Как бабушка осталась одна на свете 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Как бабушка осталась одна на свете



 

Отец погиб в тот же год на глазах у бабушки. Но тут уж Лай не мог его спасти.

Отец рубил лесину. А был очень сильный ветер; бабушка говорит, — прямо буря. Подрубленная лесина свалилась не на ту сторону, куда думал отец. Он не успел отскочить. И его задавило насмерть.

Бабушка своими руками вытащила его из-под лесины. Похоронила тут же, в тайге. И осталась одна-одинёшенька. Давно это было.

Кругом тайга. Зима в начале. Реки замёрзли — на челне не проедешь. И пешком идти — не дойдёшь до людей. И еды запаса нет в малой охотничьей избушке, что срубил отец на своём промысловом участке.

Бабушка могла бы и сама промыслить себе еду: умела с ружьём обращаться. Да отцово ружьё в щепки изломала та проклятая лесина.

Как быть?

На счастье, тут забрёл в бабушкину избушку какой-то охотник,

Бабушка ему очень обрадовалась:

— Выведи, добрый человек, из тайги, — вот как тебе благодарна буду.

А он ей:

— Так и быть, бабка, выведу. А ты мне за это своего пса) отдашь.

Это Лая-то. О нём тогда уж далеко слух прошёл, что очень замечательный пёс. Хоть понаслышке, а все охотники километров на сто кругом его знали.

Бабушка сдвинула брови и говорит:

— Нет, — говорит, — пёс у меня не продажный. Он моему покойному сыну верный друг был, а теперь мне на всём свете первый друг. Что хочешь проси, — ничего не пожалею. А друга не отдам.

Охотник упёрся.

— Деваться тебе, старая, некуда. Всё равно отдашь.

— Ну, — бабушка говорит, — коли совести в тебе нет, нечего мне с тобой и разговаривать. Покинь старуху одну в беде.

Тот разозлился.

— Всё равно, — говорит, — я у тебя пса силой уведу.

— Попробуй, — отвечает бабушка. И взялась за топор.

Ушёл злой человек ни с чем.

Бабушка говорит: мы — крепкая косточка, мы из сибирских казаков.

Так-то так, да ведь и тайга — не городской парк культуры и отдыха. Чаща, болота, горы. Снег по пояс. Вьюги. Как тут себе еды промыслить?

Отец, бывало, уложит лося или медведя и тут же на месте освежует. Кусок мяса отрежет, — какой в мешок уйдёт. Это — с собой. А тушу и шкуру — в амбарушку.

Такие амбарушки звероловы себе в тайге рубят. На гладком бревне ставят, чтобы никакой зверь не залез. Тут и хранится мясо до времени. Ведь не всякий раз охота задастся, — бывают и долгие чёрные дни.

Говорил отец бабушке, что у него три полные амбарушки запаса в тайге. Там и лосятина, и оленина, и медвежатина. А где их — те амбарушки — искать? Вот вопрос!

Всё-таки бабушка моя догадалась, как ей быть.

Ремнём потуже перепоясалась, топор за пояс, на лыжи стала и санки с собой взяла.

— Ну, Лаюшка, — говорит. — На тебя вся надёжа. Беги вперёд, — показывай, где хозяин складывал добычу. Ищи!

Лай хвостом покачал — и в тайгу. Побежит-побежит да оглянется, — идёт ли за ним бабушка?

И такой умница: прямо-прямо к амбарушке привёл!

Потом, когда бабушка всё мясо домой на санках перетаскала, Лай вторую амбарушку показал. А там и третью. Так всю зиму с мясом были, очень даже сытно прожили.

А весной, когда лёд растаял, постелила бабушка в отцов чёлн звериные шкуры, собрала кой-какую поклажу и спустилась речкой за шестьдесят километров до ближнего селения.

Там хорошие люди ей помогли, сельсовет избу дал.

Бабушка списалась с городом, где тогда моя мать училась и я — маленький — с нею был. Узнала бабушка, что мать сильно больна. Скорей на железную дорогу — и к ней. Да всё равно не успела: умерла моя мама.

Так бабушка и осталась одна на свете да еще со мной маленьким на руках.

Поселилась в железнодорожном посёлке под городом»

А Лай, конечно, всё время с ней неразлучно:

 

Лай у меня в дядьках

 

Мне доходил четвёртый год, когда умерли мои родители и бабушка приехала и взяла меня к себе. Совсем еще несмышлёныш я был. И, бабушка говорит, неслух, озорной такой, что беда! Трудно, говорит, ей со мной пришлось, вот как трудно. Поступила, конечно, бабушка на службу. А меня дома оставить не на кого. И детского садика близко нет.

Тут опять бабушку Лай выручил.

Придумала она мне в дядьки его поставить.

Позвала меня, позвала его, велела нам обоим на стулья сесть и говорит:

— Слушайте оба. Тебе, Лаюшка, поручаю за этим молодым человеком присматривать. Чтобы не баловал, не озорничал бы, пока я на службе. Понял?

Лай: «Bay!»

Он, конечно, просто так тявкнул, потому что привык отвечать, если к нему с вопросом обращаются. У него что ни спроси, — он всё тебе «вау!» в ответ.

А мне бабушка сказала:

— Видишь, он «да» сказал. Он всё понимает. И ты его слушайся всё равно как меня. А ты, Лаюшка, — опять она к нему, — как приду, всё мне докладывай, что этот молодой человек напроказил. Понял?

Лай, конечно, опять: «Bay!»

А «молодой человек» сидит ни жив ни мёртв: я ведь тогда еще его за волка считал.

— Бабуленька, — лепечу, — я его боюся…Миленькая, не оставляй меня одного с ним!

— А и вовсе нечего его трусить, паря, — нахмурилась бабушка. — Лай хороший, честный зверь. Вот погладь его.

И как я ни отдёргивал ручонку, взяла её и погладила ею Лая по голове.

— Вот. Будешь себя хорошо вести, и он к тебе будет добрый. Можешь даже играть с ним. Брось ему палочку, — он принесёт тебе. Зато уж озоровать при нём, — строго прибавила бабушка, — и не думай. Всё равно он мне всё про тебя расскажет. Вот сам увидишь, как приду.

Ух, и страшно мне было, когда закрылась за бабушкой дверь и я остался с глазу на глаз с этим серым волком! Маленький был, а на всю жизнь запомнил.

Сижу на стуле как привинченный, чуть жив и дохнуть боюсь: кто его знает, что он думает?

Лай давно соскочил со стула, передней лапой на подоконник вскинулся и бабушку глазами проводил.

Потом встал опять на все четыре, по избе походил, к миске своей подошёл, — в углу стояла. Да пустая. И вдруг ко мне направился.

Меня так и вытянуло на стуле: вот съест!..

А он подошёл и голову ко мне на колени положил. Большущая голова, тяжёлая.

Да нет, вижу, — совсем добрый волк, кусаться и не думает. Страх меня отпустил, и я тихонько положил ему руку на голову.

Он — ничего.

Я стал осторожненько его гладить, как бабушка показывала. Ниже, ниже, а как носа коснулся, — он и лизнул мне мокрым языком руку.

Я сошёл со стула. Глядь, а в окно бабушка смотрит, улыбается.

Показывает рукой: открой форточку.

Я на подоконник, форточку открыл; бабушка и спрашивает:

— Ну, как? Не очень страшный волк?

— Нет, бабуля.

— Вот и славно, оставайтесь вместе. А я скоро, я в обеденный перерыв наведаюсь, — тут ведь мне недалеко.

Так вот я и начал привыкать к нашему Лаю. Но, конечно, особенного при нём ничего не делал; опасался, что он про меня бабушке скажет.

 

Волчьи зубы

 

Скоро я совсем решил, что он не волк. Он был мне добрым товарищем. Я его и гладил, и толкал, и за хвост дёргал. Даже верхом на него залезал и ездил на нём по всей избе, — отличная была у меня лошадка. И он никогда на меня не сердился, не ворчал даже.

Случалось, конечно, я и не совсем хорошо вёл себя при нём. Мало ли что на ум взбредёт, когда бабушки дома нет. Бывало, конфеты у неё из комода стащишь или там варенья ложечку-другую.

Правда, я всегда честно делился с Лаем всем, что удавалось стащить вкусного. Если два кусочка сахара стяну или два баранка, — один ему отдам. И он ничего — берёт.

Потом, бывало, всегда попрошу его:

— Ты, Лаюшка, ничего про это не говори бабушке. Тебе-то ничего не будет, тебя бабушка никогда не трогает, а мне… сам знаешь! Уж больно она скора на руку.

Лай: «Bay!»

Придёт бабушка со службы, — Лай сразу передними лапами ей на плечи и что-то ей на ушко шепчет.

То есть это я тогда думал так, что он ей про меня шепчет, хорошо ли я вёл себя. А он, конечно, просто лизал ей ухо, — привычка у него такая была здороваться с бабушкой.

И сама бабушка делала вид, будто Лай что-то ей докладывает.

Вот я и боялся, как бы он чего лишнего ей про меня не сболтнул.

Бабушка окинет глазами избу, увидит, что в ней всё в порядке, и говорит мне:

— Ну, вот молодец. Лай сказал мне, что ты сегодня хорошо себя вёл.

И я уж совсем стал думать, что Лай во всём со мной заодно, что при нём можно пускаться на любые проделки.

И вот раз я заметил на полке над плитой забытый бабушкой коробок спичек. Конечно, я сейчас же решил устроить в комнате небольшой костёр.

Мне — маленькому — необычайно нравился огонь. Да и теперь я могу часами сидеть у открытой печки и смотреть, смотреть, как жёлтое и красное пламя, то притаиваясь, то разгораясь, весело пляшет, то ручейком побежит по полену, то вдруг выстрелит, как из ружья, — треск, дым!

Угольки тоже люблю, когда они пышут живым золотом и загораются над ними синие язычки. Мне всегда какие-то фигурки чудятся в огне, разные там жар-птицы, чертики хвостатые, чьи-то лица.

Теперь я знаю, что бабушка ничего так не боялась, как того, что я, оставшись один, наделаю пожар. Она всегда брала с собой все коробки со спичками, когда уходила на службу. Попробуй я при ней потянуться к спичкам, — она как даст мне по руке, крикнет — «нельзя!» — прямо как на Лая. И уж как в этот раз она оставила коробок на полке, — она сама не знает.

В углу стоял ящик с бумажками и разным мусором. Я вытащил его на середину избы, вытряс на пол и сложил из бумаги, лучинок и щепочек отличный костёр. Потом поставил под полку табуретку и полез за спичками.

Но только я схватил коробок — и спички в нём тихонько громыхнули, — вдруг слышу, кто-то рычит сзади. Обернулся, — Лай! Стоит, шерсть на шее поднял — совсем на себя не похож. Главное — зубы оскалил, страшные волчьи клыки.

Я так перепугался, что и с табуретки полетел. При этом спички выпали у меня из рук и рассыпались по полу.

Я поднялся на ноги. Потираю ушибленную коленку и спрашиваю самым добрым голосом:

— Ты что, Лаюшка, что с тобой? Ты не думай: я всего только одну спичку возьму, остальные все бабушке останутся. Мне только костёр разжечь.

Лай слушает и молчит. Шерсть у него на загривке улеглась и зубы под губой скрылись.

Но только было я потянулся к спичкам, — вот уж предо мной опять волчья пасть! Губы сморщены, белые клыки оскалены,

Я скорей от него в дальний угол.

Тогда Лай лёг и голову на лапы положил. Опять мой добрый, хороший Лай.

Я стал ему говорить, что, ладно уж, я не буду костра делать, — я только спички соберу и на место их положу, а то бабушка увидит, — горячих задаст… Долго его уговаривал, ласковыми именами называл.

Он весело на меня смотрит, даже хвостом виляет. Но чуть я к спичкам, — у него сразу глаза злющие делаются, зелёным огоньком зажгутся — и губа поднимается.

Так и не подпустил меня к спичкам до тех пор, пока бабушка не пришла.

Ну, и, конечно, было мне за это дело от бабушки — ой-ой! До ночи на стул не садился.

— Так и знай раз навсегда, — сказала бабушка, — у Лая дружба дружбой, а служба службой. Коли тебе сказано — «нельзя!», — так и не думай делать: всё равно Лай не даст.

В том-то и был весь фокус: ведь бабушка, когда я к спичкам тянулся, всякий раз говорила мне: «Нельзя!» А Лай это слово отлично знает.

Теперь-то всё просто объясняется, а маленький я ничего такого понять не мог. Вот и думал, что Лай вроде бабушки. Думал, — он глядит за мной и боится, как бы я избы не спалил.

Так он меня напугал, что после этого случая я при нём не только делать, — даже думать плохое что-нибудь и то боялся.

 

 

ПРЯТКИ

 

КОСОЙ САНЬКА

 

Прятки — или по-нашему, по-новгородски сказать: хоронушки, — игра не одним людям — всему свету известная. Лесом идёшь, — много глаз на тебя глядит, за каждым шагом твоим следят. А ты и не видишь, кто с тобой в прятки играет.

Не дале, как прошлой осенью, один случай был у нас в колхозе.

Вечером затеяли пятеро наших ребятишек — Ваня, Маня, Таня, Паня и Саня — игру у сенного сарая. Им бы спать пора ложиться: сумерки уж начинаются. Ребятишки-то все мелкие, — долго ли до беды!

Как водится у нас, стали в круг, каждый свои два кулачка перед собой выставил. Сосчитались:

 

— Шла кукушка мимо сети,

А за нею — злые дети,

И кричали: Ку-ку! Мяк!

Убирай один кулак.

 

На кого «мяк» выпадет, тот один кулачок убирает.

Потом по второму разу считаются, по третьему, — пока у последнего один кулачок не останется. Этому, значит, водить.

Водить выпало Ване.

Ваня взял палочку-выручалочку, стал носом к стенке сарая, локтем глаза себе закрыл. Стоит — выкрикивает:

 

— Раз, два, три, четыре, пять —

Я иду искать!

— Раз, два, три четыре, пять, шесть, семь, —

Я иду совсем!

— Раз, два, три, четыре… десять —

Я иду на целый месяц.

 

Когда всё до конца выкрикнул — палочку к стене приставил и поскорей обернулся.

Ребятишки давно успели схорониться — кто куда. Никого нет. Только — глядь! — будто чьи-то босые ноги — брык! брык! — под сарай лезут, под дальний угол. И пропали там.

— Вижу, вижу! — закричал Ваня — и бегом к тому углу.

А в это время из-за другого угла сарая — Таня с Паней, а из-под куста — Маня. И к палочке-выручалочке.

Стук, стук, стук! — и все трое «дома».

Ну, да Ваня на них только рукой махнул: пускай! Одного-то он приметил, — уж этот от него не уйдёт.

Добежал до угла.

— Вылазь! — кричит в дыру под сараем. — Вылазь, Санька, вижу!

Сам, конечно, ничего не видит, потому что под сараем яма, а в яме темно. Да ведь чьи-то ноги под сарай лезли? Лезли. Чьи же, как не Санькины? Девчонки уже все «дома».

А тут сам Санька выскакивает в стороне из канавки — и бегом к палочке-выручалочке.

Надо бы и Ване скорей к ней, — чтобы первому постучать, — да он растерялся.

Как же так: ведь Санька под сараем сидит!

И Ваня ещё раз крикнул в дыру:

— Вылазь, Санька! Всё равно — вылазь!

Девчонки так со смеху и покатились.

А Саня уж у палочки — стук, стук стук! — и кричит:

— Вот он — я! Води-ка в другой раз.

Тут Ваня опомнился.

А от угла не идёт.

— Ребята, — говорит, — тут что-то не так. Тут с нами ещё кто-то в хоронушки играет. Вот сюда залез, — я своими глазами видел.

Ребятишки к нему.

Он стоит белый, как берёза, глаза большие, и шепчет:

— Вот тут, вот тут сидит… Я ноги видел. Лезет — ногами брыкается.

Ребятишкам стало не по себе.

Сумерки гуще. Лес рукой подать — и стоит тёмный, страшный. В лесу — волки, медведи и — как знать? — кто ещё.

Неизвестно, кто под сарай забрался. Сидит там…

Санька — боевой парнишка — как крикнет толстым голосом:

— Кто там в яме? Объявись!

А под сараем как шебуршнёт!..

Таня, Паня, Маня как взвизгнут, как припустят бежать!

Хорошо — на меня набежали: как раз я из лесу шёл — с охоты. Еле их остановил.

Рассказали мне, как всё было.

Вижу — дело серьёзное. Пошёл к сараю. Девчонки за мной — издали.

Саня с Ваней стоят у угла — в руках уже колья у них: хотят в яму толкать.

— Обождите, — говорю. Погляжу раньше.

Поставил я ружьё к стенке, опустился на четвереньки, чиркнул спичку.

Батюшки светы, кто под сараем-то сидит!

Я руку туда — и цоп его за уши!

Уж как он ни брыкался, — так за уши и вытащил его ребятишкам.

— Видали, кого струсили?

Заяц, здоровый русачина! Вот глупый, куда схорониться вздумал.

Косой этот всю зиму потом у девчонок в избе жил. Совсем ручной стал. Девчонки его так Санькой и прозвали. Забьётся, бывало, под печь, — спит там. А крикнуть ему: «Санька, вылазь! Вылазь, Санька!»—сейчас и выскочит. Дескать, не дадут ли капустки?

Не очень-то, значит, глупый.

Да уж там глупый не глупый, а тот раз маху дал: чем ему с ребятишками в хоронушки играть, под сарай лезть, сыграл бы лучше с ними в догонялки. Припустил бы назад к лесу, откуда пришёл, — кто б его догнал!

Он ногастый.

 

СИЛА НЕ БЕРЁТ

 

Удивляюсь я на певчих пташек: как только они на свете живут?

Ни силы в них, ни весу, — пух да перо. В костях и то у них воздух. Прутиком хлестнёшь, — и дух вон.

А ведь долгие годы здравствуют, ещё и песни поют — радуются. Гляди-ка, какие весёлые!

Гусь — тот вон как по земле ступает. В соколе или, всё равно, в ястребе — в тех опять сила большая. Силой и берут.

Добро бы ещё соловей: тот в роще живёт, в кустах. Этому есть где схорониться от ястреба. Чуть что — он в чащу — и был таков.

Ну, а взять, к примеру, жаворонка.

Этому куда деваться, когда кругом чистое поле?

Хорошо там, если трава или рожь стоит в поле, — человека за ней не видать. А вот как я нынче полем шёл: хлеб-то машиной сжат весь подчистую. Мыши схорониться — и то негде. И бежит впереди меня по дороге жавороночек, по-нашему сказать: пахарёк.

Люблю я эту пташку, хоть и всего-то в ней — ничего, песня одна. А уж как по весне обрадует, когда в лесу ещё зима полная, а он уж, пахарёк-то, над полем, над первой проталиной вьётся — песни своей серебро с поднебесья рассыпает.

Иду я, конечно, по дороге по просёлочной — и он впереди меня бежит. Пробежит, пробежит — и станет. Подойду, — он дальше.

И слетел. Слетел и ввысь забирает. Крылышками, гляжу, мелкомелко затрепетал — вот-вот запоёт.

«А почему, — думаю, — ему и не запеть? День-то, гляди, какой тёплый да ласковый. На небе ни соринки, солнышко славно припекает, — даже пыль у меня из-под ног. Так, может, он лето вспомнил, гнёздышко свое тёплое во ржи».

Пахарёк и вправду запел.

Да на свою голову. Лучше б по сторонам глядел.

Я-то ещё издали приметил а мчится на него лютый враг — крылья серпом — соколок-белогорлик. Я даже крикнул пахарьку-то:

— Глянь, летит!..

Будто он человеческие слова понимать может.

Увидел, конечно, и он врага своего, да уж поздно: куда в чистом поле от быстрокрылого сокола денешься?

Камнем пал мой пахарёк с высоты — и прямо на дорогу, в тележную колею. А крылышками так и трепещет, сучит, как птенчик.

«Лихорадка, — думаю, — его с перепугу бьёт».

А он исчез, — как сквозь землю провалился.

Рассматривать тут некогда было, куда он девался: как раз тут и соколок подоспел. С лёту вниз, над самым тем местом, где сейчас пахарёк был, вихрем промчался — и опять взмыл.

А унёс что-нибудь в когтях или нет, — я не приметил.

Подошёл я к тому месту, где пахарёк был, и каждый комочек земли оглядываю. Коли сокол не унёс, должен ведь он тут быть, не мог же в самом деле под землю уйти.

Однако нет пахарька.

Вдруг вижу: будто глазок на меня из земли глядит.

Один глазок, а пташки нет.

Я ещё шаг шагнул, — получше рассмотреть.

Тут пахарёк вскочил на ножки, встряхнулся — пыль с него так облачком и поднялась — да полетел себе тихонько в сторону, в поле.

Что ты скажешь! Ведь это он от сокола прятался, крылышками на себя пыль накидал, в один миг под ней схоронился.

А соколик-белогорлик, гляжу, вон уж где — и за ласточкой погнался.

Пропала, думаешь, ласточка?

Обожди, не спеши. Сила, конечно, на его стороне, на соколиной, и полёт у него из всех птиц, пожалуй, самый что ни на есть быстрый будет. А вот не всякая же ласточка ему даётся, — тоже сам видел.

Такой же вот белогорлик, — может, даже этот и был, — в деревне у нас за ласточками метнулся. Соколков этих — чеглока-бело-горлика, кобчика, дербника — сразу от ястреба отличишь: крылья у них очень длинные, узкие и серпом загнуты.

Отбил белогорлик одну из стаи — и за ней.

Ласточка туда-сюда, зигзагами. Да не тут-то было: изворотлив соколок, не хуже её.

А в колхозе у нас силосная башня вот уже пятый год как сложена из кирпича. Высокая, круглая.

Гляжу: ласточка к ней. Да тем же ходом вокруг башни.

Он, конечно, за ней: схорониться-то ей там всё равно негде.

Она у самой что ни на есть стенки круг даёт. Крылышки-то у неё коротенькие, так чуть не в притирочку к стене.

Он так не может: крылья у него долгие.

Соколок вокруг башни круг даёт большой, а ласточка — малый. Ей скорей обернуться.

На втором кругу, гляжу, она уж от него за башней.

Ну, где ж ему тут её догнать?

Отлетел, не солоно хлебавши.

И спаслась касаточка.

Тут сила не берёт.

Ещё вот про воробьишку одного скажу, — как на него ястреб накинулся.

У меня в палисаднике случай был.

Целый выводок воробьишек на улице за моей изгородью прыгал. А ястреб через два двора в ёлке прятался, с них глаз не спускал — караулил минуту.

Ястреб ведь не то, что сокол. Соколу что шире кругом, то лучше. Он как волк свою добычу ловит — догоном. И всё больше на лету птиц берёт. А ястреб — этот как кошка: схоронится в засаду да вот из прикрытия-то и кидается. От него куда ни схоронишься, — он вытащит: ноги долгие, когти хваткие.

Вот ястреб сидел на ёлке и ждал, когда людей на улице не будет. Меня не видал, потому что я в избе сидел, за окном.

Улучил минутку, снялся да по-за избами неприметно — да шасть на воробьишек!

Те, конечно, горохом врассыпную!

А один не успел.

Ястреб уж над ним и ноги вперёд вытянул, — вот скогтит!

А воробьишка, не будь дурак, скок — и за изгородь. Он маленький, ему между кольями как раз проскочить.

Ястребу, конечно, так нельзя: крылья не дадут, — они у него широкие. Ему через изгородь надо.

Он взмыл — и ко мне в палисадник.

А воробьишка назад — сквозь прутья — на улицу.

Ястреб повернул да за ним — через изгородь.

Ну, да ведь не поспеть же ему никак: воробьишка-то давно уж опять у меня в палисаднике.

А тут на улице люди показались — колхозники наши.

Пришлось ястребу убираться подобру-поздорову: так и так не его добыча!

Провёл его воробьишка. Хоть целый день за ним гоняйся — не поймаешь.

 

РЯБЧИКИ

 

Рябчики — вот у кого поучиться в прятки играть.

— Уж кому-кому, а нам-то, охотникам, доподлинно известно, какие они ловкачи по этой части.

По тетеревиным или там глухариным выводкам умудрился — вывел человек легавых собак, разных там сеттеров да пойнтеров. Таких собак, что стойку на дичь делают.

Легавая собака носится впереди хозяина — туда-сюда: дичь разыскивает. А как нашла, так на полном ходу — стоп! — и ни с места.

Тетеревята, конечно, от неё в траве прячутся, под кочками. Припадут к земле, — не шелохнутся.

Каждый тетеревёнок думает: «Она не на меня глядит. Она меня не заметит».

А собаке видеть их совсем и не надо: она носом точно знает, где они сидят, — чутьём.

Охотник, конечно, подходит, посылает собаку вперёд. Тетеревята все разом — фырр! — срываются, летят кто куда. Тут уж, ясно, разве только слепой их не увидит: в воздухе да совсем близко.

Которые в траву опустятся, — тех живо опять собака носом разыщет. А которые на деревья усядутся, — те перед тобой как на ладошке: рыженькие-то на зелёном.

Бери палочку-стукалочку, стучи: «Вижу! Вижу!»

А вот на рябчиков никакая собака не может.

Те, как её заслышат, сразу — фырр! — и всем выводком по деревьям. Ружья поднять не успеешь.

А сел рябчик на дерево — и кончено: пропал из глаз.

Такое у него перо-невидимка. Самого защитного цвета в лесу — пёстрого. Всё в серых, да чёрных, да рыжих рябинах. В лесу-то ведь всё кругом в глазах так пестрит.

Только я придумал всё-таки, как их на ветках высматривать.

Вспорхнёт выводок с земли, и слышно: «стук, стук, стук!» — по веткам рассеялись; я сейчас становлюсь на колено, голову к плечу нагибаю — и так гляжу. Этак тебе всё по-другому видится.

Лес будто набок приляжет. Ветки всё слоями на небе, слоями. И сучочки все торчат прямо от них или вниз. И уже неважно тебе, что листва пестрит: ты только сучочки эти и примечай.

Глядишь так, глядишь на деревья, да вдруг и удивишься: почему один сучок на ветке столбиком вверх?

Эге, брат, вот ты где!

Стоит на ветке ножками, сам весь вытянулся, головка маленькая, — какой же это сучок, бутылочкой-то!

Ведь это рябчик.

Рябчик и есть.

Ну, тут я за палочку-стукалочку: стук! — и мой.

Однако, как говорится, и на старуху бывает проруха. Наскочил я на один выводок, — ну, никак его не взять.

Так вот — там лесосека старая, так вот — лес за углом.

А в углу под большим лесом ещё частый осинничек поднимается. И как сюда ни придёшь, — из этого осинничка выводок рябчиков. Фырр! — и на большие деревья. Долетят — и пропали.

Уж как я их только ни высматривал: и с колена, и на землю ложился, — ну, нет ни одного рябчика на ветвях!

А и лес тут на опушке вовсе редкий, дерево от дерева в особицу стоит, — каждое просматривается, — лучше не надо.

А вот ни одного такого «сучка» нет, чтобы вверх глядел.

Дай, думаю, я к этому месту сбоку подойду, с опушки, — не улетают ли, мол, рябчики сразу в глубь леса?

Подошёл. Рябчики из осинника вспорхнули, до первых больших берёз и сосен долетели — поминай как звали!

Что ты скажешь! Значит, тут они, на этих деревьях.

Рассердился я: как так — меня, старого охотника, этакая пташка за нос водит? С места не сойду, пока не разыщу!

Приметил я одного рябчонка, как он до большой берёзы долетел. Подошёл к этой берёзе и давай каждую ветку оглядывать.

Никого не наглядел.

Отсчитал от ствола десять шагов и кругом дерева тихим шагом, — а сам глазами по веткам, как по ступенькам, — снизу доверху.

Рябчонка не видать.

Ещё десять шагов отсчитал — круг дал, высматриваю…

Нет, не видать!

Я упрямый. Я ещё десять шагов, ещё больше круг даю, — зорко гляжу.

Всё равно нет.

«Так, — думаю. — Так. А ежели я теперь в это самое дерево да выстрелю? Уж не пожалею заряда, — а ты у меня где-нибудь да выскочишь. Тут и узнаю, где ты хоронишься».

Выбираю, куда мне стрельнуть, — его спугнуть.

Все ветки, как одна, — прямые, ровные. На одной только утолщение будто.

Приложился я да в это утолщение — б-бах!

«Утолщение»-то моё брык с ветки да прямо к моим ногам и упало. Рябчонок это был.

Тут только я и разобрал в чём дело.

Я-то ведь его высматривал, как он на ветке бутылочкой на ножках стоит. А он лежмя лежал, прижавшись.

Как его эдак-то снизу углядишь?

Потом я проверил: весь этот выводок так хоронился. Первые старики, а за ними весь молодняк.

Один такой хитрый выводок и нашёлся во всём нашем лесу. Зато и уцелел весь, кроме, конечно, этого моего первого рябчонка.

Надо же было мне как-то загадку разгадать.

 

ГОГЛЮШКА

 

Водоплавающая птица — у той опять свои правила в прятки играть.

Где по берегам треста или камыш растёт, — тут ей всё равно как в лесу. Без собаки тут охотнику, пожалуй, и делать нечего. В челне-то им тебя далеко видно и слышно. Разве уж сдуру какая утёнка к себе подпустит да из-под самого носа выскочит.

Разговор про чистую воду. Тут птице либо улетать надо, не допустив охотника на выстрел, либо под воду уходить и так спасаться.

А и есть же из них, из водоплавающих-то, мастера нырять, — диву даёшься!

Живёт у нас по озёрам птица — чомга называется. Из гагар из мелких. Востроносенькая такая. Так та не то что сама, та и детей своих под воду берёт.

Они у неё как из яйца, так уж и плавать могут.

А устанут — матери на спину повылезут, — она их на себе катает.

Попробуй догони её в лодке! Как приметит, что ты за ней, — сейчас дитёнков своих под крылья берёт, голову в воду — и нет её.

Жди, где выйдет!

Так с дитёнками в тресту и уйдёт.

Нырковая утка — разные там чернушки, крохоля, турпан, морянка, гоголь — те тоже долго могут под водой жить: минуту, другую. А всё не так, как гагары да чомги.

Ну, а в прятки тоже великие мастера играть, пусть хоть и на чистой воде.

Повстречалась мне одна такая гоглюшка — я, старик, и то рот разинул.

Втроём мы тот раз в лодке были: двое молодых охотников и я. Я на корме сидел, правил.

Взяли мы несколько уток и уж хотели домой ехать. Да у тресты вылетела гоглюшка, — я её на лету и сбил.

Сбить-то сбил, а поди её возьми на воде: нырять она и с подбитым крылом может.

Молодых моих товарищей задор взял: как это упускать подранка! И началась у нас тут погоня.

На Боровне это было, на озере. Плеса там широкие. Есть острова. Местами треста из воды поднимается.

Ну, мы, конечное дело, отжимаем гоглюшку подальше от островов да от тресты — на середину плёса.

Один на нос лодки сел с ружьём, курки поднял, чтобы, как только она покажется, сейчас стрелять, пока опять не нырнула. Другой в вёслах.

А моя обязанность. — как она где вынырнет, сейчас лодку ставить так, чтобы тому с носу удобно стрелять было.

Беда, до чего он хитёр, подраненный нырок! Вся-то гоглюшка нам и не показывалась: выставит из воды одну голову, наберёт полную грудь воздуха — и назад.

Носовой в неё: бах! бах! — двустволка у него. Да куда там!

Умудрись-ка попади ей в головёнку. Головёнка-то и вся меньше спичечного коробка.

Он живо все свои последние патроны расстрелял, а гоглюшка по-прежнему нас по всему плёсу водит.

Пересели: теперь тот, что в вёслах сидел, на носу устроился, — тоже он с двустволкой. А отстрелявшийся в вёсла сел.

Опять пальба пошла: бах! бах! да бах! бах! — и всё мимо! А жара. У гребца рубаха к телу прилипла: взмок.

И второй стрелок все свои патроны кончил.

— Ну, теперь ты, — мне говорят.

Думаю: «Ладно! Возьму пониже, покажу им, как стрелять-то надо».

— Только, — им говорю, — я отсюдова, с кормы. Мне так сподручней.

Приладился половчей, — как раз она тут и выскочила. И даже спинки маленько показала.

Я приложился, под неё взял, — б-бах! Да сам видел: раньше выстрела она под воду ушла. Дробь так дорожкой и прошла над ней по воде.

— Ах ты, шут!

Скорей патрон переложил — и жду: где теперь объявится? И оба товарища глядят, с воды глаз не сводят.

А вода — ну чистое зеркало! Ни морщинки нигде. Время-то уж подходило к полудню, ветерок улёгся.

Глядим в шесть глаз.

Проходит минута, другая, третья… Кто их знает, сколько их прошло: на часы-то ведь не глядели. А только и так понятно: что-то уж больно долго нет гоглюшки.

А уж не показаться ей нам никак невозможно: по самой середине плёса мы… До любого берега или там тресты добрых полкилометра. Никакой гагаре не донырнуть. А у ней ещё крыло подбито.

И кружим мы по плёсу, и кружим, — все глаза проглядели.

Нет гоглюшки!

А ведь и быть того не может, чтобы нигде не было. Врёшь, где-нибудь должна же быть. Глядим.

Ещё время проходит, — её всё нет.

Товарищи мои молчат.

Потом один говорит:

— Давай рассуждать спокойно.

Первое: проглядеть её на такой глади мы, втроём, не могли? Не могли: раньше ведь каждый раз видели, как голову высовывала.

До берега она донырнуть не могла? Не могла.

Утонуть утка, живая или мёртвая, не может? Никогда не тонет. Разве камень ей на шею привязать. Так где ж она?

Другой говорит:

— Дело ясно: стреляли мы в неё, стреляли — и так дробью её начинили, что ко дну пошла. Дробь-то свинцовая — тяжелей камня.

Посмеялись.

Жарко — у меня в горле пересохло.

— Вы, — товарищам говорю, — глаз с воды не спускайте. Я напьюсь только.

Ружьё положил, сам через борт перегнулся.

— Давай, — говорю, — ребятки, греби к берегу. Обманула нас гоглюшка — ушла от троих охотников. Так уж, значит, жить ей да жить.

Куда там! Они, конечное дело, и слышать ничего не желают. Нам, говорят, стыд и срам подранка бросать. Да и нельзя так домой, не узнавши, куда она подевалась. Спать не будем от такого вопроса.

Мне что? Я молчу.

Хватило у них терпенья ещё с полчаса дожидаться.

Наконец, один и говорит:

— Ну, — говорит, — если уж столько времени не показалась, — значит, ушла. А уж как ушла — совершенно даже непонятно.

Меня смех разбирает, только виду не подаю.

— А может, — говорю, — никуда не ушла? Может, ещё покараулить желаете?

— Да нет, — говорят, — чего уж там.

— Домой, куда же больше.

— Так, — говорю, — охотнички дорогие. Выходит, с носом? Переглянулись между собой и в стороны глаза отвели.

— Выходит, что так, — признались.

— Ну, гребите.

У берега подвёл я лодку прямо к тресте.

— Ну, а теперь, — говорю, — глядите, как эта водоплавающая нас, умных, провела.

Сейчас весло кладу, за борт свешиваюсь — и вот вам, пожалуйста: двумя руками поднимаю оттуда живую гоглюшку!

У охотников моих глаза на лоб.

Я гоглюшку всю оглядел, вижу, — крыло у неё маленько только попорчено.

— Ничего, — говорю, — срастётся, только крепче будет. Поживёт ещё, полетает. Нашего брата, охотника, не раз ещё в задор введёт.

И пустил гоглюшку в тресту.

Она — нырк! — и пропала.

Товарищи мои:

— Ахти! Ахти! Как можно такую добычу из рук выпускать?

И за ружья.

Забыли, что ружья-то у них пустые.

Так и ушла гоглюшка в тресту.

Навещал я её после — с неделю прожила тут, пока не зажило крыло.

Тогда улетела.

Сами скажите: ну как такую умницу не пожалеть было, не отпустить на вольную волюшку?

Ведь пока мы её по всему плёсу искали, она сама к нам поднырнула, под бортом притулилась да вместе с нами и плавала. Куда мы, туда и она.

Не наклонись я за борт — воды испить, — так бы нам и не догадаться, где она посреди озера от нас схоронилась.

А и сказал бы кто, — не поверили б, пожалуй.

 

ХРАБРЫЙ ВАНЯ

 

Да что я всё про птиц да про птиц!

В прятки ведь и зверь рыскучий и гад ползучий умеет играть. Спросите-ка вот нашего Ваню — того самого, что зайца, косого-то Саньку, тогда напугался, — он знает.

С того случая, с зайца-то, его девчонки Храбрым Ваней прозвали. Задразнили парнишку. А он возьми да и пойди храбрость свою доказывать.

Есть у нас в лесу место, куда ребята не ходят, — опасаются. Сырое место: тут ручей бежит и весной разливается, затопляет лес. Кочки, осока, жёлтые все цветы, — просто сказать — болото. Прозывается — Гаденячье. И не зря: как ни пойдёшь, всегда тут две-три гадюки увидишь. Любят они это место.

Ваня и расхвастался:

— Один пойду на Гаденячье, один всех гадов побью!

И верно: пошёл. Тросточку себе вырезал, расщепил с одного конца — и пошёл.

Уж не знаю, долго ли он там бродил, нет ли, — только сам я его там и застал.

— Глянь, — говорит, — дедушка: я двух гадов убил. Храбрый я?

Правильно: две гадюки у него битые, — перед собой на палочках несёт. Одна серая с чёрной зигзагой на спине, другая как есть вся чёрная, только брюхо серебром отливает. Эта у нас самая опасная считается: сильный у неё в зубах яд.

— Как же, — говорю, — ты не храбрый, Ваня. Эких страшных забил.

— Я, — говорит, — их прутом, прутом. А они всё шевелятся. Умаялся очень.

— Дак что ж, Ваня, давай сядем, — отдохнёшь. Домой вместе пойдём.

Уселись на кочки один против другого. Добычу свою он на куст повесил.

— А что, — спрашивает, — дедушка, коли б гад меня за ногу хватил, умер бы я?

— Чтоб умирали у нас, — говорю, — от гадючьего яда — что-то не слыхать. А поболеть бы ты шибко поболел, — это уж верно. И вот зря ты, Ваня, сюда босиком пожаловал, — сапоги бы надо обуть. Через сапог гадючьим зубам не достать до тела.

— Я, — говорит, — нарочно так, дедушка: пускай все видят, что я не робкого десятка. Я ещё и штаны закатал. Тут только спустил. Ты не сказывай.

— Мне что? Я не скажу.

— Штаны, вишь, у меня долгие — до самых пальцев. И толстые горазд. Через такие штаны разве гад возьмёт?

— Пожалуй, что и не возьмёт. Да ведь снизу может, — под штанину-то.

Не успел я это договорить, гляжу, — что такое с Ваней моим сделалось: разом вся кровь с лица сбежала, посерел весь, глаза остекленели, — сейчас закатятся…

Я — к нему. Опустился перед ним на коленки.

— Ваня, Ванюшка! Что с тобой? Ваня, приди в себя. А он мёртвыми губами:

— Мне под… под шта… штан… — выговорить не может. Шепчет: — Склизкий… Гад…

Глянул я ему на ноги, — под одной штаниной у него шевелится что-то. Ну, так и есть: гад заполз!

Сказать правду, и я тут растерялся: что делать?

Хватить парнишку палкой по ноге?

Гад его же и куснёт.

За хвост оттудова вытащить?

Хвоста уж и не видно. Уж под коленкой у него топорщится.

— Ваняшка, — кричу, — Вань! Да ты брыкнись что есть силы: может, и вылетит,

Ваня мой ни жив ни мёртв.

— Да ну, Вань! Ну!..

Ваня мой на спину повалился — да как взбрыкнёт!..

Я наклонившись стоял, — отскочить не успел.

И прямо в лицо мне плюхнуло — холодное, мокрое, мягкое!

И отскочило.

Я за щеку схватился.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2020-11-22; просмотров: 61; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.119.118.99 (0.316 с.)