Спирька проходит по алешиным страницам 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Спирька проходит по алешиным страницам



 

 

16 июля 1874 года, почти за два года до открытия дороги, Еким Шарвин, из артели Лариона Баюшкина, получил письмо с родины. Вечером, за своеобычной мурцовкой, полуграмотный Спиридон Маточкин прочитал его вслух у костерка. Всем было по поклону. Жены и старики землекопов уведомляли мужей и сынов, что жизнь их пошла совсем худо: едят что придется, а собаки на деревнях и лаять перестали, и были знаменья к войне и гибели, и в одном неназванном селении, поутру, сотского жена будто бы сунулась к рукомойнику дите омыть, а там жидкая, не гуще кваска, кровь... И началось с того, что сурожинское окружное управление государственных имуществ отбирает у бедных их скарб и родимые гнилушки, хлеб продает на корню, выводит со двора скот, у кого есть. Речь шла о шестистах осьмидесяти рублях недоимки, давно отосланных кормильцами и затерявшихся на почте. Чиновнику были предъявлены почтовые документы о высылке денег в уплату податей, но тот не пожелал внять ни слезам, ни казенной печати, пока не получит полностью удовлетворения в долговой сумме.

—...по-о... по-одыхаем, го-оремыки,— по складам, с натугой читал Спиридон.— Ду-ух от тела отстаё-от...

Сообщалось в письме, что у Кирилла Макурина корова пошла за восемь, а изба описана за двадцать девять целковых. А у Баюшкина старуху увели в уездный земский суд за неосторожное слово. А у Маточкина дочь Феонию, заголя тело, несмотря что невеста, постегали маленько крыжовником за причинение обиды стражнику Ломоносову. (Феония доводилась сестрой Спиридону.) Так всем досталось по гостинцу да новости. Чтец сложил письмо и отдал по принадлежности... Стояла отличная тишина. Горизонт помаргивал зарницами; луна вылезала, как после опоя; костер задыхался от отсутствия воздуха; комары из ближних болот трубили над ухом, точно ангелы Судного дня. Весь день калило солнце. Ждали — к вечерку косой, ровно из бадьи, дождик сполоснет дикие здешние пустоши. Но гроза изошла в громе и блесках дальних молний. Говорить стало больше не о чем. Вычерпав со дна миски лук и раскисшие ржаные корки, артель пошла спать.

Поутру проведали: такие же грустные послания в разные сроки получены были и в соседних артелях. И везде поспевал вышеуказанный Ломоносов. Однако на работу вышли вовремя, с рассветом, намереваясь по окончании урока сходить по холодку к инженерному начальству. Непорядков накопилось свыше всякой божеской меры. Главное мужиковское пойло и топливо — квас — неизменно бывал окисший; подстилка для ночлега выдавалась всего в размере одного снопа на человека в неделю; народ, договоренный на земляную работу, по той же цене употреблялся на каменную; сапоги, полной стоимостью записанные в рабочие книжки, оказались на сущем кленовом листке — «пальцы скрозь подошву кажного жучка, извините за выражение, учують!»; взамен бани, обещанной по неписаному контракту, выдают либо водкой, либо деньгами, по пятаку на руки; господин дистанционный офицер нанес удар поленом дров землекопу свиридовской артели Агафону Зимину, отчего тот маненько оглох, провалялся неделю в землянке, и ему же вписали вычет, хотя прогулял и не по своей вине... Множество имелось и других жалоб, а главная — на чиновника из управления государственных имуществ. И уж кстати, чтоб идти веселей, захватили в плошке нерушеного овсеца, накануне выданного на кашу...

Мужики в большом количестве полукругом столпились у конторки четвертого строительного участка и посреди поставили обвинительную плошку, а рядом сложили всякий земляной инструмент, так что все стало понятно без объяснений. Прокашливаясь, чинно, как перед молебном, ждали они выхода начальства. Но взамен инженер-поручика г. Щекотихина, славившегося отзывчивостью, равно как и преданностью картежной игре, вышел сам г. Поммье, предпринявший объезд строительства ввиду некоторых неблагоприятных слухов. Небольшого роста и чернявый, похожий на горелый пень, в чесучовом кителе, он по-русски знал только брань, что всегда поселяло недоверие среди рабочих. Вышел он зато не один, а в сопровождении чиновника особых поручений г. Шемадамова и некоего Ахиллеса Теофиловича Штейнпеля, который всюду выступал в роли губернской лисы, обладавшей высоким даром задушевного убеждения. Присланы они были в целях узнания о направлении мыслей[62], и было счастливым совпадением, что в этот именно час они оказались здесь.

Г-н Шемадамов, плачевного вида человек с длиннейшими вислыми усами, выступил вперед, делая странные движения пальцами, как бы ощупывая воздух, и осведомился, что означает притча с овсом и грудой лопат. В голос он вложил всю возможную участливость, и мужикам показалось, что он тут же если не умрет, то непременно разрыдается. Тогда один птицеобразный старичок отвечал на это, что налево стоит пишша, а направо положен труд, и что довольствие труду неравновесно. В один залп, за что и выбрали его миром в говоруны, он перечислил и другие обиды, пока г. Поммье насасывал свою хрипучую трубочку, а Штейнпель пристально рассматривал пыль на своем ботинке. Г-н Шемадамов уныло наклонился к плошке и, зачерпнув десяток зерен, бросил себе в рот: ему показалось, что просто сапожные деревянные гвоздики попали ему на язык. Он выплюнул и покачал головой.

— Бога побойтесь, ребятки...— жалобно сказал он, высвобождая из усов один застрявший там гвоздик и скашивая на него глаза.

Мужики шевельнулись.

— Богу стыдно не быват! — вздохнул один древний цинготный старик, весь дырявый, точно огонь съел на нем одежду, и с глазами — как две незаживляемые раны.

Толпа заволновалась, и тогда г. Штейнпель, быстро отстранив вислоусого Шемадамова, нашел толковые и вполне резонные объяснения всему. За время двухдневного пребывания на строительстве он успел ознакомиться с содержанием мужиковских неудовольствий. Так, по главному делу о взыскании недоимки он показал собравшимся бумагу за №5591, посланную в Сурожин, и полученное оттуда сообщение за № 1115. Ввиду явной неясности № 1115 в управление государственных имуществ отослано было повторное отношение №5602, на которое и следовало теперь дожидаться благоприятного ответа. Касательно оглохшего Зимина он во всеуслышание прочитал заключение местного подлекаря Дубяги и приходского священника, что органы слуха у помянутого Зимина оказались налицо и в нормальном состоянии, хотя и не могли действовать вследствие истощения прежними болезнями. Что касается кваса, бани и сапог, он предложил среднее миролюбивое решение, количество же соломы для спанья от лица дирекции обещал удвоить. При этом он все напирал на цифры, потому что, при неспособности русского мужика к быстрому исчислению, цифра издревле являлась лучшим способом убеждения... Таким образом, все улаживалось; г. Штейнпель довел толпу до ясного сознания святости контракта, и уже сами мужики готовы были хоть под присягой подтвердить, что обращение с ними было самое кроткое, как вдруг произошел анекдот.

Молодой голубоглазый мужичонка, одной волости со Спиридоном, Семен Шпагин, вздумал показать французу язвы и опухоли на русской ноге, доставшиеся ему на 124-й версте при возведении насыпи через Закреевское болото. Размотав тряпье, он отважно пошел прямо на г. Поммье, но, по незнанию русской речи, тот принял поступок Шпагина за поносительную дерзость и с маху, не выпуская трубочки, ударил его сапогом в нижнюю область живота. От этого действия Шпагин тотчас упал и лежал, как бы завязанный в узелок, с коленями у самого подбородка, страшась кричать, лишь мигая в небо глазами, ставшими совсем смолевого цвета. И хотя лицо его не повредилось при паденье, кровь выступила на губах у Шпагина. Вся работа г. Штейнпеля шла насмарку. Мужики зашумели, ворвались во двор, изрубили стоявшие там две телеги и дрожки г. Шемадамова, отняли ружье у караульного солдата и расколотили икону — Зачатие св. Анны. Впрочем, стало накрапывать, и буяны мирно разошлись по землянкам, унося безжизненного Шпагина с собою![63] В тот же вечер г. Штейнпель имел беседу с г. Поммье и склонял его, как правую руку Орбека, к примирению с крестьянами в духе статей 1534, 2224 и 2226 Тома X, Части 1 Законов гражданских, но тот послал его к черту на французском языке. Опасения г. Шемадамова подтвердились. Утром четыре артели в составе 245 человек не явились на линию и землянки их оказались пустыми. Люди ушли в неизвестном, по-видимому северо-восточном, направлении. Тогда г, Штейнпель направился верхом в Борщню, где обычно проводил свой летний отпуск О. Р. Бланкенгагель. Шемадамов же остался допивать свою долю и доигрывать партию с гг. Щекотихиным и Поммье.

На совещании, где, кроме помянутых, присутствовали Э. Г. Гриббе, пристав второго стана Рында-Рожновский и домашний учитель А. Г. Похвиснев, высказана была догадка, что сбежавшие крестьянские артели направились к своему губернатору, который славился кротостью, просить об ограждении их семей от произвола чиновника управления государственных имуществ. Тело Шпагина, не могшее уйти самостоятельно, они, по всей видимости, захватили с собою. В таком виде, естественно, они являли собою подобие пороха: жители деревень на всем протяжении четырехсот двенадцати Берет неминуемо должны были видеть горькое шествие мужиков, соблазненных на железнодорожную повинность. Можно было предполагать, что именно произойдет, когда эта босая орда появится на площади перед губернаторским домом. (Насмерть перепуганный г. Похвиснев не сомневался при этом, что душою всего дела был Спиридон Маточкин.) Тотчас была составлена телеграфическая депеша г. начальнику военной части с просьбою охранить от возмущения полторы тысячи рабочих на пространстве двадцати верст, ближайших к Борщне. В губернию же с нарочным послано было подробное изложение обстоятельств дела, сопровожденное удостоверением местного подлекаря Дубяги и приходского священника, что болезнь Шпагина проистекала скорее от хронического расстройства паховой части живота, чем от соприкосновения с ногою г. Поммье.

Очень расстроенная происшествием, Танечка Бланкенгагель передала подробности своего посещения землянок, и г. Штейнпель нахмурился.

— А с вами,— обратился он к Похвисневу,—я еще буду говорить, при каких условиях вы видались с Маточкиным и кто[64] надоумил их уходить с работ! — И тот испытал странную вязкость во всем теле от одного взгляда этих скользких, ализаринового цвета глаз.

В качестве временной меры постановили снять мост и переправу на р. Зуйке, но как раз проходили последние плоты по Зуйку, и мужикам не составило труда пяток из них подтянуть к берегу. Выбравшись за пределы ненавистной губернии, они двинулись дальше, и стало ясно, что у них хватит ожесточения пройти насквозь бескрайнюю Россию. Уже через полторы недели все наличные учреждения трех смежных губерний вступили в деятельную переписку по поводу буйства, покушения на жизнь г. Поммье, самовольного побега с места работ и, наконец, неслыханного кощунства, о котором страшились говорить вслух. Речь шла вовсе не о разбитии иконы св. Зачатия.

...и вот уже не хватало Алешиных сил изобразить беспорядочное шествие босых, истощенных людей; а вел их Спиридон Маточкин2. Впереди тащились, что постарше, а потом четверо помоложе несли на армяке, подвязанном к жердям, распластанное, развязавшееся наконец тело Шпагина. Он умер на третий день, а его продолжали нести с мрачным и диким вдохновением; только почаще, по случаю великой жары, сменялись на жердях. В этом образе еще убедительней представали злодейства властей, а ради такого случая Шпагин, свой человек, мог и подождать с погребеньем. «Потерпи, родной!.. Мир просит!» И он плыл, черный и покорный, распространяя вокруг смрад и возмущение...

Так они шли, наугад, с сосредоточенным, даже фанатическим упорством, руководясь отчаяньем, как инстинктом, что гонит на старое место перелетную стаю по весне; шли через луга, молчаливо взбираясь на зеленые холмы милой родины и снова опускаясь в вечерние туманы речных низин; шли мимо зреющих нив, мимо беспечных тенистых усадеб, мимо веселых, на пригорках, деревенских храмов, и, наверно, сами при их приближенье набатно гудели колокола. Пели жаворонки над ними, жмурился от солнца мертвый, издалека блестели круглые, цвета розовой дресвы, обгорелые лысины стариков. Ночью сваливались, как придется, у костров, выставив дозорных и разложив по муравейникам тельные рубахи, чтобы освободиться от насекомых,— и Шпагин тоже отдыхал в сторонке... А был там среди них один не без воображения парнишечка: он захватил с собою плошку с овсом. Видно, засыпало ее пылью проселков, помочило дождичком, и зерно медным ядовитым цветом прозеленело в плошке. Не было ли расчета у паренька, что оно и всколосится к той поре, как доберутся они наконец до губернаторского дома?

«Что же вы, так-сяк, оглашенные,— отечески спросит губернатор,— государство свое позорите? Кто из вас пострадавший?., пускай выйдет и скажется!»

«Не может он выйти и сказаться,— хором ответят мужички.— Он маненько ушибен, ваше дорогое превосходительство, и лежит невосклонно. А за эти сроки, гляньте, загорел малость и поправился...» И поднесут ему прелый суприз на армяке; и ужаснется, и уволит чиновника из управления государственных имуществ, а французу повелит всыпать двадцать пять горячих, чтобы не забывался на чужой земле, а семейству Шпагина выдаст денежное вознаграждение за порушенного кормильца. Так они думали, но вышло иначе.

Первою была брошена вдогонку горигорецкая инвалидная команда в составе двух унтер-офицеров и шестнадцати рядовых. В предписании предлагалось сперва мерами кротости и вразумления добиться раскаяния беглецов, а уже затем посечь зачинщиков для закрепления достигнутых результатов. Но то ли быстрее шагали мужички, чуя гон на следу, то ли отвыкли ветераны от военных переходов,— шествие продолжалось, и уже пространства второй губернии подходили к концу.

После же того как Спирька пытался увлечь с собою население одного села, последовало приказание конному отряду ногайских татар атаковать и примерно наказать на месте этих самодельных пропагаторов. Стремясь, однако, избегнуть возможного кроволития, отряду был придан А, Т. Штейнпель, уже в полной форме жандармского полковника[65]. По человеколюбию, не желая доводить дело до следствия и тем портить карьеру молодого человека, а вместе с тем стремясь наказать его психологическими средствами, г. Штейнпель захватил с собою в поездку г. Похвиснева... Войско двинулось в путь под командой штаб-ротмистра Казначеева и в два перехода настигло беглецов.

Встреча состоялась при р. Пене, на выгонах у деревни Апраксине, и три белых разлатых березы давали достаточно тени, чтобы каратели могли без утомления потрудиться здесь. Дабы не пугать одичалых мужиков, отряд всадников спустился в лощинку, и солдаты имели возможность оправиться и попоить лошадей. Прыгая по лужку, коляска приблизилась к толпе, которая остановилась. Шпагина положили позади, на склоне холма; он уже отказывался двигаться дальше. Г-н Штейнпель решительно вытолкнул вперед перепуганного Похвиснева, и тот путано обратился к толпе с объяснением великого значения железных дорог в деле перевозки тяжестей, а также призывал отречься от заблуждения и верить заботам правительства о себе. Он едва стоял на ногах, и — то ли от долгой тряски по дурным проселкам, то ли цвет листвы отражался на нем г— было совершенно зелено его лицо. Однако у него нашлось духу указать на свою собственную судьбу, судьбу простого крестьянского внука, достигшего и в нынешнем положении известных высот и образования. (Ахиллес Теофилович курил тем временем папироску и заметил сквозь зубы, что, наверно, и дедушка был такой же суккэн син.) Тут еще ветерок со Шпагина повернул на молодого человека, и теперь плачевный вид его требовал даже медицинского вмешательства.

— Что ж ты, баринок,— жалостливо кивнул ему Ларион Баюшкин, поглядывая в сторону лощинки,— надгробно-т слово трудишь. Не бойсь, ето не тебя, ето нас драть станут!

Г-н Похвиснев окончательно смутился и, зажимая нос платком, устранился из беседы. В свою очередь, г. Штейнпель притушил папироску и приступил к выполнению службы. Форма к нему больше шла, нежели штатское платье. Уже без доли фамильярности он огласил постановление властей вернуть беглецов в землянки, тело Шпагина, умершего от хронической болезни, предать земле и выдать трех зачинщиков. Он было сам двинулся по рядам выбрать виновных, но мужики заволновались, и тут, между прочим, г. полковнику было нанесено неоднократное оскорбление действием...[66] Это послужило разрядкой злой, истерической устремленности мужиков; наступило трезвое понимание действительности, выступившей в образе г. Казначеева. Из лощинки следили за ходом переговоров. Было красиво видеть, как впереди лихой ногайской лавины легкий ветерок стлался по траве. Погрузив зажмурившегося г. Похвиснева в коляску, Ахиллес Теофилович отъехал в сторону, чтоб не быть помехой действиям г. Казначеева.

(Пересыпкин намеренно миновал описание расправы; и без того чернила пенились и вскипали у него на пере!)

Отправка покаявшихся преступников по этапу в горигорецкий земский суд и бегство Спирьки из-под стражи не нашли отражения в Бланкенгагелевом архиве. Только по частным письмам борщнинских обитателей можно судить, какой страх наводили на округу последующие похождения Маточкина. Удивляло всех,

что, ставши теперь совсем вольным, Спирька не возвратился на родину, а продолжал действовать[67] в районе железной дороги. Им владела странная затея: изловить и посечь самого Бланкенгагеля. В разбое у него не было сообщников, и, может, поэтому охота на него заняла свыше года. Маточкина захватили наконец на чужой свадьбе и на той же тройке, с лентами на дугах и в хвостах лошадей, хмельного, доставили в Борщню. К этому времени казенные бумаги о нем весили почти столько же, сколько и он сам. Горигорецкий тюремный замок был закрыт по случаю ремонта, и, как-то случилось, последние дни жизни Маточкин провел в Борщне. Следующее упоминание о нем попадается только в документах самого открытия дороги.

Оно произошло 20 июля 1876 года. (Пересыпкин отыскал в старых газетах кое-какие подробности этого знаменательного праздника.) Первым пустили поезд с солдатами, которые пели приличные случаю песни; с той же целью однажды Ной выпускал пробного голубя из своего ковчега. Потом, при стечении народа, на грузовую платформу поставили скамейки, устланные коврами, и впрягли двухосную, со здоровенной трубой, машину, которая дымила, как черт. Здесь уселись директора, инженеры, важнейшие из пайщиков со своими семьями, инспектора наблюдения и другие губернского масштаба деятели, приглашенные на домашнее торжество. (Официальный банкет в честь открытия состоялся двумя днями раньше, в Горигорецке.) Преосвященный согласился прокатиться при условии, что паровоз не будет свистеть в пути. Впрочем, он долго не решался влезать на платформу: «Как все это грустно!» — молвил он. Бланкенгагель махнул платком, простонародье гаркнуло ура, солдаты взяли на караул, поезд тронулся. Искры летели в лицо, потом пошел дождик по причине Ильина дня, и многие не понимали, к чему же все это напрасное стеснение людей? Мокрые вернулись назад, и только Олегово пиршество на семьдесят пять человек вознаградило участников прогулки. Обед длился шесть с половиной часов; слепые воспитанницы из приютского дома непрерывно исполняли кантаты, а Хомутов П. П. произнес речь о культуре, где очень ловко и кстати[68] приравнял борзиговские паровозы к той огненной телеге, на которой, по преданию, пророк Илья отбыл на небо, в нетленные чертоги творца. Когда гроза прошла ив травке засверкало солнце, уже утратившее свою силу в борьбе с грозой, все ходили смотреть на пойманного злодея. Интерес со стороны гостей проявлялся к нему огромный. Они стали полукругом и ждали, и дамы дрожали не только от вечерней сырости, хотя Спирька еще не выходил. Прошло минут десять, прежде чем из погреба вывели под руки Маточкина. На плечи его был накинут рваный чапан. Хомутов П. П. попросил гостей расступиться, чтобы и дамы, не приближаясь, могли видеть то же самое. Разбойник стоял весь в багреце закатного солнца; оно еще пробивалось отлогими лучами сквозь ветви. Спирька молчал, низко опустив голову. Глаза его опухли. Зачем-то наспех, перед тем как вывести, сполоснули его водой. Слипшиеся волосы приклеились ко лбу. Врезалось в память страшное благообразие этого лица. Преосвященный выступил вперед.

— Приподнимите ему веки! — повелел он. Будучи почетным попечителем народных школ, он

поощрял гражданскую словесность, Гоголя же знал назубок. Бланкенгагелевы молодцы поняли его слова как приказание приподнять голову преступника.

— Видишь ли ты меня, Спиря? — тихо спросил владыка.

— Вижу, да руки коротки... — со вздохом произнес Маточкин, и все подивились обилию железа в этом битом человеке.

Оп лгал, он не мог видеть ничего этими багровыми опухолями; он лгал даже и перед пастырем.

— А ты веселый, Спиря! — продолжал преосвященный, слегка смутясь и грозя посошком.

Темное лицо разбойника оживилось; кажется, он пытался улыбаться всем тем, кого не видел.

— Я веселый. Взял бы ты меня, старичок, в песельники...

Тогда, стремясь соблюсти благочиние, преосвященный сказал увещательное слово, и все увидели, как наяву, громадное черное тело Вараввы, обвисшее на гвоздях и веревках... С глубокой проникновенностью он распространился также о значении новой дороги для простого народа, когда каждый, купив билет в кассе, сможет посетить любую на родной земле обитель. Это был страстный поединок молчащей, отвердевшей души и проповедника, несправедливо забытого историей церкви. Спирька заплакал, хотя и были сжаты его кулаки; его прислонили к дереву, чтоб не упал сослепу на землю. Орест Ромуальдович приказал поднести ему чарку, и тот, задыхаясь, выхлебал ее в мгновенье ока. А преосвященный все говорил о тщеславном знании и напрасной гордыне людского рода. «Вот все болтают: Юпитер, Юпитер! А что это такое — никто в точности и не знает!» Было очень хорошо. Душевное умиление располагает к аппетиту. В воздухе посвежело. Все вернулись к столу. Натуры развернулись, и через полтора часа отца эконома Василь-Дубнянского монастыря замертво и в скатерти вынесли на руках. Если бы не это да не ссора двух бравых путейцев по вопросу о спиритизме[69], день этот был бы совершенным праздником единения всех прогрессивных сил.

С самого начала, однако, дела на дороге пошли из рук вон плохо. Главные грузы успела захватить Саратовская, и на долю Волго-Ревизанской достались единственно дрова. Первые годы грузооборот был настолько мал, что по зимам не стоило и снегов разгребать. Акционеры разочаровались окончательно... и тут случилось, что новый главноуправляющий П. П. Мельников имел нужду проезжать по новооткрытой линии. И хотя этот высокопоставленный господин слыл великим скупердяем, Орест Ромуальдович совместно с тем же Хомутовым отправился к нему с ходатайством. Дорога все еще не давала своих пяти процентов, и Бланкенгагель собрался просить хоть каких-нибудь военных перевозок, солдат или пушек, или чего-нибудь другого, тяжелого и казенного. Свидание произошло на станции Бармалеево. Мельников встретил гостей радушно, отметил уединенное очарование здешних мест, богатства края и предприимчивость высшего сословия. Похвала смердела издевательством. «Я ждал увидеть горы!» — иронически заключил он, намекая на высокую поверстную цену дороги. В ответ на жалобы он дружелюбно посоветовал открыть на крупных станциях недорогие публичные дома для привлечения иногородних пассажиров. Орест Ромуальдович чопорно напомнил его высокопревосходительству о своем дворянском достоинстве, но генерал-лейтенант суховато осведомился лишь, почем платили хотя бы за отчуждение земель[70]. Бланкенгагель смягчился (главноуправляющий мог, например, потребовать лучших мостов в целях безопасности движения!), почесал бакенбарду и даже отвесил какой-то комплимент мудрой проницательности государственного мужа.

Очень скоро, впрочем, примерная наглость «горигорецких разбойников», как стали их величать в губернии, потерпела крушение. На дровяной дороге кормилась уйма всяких директоров с многочисленной родней. Пятипроцентные государственные субсидии не покрывали и наполовину хищений, производимых под видом окладов и жалований. Тогда Бланкенгагель заложил акции, в надежде обернуться к моменту оживления перевозок, но дошлые люди дознались, что сумма акций все же не покрывает его счетов. Банк потребовал покрыть возникшую разницу и следом принял крутые меры. Дело попало в руки следователя по особо важным делам. Управляющий дорогой, Э. Г. Гриббе, показал на первом допросе, что деньги были изъяты по приказанию Бланкенгагеля на благоустройство края, а кассовые прорехи наспех залатаны дутыми векселями. Вся губерния с замираньем сердца острила об аресте предприимчивого Ореста. Предводителем дворянства стал радикал, бывший мировой посредник в крестьянской реформе и непримиримый враг Бланкенгагеля. Уныние опустилось на Борщню. Учредитель действительно сидел под домашним арестом. Сюда заезжали на дрожках ходатаи, шпионы, замешанные в неприятность чудаки и просто воронье в поддевках и суконных казакинах. Опускались шторы, и час спустя небритый казачок отвозил на почту секретные депеши. Они остались без ответа. Петербург молчал. Адлерберг был болен.

Орест Ромуальдович много читал в эти дни. Его настольными книгами были уложение о наказаниях и апокалипсис. Так он примеривался по одной и вкушал горькое противоядие из другой. (Кстати, из столицы стали поступать запросы об исчезновении государственного преступника С. М. Маточкина. По-видимому, С.-Петербург также желал приложить руку к злодею.) Иногда Орест Ромуальдович спускался к Похвисневу в его получуланчик и до одурения играл с ним в шашки... Аркадий Гермогенович скучал. Ничто более не задерживало его в этом приюте изящной жизни, как он сам называл когда-то Борщню. Дудникова отправили вместе с Бланкенгагелевым отпрыском в столицу, Танечку же — в Крым, чтоб избавить их от присутствия при последнем акте родительского позорища. Романтические рощи опустели. Желтый лист валился на дорожки, и по ночам Спирькиным голосом кричал ветер. Ореол Маточкина окончательно истаял в его глазах еще до поездки со Штейнпелем на расправу, едва Аркадий Гермогенович усвоил, что уж его-то самого этот самодельный Спартак зарезал бы в первую очередь за одно блудливое выражение глаз. Аркадий Гермогенович решил исчезнуть из Борщни. Он сделал это, даже не поблагодарив за гостеприимство. «Я задыхаюсь в спертом воздухе все еще крепостных латифундий!» — писал он в оставленной записке и обещал искать в других местах народную правду. (Так сильна была его уверенность, что Танечка по возвращении станет расспрашивать о нем!) Записку увенчала латинская цитата о Карфагене, который должен быть разрушен.

Бланкенгагелю подали ее утром, когда он расхаживал по террасе в ожидании кваса. Он прочел похвисневские объяснения и, усмехаясь, долго гладил пса. Халат его распахнулся, и горничные, собирая на стол, испуганно отворачивались. Старика удивило содержание письма. Никто не хватал за фалды этого щелкопера; притом же сей доморощенный фурьерист целых два года кормился на сытных карфагенских пастбищах и, кажется, имел время научиться учтивости.

— Крыса какая, а? Три с полтиной, балбес... — трубил в нос Орест Ромуальдович. — Латифундии, а? Тацит какой отыскался!..

(...Пересыпкин захлопнул рукопись и стал глядеть в окно. Первый огонек мигал в тумане, ночной снежок лепился на стекло.

— Ну, Костя, хватит с тебя на сегодня? Струнников неохотно взялся за шапку:

— Чем же все-таки это кончилось?

— О, ничем, Костя. На этот раз Адлерберг выздоровел!)

 

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-04-12; просмотров: 38; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.227.161.132 (0.037 с.)