Консервативное понимание самодержавия как единственно возможной формы государственности В России 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Консервативное понимание самодержавия как единственно возможной формы государственности В России



а) особый характер российского самодержавия как основа государства

Если рассматривать представления российских консерваторов о государстве, то следует отметить, что очень долго эти представления не выходили за рамки чисто патриархальных воззрений, не поднимаясь до уровня философских обобщений. Одна из причин этого состояла в том, что в России европейский тип образованности, предусматривающий развитие теоретических представлений о государстве и обществе, получил распространение только со времен Петра I. В то же время устои самодержавия долгое время казались правящей элите сами собой разумеющимся и не нуждающимися в дополнительном теоретическом обосновании, достаточно было формулы: «Бог на небе, царь на земле».

156

Только в начале ХIХ века, когда были предприняты попытки политической модернизации с использованием новейшего европейского опыта, охранители были вынуждены создать более развернутую систему аргументации в пользу самодержавия. При этом главной отправной точкой воззрении российских консерваторов на государство стала идея об особом характере возникновения, формирования и развития государства на Руси, принципиально своем пути государственного строительства в России. В этом было одно из главных отличий консервативного взгляда на государство в России и Германии.
Справедливости ради нужно отметить, что и немецкие консерваторы отмечали уникальность и неповторимость Германии, пытаясь доказать невозможность кардинальной революции на немецкой земле. Так, Ф. Шлегель в конце XVIII века считал: «лучшее, что создали французы революцией, уже присуще германизму» (цит. по: 161, S. 71), а Леопольд фон Ранке уже в середине XIX века, после революции 1848 года, тем не менее утверждал, что «тот полный переворот имущества и права, то создание новой нации нового бытия, тот полный отказ от всего предшествующего, который был осуществлен во Франции, у нас не повторится» (цит. по: 161, S. 293). Заострение внимания на особенностях исторического развития собственной страны присуще всем консерваторам независимо от национальной принадлежности. Однако немецкие охранители, выделяя эти особенности, не пытались отделить Германию от европейской традиции, как это делали консерваторы в России. Для ревнителей российского своеобразия даже само зарождение русской государственности имело принципиально иной характер, чем на Западе.

157

По мнению близкого к славянофилам историка Михаила Погодина, «западные европейские государства обязаны происхождением своим завоеванию, которое определило и всю последующую историю, даже до настоящего времени» (19, с. 57). Именно завоевание, по мнению Погодина, предопределило непрекращающуюся внутриполитическую борьбу в государствах Запада, так как завоеватели составили высшее сословие, а завоеванные — низшее, в результате «среднее сословие после оборонительной войны предпринимает наступление, стремясь уравняться мало-помалу с привилегированной аристократией, которая не уступает, и борьба сих двух сословий оканчивается революцией» (19, с. 59). Один из вождей славянофилов — Иван Киреевский — также выводил современное ему состояние государств Запада из факта насильственного завоевания и поэтому считал насильственные перевороты революции неизбежным атрибутом общественной жизни Западной Европы, так как «начавшись насилием, европейские государства должны были развиваться переворотами... Поэтому европейские общества, основанные насилием, связанные формальностью личных отношений, проникнутые духом односторонней рассудочности, должны были развить в себе не общественный дух, но дух личной отдельности, связывающей узами частных интересов и партий» (13,с. 214).
Российская же государственность, по мнению славянофилов, имела принципиально иную, ненасильственную основу. Как утверждал Погодин, «на Западе все произошло от завоевания... у нас происходит от призвания... и полюбовной сделки» (19, с. 62). То есть, своеобразно трактуя норманнскую теорию, Погодин провозглашает началом русской государственности «мирный договор» между

158

населением Руси и варяжскими князьями. Поэтому, согласно логике историка, государство в России изначально было органически едино и гармонично, в результате «нет ни разделения, ни феодализма, ни убежищных городов, ни среднего сословия, ни рабства, ни ненависти, ни гордости, ни борьбы» (19, с. 61-62). От этого и характер монархической власти, по мнению Погодина, был в России принципиально иным, чем на Западе: «С народом у нас князь имел дело лицом к лицу, как его защитник и судья... а западный Государь отделен был совершенно своими вассалами» (19, с. 64-65). Таким образом, отставание России в процессе формирования гражданского общества и опережающее развитие государственных институтов стало трактоваться не как недостаток, а как достоинство. Этот прием надолго вошел в арсенал российских охранителей: так, уже в начале XX века Лев Тихомиров определял момент зарождения государственности в России как мирный «отказ демократии от государственной власти и передачу ее князю» (24, с. 213).
Однако в этом случае возникал очевидный вопрос: почему, несмотря на выигрышные «стартовые позиции» по сравнению с Западом, Россия тем не менее отставала в социально-экономическом и политическом развитии? Русские охранители находили разрешение этого противоречия в порочности человеческой породы, в силу которой люди не всегда используют выпавшие на их долю благоприятные возможности, которые, по мнению Киреевского, «не совершенно уничтожают в нем (в человеке. — Г. М.) общечеловеческую слабость» (13, с. 236).
Однако как для немецких, так и для российских охранителей общим было то, что они рассматривали монархию как наиболее подходящую форму управления государ-

159

ством. И если немецкий консерватизм много внимания уделял монархии как таковой, то среди российских охранителей, писавших на общественно-политические темы, не было подобной степени обобщения; они писали в основном только о самодержавии, как будто не желая выходить за рамки российской действительности. Но если проследить аргументацию, которую российские консерваторы выдвигали в защиту самодержавия, то можно отметить, что в целом она сходна с аргументацией немецких охранителей. Идея самодержавия в России, так же как монархическая идея в Германии, покоилась на божественной патриархальной основе. Так, Карамзин в заочном споре со Сперанским утверждал: «наше правление есть отеческое, патриархальное. Отец семейства судит и наказывает без протокола, так и Монарх в иных случаях должен необходимо действовать по единой совести» (12, с. 530). Спустя столетие Тихомиров повторил ту же самую формулу, придав ей обобщенно-теоретический характер: «Власть патриархальная есть по существу своему монархическая. Она проникнута тем же нравственным духом, той же самородностъю, независимостью от желания или избрания; она проникнута совершенной ясностью прав и обязанностей, задач как управления, так и подчинения» (24, с. 85). Очень характерно для охранительных монархических представлений в России мнение ничем не примечательного провинциального священника, некоего Николая Варушкина, опубликованное в «Тульских ведомостях» за 1866 год, где этот священнослужитель заявляет, что «власть царская у нас по глубокому задушевному убеждению не человеческое учреждение, а божественное проявление верховной власти Царя царствующих» (25).

160

Подобно немецким консерваторам, российские охранители видели в монархе воплощение личности государства. Тот же тульский священник считал, что «образ государя есть личность государства, а подданный, служа монарху, служит своему государству» (25). О том же говорил и глава Святейшего синода Константин Победоносцев, мнение которого, благодаря его близости к Александру III, можно было считать официальной доктриной. В одной из своих публицистических статей Победоносцев заявил: «Государственная власть призвана действовать и распоряжаться, действия ее суть проявления единой воли» (18, с.46), которая лучше всего воплощена в личности монарха. Хотя следует отметить, что российские консерваторы не уделяли идее личного воплощения государства такого внимания, как в Германии. Во многом это объяснялось очевидностью тождества государства и самодержца, имевшей многовековую традицию и лишенную в России сколь-нибудь заметной и исторически значимой конкуренции со стороны других властных институтов вследствие неразвитости гражданского общества.
Именно поэтому русские консерваторы, в отличие от своих немецких «единомышленников», не желали слышать ни о каком законодательно оформленном ограничении самодержавия. Идея конституционализма, в той или иной форме принимаемая всеми немецкими охранителями, в принципе отвергалась русскими консерваторами. Карамзин полагал, что закон, поставленный выше царской власти, — абсурд, так как «блюсти неприкосновенность этого закона» будет просто некому, ибо «право без власти есть ничто» (12. с. 49). Поэтому Карамзин утверждал, что желание Александра I установить конституционные рамки для российского самодержавия нарушает легитим-

161

ную традицию института царской власти. Заочно обращаясь к императору, Карамзин заявил: «Россия пред святым алтарем вручила Самодержавие твоему предку и требовала, да управляет ею верховно и нераздельно. Сей завет есть основание твоей власти, иной не имеешь; можешь все, но не можешь законно ограничить ее!» (12, с. 498). Таким образом, если в Германии легитимная традиция вступала в противоречие с авторитетом власти, когда последняя желала расширить свои прерогативы, то в России — напротив, легитимизм зачастую возражал против даже слабых попыток самодержавия ввести для себя конституционные самоограничения. Поэтому представление российского консерватизма о государстве""отличаются большей склонностью к силовому мышлению, чем взгляды немецких консёрваторов. Консерватизм в Германии был в большей степени восприимчив к идее права, рассматривая монархию как институцию, которая развивается по определенным правилам. Можно сказать, что для немецких консерваторов власть и сила монархии вырастают из права (даже силовое государство Галлера основано на идее частного права). Для российских же охранителей не характерна правовая детерминация. Причем сами охранители это признавали. Так, Киреевский отмечал, что «само слово право было у нас неизвестно в западном его смысле, но означало только справедливость, правду» (13, с. 122-123). Характерно, что отсутствие правовой традиции вновь трактовалось не как недостаток, но как преимущество России, так как «никакая власть никакому лицу, ни сословию не могла ни даровать, ни уступить никакого права, ибо правда и справедливость не могут ни продаваться, ни браться... На Западе, напротив... все общественные отношения основаны на условии» (13, с. 123).

162

Тем самым, по мнению Киреевского, в саму основу европейской государственности была заложена либеральная идея общественного договора. Однако Киреевский и другие славянофилы не захотели заметить, что власть, не основанная на определенных правовых условиях, является безусловной, то есть неограниченной, считающей свои цели и задачи самодостаточными, а свои решения изначально справедливыми. Не случайна в этом отношении мысль Победоносцева, заявившего, что «первое оправдание власти есть различение правды и обличение неправды: на этом основана вера во власть и неудержимое тяготение к ней всего человечества», поэтому «власти принадлежит первое и последнее слово — альфа и омега в делах человеческой деятельности» (18, с. 185).
Такое самодостаточное положение власти в действительности приводило к изоляции самодержавия от российского общества и зачастую делало самого самодержца заложником ближайшего окружения. Любопытно, что к подобным выводам пришел не кто иной, как Леопольд фон Герлах — человек, которого нельзя заподозрить в недостатке силового мышления и в отсутствии верности монархическому принципу. Достаточно вспомнить, что он писал Фридриху-Вильгельму IV: «Гражданская война не самое великое зло... страх перед гражданской войной, как учат Франция 1830 и 1848 года и наши мартовские дни, еще большее зло» (46, S. 304). Однако даже такой поклонник силовых методов, посетив несколько раз Российскую империю на рубеже 20-30-х годов XIX века, одним из ее главных недостатков почитал отсутствие прочных, исторически сложившихся правовых основ императорской власти, что не позволяет ей опираться на российское об-

163

щество. Он утверждал что «такая автократия ненадежна, изолирована и слаба» (38, S. 67), так как в ней «император стоит на высокой, но топкой колонне» (38, S. 9).
Причину такого положения Герлах, как и многие российские консерваторы, видел в чрезмерной преобразовательской деятельности Петра I. При этом Карамзин, одним из первых выступивший с критикой исторических последствий реформ Петра, использовал эти негативные последствия как аргумент в пользу усиления самодержавия, так как вследствие разрушения традиционных общественных устоев и ослабления духовных основ государственности «самодержавие сделалось необходимее прежнего для охранения порядка» (12, с. 492). То есть силовой подход в очередной раз рассматривался как наиболее эффективное средство для разрешения кризисных ситуаций.
Косвенно господству силового представления о государстве способствовали и взгляды российского консерватизма на роль религии в политической жизни. Решающий вклад в эту сферу консервативных представлений внесли славянофилы. При этом они воспользовались характерным для них приемом: показывали достоинства русской православной Церкви на фоне неприглядной (с их точки зрения) борьбы западной Церкви со светской властью. В России же, по мнению Киреевского, «Церковь никогда не стремилась быть государством, как и государство,... сознавая свое мирское назначение, никогда не называло себя святым», как это делали на Западе и в случае со «Священной Римской империей» (13, с. 225). То есть ситуацию, когда Церковь, из-за своей полной светской зависимости от государства, не смела оспаривать его авторитет, а светская власть в свою очередь, благодаря жесткому

164

контролю за деятельностью Церкви, не нуждалась в формальных признаках святости, славянофилы выдавали за истинно гармоничные взаимодействия Церкви и государства. Во многом это было модернизированным оправданием византийской доктрины цезарепапизма, в которой император был воплощением единства как светской, так и духовной власти. Именно царь, а не папа, был воплощением божественного могущества на земле, так как «мистическая и священная идея отца-родоначальника была живым источником истекшей из нее идеи царя» (25). Даже такой редкий для России сторонник консервативного реформизма, как Лев Тихомиров, попал под обаяние ви-зантизма, придав ему характер идеального типа и утверждая, что «Русь усваивала самодержавную власть как вывод из общего религиозного миросозерцания, из понятий народных о целях жизни. С этой точки зрения у нас не столько подражали действительной Византии, сколько идеализировали ее и в общей сложности создавали монархическую власть в гораздо более чистой и более строго выраженной форме, нежели в самой Византии» (24, с. 225).
Одним из апологетов цезарепапизма был Константин Победоносцев, глава Святейшего синода русской православной Церкви. Он, критикуя распространявшуюся на Западе тенденцию к отделению Церкви от государства, утверждал, что «Церковь, как общество верующих, не отделяет и не может отделить себя от государства», так как «жизнь духовная ищет и требует выше всего единства духовного... а когда душе показывают этот идеал в раздвоении, она не принимает такого идеала и отвращается» (18, с. 206). При этом Победоносцев, ссылаясь на опыт «Kulturkampf» в Германии, утверждал, что в случае законодательного разделения «Церковь непременно

165

оказывается... учреждением, подчиненным государству. Вместе с тем государство, как учреждение, в политической идее своей является отрешенным от всякого верования» (18, с. 209). Однако, протестуя против подчинения Церкви государству, при котором религия, хотя бы в силу своей отделенности, выполняет сдерживающие функции по отношению к авторитету государственной власти, Победоносцев не хочет признать, что доктрина цезарепапизма попросту растворяет Церковь в государстве, делая ее одним из подразделений административного аппарата, и в качестве такового подразделения она не столько заботится о глубине религиозной веры, сколько о внешнем церковном послушании. Не случайно К. Леонтьев, считая, что одной из основ русского царизма была «христианская дисциплина», трактовал ее как «учение о покорности властям» (15, с. 44), которое он раскрывал с предельной откровенностью: «прежде всего страх, потом смирение... А любовь уже после» (1,5,,с. 434 Г. Поэтому в одной из своих статей Леонтьев выступил против мнения Достоевского, который считал, что «Христос... доступен каждому из нас», противопоставляя великому писателю мнение сановного чиновника Победоносцева, утверждавшего, что «Христос познается не иначе как через Церковь» (15, с. 436-437). По сути это было продиктовано желанием сохранить церковный контроль над прихожанами во имя поддержания порядка в государстве.
Такое беспрекословное подчинение, религиозной традиции авторитету государственной власти, которое господствовало среди российских охранителей, не могло не сказаться пагубно на авторитете Церкви. При этом в ходе первой русской революции сами консерваторы с горечью признались в том, что православная Церковь утратила

166

доверие в русском обществе. В одном из номеров «Русского вестника» за 1906 год ответственность за это возлагалось на власть предержащих, так как они заставляли Церковь «нести солдатскую охрану государственного режима. Священное горение сердец и задушевность церковных молитв были культивированы на пропаганду и защиту общественного строя, именуемого "самодержавием". Этот полицейский мотив убил церковную искренность и силу авторитета. Слово Божие и молитва выставлялись в оплот и в освящение тех жизненных порядков, которые в последних судьбах нашего отечества явили себя плачевными и тягостными и назначены к упразднению» (31, с. 630).
Таким образом, если для немецкого консерватизма религиозная основа государства, сообщая власти божественный авторитет, в то же время ставила ее в определенные нравственные рамки, то российские охранители, вследствие приверженности принципу цезарепапизма, долгое время считали сдерживающее влияние религиозного компонента абсурдом, что привело к дискредитации религиозной идеи, которая в критические моменты российской истории не смогла оказать стабилизирующее воздействие на российское общество, хотя идея об особом христианском единении самодержавия и народа долгое время была в арсенале российских охранителей.

б) антипатия к бюрократизму и верность самодержавному абсолютизму

Вину за разрушение этого органического единства русские консерваторы возложили в основном на чиновничий бюрократический аппарат, который, по их мнению, извратил исторические основы самодержавия. Критика бюрократии была одной из излюбленных тем охраните-

167

лей как в Германии, так и в России, так как аристократия, будучи естественным носителем консервативного мировоззрения в обеих странах, болезненно реагировала нгГмодернизацию государственного механизма, олицетворением которого было чиновничество. Российские консерваторы усматривали в этом узурпацию власти бюрократией. Так, Карамзин, критикуя реформы государственного управления, проведенные в первые годы царствования Александра I, отмечал: «Указы, законы, предлагаемые министрами, одобряемые Государем, сообщались Сенату только для обнародования. Выходило, что Россиею управляли министры, то есть каждый из них по своей части мог творить и разрушать» (12, с. 504). Такое чиновничье самоуправство, по мнению Карамзина, подтачивало основы самодержавия, так как «в самодержавии не надобно ничьего одобрения для законов, кроме подписи Государя:
он имеет всю власть. Совет, Сенат, Комитеты, Министры суть только способы ее действий или поверенные Государя; их не спрашивают, где он сам действует» (12, с. 505). Таким образом, если многие немецкие консерваторы отвергали бюрократизацию вместе с абсолютизмом, так как считали чиновничий аппарат нелегитимным способом упрочения единоличной власти монарха, то российские охранители отрицали бюрократизацию в том числе и как попытку ограничить абсолютную власть самодержца.
Опасность бюрократии была тем более велика, что она представляла собой тенденцию к рационализации и унификации государственной власти, превращая ее из организма, связанного системой межличностных отношений, в механизм, который основан на бездушном делопроизводстве. Протестуя против этого, Карамзин напоминал, что «не бумаги, а люди правят» (12, с. 528). После поражения

168

России в Крымской войне, обнаружившей всю неприглядность бюрократического правления, Михаил Погодин позволил себе настолько резкий выпад против чиновнической системы, что его можно было сравнить с обвинением в государственной измене: «Все они составляют одну круговую поруку, дружеское, тайное, масонское общество, чуют всякого мыслящего человека, для них противного, и поддерживая себя взаимно, поддерживают и всю систему, систему бумажного делопроизводства, система взаимного обмана и общего молчания, систему тьмы, зла и разврата, в личине подчиненности и законного порядка» (20, с. 260). Даже Константин Победоносцев, сам являвшийся сановным чиновником, писал, что «равнодушие — язва бюрократии» (18, с. 191-192). И причину этого изъяна он видел в либеральных основах бюрократии, которая была порождением просвещенческого рационализма, материализованного французской революцией. Поэтому пороки бюрократии были неистребимы, так как «руководящим началом для власти служит отвлеченная теория или доктрина, отрешенная от жизни» (18, с. 192). На опасность узурпации власти бюрократией указывал и Тихомиров, проводя параллель между гипертрофированным ростом влияния парламентаризма и бюрократического правления, «где чиновники, подобно парламентарным политикам, представляют волю верховной власти. Это, разумеется, такая же фикция, как и при парламентском правлении, с той разницей, что в одном случае предметом фальсификации является воля монарха, а в другом - воля народа» (24, с. 58).
Естественно, что система управления, главная цель которой — унификация, по мнению российских консерваторов, не воспринимала российской специфики. Пого-

169

дин писал, что «собственно наши так называемые государственные люди, выходцы и слуги Царской милости, большею частью мало сведущие, что касается до русской истории и до народного знания» (20, с. 251). В этом историческом невежестве бюрократии охранители также были склонны видеть влияние антиисторичного ^либерализма, который, по их мнению, идет не от действительности, а от голых схем разума. Так, один из авторов «Русского вестника» в период контрреформ вспоминал те времена, когда именно либеральные преобразования высшей бюрократии могли привести, по его мнению, к непоправимым последствиям: «Мы не говорим уже о стаде либеральных баранов, бессмысленно повторяющих нахватанные в журналах или разговорах фразы, которых значение они не понимают. Но те... высокие сановники, которые имели смелость заносить святотатственную руку на исторически, кровью русского народа выработанные начала, что-бы заменить их какими-то новыми формами государственной жизни, — разве они знакомы были с этими формами иначе как по наслышке?» (7, с. 276). Именно оторванность бюрократии (как системы, заимствованной на Западе) от русской почвы делала ее, по мнению охранителей, с одной стороны, опасной, а с другой — лишала реальной силы в случае, если самодержец «вспоминал» свое исторически данное предназначение править самолично и нераздельно. Так, в 1881 году Победоносцев, «наставляя» своего бывшего ученика Александра III в борьбе с либеральной бюрократией, советовал ему: «не упускайте ни одного случая заявлять свою личную решительную волю, прямо от Вас исходящую, чтобы все слышали и знали: "Я так хочу" или "Я не хочу этого"» (18, с. 340-341). Тем самым, помысли Победоносцева, император брал на вооружение исторически

170

сложившуюся и поэтому легитимную традицию самодержавной власти, против которой были бессильны претензии нелегитимной бюрократии на государственный авторитет. Любопытно, что, отстаивая российские традиции от разрушительного воздействия европеизированного государственного аппарата, Константин Леонтьев сожалел даже об отмене крепостного права, так как оно «послужило для крестьянской общины предохранительным клапаном от посягательств просвещенной бюрократии» (15,с.386).
Поэтому неудивительно, что с началом революции 1905-1907 годов российские консерваторы желали именно бюрократию выставить «козлом отпущения», обвинив ее в искажении истинных основ самодержавия и в отрыве самодержца от народа. Любопытно, что весной 1905 года, когда революция набирала силу, подобная позиция нашла косвенное подтверждение в ответе Николая II на петицию собравшегося в Москве земского съезда, где император, между прочим, отметил: «Пусть установится. как было встарь, единение между царем и всею Русью, общение между мною и земскими людьми, которое ляжет в основу порядка, отвечающего самобытным русским началам» (цит. по: 76, с. 15). Вынужденный идти на демократические уступки, монарх хотел выставить их как возвращение к историческим традициям самодержавия, извращенным административным аппаратом. Российские охранители с большой охотой подхватили эту идею, и поэтому даже после Манифеста 17 октября «Русский вестник» утверждал, что «царское самодержавие не отменено», так как «самодержавный царь не тождествен в глазах русского народа с правительством и последнее несет на себе ответственность за всякую политику, вредную

171

православию, царскому самодержавию, русскому народу» (32, с. 304-305). Таким образом, русские консерваторы пытались возродить к жизни в новых условиях знаменитую триаду: самодержавие, православие, народность, так как, "по их мнению, именно эти три элемента сообш^алц России единство, неведомое и недоступное Западу.

в) особый характер сословного строя России как предпосылка соборности.

Такой подход неизбежно накладывал отпечаток на со-словно-иерархические представления российского консерватизма. По мнению охранителей, российский государственный организм издревле отличала бесконфликтность сословной иерархии. Россия, как полагали славянофилы, «не знала ни железного разграничения неподвижных сословий, ни стеснительных для одного, преимуществ другого, ни истекающей оттуда политической и нравственной борьбы», поэтому «все классы и виды населения были проникнуты одним духом, одними убеждениями, одними понятиями, одною потребностью общего блага» (13, с. 225-226). Любопытно, что если прусские легитимисты (например, Л. фон Марвиц) считали достоинством сословного строя именно его постоянство, то Киреевский находил преимущество России в том, что в ней ступени иерархического устройства «не были вечно неподвижными, ибо устанавливались естественно, как необходимые сосуды общественного организма. не насильственно, случайностями войны, и не преднамеренно, по категориям разума» (13, с. 226).
Однако в чем и немецкие, и российские охранители были едины, так это в естественности и даже неизбежности существования иерархии. Карамзин, скептически оценивая

172

возможность общественных преобразований, писал: «Основание гражданского общества неизменно: можете низ поставить наверху, но будет всегда низ и верх, воля и неволя, богатство и бедность, удовольствие и страдание» (11, с. 161). При этом Карамзин отнюдь не идеализировал особенности иерархической общественной системы в России, как это делали славянофилы, так как полагал судьбу любого гражданского общества в том, что «хорошо сверху, в середине, а вниз не заглядывай. Дрожжи и в самом лучшем вине бывают столь же противны вкусу, как и в самом худом» (9, с. 576). Да и славянофилы находили преимущества российского сословного строя только до преобразований Петра I, которые, по их мнению, разрушили органичность российского общества, сделав правящую элиту фактически чуждой русскому народу. Славянофилы и близкие к их взглядам историки и юристы упрекали правящую элиту в том, что она «бросила Москву, бросила старую Россию и зажила европейской жизнью. Она имела свое XVIII столетие, свой век военных побед... свою литературу даже. Среди беспорядков... на западе Европы, она безбоязненно торжествовала. Но не оружие и штыки дали ей эту крепость... их дали те социальные основания, на которых держалась общественная жизнь народа, которым она правила» (5, с. 288). Любопытно, что Константин Леонтьев будучи, пожалуй, самым откровенным принципиальным представителем охранительного лагеря в России считал отрыв европеизированной элиты благом для страны, так как основная масса населения не подвергалась западной (а значит — либеральной) скверне, поэтому «эгоизм и открытое презрение высших, привилегированных — с одной стороны, апатия и скрытое отвращение низших — с другой стороны, спасли культурный стиль народа» (15, с. 509).

173

Одним из самых опасных западных заимствований, которькГмогли разрушить единый российский организм, являлся для русских консерваторов партийный дух. Немецкие консерваторы также подвергали критике либеральный и механистический принцип партийности и пытались доказать, что он присущ Германии в меньшей степени, чем другим народам Европы, однако, осознавая включенность своей страны в западную цивилизацию, не могли отрицать того, что Германия подвержена этому недугу. Российские же охранители, как мы не раз уже отмечали, пытаясь доказать особый путь России, представляли принцип партийности чисто западным явлением, которое принципиально чуждо России, так как «европейские общества, — по мнению Киреевского, — основанные на насилии, связанные формальностью личных отношений, проникнутые духом односторонней рассудочности, должны были развить в себе не общественный дух. но дух личной отдельности, связываемой узами частных интересов и партий» (13, с. 214). В России же, с точки зрения близкого к славянофилам Данилевского, не было почвы для формирования партий, так как «не интерес составлял главную пружину, главную двигательную силу русского народа, а внутреннее нравственное сознание» (4, с. 195), и вследствие того, что «интерес составляет настоящую основу того, что мы называем партиями, то во всей исторической жизни России нет ничего, что бы соответствовало этому, по преимуществу западноевропейскому... явлению» (4, с. 196). При этом счастливое избавление России от партийно-политической борьбы напрямую связывалось с царским самодержавием, которое представлялось одним из главных факторов, сообщавших Российской империи преимущество над другими европейскими государствами.

174

Консервативное «Русское обозрение» устами Льва Тихомирова писало: «Счастливое положение наше в качестве спокойных зрителей той великой западноевропейской драмы, прологом которой была Парижская Коммуна... происходит не от нашей "отсталости", а от нашего бесконечного превосходства над Европой в политическом отношении; превосходство это, заключающееся в полном отсутствии у нас той почвы, на которой в Западной Европе разыгрывается... политика партийного хищничества, прекрасно формулировано словами Поля Леруа-Болье: "одни только абсолютные монархи могут стремиться к идеалу верховного беспристрастия"» (22, с. 867-868).
Однако, критикуя несостоятельность деления общества на партии, русские консерваторы использовали в основном те же аргументы, что и их немецкие «коллеги». Так, в «Русском вестнике» за 1886 год утверждалось, что в полемике со сторонниками либерализма охранители изначально правы, так как руководствуются не партийным интересом, а «исключительно своим крайним разумением государственной пользы» (21, с. 942). Поэтому сторонники консерватизма никоим образом не считали себя партией в либеральном смысле этого слова, ведь они видели в себе хранителей подлинных основ государственности, поэтому один из авторов того же «Русского вестника» заявил: «В сущности у нас нет партий: есть только люди-невежды и люди сведущие, есть люди, непонимающие, где корень зла, и воображающие, что стоит пустить в дело несколько взятых за границей рецептов, чтобы помочь горю, и есть люди, которые не довольствуются словами и фразами, а доискиваются смысла вещей и стараются при выборе средств сообразоваться прежде всего

175

с организмом больного, избавить его от вредных и чуждых наростов и вызвать спасительную реакцию его собственных сил» (7, с. 279).
Данная позиция напоминает представления прусских консерваторов о том, что существуют только две партии: легитимизма и революции, при этом русские консерваторы также отказывают в праве существования умеренно-либеральной партии даже на Западе, так как «либералы все более стушевываются и исчезают с поля битвы... Они во имя фальшивой доктрины усердно работают целое столетие, чтобы обезоружить власть... Консерватизм, бывший столько десятков лет в загоне, теперь является последним якорем спасения» (7, с. 288). При этом Победоносцев главным злом партийного правления, отстаиваемого либералами и дискредитировавшим нравственное величие государства, считал то, что «каждая партия одержима стремлением захватить... власть» (18, с. 51), поэтому «существенный мотив каждой партии — стоять за своих... или из-за взаимного интереса, или просто в силу... стадного инстинкта» (18, с. 52). То есть как российские, так и немецкие консерваторы считали себя носителями единственно верного мировоззрения, а не политического интереса, что затрудняло их восприимчивость к новым веяниям жизни и не позволяло идти на политический компромисс, так как он означал для них измену принципам. И если немецкие консерваторы смогли долгое время обеспечивать себе достаточную общественную поддержку в условиях формирующегося парламентского режима, то российские консервативные группировки ни в I, ни во II Думах не играли существенной роли и только благодаря выгодному для них новому избирательному закону 1907 года смогли занять значительное положение

176

в Думе, не обладая столь же значительной общественной поддержкой. Не случайно известный историк умеренно-либерального толка А. Кизеветтер писал о правых организациях в 1906 году: «Это —не зародыши каких-либо вновь возникших политических формаций, это просто дикое мясо, наросшее на умирающем старом политическом порядке... Мы видим политиков-юродивых", политиков-стяжателей, политиков-обывателей. Никто из них не являет собой людей ясного политического, хотя бы консервативного принципа» (цит. по: 33,с. 321).
Таким образом, отстаивая долгое время идею особой русской соборности, стоящей выше формальной связи между сословиями, русские консерваторы (в отличие от немецких) оказались плохо подготовленными к условиям парламентской деятельности, которая требовала именно согласования интересов различных политических группировок, представлявших различные слои общества. Выяснилось, что традиция особой российской соборности долгое время поддерживалась в основном авторитетом самодержавия. И когда этот авторитет рухнул, оказалось, что данная традиция не имеет под собой существенной социальной основы.

г) неразрывность национальной и государственной идеи

Пожалуй, единственной идеей, которая всегда составляла силу консервативного представления о государстве в России и которой охранители всегда были верны, невзирая ни на какие перемены, была идея национального единства. В этом пункте российские консерваторы находились в более выигрышном положении, чем их немецкие «единомышленники». Для немецкого консерватизма

177



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-05-27; просмотров: 84; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.145.119.199 (0.032 с.)