Ворота в Ледовитый океан – морской порт Дудинка 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Ворота в Ледовитый океан – морской порт Дудинка



 

Дудинский припортовый лагерь среди лагерей ГУЛАГа был не худшим. От разгрузки речных и океанских судов зекам что‑нибудь да перепадало, а потому не было такой острой уничтожительной зависимости от лагерной пайки хлеба и миски баланды.

Нас собрали в помещении клуба, и начальник по режиму долго говорил об обязанностях каждого зека. О правах, разумеется, – ни слова! Затем перешел к призывам – добросовестно трудиться на благо нашего социалистического... И, наконец, показали какой‑то старый фильм.

Бригада, в которую я попал, работала на погрузке сплавного леса – «баланов». Этот лес, заготовленный заключенными в сибирской тайге, по многочисленным протокам попадал в Енисей. Дальше он плыл по реке на Север, в Игарку и Дудинку, в виде огромных плотов. В порту плоты разбирали и баграми вытаскивали бревна на довольно крутой берег. Работа требовала немалой физической силы, ловкости и сноровки. Толстые, в обхват, бревна, тяжелые от воды, часто срывались и устремлялись вниз. Не успеешь отскочить – в лучшем случае покалечит. Эта работа считалась самой тяжелой и опасной. Поживиться здесь было нечем. Истощенному лефортовскими допросами и этапами, мне такая работа оказалась не под силу. А тут еще началась цинга. На теле появились темно‑лиловые пятна, начали опухать ноги и руки, замедлилась реакция.

И опять своеобразное везение. Бревно, перекатившееся через меня, оказалось не таким уж толстым... Всего месяц провалялся в санчасти. За это время познакомился с инженерами‑зеками, работающими в конструкторском бюро порта. Туда как раз требовался конструктор‑чертежник.

КБ находилось в общей охраняемой зоне, примыкающей к лагерю, и на работу мы ходили без конвоя. Работали там вольнонаемные и зеки. Я быстро освоился с относительно новой для меня профессией и флотской терминологией. Помогло и знакомство с иностранными языками. Значительная часть технической документации была на английском и немецком языках. Вольнонаемное начальство часто обращалось ко мне за консультацией.

Я с головой ушел в работу, забывая порой, что нахожусь в заключении. Побывал почти на всех кораблях, приписанных к Дудинскому порту. Знал многих капитанов и главных механиков. Каждый раз, вступая на палубу корабля, испытывал подобие пьянящего чувства свободы, как свежее дуновение ветра. Наверное, потому, что акватория порта была вне лагерной зоны. Водный простор в отличие от земли ВОХРа[23] пока еще не сумела опутать колючей проволокой.

Время от времени в лагерь поступало пополнение – караваны барж с заключенными. Одна из барж села на мель. Ее оставили до прихода буксира. Время шло, а помощи все не было. В радиорубку порта стали поступать тревожные радиограммы. Поначалу на них не очень обращали внимание – подумаешь, села на мель, не тонет же... Радиограммы продолжали поступать. Это уже были сигналы бедствия: «Ускорьте присылку буксира, формуляры (так условно в радиограммах именовались заключенные) – начинают портиться»... Когда наконец злополучную баржу приволокли в порт, «формуляры» из трюма вытаскивали на носилках. У многих из них лица были прикрыты шапками.

С окончанием летней навигации мой вольнонаемный шеф уехал до весны домой в Игарку. Меня оставил вместо себя – исполняющим обязанности начальника КБ.

Приближалась зима, дни стали совсем короткими. Вскоре наступила полярная ночь. В соседнем отделе работала симпатичная девушка Лена. Худенькая, с короткой стрижкой и непокорной каштановой челкой. Она недавно приехала в Заполярье по комсомольском призыву. Лена стала часто заходить к нам в КБ. То угостит чем‑нибудь, то просто поболтает...

Стали подшучивать, что зачастила она к нам из‑за меня. А шутки эти были опасными. За связь с зеком для нее: исключение из комсомола и высылка на Большую землю – так здесь именовалась остальная не заполярная территория страны. Меня за связь с вольнонаемной женщиной отправили бы в штрафной лагпункт. Все это я знал и упорно сохранял между нами деловую дистанцию.

Иногда мне приходилось задерживаться на работе. Случайно или преднамеренно Лена задерживалась тоже. Однажды, когда мы оба задержались, началась «черная пурга» – ураганный ветер и сплошная снежная карусель.

Были случаи, когда такая пурга сметала с дороги колонну заключенных вместе с конвоем. Находили их уже мертвыми. Правда, в последние годы «черные пурги* стали помягче, но все равно в одиночку передвигаться было опасно, а порой и не под силу. Ветер сбивал с ног и стаскивал с дороги. Мы с Леной хотели переждать, но пурга не унималась. Идти было рискованно, но и остаться вдвоем, возможно, на всю ночь – не менее опасно. Мы хорошо это понимали, а потому решили идти.

Едва ступили за порог, на нас обрушился неистовый снежный смерч. Ничего не было видно, кроме сплошной снежной пелены, настолько плотной, что нельзя было разглядеть даже ладонь вытянутой руки (отсюда и название – «черная пурга»). Идти против ветра вообще было невозможно. Тогда мы стали лицом друг к другу, прижались щекой к щеке, обхватив друг друга, как борцы, начинающие схватку. Только так можно было, пусть медленно, но продвигаться. Один шел спиной вперед, другой направлял его и подталкивал, помогал преодолевать напор ветра.

Но вот сильнейшим порывом нас сбило с ног и потащило с дороги вниз под откос. Я не сумел удержать Лену и тут же потерял ее из виду. А меня все волокло, пока на пути не возникло препятствие. В него я и уперся. Это оказался перевернутый ковш для транспортировки расплавленных шлаков. По размеру и форме он отдаленно напоминал кремлевский Царь‑колокол. Сходство усиливалось еще и тем, что край у ковша, так же как и у колокола, был отбит.

Совсем рядом я услышал голос Лены и очень обрадовался. Если бы не это препятствие, неизвестно, чем бы все кончилось. Ураган усиливался. Мы разгребли снег и через пролом вползли под ковш. Отверстие вскоре занесло снегом. Снаружи неистовствовала пурга, а здесь было почти тихо. Только ковш глухо гудел под ее бешеным напором.

Было даже тепло – или, может быть, это нам показалось. Я сбросил варежки, Лена расстегнула шубку. Радуясь, что уцелели, да и не только поэтому, мы крепко прижались друг к другу. До сих пор, встречаясь ежедневно в КБ, мы старались держаться на расстоянии. Между нами как бы была протянута колючая проволока, обозначение зоны, и мы ни за что не решились бы перешагнуть через нее. А здесь, в этом тесном замкнутом пространстве, в кромешной тьме, преграды, разделяющие нас, вдруг исчезли. Мы почувствовали себя свободными и нежданно счастливыми... Разъяренная стихия, едва не погубившая нас, неожиданно стала нашей союзницей. Промерзшая земля, на которую мы опустились, оказалась нашей жаркой постелью...

Не знаю, сколько прошло времени, пока мы снова вернулись в реальность. Я чувствовал себя безмерно виноватым, ведь для Лены это было впервые...

Нет, поистине непознаваема женская натура и непредсказуемы поступки. Может быть, это было проявление великого женского милосердия, способности к самопожертвованию. Так когда‑то добровольно шли в Сибирь на лишения и муки жены декабристов... Словно прочтя мои мысли, Лена сказала:

– Не казни себя, я ни о чем не жалею...

Потом нам пришлось довольно долго разгребать снег. Наконец удалось выглянуть наружу. Пурга почти стихла. Было все еще темно, в Заполярье зимой не бывает рассветов. Нам очень не хотелось покидать это убежище. Оно сначала защитило нас от пурги, а потом стало сообщником нашей тайны.

– Вот бы захватить этот колокол с собой и установить в укромном месте. Мы бы всегда с тобой сюда приходили... – пошутил я, чтобы хоть как‑то смягчить горечь и грусть неизбежного расставания.

– А потом мы установили бы его в саду нашего будущего жилища, в память о сегодняшнем дне, – осторожно добавила она.

Незаметно мы подошли к краю зоны. Дальше для меня путь был закрыт. Лена пошла домой одна. Я вернулся в лагерь.

В КБ трудно было скрыть наши отношения. Да и опыта не было. Я и не подозревал, что это вызовет зависть у одного из инженеров, тоже заключенного. К тому же он еще завидовал моему положению исполняющего обязанности начальника.

Как‑то он завел разговор о побегах. Рассказал, что этим летом отсюда пытались бежать двое заключенных и что их вскоре нашли в тундре мертвыми, начисто изъеденными «мошкой», – и у обоих были отрезаны уши. Он сказал, что не знает ни одного случая, чтобы побеги удавались. Как правило, беглецы погибали от голода и мошки или становились добычей местных охотников. За беглого зека давали хорошее вознаграждение: ружье, порох, продукты. В тех краях охоту за людьми сделали выгоднее охоты на зверя. Отрезанное ухо являлось подтверждением. Правда, был случай, когда ухо оказалось не зековским, а... вохровским. Что поделаешь – во всяком деле бывают издержки.

Само собой, мой собеседник считал побег отсюда невозможным. При слове «невозможно» я вскинулся и тут же с ним не согласился, для примера высказал такую идею: вот эту ржавеющую здесь на берегу стальную трубу приличного диаметра можно превратить в небольшую подводную лодку для одного‑двух человек. Заварить торцы, сделать люк с крышкой, рассчитать вес балласта для неглубокого погружения, установить внутри велосипедную передачу вместо двигателя, соединить ее с винтом от моторной лодки, соорудить перископ из полуторадюймовой трубы с зеркальцами на концах.

Погружайся и плыви, хочешь в сторону океана, хочешь вверх по Енисею. Кому придет в голову искать тебя в воде?.. Все это я излагал собеседнику не потому, что действительно собирался совершить побег, ими я уже был сыт по горло, а просто для того, чтобы снова опровергнуть неприемлемое для меня слово «невозможно». Но, видно, урок, полученный в Лефортовской тюрьме за разговор на ту же тему, ничему меня не научил. Как и тогда, собеседник оказался «стукачом», а я опять простофилей и болваном.

Не прошло и недели после разговора о «подводной лодке», в КБ явился вооруженный конвой во главе с лейтенантом. Перерыли мой стол. Видно, искали секретные чертежи.

Руководство порта пыталось меня отстоять, но безуспешно. В тот же день я был отправлен в штрафной лагпункт и прямо с дороги помещен в холодный карцер. Правда, слово «холодный» не совсем точно характеризовало действительность. Если в лефортовском холодном карцере была все же плюсовая температура, то здесь, в этом каменном сарае без отопления, температура была почти такой же, как и снаружи, только без ветра. А морозы стояли до минус пятидесяти по Цельсию. «Макаровы телята» здесь окочурились бы в первую ночь. Счастье, что в карцере нас оказалось трое. Началась борьба за место в середине, а точнее, за то, чтобы выжить. Вступил в силу один из основных законов ГУЛАГа: «Лучше ты умри сегодня, а я – завтра»... Какая уж тут солидарность? Мы жались друг к другу, потому что в этом было спасение. В бесконечные часы «околевания» от нестерпимой стужи мне почему‑то вспомнился карцер в фашистской фельджандармерии в Сумах, откуда удалось бежать (это был мой второй побег). В том карцере было тепло, светло и сухо. Нет, то был не карцер – то был номер люкс в «Интуристе»!.. И вновь – уже в который раз – я подумал: там ведь были «чужие», враги, а здесь – свои, наши.

Питание в карцере – стандартное, кусок хлеба в сутки и вода. Здесь она была из растопленного снега. Водопровода в этом отдаленном «штрафнике» не было.

 

34. Часовой, я пошел!..

 

На седьмой день прямо из карцера, не дав отогреться, меня вывели на работу. За воротами проходной уже вытянулась длинная колонна заключенных. Тут же раздали орудия труда – кому лопату, кому кайло. Инструмент выдавали только на время работы, и отбирали по возвращении в лагерь. Мне повезло – досталась лопата, ею можно было защитить лицо на марше от жестокого, колючего ветра со снегом, особенно чувствительного при температуре ниже ‑40°С. Начальник конвоя объявил привычное: «Шаг в сторону – стреляю без предупреждения!» Этим он как бы сужал и без того ограниченное колючей проволокой зековское жизненное пространство. Внутри зоны так называемая жилая площадь, приходящаяся на одного зека, составляла в среднем около двух, а иногда и меньше, квадратных метров площади нар или холодного тюремного пола. Расстояние до места работы – шесто километров, около 12 тысяч шагов туда и столько же обратно. Вокруг голая тундра, снег, пурга. Работа – долбить мерзлый грунт – котлованы под фундамент каких‑то сооружений. Зеки замыкающей шеренги несли колья с фанерными табличками «ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА». По прибытии на место конвоиры расставляли колышки с табличками вокруг нас и предупреждали: «Шаг за запретную зону считаю побегом, стреляю без предупреждения!»

Я был свидетелем, как один из зеков не выдержал. Сказал: «Часовой, я пошел!» Едва он зашел за колышек, раздался выстрел. С простреленной головой заключенный уткнулся в снег лицом.

Был и другой случай. Конвоиру «не понравился» один из заключенных, назвавший его «вертухаем». Конвоир вскинул винтовку и выстрелил почти в упор, а потом переставил табличку.

В конце дня замеряли глубину каждого котлована. Тот, кто не выполнил норму, получал в лагере урезанную пайку хлеба. Мерзлый грунт был настолько тверд, что норму мало кому удавалось выполнить. Работали по 8–9 часов без обеда. Отдыхали тут же в котловане. Перерывы были короткими. Конвоиры не давали долго засиживаться, все время подгоняли, натравливая овчарок. Здесь мало кто выдерживал больше двух месяцев. Носить можно было только лагерную одежду: бушлат, ватные брюки. Все другое отбиралось, взамен выдавали «б/у» – бывшее в употреблении. У меня отобрали пальто, в котором я ходил на работу в КБ, брюки и шапку. В выданных взамен ватных штанах ваты почти не осталось, что особенно давало себя знать, когда приходилось сидеть на снегу. К тому же были они непомерно велики, особенно в поясе, бушлат, наоборот, был мал и рукава едва доходили до запястья.

В лагере за мной установили особый контроль. Надзиратели получили указание отбирать у меня карандаши и бумагу. Не однажды обыск проводили ночью, переворачивали всю постель, вытряхивали стружки из матраса. Видно, сильно напугала их моя «подводная лодка». Возможно, теперь они искали проект воздушного шара или еще что‑нибудь в этом роде...

Да, было над чем посмеяться, если б все это не было так грустно, так абсурдно. Подумалось о том, что десятилетний срок, определенный мне для такой жизни, слишком велик. Сейчас она измерялась не годами, а месяцами, даже днями...

В лагере была еще одна бригада. Входившие в нее также долбили мерзлую землю, только совсем недалеко от лагеря, и котлованы здесь были помельче. В них сбрасывали тех, для кого отпущенный срок оказывался непосильным. Они отправлялись в лучший мир не обремененные ни одеждами, ни гробами – в чем мать родила. Стесняться было некого. Правда, иногда, опасаясь комиссии, умерших паковали в деревянные ящики из неструган‑ных досок. «Деревянные бушлаты» – так назвали эти лагерные гробы. Только здесь деревянные гробы были слишком большой роскошью.– древесина‑то привозная...

Вот тут я впервые почувствовал всю безнадежность своего положения. В тундре не пройти и десятка километров – подстрелят местные охотники. До ближайшего поселения далеко, да и приюта в нем все равно не будет. Оставалось решить, что лучше: покорно дожидаться обычного для зека конца или сказать конвоиру три слова: «Часовой, я пошел!»

Был еще один, правда, почти безнадежный вариант: лагерная санчасть.

Врач, хотя и был заключенным, освобождение от работы давал только тогда, когда человек уже не мог самостоятельно прийти в санчасть (такая была установка лагерного начальства). Все же я решил заглянуть к нему. На вопрос: с чем пришел? – ответил: ни с чем... Наверное, это был самый нелепый ответ. К врачу приходили многие с просьбой освободить от работы в котловане. Среди них были действительно больные, обессилевшие. Приходили от отчаяния, умоляли. Другие, напротив, угрожали, обещали прирезать. Ко всему этому он привык... Не знаю, почему он не выгнал меня сразу. Спросил за что попал на штрафняк, рассмеялся, когда я рассказал ему о моей подводной лодке. Поинтересовался, за что получил десять лет. Беседа затянулась. Потом он потребовал, чтобы я разделся до пояса. Прижал ухо и груди. Слушал долго, заставлял глубоко дышать, не дышать. Что‑то записал в журнал и сказал:

– С завтрашнего дня на работу не выходи, скажешь: освобожден санчастью...

Я ожидал чего угодно, но только не этого, и так растерялся, что не мог произнести ни слова. Доктор не стал дожидаться, пока я очухаюсь, взял меня за плечи и легонько вытолкнул из санчасти.

Утром, когда объявили «развод» на работу, я остался в бараке. Сначала прибежал бригадир, за ним – нарядчик. Проверили по списку освобожденных. Ушли. Несколько раз заходил надзиратель. Я лежал одетым на нарах, хотел отоспаться, но заснуть не мог, невольно прислушивался к биению сердца: а вдруг остановится? Не зря же доктор дал мне освобождение? До самого отбоя я ожидал, что за мной придут, отменят освобождение, снова посадят в карцер. Ночью просыпался от каждого шороха.

Под утро пришли два надзирателя, заставили подняться, все перерыли, ничего не нашли, ушли. Утром дневальный принес завтрак – жидкую похлебку из плохо очищенного овса и половину пайки хлеба, как неработающему. Когда в бараке мы остались вдвоем с дневальным, я попросил у него лист бумаги и карандаш. Не прошло и часа, как портрет дневального был готов. В обед он принес мне двойную порцию баланды. Потом пришел повар. Он тоже захотел иметь свое художественное изображение! Оставил маленькую фотокарточку, лист плотной бумаги и несколько цветных карандашей., Только я собрался приступить к работе, в барак явились три надзирателя и все отобрали. Предупредили еще раз, что мне запрещено иметь бумагу и карандаши.

Ночью снова учинили «шмон», а днем пришли опять и выпотрошили матрас. Узнав о конфискации, повар не на шутку рассердился:

– Ну хрен они у меня теперь похарчуются. Посмотрим, как посидят на казенном пайке.

Я удивился такому смелому поведению, но на следующий день надзиратель сам принес все отобранное.

Портрет повару понравился. Опасность сгинуть на голодном нерабочем пайке была на какое‑то время отодвинута. Я понял, что в иерархии лагерных придурков повара занимают не самое последнее место. Поговаривали, что повар пользуется покровительством начальника спецчасти, который ведал переброской заключенных в другие лагеря. Отправляли отсюда тех, кто стал доходягой или полным инвалидом и уже не мог работать. Заключение о непригодности давала санчасть, но окончательное решение было за начальником спецчасти. Значит, моя судьба теперь зависела от повара. Я попросил его замолвить за меня словечко, и за это пообещал намалевать большую картину красками. Он согласился, но поставил жесткие условия:

– Чтоб на картине была изображена вот такая баба!.. С вот такой!.. И вот такими!!. – Свое скромное пожелание он сопровождал выразительной жестикуляцией и, к счастью, не указал цвет глаз и общую масть женщины. О лице и говорить было нечего – годилось любое.

У меня на примете была одна иллюстрация, очевидно, вырванная из тома Шекспира. Я видел ее у бригадира в нашем бараке. На картинке была изображена Офелия в легком прозрачном одеянии, с распущенными волосами. Я выпросил у него картинку. Повар неизвестно откуда достал масляные краски, кисти и все необходимое для работы. Я решил одновременно писать две одинаковые картины: одну для повара, другую для моего спасителя – доктора; хотелось хоть как‑то отблагодарить его. Сколотил подрамники, натянул и загрунтовал холст. Кусочком уголька набросал контуры фигуры. На фанерку, вместо палитры, выдавил из тюбиков краски. Только начал подбирать нужный цвет, явились надзиратели и все забрали. Заявили:

– Не положено!

Но мне не разрешили пользоваться бумагой и карандашом, а их, как видите, здесь нет.

– Все равно не положено, разговаривай с начальником по надзору.

Разговор был пустой и нудный, но закончился он неожиданно:

– Вот ты для повара картинки малюешь, хочешь сытым быть, а с нами дружбу иметь не желаешь. А зря!

– Мы все здесь враги народа, преступники, а вы друзья народа! Ну какая между нами может быть дружба? – придуривался я. – Что же касается сытости, это вы правильно заметили. А кто не хочет?..

– Вот то‑то, давай‑ка лучше по‑хорошему. Ты должен нарисовать и нам большую, настоящую картину.

– Для большой много красок надо, этих не хватит, да и не мои они.

– Не бойся, краски будут! – успокоил начальник.

– Здесь не только краски нужны.

– Это не твоя забота, напишешь на бумажке, что нужно.

– Но мне запрещено писать на бумаге.

– Вот тебе карандаш и бумага, пиши здесь.

– Нет, так я не могу, мне надо знать, что я буду рисовать: какой сюжет картины, ее характер, размеры.

Гражданин начальник погрузился в глубокое раздумье... Там он находился довольно долго, потом, словно вынырнул, и сказал:

– Изобрази товарища Сталина... Верхом на белом коне... На Красной площади!

– Но ведь Сталин никогда не выезжал на Красную площадь верхом на коне. Да и ездит ли он верхом?

– Ездит–не ездит!.. – передразнил меня надзорный начальник и круто выругался. – Генералиссимус Сталин – великий полководец, что ж он, по‑твоему, на коне не умеет? – Разговор принимал опасный разворот. – Захочет – так сумеет!

Тут я не стал ему возражать, тем более что за сомнение в верховых и скаковых способностях великого полководца можно было запросто схлопотать от десяти суток карцера до второго срока в десять лет. Но рисовать этого товарища Сталина, да еще на белом коне?! Нет, я просто не мог себе такое позволить и решил «потянуть резину». Для начала потребовал несколько снимков Сталина в разных ракурсах, объяснив это тем, что за малейшее искажение образа вождя на картине не только мне, но и всему лагерному начальству могут диверсию пришить.

Тут начальник и сам был грамотным, даже не возразил.

– И еще мне нужны снимки коней – разных, несколько штук и побольше снимков Кремля и Красной площади, а то я уже позабывать начал, как они выглядят...

Начальник вернул мне все отобранное и еще дал лист бумаги и карандаш, чтобы написал заявку на материалы для создания очередного «шедевра». Но предупредил:

– С бумагой и карандашом поосторожней.

Оказывается, и он тоже побаивался вышестоящего начальства. Я шел к себе в барак и праздновал маленькую победу. Теперь можно было некоторое время спокойно рисовать.

Работа продвигалась. Я давно не писал маслом, и теперь трудился с большой охотой. Писал одновременно две идентичные картины и, пока работал над ними, влюбился сразу в обеих моих Офелий. Тем более что они получались вовсе не похожими одна на другую.

Представьте себе – повар был в восторге!... А я ведь опасался, что он разлютуется, потребует раздеть Офелию и пририсовать ей что‑нибудь... Но все обошлось. Моя робкая попытка хоть малость облагородить вкус повара, удалась. Он гордился своим приобретением.

Со второй Офелией я явился к доктору. Он похвалил картину, сказал, что я мог бы стать хорошим художником. Но в другом временном и пространственном измерении... А вот принять мой дар категорически отказался. Либо был принципиальным противником каких бы то ни было взяток, либо крепко держался за свое, достаточно привилегированное место.

Тогда я решил передать картину через повара начальнику спецчасти. Он не церемонился – аппетит приходит во время еды – и сразу заказал еще одну картину с цветной репродукции художника Шишкина «Утро в сосновом бору»; там лес писал великий художник, медведей – другая знаменитость, а тут все пришлось делать мне одному. Зато начальник обещал отправить меня в Норильск с ближайшим этапом. К тому времени я уже много слышал об этой заполярной столице. Говорили, что это большой город, с широкими проспектами и многоэтажными домами. Мне, москвичу, в такое трудно было поверить, и тянуло туда, как на спасение. Ведь здесь, в лагере, были только бараки, нескончаемая колючая проволока да сторожевые вышки, – казалось, ничего другого на этой земле не было...

Несколько раз меня вызывал к себе начальник по надзору, показывал репродукции с изображением вождя народов, Кремля, Красной площади... – увлеченно принимал участие в творческом процессе. Трижды я браковал его заготовки, ссылался на неподходящие ракурсы, – непонятное слово действовало гипнотически, начальник соглашался, кивал сокрушенно головой и упорно продолжал поиски «подходящего ракурса».

Теперь он снова вызвал меня. Снова ссылаться на ракурс уже было рискованно. Я отобрал несколько репродукций и вырезок из газет и журналов. Когда заговорили о размере картины, начальник сразу пожелал, чтобы она была во всю стену кабинета. Я не стал стеснять его представлений о монументализме, тем более что обеспечение необходимыми материалами было уже кругом его забот. А их количество, согласно составленному мной списку, было внушительным. Например, одного растительного масла – четыре литра. Я еле сдержался, чтобы не вписать туда полтора кило сливочного, и почему‑то написал: «Канифоли – килограмм...» Подумал: пригодится.

Лагерный плотник изготовил подрамник. При переноске он сломался под тяжестью собственного веса. Пришлось делать новый. Рейки были тоньше, но усилены подкосами, наподобие фермы моста. Этот подрамник я забраковал из‑за того, что подкосы будут мешать натяжению холста. Плотник люто и заковыристо матерился, – он первый раз в жизни мастерил эти подрамники. До того он специализировался на колышках и дощечках с надписью: «Запретная зона», реже – на ящиках из неструганных досок. А тут... Из‑за огромных размеров картины мне выделили специальное помещение. Очередной загвоздкой стал холст. Я поставил условие: без швов! Материала нужного размера найти не удалось. Пришлось уменьшить размер картины. Снова потребовалось изготовление подрамника. Снова плотник неистовствовал. Я еще подлил масла в огонь:

– Это тебе в наказание за неструганные доски в гробах.

Я думал, он взорвется на куски от ярости.

Время шло. Меня вызвал начальник спецчасти, спросил, когда закончу «мишек», и сообщил, что этап будет на следующей неделе. Я рассказал ему о заказе начальника по надзору и высказал опасение, что он может задержать меня. Признался, что сам «тянул резину», и, надеюсь, генералиссимус не обидится, если ему не придется посидеть на белом коне. Начальник спецчасти посмеялся и заверил меня:

– Можешь не волноваться, теперь он уже ничего не изменит!

Они, оказывается, упорно ненавидели друг друга.

За день до отправки я закончил злополучных «мишек» и успел загрунтовать большой холст на подрамнике – дабы усыпить бдительность начальника по надзору. Пускай думает, что все идет своим чередом. Всех предупредил:

– Холст должен сохнуть двое суток, не меньше.

А на следующий день утром, после развода, начали вызывать на этап. Грузовая открытая машина уже ждала у ворот. Назвали и мою фамилию. Набралось нас немного, двоих принесли на носилках. Когда начальник по надзору увидел меня среди отправляемых, он заметался, подбежал к начальнику спецчасти, что‑то говорил, жестикулировал. Подбежал ко мне, я сокрушенно развел руками:,

– Что поделаешь – судьба. Нарисую в следующий раз!.. Если придется свидеться... Главное, все исходные материалы собраны и холст загрунтован! Это главное. Теперь каждый дурак... – дальше лучше бы мне помолчать.

Впереди был этап, а это всегда испытание.

 

Норильские лагеря

 

Грузовик подвез нас к вокзалу узкоколейной железной дороги Дудинка–Норильск.

Небольшой вагончик трясло и подбрасывало. Рельсы были уложены прямо на мерзлый грунт. В одном месте они разошлись, и вагончик чуть не перевернулся. Часа через три езды по тундре вдали показалось много электрических огней. Из тьмы полярной ночи начали действительно вырастать многоэтажные дома и прямые освещенные проспекты. Обогнув город стороной, поезд въехал в промышленную зону со множеством заводских корпусов, высоких дымовых труб и окруженных колючей проволокой лагерей. В ясном ночном небе полыхало и переливалось северное сияние. Его цвет и очертания все время изменялись. Вот оно сделалось одноцветным голубым, напомнило мне пламя горящего в небе фосфора, как тогда в Эссене, во время бомбежки. Потом вдруг наполнилось нежными, слегка размытыми цветами радуги. Таким я увидел Норильск в конце зимы 1949 года.

Я попал в лагерь заводоуправления Норильского металлургического комбината. Через день пришел нарядчик и, сказал, что на меня уже есть заявка от заводоуправления. Им требуется художник. Казалось, опять везение...

Я поудивлялся немного, но потом понял, что в этом новом звании я оказался благодаря информации начальника спецчасти штрафного лагпункта. Ему понравились «мишки в лесу», и он, как истинный ценитель и меценат, отблагодарил не художника Шишкина, а меня, – благородный человек!

Заводоуправление – кирпичное здание на территории промышленной зоны; там мне отвели место в Красном уголке. Новым моим начальником стал завхоз управления Кирилл Константинович Мазур. Работы здесь хватало: транспаранты, лозунги, плакаты, призывы, стенгазеты, даже портреты членов Политбюро, и, конечно же таблички по технике безопасности.

Промышленная зона, огороженная многокилометровым забором из колючей проволоки, примыкала к зоне лагеря. Меня поместили в барак для ИТР. Здесь были собраны видные представители науки и техники. Многие инженеры из нашего барака работали главными специалистами, начальниками цехов, смен. У них, у высоколобых зеков, в подчинении были сотни и тысячи вольных заключенных. В нашем бараке ощущалась атмосфера редкой доброжелательности. И это заметно отличало его от других лагерных бараков и камер пересылок, где уголовники и бытовики создавали атмосферу непрерывных конфликтов, ссор. Там постоянно вспыхивали жестокие драки, вовсю шла карточная игра, угрожавшая не только жалкому имуществу, но и жизням заключенных. Сплошная матерщина считалась изыском лексики, кража была обыденностью, убийство считалось нормой. Разобщенность и непримиримость всегда были на руку руководству лагерей, и оно, как правило, преднамеренно подогревало обстановку вражды и противостояния.

Наш барак здесь был явным исключением.

Питание в тот период было сравнительно сносным, да и от вольнонаемных нам кое‑что перепадало. Многие из зеков здесь получали посылки из дома. В том же лагере, но в другом бараке, оказался Побиск Кузнецов, с которым мы подружились еще в трюме баржи. Для меня была большая радость найти давнишнего приятеля – просто подарок!.. Побиск был личностью особой... Как‑то вечером он зашел к нам в барак. Несколько человек играли в шахматы. Моим соперником был сильный шахматист, и я проигрывал... Кузнецов предложил победителю сыграть с ним и обещал не глядеть на доску всю партию. Расставили шахматы. Кузнецов сел спиной к доске и попросил меня переставлять его фигуры. Дебют разыграли быстро, как заученный. Затем под боем оказался слон Кузнецова, и я решил, что он зевнул; потом та же участь постигла другую фигуру. Побиск продолжал уверенно называть ходы, почти не задумываясь. Вокруг собралось много любопытных. Всю ежеминутно меняющуюся ситуацию шахматной баталии он держал в голове. А противник у него был не пустячный... Еще несколько ходов, и оппонент Кузнецова опрокинул своего короля – мат. Та же участь постигла и еще одного очень сильного шахматиста. Я выразил свое восхищение вслух, а он ответил:

– Игра вслепую – не такой недоступный для нормального человека способ... – не удержался и добавил: – Да у нас какой уж год вся страна в эту игру играет...

Побиск научил меня шахматной игре вслепую; шагая на работу, мы умудрялись сыграть партию без доски и без шахмат. Выиграть у него мне ни разу не удавалось. Впрочем, как и другим довольно хорошим шахматистам.

Меня влекло к этому человеку. Влекло, как мне казалось, наличие тех качеств, которых мне постоянно недоставало. От него шел как бы ток высокого напряжения, и этот ток изливался неизвестными тебе доселе познаниями, всегда основанными на доскональном изучении предмета, свободе мышления, развитой интуиции. Волна его интеллекта базировалась на мощной жизненной энергии – их не сломила ни война, ни вся репрессивная машина.

В общении с Побиском Кузнецовым будущее прорывалось и присутствовало почти всегда. Он был как бы инициатором этого прорыва. И этим был действительно уникален.

– Смотреть назад – это смотреть в грязь! – говорил он. – Вперед смотри – там подлинный облик человечества. Здесь, в ГУЛАГе, нет будущего. Оно в твоей голове должно сидеть. И тогда состоится обязательно. Носи его в своей башке – расти, пестуй, и оно сбудется!

Мои взгляды часто не совпадали со взглядами большинства окружающих, а с Побиском Кузнецовым было больше всего общности. С ним я не чувствовал себя белой вороной, хотя и не всегда во всем разделял его идеологическую позицию.

Необычно было уже само его имя: Побиск. Расшифровывалось оно так: Поколение Октября, Борцов И Строителей Коммунизма. Нарек сына этим именем отец – кадровый армейский политработник, верящий в возможность построения коммунизма. Он тем самым хотел приблизить то, что приблизить нельзя.

Побиск окончил военно‑морскую спецшколу уже в военную пору. Просился добровольцем на фронт. Не взяли, не хватило лет. Окончил танковое училище. Воевал в гвардейской танковой бригаде командиром взвода разведки. Рассказал мне, как однажды среди документов убитого гитлеровского офицера увидел партбилет члена НСДАП – национал‑социалистической немецкой рабочей партии. Задумался. «Какие же они фашисты, если за социализм, и партия у них рабочая? Мы за социализм и они за социализм. Мы за рабочих и они за рабочих... Почему же мы воюем, убиваем друг друга?» – спрашивал он себя и не находил ответа.

После тяжелого ранения стал инвалидом. Начал истово учиться. Увлекся философией и политикой. Стал все глубже и глубже размышлять... Возникали один за другим вопросы, за ними сомнения... Хотел понять первооснову возникновения живой материи и жизни в целом... Натура горячая – полемист! Решил создать научно‑студенческое общество. Кто‑то накатал на него «телегу» в КГБ. Обвинили в попытке создать антикомсомольское общество!

Судил его военный трибунал за терроризм (еще с фронта остался пистолет) и за создание контрреволюционной организации... Так он схлопотал свои десять лет лагерей.

В тюрьмах, пересылках и в лагерях учителя нашлись получше да покруче, чем в университете. И каждый готов с тобой одним заниматься от зари до зари – недаром индийская мудрость гласит: «В этом мире всегда хватало учителей, в этом мире всегда недоставало учеников».

Побиск оказался великолепным учеником. Человек редких математических способностей, он постоянно и глубоко изучал естественные науки, физику самых современных направлений, химию, философию. А там уж пошли социология и политика... – ну как такого держать на свободе?.. Сосредоточенное лицо сильного русского мужика, по типу ближе к военной интеллигенции, чем к университетской профессуре, высокий лоб слегка нависает над глазницами. Разговаривая, он смотрит в упор на собеседника, словно гипнотизирует. Говорит увлеченно, но без лишних эмоций. Всматривается в глаза собеседника, как бы спрашивает: «Мысль понятна?.. Принята?..» Он не зауживает и не долбит дотошно тему беседы, а, наоборот, постоянно расширяет ее, захватывает близлежащие пласты, но основное направление держит крепко. При этом обнаруживает необычайно широкий диапазон познаний, и в то же время категоричен и уверен в своих убеждениях. Многих это подавляет. Беседы с Побиском были необычайно интересны и всегда открывали для меня что‑нибудь новое.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-07-19; просмотров: 41; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 52.15.128.243 (0.102 с.)