная...»; «Нина Ивановна... горько заплакала...»), он одновременно будет видеть бриллианты на ее пальцах. А когда он прочтет, что при встрече Нины Ивановны с Надей «бриллианты блестели у нее на пальцах», он увидит и слезы на ее глазах. Рассказ Чехова «Душечка» начинается так: «Оленька, дочь отставного коллежского асессора Племянникова, сидела у себя во дворе на крылечке задумавшись. Было жарко, назойливо приставали мухи, и было так приятно думать, что скоро уже вечер». «Задумавшись», «думать» — эти слова создают представление о героине как о человеке думающем, мыслящем. Правда, внимательный читатель заметит некоторую несообразность: «скоро уже вечер» — это не столько мысль, тем более — не размышление, сколько ощущение, предвкушение. Думать, размышлять мыслить Душечка вообще не умеет, зато она умеет так воспринимать мнения людей, которых любит, что они вполне заменяют ей собственные мнения и мысли. Перечитывая рассказ, мы в слове «думать» ощутим его точный смысл: «предвкушать, что скоро уже вечер», а в слове «задумавшись» ощутим его контекстуальный, ситуационный смысл. Вспомним, что в это время «надвигались темные дождевые тучи, и оттуда изредка потягивало влагой», а «среди двора стоял Кукин — антрепренер и содержатель увеселительного сада «Тиволи»... глядел на небо» и «говорил с отчаянием... — Опять будет дождь!» Оленька слушала его «молча, серьезно, и, случалось, слезы выступали
155 у нее на глазах. <...> Она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого. <...> В конце концов несчастья Кукина тронули ее, она его полюбила». В данной ситуации «задумавшись» — значит «заслушавшись любимого человека». «Задумавшись» для Душечки — эти процесс не мышления, а восприятия, переживания. Когда же ей некого слушать — потому что некого любить, ей не о чем думать: «По вечерам Оленька сидела на крылечке, и ей слышно было, как в «Тиволи» играла музыка и лопались ракеты, но это уже не вызывало никаких мыслей. Глядела она безучастно на свой пустой двор, ни о чем не думала, ничего не хотела. <...> А главное, что хуже всего, у нее уже не было никаких мнений». Они снова появляются у Душечки, когда в ее жизнь входит мальчик Саша. И это не только, как прежде, мнения любимого человека, но — впервые в ее жизни — свои собственные мысли и размышления. Да, «об учителях, об уроках, об учебниках» она говорит «то же самое, что говорит о них Саша». Но, помимо этого, она «грезит о том будущем, далеком и туманном, когда Саша, кончив курс, станет доктором или инженером, будет иметь собственный большой дом, лошадей, коляску, женится и у него родятся дети...» И когда в финале рассказа дважды появляется слово «думает»: «Она засыпает и все думает о том же... <...>... она ложится и думает о Саше», — эти слова употребляются в прямом, точном смысле. Оценочная функция слова резко выступает в сатирических и юмористических произведениях. В рассказе О. Генри «Дары волхвов» читаем: «Единственное, что тут можно было сделать, это
156 хлопнуться на старенькую кушетку и зареветь. Именно так Делла и поступила»2. Представляя себе «фабульную наметку» этой картины, мы видим ее «контур»: женщину, которая падает на кушетку и плачет. Но для того, чтобы возник сюжет, должны были появиться слова «хлопнуться» и «зареветь». А сами эти слова приобретают художественный смысл только в сюжетном контексте. Для того чтобы представить себе, какой была «фабульная наметка», нужно было ее «восстановить», извлечь из сюжета, а для этого — заменить писательский, художественный текст читательским, нехудожественным. Это позволяет читателю представить себе, как идет процесс творчества писателя, каковы его этапы: сначала О. Генри «увидел», вообразил некую бытовую ситуацию, а затем выбрал для описания этой ситуации такое сочетание слов, которое заставило читателя не только увидеть, но эмоционально пережить, оценить ситуацию. Так выступает диалектическое взаимодействие сюжета и фабулы в его микропроявлении, на уровне предложения: жизненный опыт писателя порождает в его сознании «фабульную наметку»; ее словесное воплощение, выражая авторскую оценку изображенного, порождает в сознании читателя сюжет; чем осознаннее читатель соотносит сюжет с восстанавливаемой из него фабулой, тем полнее он воспринимает авторскую оценку, авторскую концепцию действительности. Эта закономерность во всей полноте ее проявлений обнаруживается при анализе диалектики сюжетно-фабульного единства на его макроуровне — на уровне произведения. Текст эпического произведения, кроме косвенной, включает и
157 прямую, и несобственно-прямую речь, в их соотнесенности и взаимодействии; последовательность и смена предложений разного типа речи — это и есть то, что Тынянов называет «движением стилевых масс». В речевом контексте приобретают сюжетный смысл даже такие предложения, которые вне контекста предстают как «чисто фабульные», предельно объективированные, лишенные оценочности: сообщения о фабульном пространстве и времени действия.
Такова, например, концовка — завершающая фраза первой части рассказа Чехова «На святках»: «До станции было одиннадцать верст». Сюжетный смысл порождается не авторской оценкой, присутствующей «внутри» этой фразы (ее нет, потому что сообщаемый факт оценке не подлежит), а тем эффектом обратной связи, которую эта фраза приводит в действие. Читатель, связав эту фразу с предшествующей, завершаемой словами «... пошла на станцию», видит не столько дорогу длиною в одиннадцать верст, сколько человека, бредущего по этой дороге; тем самым протяженность пространства превращается в длительность времени, а все это порождает эмоциональное переживание: сочувствие, сострадание Василисе. Это и есть понимание сюжетного смысла фабульной ситуации, которую можно пересказать так: «Василиса идет отправить письмо». Обратимся еще раз — в ином аспекте — к концепции фабулы и сюжета, принадлежащей Л. С. Выготскому. Обратим внимание на его утверждение: «Мы... вправе приравнять фабулу ко всякому материалу построения в искусстве. Фабула для рассказа это то же самое, что слова для стиха, что гамма для музыки, что сами по себе краски для живописца, линии для графика
158 и т. п. Сюжет для рассказа то же самое, что для поэзии стих, для музыки мелодия, для живописи картина, для графики рисунок»3. Если в приведенных ранее определениях Л. С. Выготский отождествлял фабулу с жизненным материалом, а сюжет — с композицией произведения, то здесь он отождествляет фабулу с материалом искусства, а литературный сюжет — с аналогичными, но не тождественными ему феноменами других видов искусства. Предлагаемое «приравнивание» фабулы слову, сюжета — стиху неправомерно прежде всего потому, что и фабула, и сюжет реализуются в слове, стало быть, слово — материал и для фабулы, и для сюжета, — именно как слово словарное, нехудожественное, точнее — предхудожественное. Еще более такое приравнивание неправомерно потому, что, уподобляя фабулу слову словарному, нехудожественному (это следует из аналогии: слово — гамма — краски — линии), Л. С. Выготский тем самым выводит фабулу за пределы искусства (что логически следует из приравнивания им фабулы жизненному материалу). Но фабула — это не сырье и не полуфабрикат для искусства, это его структурно-функциональный элемент.
Предлагаемое Л. С. Выготским уподобление не просто «хромает», как всякое сравнение; оно в принципе не соответствует природе рассматриваемых явлений. Приравнивая функцию фабулы функции слова словарного, Л, С. Выготский полностью игнорирует функцию слова художественного — речевого строя, в котором «овеществляются», реализуются и фабула, и сюжет, а стало быть, игнорирует сущностное свойство литературы — словесную изобразительность. Слову в системе построений
159 Л. С. Выготского места вообще не находится; в ней есть лишь жизненный материал (= фабула) — и его композиционная перестройка (= сюжет). Между тем уяснить истинный смысл категорий сюжет и фабула и природу отношений между ними можно только обратившись к анализу словесной материи произведения — в ее отношениях к фабуле и к сюжету. В самом общем приближении мы это уже сделали, выделив в лексике фрагмента новеллы О. Генри два типа слов: одни намечают фабулу («Делла» и «кушетка»), другие формируют сюжет («хлопнуться» и «зареветь»). Так рассмотрение проблемы «сюжет и слово» переключается из общетеоретического плана, где понятие «слово» употребляется в расширительном смысле («речевая материя»), в конкретный, аналитический план, где термин «слово» употребляется в его собственном значении: лексическая единица. Виды и разновидности взаимосвязи слова и сюжета многообразны. Выделим три вида: 1) слово начинает сюжет; 2) слово сопутствует сюжету; 3) слово завершает сюжет. Каждое слово текста необходимо, содержательно, но — не в равной степени и не в одинаковой функции. Мы уже упоминали о различии слов сюжетных и слов фабульных. Среди сюжетных слов особое значение имеют слова-доминанты, выражающие (прямо или метафорически, или символически) смысл произведения. Именно эти слова и несут наибольшую сюжетную нагрузку. В рассказе Чехова «Скрипка Ротшильда» в качестве слов-доминант выступают слова гроб (14 раз), убытки (17 раз), скрипка (18 раз). Каждое из них знаменует особый этап развития сю-
160 жета. Слово «гроб» связано с профессией Якова и со смертью Марфы, поэтому оно представлено в начале рассказа, а из второй его половины исчезает. Слово «убытки» появляется в экспозиции, фигурируя в его прямом, меркантильном значении: расходы, незаработанные деньги, даром потраченное время. Затем это слово уходит из текста — и появляется вновь в финальном размышлении Бронзы, приобретая двойной смысл: не только упущенные возможности обогащения, но и утрата добрых чувств, задавленных бездушием и жестокостью. А на последней странице текста слово «убытки» снова исчезает, вытесненное словом «скрипка» — заглавным образом рассказа. Заглавие вводит тему скрипки — тему музыки, творчества, красоты. Ей диссонирует начальная ситуация: захолустный городок, мрачная изба, неудавшаяся жизнь. И скрипка вначале предстает только в меркантильном свете: как источник небольшого дополнительного дохода гробовщика («пятьдесят копеек в день, не считая подарков от гостей»). Правда, отмечено, что Яков играл очень хорошо, но этой музыки читатель не слышит, он слышит звуки непоэтические: «скрипка взвизгивала... хрипел контрабас... плакала флейта...», — воссоздающие эмоциональную атмосферу раздражения, ненависти, страдания.
Одновременно скрипка для Бронзы — это утешительница, подруга, спутница жизни: она лежит на постели рядом с Яковом; его днем и ночью преследует навязчивая мысль об убытках, — и ему становится легче, когда он трогает струны скрипки. Однако средством общения с людьми скрипка еще не является: она даже не смягчает сердца Бронзы, не делает его внимательнее к близким. Ведь и тогда, когда заболела жена, Бронза весь
161 день играл на скрипке, — а всю ночь подсчитывал убытки... В доме Бронзы десятилетиями звучали брань и крики, а где-то рядом, не сливаясь с ними, но и не опровергая их, жила скрипка. И после смерти Марфы скрипка для Бронзы остается средством заработка. Вот он размышляет, сидя под вербой: «А если бы все вместе — и рыбу ловить, и на скрипке играть, и барки гонять, и гусей бить, то какой получился бы капитал!» «Играть» оказывается синонимом глаголов «ловить», «гонять», «бить»; скрипка попадает в окружение рыбы, барок, гусей... Отношение Якова к скрипке передается тем же выражением «играть на скрипке» (оно дважды фигурирует в тексте абзаца), что и прежде: «небольшой доход приносила ему также игра на скрипке», «Яков очень хорошо играл на скрипке», «Яков весь день играл на скрипке». Еще один, последний раз встретится оно в следующем абзаце: «... раз пять вставал с постели, чтобы поиграть на скрипке». А когда произойдет перелом в сознании Бронзы, наступит его просветление, — о скрипке будет сказано иными словами. Весь абзац пронизывает образ скрипки; в четырех фразах он представлен прямо — словом скрипка, в остальных двух — косвенно: «заиграл» — и ассоциативно: слово всё во фразе «Все на этом свете пропадало и будет пропадать!» включает и скрипку, о которой только что сказано: «... и с нею случится то же, что с березняком и с сосновым бором». Слова «увидел скрипку» — в центре начальной фразы абзаца: «Не жалко было умирать, но как только он увидел скрипку, у него сжалось сердце и стало жалко». Кольцевое обрамление этой фразы не только подчеркивает эмоциональную антитезу.
162 Оно организует звучание фразы: «... жалко было... только увидел скрипку... сжалось сердце... стало жалко», — которое задает музыкальный тон всему абзацу, подготовляя звуковое изображение игры Якова: «... вышло жалобно и трогательно... слезы потекли...», — достигающее предельной выразительности в звукописи завершающей фразы. Ее звуковой поток: «И чем крепче он думал, тем печальнее пела скрипка» — выливается в распевное, полнозвучное слово пела. Воедино сливаются новые мысли Якова и новая его музыка; смысловое, семантическое единство подчеркивается фонетическим созвучием: «...чем крепче... думал... тем печальнее пела...» Впервые скрипка в руках Якова Бронзы запела. Слово скрипка, после многократного употребления в косвенных падежах, появляется в именительном падеже, обозначая в словосочетании «пела скрипка» уже не инструмент, объект действия («играть на скрипке»), а субъект действия, не предмет, а лицо. Это превращение подготовлено фразой «Яков... сел у порога, прижимая к груди скрипку», где «прижимая к груди» — это не столько профессиональный жест скрипача, сколько прощальное объятие. Фраза «И чем крепче он думал, тем печальнее пела скрипка» становится кульминацией сюжета и одновременно его ключом, открывающим смысл названия и связывающим название с концовкой. На звукоинтонационном фоне этой фразы воспринимается первое слово следующей: «Скрипнула щеколда раз-другой, и в калитке показался Ротшильд». Созвучие скрипка — скрипнула превращает даже немузыкальный звук в музыкальный, вовлекая в эту эмоциональную атмосферу и
163 Ротшильда. Отныне отношения Бронзы и Ротшильда — братские отношения двух музыкантов: «...сказал ласково Яков», «захворал, брат». Оба плачут, слушая скрипку, и звукопись — обилие ассонансов, повтор звенящей согласной «з» — как бы объединяет проявления их чувств: «И опять заиграл, и слезы брызнули из глаз на скрипку. <...> И слезы медленно потекли у него по щекам и закапали на зеленый сюртук». Впервые отношение к скрипке как к источнику прекрасного проявляет Марфа, которая «всякий раз с благоговением вешала его скрипку на стену»; второй раз — Ротшильд («закатил глаза, как бы испытывая мучительный восторг»). А затем это чувство испытывают все городские слушатели. Завещание Бронзы приобретает расширительный смысл: передавая скрипку Ротшильду, он тем самым передает свою музыку людям. Завершается сюжет потоком печальных и скорбных звуков, который становится все шире («играть... по десяти раз») и слышнее — благодаря укрупнению плана («из-под смычка»), создающему эффект приближения к слушателю. Другой вид связи слова с сюжетом можно определить как лейтмотивный: слово, повторяясь и варьируясь, сопровождает развитие сюжета, либо подготовляя, либо фиксируя его наиболее значащие моменты. В такой функции выступает слово народ (и его синонимы, и производные от него слова) в тексте трагедии Пушкина «Борис Годунов». Эволюция образа народа в сюжете трагедии исследована Д. Д. Благим: три первые сцены и три последние строятся по одному композиционному принципу: сначала о народе говорят представители боярства, затем народ слушает обращение
164 к нему представителей власти, затем народ действует сам4. В каком же соотношении с развитием образа народа находится эволюция семантики слова «народ»? Слово «народ» появляется в первой же реплике 1-й сцены («Кремлевские палаты»); Воротынский говорит: «Москва пуста; вослед за патриархом К монастырю пошел и весь народ». Фигурирует оно не в терминологически точном, а в разговорно-бытовом, житейски-собирательном значении: «масса конкретных людей», «жители Москвы». Эти люди выполняют политическую акцию — избирают нового царя и тем самым выступают как представители всего населения страны; поэтому в слове «народ» и в первой, и во второй («Шуйский: Народ еще повоет да поплачет») репликах уже проступает, брезжит его истинный смысл. Однако явным он станет только при третьем появлении этого слова в тексте. Когда Шуйский предлагает Воротынскому: «Давай народ искусно волновать» — он имеет в виду народ (не только «низы», но разные социальные слои) как политическую силу, от которой зависит судьба власти. В этом значении слово «народ» еще дважды встретится в диалоге: «Народ отвык в нас видеть древню отрасль Воинственных властителей своих. <...> А он [Годунов] умел и страхом, и любовью, И славою народ очаровать». И, завершая композиционное кольцо, слово «народ» возвращается к первоначальному значению в последней реплике: «Народ идет, рассыпавшись, назад...» Во 2-й сцене («Красная площадь») слово «народ» звучит в речи думного дьяка Щелкалова: «...весь народ московский православный», — и выступает оно в новом значении: народ как носитель общегосударственного, национального начала.
165 А вот в 3-й сцене («Девичье поле. Новодевичий монастырь») слово «народ» дважды произносят представители этого самого «народа московского православного», но имеет оно в их устах сугубо житейское значение — группы, толпы людей: «Главы церквей и самые кресты Унизаны народом. <...> Народ завыл, там падают, что волны, За рядом ряд... еще... еще...». Так в семантическом движении слова «народ» раскрывается трагедия народа: он — сила, от которой зависит судьба власти и к которой власть лицемерно апеллирует как к своему источнику; но народ не осознаёт этой своей роли и покорно (что вносит в трагедию комическое начало) выполняет волю сильных мира сего («А как нам знать? то ведают бояре, Не нам чета»). Однако народ воет и плачет, — а потом радуется не только потому, что так велят бояре, но и потому, что он не представляет себе власти без царя: «О боже мой, кто будет нами править? О горе нам!»; «Борис наш царь! да здравствует Борис!» Поэтому, когда в 4-й сцене («Кремлевские палаты») слово «народ» произносит избранный царем Годунов, оно звучит в его монологе как утверждение единства власти и народа: «Да правлю я во славе свой народ... избранный... народной волей. <...>... сзывать весь наш народ на пир, Всех, от вельмож до нищего слепца...». О том, что это единство иллюзорно и временно, напоминает диалог Воротынского и Шуйского: «Когда народ ходил в Девичье поле, Ты говорил... <...> Но вот — народ приветствует царя...». В следующей, 5-й сцене («Ночь. Келья в Чудовом монастыре») впервые появляется будущий соперник Бориса — Григорий Отрепьев. Слово «на-
166 род» в этой сцене звучит четыре раза. Трижды его произносит Пимен, рассказывая о гибели царевича Димитрия, и каждый раз оно употребляется в значении «толпа»: «... народ, остервенясь, волочит Безбожную предательницу-мамку... <...>...народ Вслед бросился бежавшим трем убийцам; <...> «Покайтеся!» — народ им завопил...». Казалось бы, в таком же значении употребляет слово «народ» и Григорий, рассказывая о своем сне: «Внизу народ на площади кипел И на меня указывал со смехом...». Но этот сон — вещий, он предвещает судьбу Самозванца, и слово «народ» здесь приобретает совсем иной смысл. Падение Самозванца — за пределами сюжета трагедии, но читатель, знакомый с историей России, знает о будущем Григория Отрепьева и это свое знание привносит в значение слова «народ». Народ здесь — не просто толпа, которая неизвестно над чем и почему смеется, это политическая сила, которая отказывает Самозванцу в поддержке. А поскольку смех народа над Отрепьевым сюжетно предшествует его превращению в царя, будущий Самозванец предстает в комическом освещении еще до его фабульного возвышения. Замысел Отрепьева продиктован не стремлением покарать царя-преступника, а эгоистической жаждой власти. Его деятельность с помыслами и стремлениями народа не связана, она вненародна; поэтому в сценах, где действует Самозванец или о нем идет речь (6-я — «Палаты патриарха», 8-я — «Корчма на литовской границе»), слово «народ» отсутствует, и место белого стиха в этих сценах нанимает проза. А Борис, который вновь появляется в 7-й сцене («Царские палаты»), предстает перед нами как
167 трагический герой, трагедия которого сложным образом связана с трагедией народа. Выражая своей деятельностью исторически необходимое требование — укрепление централизованного государства, Борис неизбежно вступает в противоречие с классовыми интересами и боярства, и, прежде всего, крепостного крестьянства. Представление о народе как о чем-то монолитно едином, внеклассовом оказывается фикцией, иллюзией, и Борис признаёт ее крушение. Как горькое воспоминание о несбывшихся планах («Да правлю я во славе свой народ») звучат его слова: «Я думал свой народ В довольствии, во славе успокоить...». И в слове «народ» открывается теперь совсем новое значение: бесправные низы, протестующие против самодержавной власти. Обвиняя народ в неблагодарности, в жестокости, Борис говорит именно о народных низах: «Народ завыл, в мученьях погибая...» (слово «завыл» здесь значит совсем не то, что оно значило в первых сценах; речь идет не о страхе остаться без царя, а о социальных бедствиях трудящихся масс — голоде, разорении). Поэтому вместо слова «народ» появляется в речи Бориса его презрительный синоним «чернь»: «Живая власть для черни ненавистна... <...> Вот черни суд...». Столь же пренебрежительно звучат и слова о голосе народа: «... народный плеск Иль ярый вопль...»; затем они обернутся грозными для власти формулами «народная молва» и «мнение народное». Так на лексическом уровне, путем переосмысления слова «народ» раскрывается сюжетная закономерность: разочарование — народа в Борисе и Бориса в народе, т. е. возникновение конфликта между властью и народом. И далее слово «народ» будет все чаще употребляться в том самом зна-
168 чении — народные низы, стихийно протестующая масса («чернь»), в котором оно впервые появилось в 7-й сцене. Именно в этом значении оно прозвучит в реплике Шуйского в 9-й сцене («Москва. Дом Шуйского»): «Весть важная! и если до народа Она дойдет, то быть грозе великой». Шуйскому вторит Пушкин; говоря о том, что отменой Юрьева дня недовольны и бояре, и крестьяне, он словом «народ» обозначает крепостных: «А легче ли народу?» Таким образом, именно от народных низов зависит исход борьбы за власть между Борисом и Самозванцем. Но конфликт между ними — это лишь частный случай, в котором находит конкретное, исторически обусловленное выражение конфликт между трудящимися массами и самодержавной властью. Слово «народ» в тексте трагедии употребляется 52 раза и фигурирует в пяти значениях: 1) толпа; 2) политическая сила; 3) воплощение национального единства; 4) бесправные, угнетенные низы общества; 5) государство. Из этого количества ровно половина — 26 — сосредоточена в первых 9 сценах (точнее — в 7 из них), и здесь представлены 4 первых значения. А ведь сюжет достиг только завязки! По мере движения сюжета к кульминации (22-я сцена — «Лобное место») и развязке (23-я сцена — «Кремль. Дом Борисов. Стража у крыльца») первое значение слова «народ» (толпа) почти исчезает (только 3 случая: «Вокруг него тринадцать тел лежало, Растерзанных народом...» (10-я сцена), «Когда народ стал выходить... <...>...народ увидит ясно Тогда обман
169 безбожного злодея...» (15-я сцена)). Слово «чернь» произносит «лукавый царедворец» Шуйский в диалоге с Борисом в 10-й сцене («Царские палаты»): «Но знаешь сам: бессмысленная чернь Изменчива, мятежна, суеверна...». А Борис теперь, узнав о появлении Самозванца, апеллирует к «своему народу», волей которого он якобы избран царем: «Слыхал ли ты когда, Чтоб мертвые из гроба выходили Допрашивать царей, царей законных, Назначенных, избранных всенародно...». В том же значении — и в том же сочетании «мой народ» — это слово дважды прозвучит в следующей, 11-й сцене («Краков. Дом Вишневец-кого») из уст Самозванца. Но если Борис пытается опереться на народ, ищет в нем поддержки своей власти, то Самозванец обнаруживает в диалоге с Черниковским лишь высокомерное презрение к народу, в котором он — политический авантюрист — видит только послушное орудие в руках власти: «Я знаю дух народа моего... Ему священ пример царя его. <...> Ручаюсь я, что прежде двух годов Весь мой народ, вся северная церковь Признают власть наместника Петра». Больше Самозванец о народе и не вспомнит, и не скажет. Слово «народ» в специфической форме множественного числа — «народы», т. е. в новом, пятом по счету значении — «государства», произнесет он, а еще до него — Марина Мнишек в 13-й сцене («Ночь. Сад. Фонтан»): «Уж если ты, бродяга безымянный, Мог ослепить чудесно два народа...»; «Тень Грозного меня усыновила... Вокруг меня народы возмутила...». В остальных «отрепьевских» сценах — 12-й, 14-й, 16-й, 18-й, 19-й — слово «народ» отсутствует. Его отсутствие — это свидетельство антинародности, точнее — вненародности Самозванца.
170 А из всех «годуновских» сцен слово «народ» отсутствует только в одной — 17-й («Площадь перед собором в Москве»), и это в высшей степени значимо в сюжетном отношении: именно здесь рвется последняя связь между царем и народом, народ, который некогда радостно приветствовал избрание Бориса царем, теперь — устами Юродивого — отрекается от него. В остальных же сценах слово «народ» представлено обильно — и в новой функции. Теперь оно сочетает два значения (второе и четвертое): трудящиеся массы выступают как политическая сила, решающая судьбу власти, и власть должна прислушаться к голосу народа и привлечь народ на свою сторону. Об этом говорят патриарх и бояре в 15-й сцене («Царская дума»): «Бесовский сын, расстрига окаянный, Прослыть умел Димитрием в народе»; «... надлежит народную молву Исследовать прилежно и бесстрастно... <...> Народ и так колеблется безумно... <...> Я сам явлюсь на площади народной, Уговорю...» В этом же значении.слово «народ» звучит последний раз из уст умирающего Годунова — в его наставлении Феодору: «Советника... избери... Любимого народом...» (и в возгласе Феодора: «Народ и мы погибли без тебя»). Но в начале этой, 20-й сцены («Москва. Царские палаты») в диалоге с Басмановым Борис говорит снова о народе как о буйной и мятежной черни. (Хотя слово «чернь» в этой сцене относится к своевольному боярству: «Пора презреть мне ропот знатной черни...», — и не является синонимом слова «народ».) Предпоследняя, 22-я сцена — кульминация конфликта Борис — Самозванец, а сцена 20-я — кульминация конфликта народ — власть. Здесь, в диалоге Бориса с Басмановым, находит завершение
171 мотив, начатый монологом Бориса в 7-й сцене: «Нет, милости не чувствует народ... <...> Лишь строгостью мы можем неусыпной Сдержать народ». И когда в ответ на слова Бориса: «... дай сперва смятение народа Мне усмирить», — Басманов замечает: «Всегда народ к смятенью тайно склонен: Так борзый конь грызет свои бразды...», — царь возражает: «Конь иногда сбивает седока...» Этот образ — «конь сбросил седока» — возникнет в пушкинском наброске на полях рукописи «Медного всадника» как некий контур представления о низвержении в будущем всякой деспотической власти. Но в сюжете «Бориса Годунова» этот образ имеет иной смысл: конь сбивает одного седока — и позволяет оседлать себя другому. Об этом идет речь в следующей, 21-й сцене («Ставка»): Самозванец силен «мнением народным», на его стороне «чернь», которая «воевод упрямых вязала». Это слово Пушкин произносит в разговоре с Басмановым, а в 22-й сцене («Лобное место») он будет уже, обращаясь к этой «черни», называть ее «честной народ». Речь Пушкина в предпоследней сцене «возвращает» нас (замыкая композиционное кольцо) к речи Щелкалова во 2-й сцене. Аналогично значение слова «народ»: жители Москвы (их Пушкин, в отличие от Щелкалова, именует «московские граждане») как представители и выразители национально-государственного единства. Аналогично соотношение слоев социальной иерархии: у Щелкалова: «... синклит, бояре, Да сонм дворян, да выборные люди И весь народ московский православный...» — у Пушкина: «Бояр, дворян, людей приказных, ратных, Гостей, купцов — и весь честной народ»; но, взамен официального «народ пра-
172 посланный», Пушкин прибегает к просторечно-фольклорному выражению «народ честной». Главное же: народ в этой сцене — не послушное орудие в руках власти; пусть и заблуждаясь относительно Самозванца, он совершает свой выбор. В этой сцене нет комизма, как это было в 3-й сцене, а стихийность народного сознания находит здесь совершенно новое проявление: активность «черни» перехлестывает границы, начертанные ей сторонниками Самозванца. Место боярина на амвоне занимает мужик, и его призыв: «Народ, народ! в Кремль! в царские палаты!» вносит в формально прежнее значение слова «народ» принципиально иной содержательный смысл: народ («чернь») как политическую силу призывает к действию сам представитель этого народа. В таком качестве это слово звучит в первый — и, повторенное дважды, — в последний раз. В 23-й сцене в ответ на обращение боярина Мосальского: «Народ! <...> кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!» — народ безмолвствует. Мы рассмотрели наиболее распространенные варианты взаимосвязи сюжета и слова: художественная идея, возникая на лексическом уровне, далее переходит на сюжетный уровень и развивается в динамике сюжетно-словесного единства. Обратимся к другому варианту: художественная идея возникает и развивается на сюжетном уровне, а затем выходит на лексический уровень, закрепляется в слове. Такую функцию выполняет слово «любвеобильная» в тексте рассказа Чехова «Душечка». Слово это вводится в текст не в начале повествования, а на определенном его этапе, когда
173 читательское восприятие контекстуального смысла слова уже достаточно подготовлено развитием сюжета. Любвеобильность — доминанта характера Душечки; это качество проявляется по-разному: многосложность его проявлений и находит выражение в сюжете рассказа. В одном плане — сюжет предстает как цепь увлечений Душечки. Резкость переходов от одной влюбленности к другой, непохожесть друг на друга возлюбленных Оленьки и разительность ее перевоплощений — все это дает основание для иронического и осуждающего отношения к ней. Но если рассмотреть тот же сюжет под другим углом зрения, он предстанет как цепь потерь, утрат, и это вызовет у читателя жалость и сострадание, снимет с Душечки обвинение в легкомыслии, ветренности. Соотнеся и объединяя сюжетные планы, мы открываем истину — горестное столкновение характера и обстоятельств: женщина, созданная природой для любви постоянной, верной и единственной, обречена судьбой на смену влюбленностей, каждая из которых прерывается катастрофически. Главная жизненная роль Душечки — роль любящей; и во всех вариантах этой роли: дочери, жены, любовницы, матери — ее рано или поздно (или изначально) постигает одиночество. Это тем более печально, что любовь Душечки — любовь альтруистическая, щедрая, одаряющая человека, на которого она направлена, всем без остатка, чем владеет любящая. Но именно в этом своем возвышенно-благородном качестве достоинства Душечки, переходя меру, превращаются в недостатки: беззаветность — в бесхарактерность, самоотдача — в самоуничижение («мы с Ванечкой»).
174 Взглянем на соотнесенность увлечений и утрат еще с одной точки зрения — и выявим суровую, но жизненно правдивую логику горестей и радостей Душечки. Проживи она до скончания дней своих с Кукиным, ее жизнь была бы спокойной, мирной, — но и более бедной, чем та, что ей оказалась уготована судьбой. Если бы в формуле «мы с Ванечкой» вторая величина была бы не переменной, а постоянной, закон характера Душечки — любвеобильность в ее противоречивой сложности — вообще не открылся бы. Сюжет рассказа раскрывает этот закон и в его количественной, и в его качественной определенности, понятие «обилие» предстает и как полнота проявления, и как многообразие проявлений — не только горестей, но и радостей.
|
|||||||||
Последнее изменение этой страницы: 2021-05-12; просмотров: 74; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.142.98.108 (0.073 с.) |