Пыль из-под метлы поднимается над черемшанском 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Пыль из-под метлы поднимается над черемшанском



 

 

...Итак, начало века походило на грозовой день. Горячее удушье повисло в воздухе — и злая тишина, и дымка мнимого благополучья; в такую пору всякое растет в особенности хорошо. Копились, зрели и распадались тучи, но каждая последующая была грознее своих предшественниц (тем настойчивее угадывал разум позади них голубое, беспечальное небо будущего). Они могуче проходили над головой, приводя в движение все живое, что под ними. И мнилось, самые материки, срываясь со своих первичных мест, плывут, как льдины по реке, в прекрасную и страшную неизбежность... Все внимание моих современников было обращено туда. Поэтому даже на дороге известие о смерти Курилова не вызвало отклика, соответственного значению события. Газеты поместили на четвертой странице скромную и краткую заметку куриловских друзей. Только в самом тесном кругу несчастие было воспринято в полном его объеме.

Вот они все передо мною, спутники последних лет Алексея Никитича. Скорбная и еще более сдержанная Клавдия; смятенная, с обгрызенными ногтями Лиза, Арсентьич — он приехал похвастаться орденом к бывшему ученику, опередившему своего учителя; надолго утративший свою обычную усмешку Тютчев; крепко зажмурившийся от боли Алеша Пересыпкин и, наконец, Марина. Утром четвертого после операции дня она по требованию Зямки отправилась навестить Курилова. Мальчик очень волновался, пока ехали на трамвае. Но больничный двор был оцеплен милицией, и не пропускали никою. Какая-то девочка высказала догадку, что снимают для кино. Они решили переждать, пока все кончится. Было много солнца на окраинах в этот день. Внимание Зямки привлекла подмерзшая лужица с тонкой, такою соблазнительной, корочкой льда. Мороз выпил ее ночью; было бы интересно продавить ее валенком!.. Но вот черный сапог ступил в эту крохотную выемку, и Зямка сбился со счета, сколько раз сряду повторилось это: полурота красноармейцев с примкнутыми штыками входила внутрь ограды...

Заиграла жалобная музыка, процессия двинулась наружу; кого-то увозили. И хотя Марина не узнала в лицо никого из куриловских друзей, она приняла эту встречу за дурной и неотвратимый признак. Истинное значение этого сурового красного ящика раскрылось получасом позже, когда ей с Зямкой удалось проникнуть в здание.

Почти одновременно с ними получил известие и Глеб Протоклитов. Казалось бы, тревогам его приходил конец: никаких слухов о Кормилицыне не поступало. И если только в дороге не растратил пули на себя,— где-то в луже крови, может быть, уже валялась безвестная Зоська, расплатившаяся за все... Смерть Курилова не доставила радости Глебу. Он ощутил необъяснимое на первый взгляд чувство не только свободы, но и одиночества. Это сознание происходило от глубокого, умного удивления перед Алексеем Никитичем… Тревоги Глеба росли по мере того, как приближалась чистка дорожной партийной организации. Впрочем, он не без пользы для себя употребил этот месяц.

Еле приметные изменения коснулись всего строя жизни на станции. Отыскались причины перевести Сайфуллу обратно в Черемшанск; это был ход Глеба в сторону Кати Решеткиной. Пересыпкина спешно вызвали в Москву; и вряд ли можно было рассчитывать на скорое его возвращенье. Секретарь ячейки, свидетель почти всех событий, был с повышением перекинут куда-то в Сибирь. Начиналась весенняя суета; по дороге двинулись посевные грузы. И прежде всего комсомольский паровоз вторично, и уже успешно, вышел на линию. Самым деятельным участием Протоклитов помогал молодежи одержать эту запоздалую победу. Старая распря как будто забывалась, и ловкость Глеба заключалась в том, что примирению он сумел придать разумную и неторопливую постепенность. Все приходило в норму, и даже самые показатели деповской работы заметно повысились.

На виду у Глеба оставался только Гашин. Этот человек имел привычку прикидываться несчастным, а потом жалить словцом свою жертву, обезоруженную жалостью. Тело его постоянно двигалось и содрогалось, точно во многих местах тлела на нем рубаха. Знание чужой тайны придавало ему храбрости и ума. Случилось, что слесарь этот попал под пустяковое взыскание за утерю гаечного ключа. Вычет полагался трехрублевый, но Гашин имел дерзость оспаривать прямую очевидность. «Тебе, Глеб Игнатьич, на копейку чернил, а мне полдня работы!» —жарко и униженно уговаривал он. Глеб не захотел вступаться — и потому, что было противно, и потому, что пора было наконец проникнуть в секрет Гашина... Тот ушел с улыбкой, не предвещавшей добра:

— Тогда держись, дружок!..— шуршит железная метелка.

И у Глеба не нашлось силы вернуть его и купить трехрублевой взяткой.

Стало известно, что комиссия уже два дня находится в Черемшанске. Никто не знал даже о ее составе, разве только — что во главе ее стоял наркомздрав одной из национальных республик. Дотошный, неутомимый, несмотря на возраст, он много бродил по территории поселка, расспрашивал всех, вплоть до домохозяек, приглашал подавать заявления, заходил в деповские цеха и, между прочим, все распространялся о санитарии, как о главном условии исправною железнодорожного движения. При этом он сохранял строгое инкогнито, но не прочь был, чтобы его узнали украдкой. Протоклитов имел случай удостовериться, что председатель комиссии не очень грозный судья.

— Вот путевое хозяйство у тебя вокруг депо в неряшливом виде, Протоклитов. А на поверку — частые сходы паровозов. Аи-аи, чего ж ты смотришь?

Тот отвечал по-военному четко:

— Но дорожный мастер подчинен начальнику дистанции, а не мне.

— Отговорчики! — и грозил пальцем.— Чем спихивать на других, послал бы людей. Лежит, скажем, отравленный человек, а ты проходишь мимо. Конечно, это дело врача!.. Но не хватает у нас врачей, а все хотят лечиться. Как же, а?., ведь он же брат твой, а? Лопаты у тебя найдутся? Дай мне сейчас же лопату!

— Хорошо, я пошлю людей.

...Заседания были назначены на вечернее время, с тем расчетом, чтобы по крайней мере две смены могли принять участие в обсуждении.

Чистка началась с депо, а третьим по списку числился Протоклитов. Народу собралось, как на Судный день, и все ждали, что произойдет нечто неожиданное. У каждого запасен был камешек на Протоклитова, и всем было любопытно, что получится, если все их бросить одновременно. Кстати, и Гашин выразился кому-то доверительно и туманно: «Будем нынче миром гнилой зуб рвать!» Протоклитов вошел, когда заканчивался опрос одного из черемшанских профсоюзных деятелей. Был это очень простоватый человек, и не мудрено, что он плохо разбирался в истории с комсомольским паровозом.

—...А занимал я такие должности,— говорил он, волнуясь,— стекольный завод, работал по тасканию ящиков, потом каменщик на мартене, погружал ашелоны, секретарь вузовской ячейки, воспитатель в детдоме, член бюро райпрофсожа и так далее, и так далее. Взысканий имел два: за самовольную отлучку — заболела жена, и еще за неосторожную выпивку с футболистами...

— Это мы слышали,—- кивал председатель.— Чем болели?

— В гражданскую войну пришлось маненько пострадать сыпным тифом.

Затем председатель задал несколько вопросов о решениях последнего съезда и социальных корнях правого уклона... Собравшиеся выходили покурить; следующим на очереди был Протоклитов. И едва произнесли это слово, помещение клуба сразу наполнилось до отказа, и все стали привставать, точно никогда прежде не видели его, а Гашин неслышно пересел из заднего ряда на краешек клубной сцены,— там, накрытый свежим кумачом, находился стол проверочной комиссии.

Глеб появился на трибуне, и все глядели зорко, как он взялся за графин, и ждали, что он расплещет воду (и он не расплескал), и ждали, что выронит стакан (и он его не выронил). Гашин привстал, покачал головою, и все слышали, как он произнес с восхищением ненависти: «Во, волк какой!»

— Я родился не в рабочей семье, хотя сытости особой не знал никогда,— очень тихо и как бы сожалея об этом, начал Глеб.— Но мне тридцать девять лет. Это больше половины жизни. И будут правы те, кто скажет, что сделано слишком мало. Если же учесть условия моей среды, упрек этот в значительной степени ослабится...

В этом месте шапка его упала, соскользнув с края стола. И пока поднимал ее, все поспешили занять самое удобное положение, чтоб уже не двигаться потом... Дальше последовала биография, суховатая и слишком несытная для того любопытства, какое с некоторого времени вызывал в Черемшанске начальник депо. По-видимому, этот человек не желал хвастаться своим убо гим детством; лишь иногда горечь воспоминанья пересиливала, и тогда одной подробности, соответственно развитой, хватило бы на самую придирчивую анкету. Нужна была завидная смелость, чтобы в этой аудитории, повышенно чуткой к описанию всякой нищеты, пускаться в такое рискованное предприятие. Должно быть, за эти годы Глеб сам уверовал в правдивость своей выдумки и, больше того, почти полюбил свою новую мать, двужильную, одичалую от нужды старуху, по признаку отвратности выбранную из грязной, презираемой им толпы.

Итак, Глеб рано осиротел. Отец его, незадачливый фельдшер, мнил себя непризнанным изобретателем. За винные излишества, но еще больше за попытки изобретать новые способы лечения, его изгнали из земской больницы. Семья терпеливо несла невзгоды, в надежде, что богу надоест наконец долбить бедой в одно и то же место... Последним творением этого опустившегося старца были какие-то сапоги на металлических спиральных пружинах под странным и заманчивым названием универсал. По его утверждению, этим достигалась огромная экономия сил при ходьбе и увеличивался размах шага на сто восемьдесят шесть процентов. Он предлагал царскому правительству широко внедрить в жизнь свою пружину повсюду —- от детских коньков до армейских пехотных частей и ломовых битюгов включительно. Ответа ему не последовало... Под конец он решился самолично отправиться в Петербург на этих самых сапогах-самоходах, чтобы продать изобретение и добиваться справедливости... Глебу было тогда четыре с половиной года.

— И что ж, нашел он в Санкт-Петербурге справедливость?— ядовито и с тонким агитационным сарказмом спросил один из членов комиссии, следуя за настроением зала.

— Он не дошел до Петербурга. Его зарезало ночным поездом близ Саратова,— невесело ответил Глеб и пошутил, что это несчастье косвенно и до некоторой степени определило профессию сына. — Словом, допрыгался мой папаня...

Он незаметно присмотрелся к тем, кто с затаенным дыханьем ловил каждое его слово. Снисходительная ирония к этому злополучному чудаку — со всеми, однако, внешними признаками сыновнего почтения — понравилась простосердечной аудитории. Она одобряла также и умолчание Протоклитова об иных наклонностях старика, хотя всем стало ясно, что родитель был выдающимся пьяницей. Притча о лошадях и солдатах на пружинах должна была привести ее в окончательно благодушное настроение. Спектакль удавался на славу, и самые невероятные подробности, задрапированные предельной наглостью, приобретали полное житейское правдоподобие. В том же тоне необходимо было выдержать исповедь до конца...

Глеб видел, как, пошептавшись с Катей, Сайфулла пошел к выходу, и вспомнил, что приближалось время отправки товарного на Пороженск. Все было на руку, и только Гашин хранил усмешливое и неподкупное молчание.

...После смерти отца мать зарабатывала стиркой. Братьев и сестер у Глеба не было. Вдвоем со старухой они ютились на том незначительном клочке подвального пространства, какое оставалось от огромной, в беловатой мыльной коросте, лохани. Клиентура прачки была обширна,--пет, они не голодали. Зато широкая смрадная река помоев протекала через детство Глеба; облака вонючего жавелевого пара отражались в ней. Так, с самых ранних лет Глеб узнал истинные запахи рождения человека на свет, его любви, его болезни, его старости...

Только одно целостное воспоминанье об этой поре сохранилось в памяти Глеба. На рождество 1904 мать принесла откуда-то много варенья. Этот совместный дар народившегося бога и местного чиновника Честнокова находился в битой стеклянной банке. Варенье было завернуто в старые газеты со штабными сводками о русско-японской войне. (Глеб уже умел читать.) Честноков обожал именно барбарисовое, с косточками, и расстался с ним только из опасения порезать себе внутренность осколком. Варенья прачке хватило надолго.

— Надо было есть его с осторожностью, и, помнится, как усердно мы выплевывали на ладошку эти колкие льдинки! —заключил Глеб и сделал паузу, чтобы каждый в зале тоже ощутил на своем языке невидимое стеклянное жало.

Вот уже двадцать шесть минут стоял он на виду у всех и до сих пор не допустил ни промаха. Острый социальный смысл протоклитовской новеллы о рождественском варенье захватил даже Гашина, Уже он не пытался изловить рассказчика на оговорке, сидел понурый, поглаживая свои лоснящиеся, твердые от впитавшегося мазута колени. Начальник депо продолжал повествованье; его беззлобные, но и не очень веселые интонации,— когда повествовал о детстве,— казалось, проникали в самые сердца. В одном месте Га-шин даже вскричал взволнованно, что если «закрыть глаза — так и поверишь!». Не меньшей остроты детали имелись и в дальнейшей протоклитовской одиссее, однажды уже опробованной на Курилове,— о бегстве из подвала, о трактирной жизни, о добродетельном иркутском чиновнике, и выходило, что не люди, а только звери разных мастей и обличий попадались ему на пути... Как-то незаметно все стали курить. Наконец, точно освободясь от тягучего словесного наважденья, председатель спросил о деятельности Глеба в гражданскую войну. Глеб ответил уклончиво, но тот настаивал:

— Все-таки до некоторой степени немножко непонятно: воевал ты, или все варенье ел, или капусту стерег?.. Волна революционного-то духа захватила тебя?

Глеб неторопливо смахнул испарину со лба. Это была высшая точка напряжения. С убедительностью крайнего отчаяния он называл какие-то полки, мгновенные фронты, не успевшие отпечатлеться в истории, кавалерийские рейды, и так необычно было все это, что даже шорохом дыханья не прервал его никто. На его удачу, в зале не оказалось никого из участников помянутых боев... Чистка приближалась к концу: пошел перекрестный опрос; но после получасового сверкания сабель и топота партизанских коней все эти вопросы казались мелочными придирками. Гашин подавленно молчал, внимая звукам, приходящим извне. Накурили, и кто-то догадался поднять верхнюю фрамугу рамы. Слышно было, как пьяный стрелочник идет по путям, наигрывая на рожке, да еще где-то в отдалении сигналили о приходе семичасового пассажирского из Москвы. Поезд приходил, вернее, в семь двенадцать, и было ясно, что клубные часы опаздывают на пятнадцать минут.

И оттого, что как бы притупилась недавняя враждебность к начальнику депо, говорить Гашин поднялся уже без всякого воодушевления.

...все стоят на подмостях, кричат пролетарский элемент, не что иное. У нас и про диспетчера кричали, что он герой освобожденного труда, а он на поверку муллой оказался. Вот и Протоклитов: рабочий-рабочий, а он, вот что я вам скажу, чистейшей крови служащий! Что смотришь, Глеб Игнатьич?.. сотряхаешься?

И верно: крепко сжимая край стола, Глеб ждал завершительного удара, как ждали его и остальные. Всем памятны были таинственные намеки Гашина.

—...и вот зашел я к нему, незваный, а у него книжка на столе... спрятать не успел. Иностранная, по электровозам. У меня глаз — видит все зараз! А скажи, откуда — если ты рабочий — можешь знать иностранный язык? Целый день на работе, приходишь утром, уходишь ночью... обедаешь стоя, не разуваясь спишь...

Последняя опасность миновала... Там, в первом ряду, сидела девочка лет пяти. Бабушка, чтоб не оставлять ребенка дома, повязала ей косенки розовой лентой и привела ее с собой. Этот увядший, из стираного шелка бант придавал уютную нарядность и скрашивал общий сероватый и копотный цвет помещения. Внезапно девочка засмеялась на какое-то занятное движение Гашина, а следом за ребенком развеселились и взрослые. И когда не взорвалась его тайна, Гашин смутился, запутался и с позором бежал от красного стола.

— И выходит, зря я тебе слово давал,— шутливо гремел вдогонку председатель.— Невпопад пришлось! Больному, скажем, аспирин нужен по ноль пять, а ты его салолом потчуешь. Вреда не будет, зато время потеряно... Не-эт, родной, партия не запрещает своим членам иностранных языков. Эта вещь нам ши-ибко пригодится. Иностранным народам есть о чем с нашим братом потолковать. Сядь, не смеши людей! — и ладонью энергично показал, как именно он должен проделать это.

Окончательно выравнивалась судьба Глеба. Он смущенно признавался, что действительно урывает время на самообразование, имея в виду самостоятельную конструкторскую работу; покойный Курилов, до его словам, неоднократно настаивал на его уходе с дороги, но внутренние обязательства перед нею, как матерью, вырастившей его, мешали ему покинуть депо. Председатель задал последний какой-то вопрос и вдруг с интересом подался вперед, и тотчас же все стали привставать, и, как пи был переполнен зал сразу образовался проход от входных дверей до самого красного стола. Гашин, пробиравшийся к выходу, снова перебежал поближе, давая всем понять, что вечер еще не потерян, а лишь близится к своему развороту.

Очень объемный, с настороженным лицом и в громадной шубе, появился Илья Протоклитов, войти которому раньше помешало чрезвычайно неудобное расписание черемшанских поездов.

 

 

ЗАНАВЕС ОПУСКАЕТСЯ

 

 

Он вошел, и в переднем ряду немедленно нашлось для него место. Он оказался рядом с девочкой; ее бант приходился ему чуть выше локтя... Выступления продолжались, но уже одно присутствие этого слишком постороннего человека нарушало прежний стиль собрания. И прежде всего перемена коснулась самого председателя. Ни одной его шутки больше не услышал зал, и все старались сделать вид, будто появление даже и такого человека вполне естественно. В конце концов всякий может прийти на чистку и высказываться по поводу партийца, подвергнутого проверке. Илью Игнатьича как бы не примечали. Ему становилось все более жарко и тесно, но дополнительного места в зале на шубу не было, и он продолжал сидеть, в испарине, очень строгий, очень одинокий, с влажным платком в руке... Расспросы пошли по линии текущей политики; председатель решил блеснуть идейной направленностью собрания. Это заняло много времени и, конечно, было бы самой легкой частью испытания для Глеба, если бы не присутствие Ильи. Пробуя разгадать смысл его приезда, брат кивнул ему осторожно, и старший Протоклитов ничем не ответил на его приветствие.

Илья написал записку, и девочка отнесла ее на красный стол. «От дяденьки...» — и в тишине голосок ее прозвенел, как будто стеклянное блюдечко уронили на пол. С этой минуты никто не слушал Глеба; слова его пропали, не доходили никуда, и наконец он остановился вовсе. Председатель сделал неуловимый знак старшему Протоклитову, и тот поднялся, оставив шапку на своем стуле. (Все время, пока он говорил, девочка украдкой поглаживала его шапку, как чудесную и теплую киску.)

— Кратенько, совсем кратенько обозначьтесь, кто вы есть и кем работаете. Я-то знаю вас, а это для товарищей... И только не торопитесь! — предупредительно объявил председатель и поглаживал усы, не умея скрыть нормального человеческого любопытства.

Какой-то спектакль готовился в клубе. Неубранная декорация в глубине сцены изображала купеческую моленную с массой икон, намалеванных на холсте. Вначале все это резало глаз, потом привыкли, а как только Илья вступил на помост, их никто уже не замечал... Впрочем, заключительный эпизод, когда вдруг раскрылась темная и обильная злом деятельность Глеба, известен мне лишь в передаче Виктора Решеткина. Толковый и такой дельный паренек, когда речь шла о его паровозах, он оказался, по несчастью, совсем беспомощен изобразить в последовательности происшедший скандал. Вдобавок сидел он в предпоследнем ряду и за шумом, хлынувшим тотчас после первых же слов Ильи Игнатьича, мог только догадываться о самом смысле последующих реплик. Кажется, старший Протоклитов передал только содержание своей ночной беседы с Кормилицыным, воздерживаясь от каких-либо дополнительных суждений. Таким образом, все то, что предназначалось для Курилова, поступало по назначению, минуя всякие промежуточные инстанции.

Однако неожиданность открытия была столь велика, что не фальшивую биографию Глеба, а именно сообщение Ильи восприняли вначале как чудовищное нагромождение клеветы, обмана и лжи. В первую минуту переполоха Глебу как будто забыли все прежние обиды и ущемления лишь потому, что потрепанная свойская куртка одного брата была ближе и понятнее собранию, чем такая барская, на ценном и с хвостиками меху, шуба другого. Сам председатель поддался этому миражу и подверг свидетеля весьма обстоятельному допросу; и теперь это уже не был прежний шутник, строивший свою речь на всяких медицинских иносказаниях! Все спуталось в клубок, всем захотелось поглядеть вблизи на Глеба, вдруг ставшего понятным в самых незначительных мелочах поведения. (Решеткин помнил в точности, что имени Лизы не называлось. Положение Ильи Игнатьича тем и было затруднено, что, рисуя подлую роль Глеба в куриловском несчастье, он не желал называть имя своей бежавшей жены.)

— Словом, ералаш на все сто! — рассказывал Виктор.— Девчонка ревет, правый член комиссии папироску в рот огнем вставил, Гашин кричит: «На каком месте, дьяволы, глаза носили?» Всеобщий аврал! Этот, в шубе, стоит как памятник. И только брови у него — помнишь, я тебе манометр показывал? — так вот, как стрелки на манометре, бегают брови. Начдепо, конечно, грустный очень; взял шапку со стола, надел на себя и сел... и так спокойно, точно собрался ехать куда! Народу толклось — и из смены-то все прибежали! Ну, тут уже не удерешь...

Все это были не те подробности, которых мне хотелось. Решеткин так и не объяснил, охотно ли расстался зал с искусным мифом о чудаке родителе, о человечестве на пружинах и о варенье со стеклянной начинкой. Зато у него нашлось достаточно точное определение протоклитовского ухода. «Пошел к дверям... и уж не на шубу, а больше на лицо ему глядели. Продолговатое такое и... точно пчелы его покусали, А тишина, хозяин!., слышно, как у Федьки в депо напилок упал». И еще подробность, которой сперва я не смог подыскать никакого объяснения. Будто бы Скурятников пришел в этот вечер в депо и уселся в уголок и все играл на своей жестяной игрушке, как бы испрашивая совета, (И она, наверно, отвечала ему, что все хорошо, а будет еще лучше!)

...У Ильи остается целых три с половиной часа до отхода поезда. Он идет в Черемшанск. Лихие санки перегоняют его, и седок-кооператор, отвалясь по ходу, долго всматривается в редкостную для тех мест фигуру. Смеркается, керосиновые огоньки множатся в окошках, когда Илья переступает городскую черту. Много сытного, огромного воздуха над головой. Морозит к вечеру, и дорога вкусно похрустывает. Великопостный звон по капле струится в тишину. Илья движется, и собаки собираются за ним гурьбою, опасаясь нападать в одиночку. Он справляется с адресом, что дал ему на прощанье Аркадий Гермогенович...

Домишко одноэтажный; занавесочки прилизаны набок, как причесываются мастеровые; вход со двора. Двое мальчишек прилаживают к дереву скворечню. Один просит дяденьку подержать шест, пока сам с фанерным коробком лезет на дерево. В награду за помощь Илью ведут к флигельку в глубине. «Это он к новой жиличке пришел!» — вслух догадывается один. Илья тянет веревку железной щеколды и входит. Ушат с водой нарочно поставлен на дороге, чтобы незваные ломали себе шеи. Никто не выходит на шум... Вторая дверь очень похожа на отверстие в давешней скворечне. Коптит лампа, черная нитка сучится над стеклом. На садовом дощатом диванчике, одетая, спит Лиза. Она прикрыта полушубком. Илья Игнатьич знает за ней привычку прикорнуть начерно, где придется.

Он привертывает фитиль, и нитка рвется. В этой комнате долго проживал тусклый и ленивый человек; Лиза еще не успела наложить на нее своего отпечатка. Старинные открытки с молодоженами в фольговых рамочках окружены житейским бордюром из гнусных коричневых запятых; пузатый комод со множеством флаконов, такой высокий, что к зеркалу надо тянуться с табуретки... Шорох будит Лизу. Она свешивает ноги и по-детски, кулачками, старательно протирает глаза.

—- А, это опять вы! — Ни испуга, ни прежнего ожесточения в ее голосе, вялом и равнодушном спросонок.

Илья Игнатьич снимает шапку.

— Я очень боялся не застать вас дома.

— Разве уже прошло полгода?

— Я прихожу раньше срока, потому что люблю вас, Лиза.

Она щурится на него и с особой, виноватой тщательностью обдергивает платье на коленях.

— Хорошо по крайней мере, что вы не предлагаете мне избавиться от нищеты!

Эта женщина никогда его не любила. А хуже всего, что в свое время он не нашел минутки справиться у нее об этом. Он видит стопку книжек на подоконнике и не смеет раскрыть хоть одну, чтоб понять, в каком направлении уходит от него Лиза.

— Ну, вот! Хорошо, что вы разбудили меня, Илья. Сейчас я должна уйти. У меня вечерние занятия.

— Вы учитесь... или учите сама?

— О, все вместе! Что делать, есть такие, которые знают еще меньше меня, А чем моложе, тем больше хочется сыграть и Гамлета, и Ромео, и даже мадам Стюарт...

-— Если можно, я провожу вас, Лиза.

— Больные подождут на этот раз? — И у него нет оснований принимать ее спокойную шутку за упрек.

Лиза одевается... Оказывается, зеркало можно снимать и ставить на стол. Илье Игнатьичу пригодился его рост. Полушубок великоват Лизе, он свисает с плеч, но, подтянутый ремешком, очень идет к ней. В этой незнакомой оболочке она приобретает особую и таинственную привлекательность. Запах овчины ширит ноздри Ильи. Лиза предупредительно распахивает дверь.

Они выходят. Бездельные люди у ворот сторожки замолкают, пока Лиза со спутником проходят мимо.

— Итак, вы счастливы?

— А я не задумывалась об этом. Но когда делаешь себя сама, то даже и ошибки приятны. Все, все находится в себе самом... и знаешь, Илья, сердце — это глубже всякой шахты на земле!

Этой уверенности в себе он не замечал у ней раньше, даже в самые хвастливые ее минуты. Было бы бестактно теперь предлагать ей деньги, и наивно — звать назад.

— Вы очень переменились, Лиза.

— Да!— и смеется.—Раньше, например, я боялась щекотки, а теперь нет. Раньше мне хотелось сыграть Марию, а теперь нет. Должно быть, я узнала слишком много о ней. Кроме того, у меня было большое горе.—

И он знает, что не утрату их ребенка она имеет в виду.— Расскажите все-таки, как он умер?

Нотка приказания, которого нельзя ослушаться, звучит в ее голосе. Она имеет великое право на это. В подробностях, словно читает по операционному журналу, Илья излагает обстоятельства несчастья, и мертвый, ноздреватый снег скрежещет под его ногами... Самая операция прошла благополучно, но через два дня, ночью, лигатура прорезала перевязанный сосуд. Кровотечение вызвало нарастающую слабость, коматозное состояние и конец. Лизе требуется особая точность, и он не скупится на медицинские термины, объясняющие бессилие врачей.

—...но почему же она прорезала этот сосуд?

— Видите, ткань была разрушена патологическим процессом. Она утеряла эластичность...

— Я верю вам, Илья.

— Вы были очень привязаны к этому человеку?

— Я не знаю... но Курилов никогда не упрекал меня за молодость!

Они проходили длинными улицами, и ей казалось, это те же самые, где когда-то она бегала босоножкой. Провинциальные города — все родня и в чем-то разненькие. В этом доме, где сапог гиганта на заборчике, умерла мать. У тети Шуры огонек: наверно, проверяет ребячьи диктанты, старенькая. На освещенном окне, у которого любил сидеть Закурдаев, стоит бутылка; видимо, этот номер по традиции занимают пьяницы. Собор налево стоит маленький и облезлый: около него идет сейчас приемка свиных кож. И вот наконец тот знаменитый овраг!..

Оползни подобрались к самой скамейке; Лиза останавливается у края. Молодой, рожками вверх, как бы на спину положенный, месяц придает всему пронзительную весеннюю новизну. Смутная гряда снега мерцает на дне лилова той бездны. Тишина — как льдинка, ее сломаешь даже шепотом. И давняя горечь полузабытой репки внезапно обжигает Лизин язык. Второй акт жизни закончен, и как хорошо, что главное еще впереди!

— Вот и все, Илья. Теперь нам надо проститься. Я не хочу, чтобы нас видели там вместе. По-видимому, еще не доросла до того, когда становится безразлично, что говорят о тебе люди...— И уходит навсегда, не. пожав руки, не дав сказать ему ни о чем, очень легкая, прозрачная, не оглядываясь.

Илья Игнатьич возвращается на станцию. Он вспоминает, как и сам он сначала не умел ничего. (Делал операции и мысленно засматривал в книжечку.,. И только война доставила молодому хирургу громадную и жестокую практику.) Он думает о себе, но только к концу пути начинает понимать, что прозевал самое ценное, что давалось ему в руки,— юность женщины.

 

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ

 

 

...Летним вечером однажды, после долгого перерыва, ко мне пришел Пересыпкин, и я обрадовался, как если бы сам Алексей Никитич, живой и помолодевший, навестил меня. Именно через Курилова произошло наше знакомство, и первое Алешино посещение относилось ко времени, когда он только приступал к изложению причин и обстоятельств возникновения его дороги. Он врывался ко мне торопливый, задиристый, весь в шипах мальчишеских противоречий... На этот раз он заявился молчаливый, сосредоточенный в себе, и ничто не могло расшевелить его. Мне показалось, что он влюбился вторично.

— Меня перекидывают, кажется, на нефть! — сообщил наконец Алеша.

Если только не предстоящая разлука с друзьями,— значит, необходимость забросить свою историческую работу огорчала его. Новая область деятельности неминуемо содержала в себе и новые заботы. Я напомнил ему, что реки нефти, как и вагоны Волго-Ревизанской, как и все потоки товаров, народов и идей, неизбежно текут туда же, на куриловский Океан. Мой намек был понят без дополнительных пояснений... да и самая работа над историей дороги оказалась для Алеши своеобразным университетом. Видимо, ему становилось уже тесно в пределах одной Волго-Ревизанской. Угадав механизм малых преступлений, он заохотился подарить людям развернутую эпопею о мировом железнодорожном деле, богато иллюстрированную вставными историями Спиридонов Маточкиных всех времен и народов.

—...она должна называться — Потомок оглядывается на прошлое! — признался он смущенно.

Я стал расспрашивать его о спутниках Курилова, и он рассказал мне о вторичном, почти эпическом приезде Биби-Камал на свадьбу сына, о смешных превращениях Зямки, на которого уже последнюю свою привязанность перенесла Клавдия Никитична, о неудачном сватовстве долговязого Шамина, об отказе Лизы и об аресте начальника черемшанского депо... Речь зашла также о Похвисневе, свидания с которым так давно добивался Алеша. Его рассказ ставит меня в затруднительное положение перед друзьями, согласившимися прослушать эту книгу до конца.

После возвращения из Черемшанска юный историк собрался наконец навестить своего свидетеля. Он не хотел уличать или допрашивать, а только взглянуть в линялые его глаза: не сохранилось ли там на донышке какого-нибудь отражения случая на Пене... Он отыскал дом, и вошел, и позвонил, ему отпер жилец-водопроводчик с намыленной щекой. Алеша спросил о Похвисневе, и тот отвечал, что никогда здесь такого и не числилось. Волнуясь, Алеша привел все его приметы, но жилец продолжал отрицательно качать головой. «Гулькин у нас есть, тоже пенсионер, но бывший кассир. А такого, как вы назвали, не значится!» Номер дома и квартиры совпадали с записанными у Пересыпкина. Водопроводчик сердился, мыльная пена сохла у него на щеке. Потрясенный Алеша ушел ни с чем. Должно быть, незаметный старик так же незаметно и убрался из жизни в свое бесследное небытие...

Остаток времени мы потратили в прогулке на Океан, какую я неоднократно, бывало, совершал в обществе Алексея Никитича.

Мой юный гость также бывал склонен иногда заглянуть за эту плотно приспущенную занавеску,— и мы вышли за пределы тесной прокуренной комнаты и дождливой июльской ночи. По существу, мы вышли втроем: Алексей Никитич находился с нами, потому что с выходом из настоящего его реальность становилась теперь не меньше нашей... Мы миновали сотни расплывчатых, еле нарисованных на будущем событий- мы посетили в эту ночь десятки замечательных своей историей городов, которых еще нет на свете. Резвясь, как мальчишки, мы играли с Алешей в этом, самом громадном, просторе вселенной, и тень Курилова, подобно горе, возвышалась над нами. Мы поднимались на эскалаторах в высокую башню, где обитал со своим архаическим электронным телескопом седоволосый чудак. Мы мешали ему шарить по безднам его магическим пучком, расстраивая ему волну, и он комично относил это за счет усиления космической радиации. Внезапным стуком в окно мы будили школьника, заснувшего над уроком о сражении при Шанхае; ребенку скучно было зубрить об эпохе капиталистов, которые представлялись ему чем-то вроде человекоедовлестригонов («Яшная выдумка!..» — сказал бы Зямка). Мы взбирались на надземную пристань, откуда как раз отчаливало в Южное полушарие летучее сооружение, не определимое словами: оно не имело ни газовых колбас, ни несущих плоскостей, ни шумных воздушных винтов. Озабоченные деловые люди располагались на ночлег, и мы постыдились беспокоить их расспросами о счастье. И наконец, по молчаливому сговору, мы посетили новую мать веселых земных городов, Океан.

Была непогодная ночь, когда мы вошли в него. Стояла пора дождей на этом побережье. Планета зябла. Над головой, в вершинах высоких деревьев, скреблись друг о дружку жесткие, как бы металлические листья. Из гавани донесся вой сирены, адресованный ночным кораблям. Дыхание древнего века послышалось мне в соединенном шуме прибоя и ветра. Все спало...

Внезапно дождь усилился, и мы принуждены были войти под сень деревьев. Где-то рядом с нами пряталась парочка; та же девушка, которую бессчетное количество раз встречал Курилов, тянулась губами к кому-то в сумрак, и вот я различил на светящейся струе фонтана ее тонкий, напряженный и девственный силуэт.

Но, точно ощутив на себе наши ревнивые взоры, они прервали шепот. Мы мешали им...

Алеша сурово толкнул меня в бок, приглашая убираться отсюда. Я оглянулся в последний раз, и уже никого не увидел в тени. Влюбленные всегда владели волшебным свойством растворяться в шелесте деревьев, в лунном свете, в запахе ночных цветов, когда требуется укрыться от постороннего любопытства... И хотя наши москвошвеенские пиджаки промокли до самых плеч, мы выступили из-под укрытия и молча пошли по дороге, неминуемой для всех, кто выходит из дому в непогоду.


[1] — Неверно, литератор,— поправил меня Курилов.— Строитель осуществляет не мечту, а железную необходимость!

Я охотно согласился с ним.

 

[2] Одна восточная держава окончательно заглотнула Китай и даже перенесла на материк столицу, но кусок был громаден, он взорвался, и чрево расползлось по швам, и организм изменил свою социальную форму. Случилось это, разумеется, не сразу, и можно было по частям наблюдать этот поучительный процесс.

 

[3] Этот миньжэнь, человек из народа, происходил с порожистых верховьев Ян-Цзы-Киянга, и в просторечии все называли его именем великой китайской реки

 

[4] Стремясь объединить свою культуру с западной, молодой Китай и выстроил ту дорогу на северо-запад, которую мы посетили с Куриловым в начале главы. Так как проблема водных коммуникаций между Востоком и Западом была затруднена пиратством неприятельских армад, таскавшихся по океанам, потребность в этой внутренней магистрали окончательно созрела.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-04-12; просмотров: 42; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.142.173.227 (0.069 с.)