Наследие народничества и западноевропейский опыт 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Наследие народничества и западноевропейский опыт



 

Здесь снова возникает проблема «оппортунизма» и «ортодоксальности» обоих лидеров. Луначарский говорит, что Троцкий всегда «руководствовался буквою революционного марксизма» и был лишен характерной для Ленина изобретательности. Нам кажется, что в этих высказываниях Луначарского есть зерно истины, хотя он и укутывает его в непроницаемую оболочку общих и приблизительных рассуждений. Что представляет собой тот «революционный марксизм», из которого Троцкий якобы выводил автоматически определенные заключения, приложимые к данной ситуации? Луначарский не говорит об этом, и ответить на этот вопрос, конечно, нелегко. Можно предположить, что под «революционным марксизмом» он не подразумевает меньшевистский марксизм, но все равно понятие «революционного марксизма» у него весьма расплывчатое. Оставим же на время Луначарского и вернемся к оригиналам его портретов. Спросим себя, что могло быть общего между «революционным марксизмом» Троцкого и «революционным марксизмом» Ленина, то есть то, что именно в их марксизме привело их к революции и, следовательно, к непримиримой борьбе с марксизмом меньшевиков и II Интернационала, а также в чем различие между «революционным марксизмом» одного и другого.

Здесь мы неизбежно ограничимся рассмотрением этой проблемы лишь в самых общих чертах и выдвинем некоторые гипотезы, частично уже разбиравшиеся ранее более подробно[291]. В этом плане можно сказать, что в отличие от «ортодоксального», или меньшевистского, марксизма «революционный марксизм» (позаимствуем это выражение Луначарского) характеризуется своей органической и творческой преемственной связью с опытом – теоретическим и организационным – русских народников. Меньшевизм, или, лучше сказать, российский социал-демократизм, возник как критика народничества и отказ от него, как освоение российского и западноевропейского исторического опыта, начиная по крайней мере с утверждения капитализма в России. Следует отметить, что на основе этой осознанной и планомерной европеизации в России почти одновременно, а на первых порах – даже в некоем симбиозе, возникают две крупные партии европейского типа – социал-демократическая и либеральная, и обе они создаются на обломках народничества, вернее – на том, что считалось обломками, на критике народничества, которое впоследствии оказалось намного более живучим, чем это представлялось социал-демократам и либералам.

Прежде чем продолжить наш анализ, хотелось бы прояснить два момента. Прежде всего не следует считать российское народничество явлением идейно второстепенным и исторически провинциальным, каким его, по существу, видели первые российские марксисты во главе с Плехановым и даже такие марксисты, как Ленин и Троцкий, которые более или менее сознательно остались в кругу того, что я назвал «логикой народничества». Российское народничество было первой теорией обновления, и его встреча с марксизмом и самим Марксом произошла совершенно естественно, поскольку марксизм можно определить как теорию современного исторического развития. Ясно, что полуотсталая и полуевропейская Россия представляла собой для марксизма чрезвычайно важный объект анализа (а затем и эксперимента). Ведь в известном смысле (как я уже писал об этом) и сама история Германии, взятая Марксом в качестве отправного пункта своих исследований, заключала в себе опыт «народнического» типа, то есть главной чертой здесь была недоразвитость или, если хотите, развитие замедленное и потому явно отличающееся от полнокровного капиталистического «модернизма» Англии и Франции. Россия же являла собой еще более очевидный пример замедленного, с трудом прокладывающего себе дорогу «модернизма» и в то же время была переходной областью к еще менее «модернистскому», еще менее «европейскому» историческому региону, то есть – к Азии.

Нет нужды повторять здесь широко известную теорию Троцкого и Парвуса об «отсталости» России по отношению к «развитой» Западной Европе и напоминать о законе «комбинированного развития», согласно которому отсталая страна, в данном случае Россия, не проходит через все этапы развития, проделанные передовыми странами, а сокращает и даже минует их в ходе процесса, который мы могли бы назвать «ускорением развития». Во многих работах Троцкого, начиная с работ, связанных с революцией 1905 года, мы находим его размышления о «перманентной революции» и ощущаем в них некоторое своеобразие намечаемой перспективы политических действий, но при этом обнаруживается все тот же образ мышления, свойственный той совокупности разнообразных и порой прямо противоположных теорий ускоренного развития, которая была свойственна народничеству. Если отвлечься от политических различий, то видно, что тот же народнический корень питал и «революционный марксизм» Ленина, иными словами – все антименьшевистское и антилиберальное течение в российской социал-демократии.

Здесь возникают два вопроса. Первый, на нем мы остановимся лишь вкратце, касается терминологии. Если применить в отношении марксизма в целом и отдельных его направлений соссюровские термины langue и paroles[292] соответственно, то в российском «революционном марксизме» мы столкнемся со сложным случаем двуязычия и нам придется выяснять, каким образом langue марксизма и langue народничества взаимодействует с parole Ленина и с parole Троцкого. Дело, однако, в том, что для самих говорящих и для определенной части их аудитории «революционный марксизм» одноязычен, то есть является подлинным и даже единственно подлинным марксизмом, и все это порождает сложные проблемы понимания и квазинепонимания, которые нужно истолковывать в свете какой-либо теории коммуникации. В этом ключе следовало бы объяснить, например, и отношения Ленина с Каутским, а также разобраться, почему Ленин считал, что говорит на том же самом «марксистском» языке, что и Каутский; ведь на самом-то деле это было справедливо лишь отчасти, и сходство было чисто внешним. Именно поэтому во время решающего (металингвистического) испытания революции 1917 года Ленин и заметил, что Каутский говорит на «другом» языке, и окрестил его «ренегатом», а Каутский парировал, назвав Ленина «террористом».

Однако нам представляется более важным другой вопрос. Известна неприязнь Плеханова к Троцкому, которую нельзя объяснить одним лишь высокомерным чувством превосходства у Троцкого, что болезненно воспринималось «отцом русского марксизма». Известно также весьма сложное отношение Ленина к Плеханову, которого он уважал как философа-материалиста, но с которым он боролся как с меньшевиком. Принимая вышеизложенную интерпретацию общности народнических истоков Ленина и Троцкого, мы находим интересную и немаловажную общность у Троцкого и Плеханова – их объективизм. В той же мере, в какой Плеханов был глубоко убежден, что ввиду определенных предпосылок, выявленных его «ортодоксальным» марксизмом, развитие революции в России повторит в основном этапы западноевропейского революционного развития, Троцкий, основываясь на предпосылках «комбинированного развития», взятых из его народническо-парвусианского марксизма, верил, что «перманентная революция» будет неизбежно следовать своим курсом и в России, и во всем мире. У Троцкого был, конечно, большой заряд кипучей энергии, которая взрывалась при соприкосновении с активизирующейся массой, но это уже обусловлено скорее его романтическим восприятием истории (и осознанием себя в роли главного ее героя), чем теоретически осознанным и упорядоченным действием. И не случайно поэтому в теории «комбинированного развития» и «перманентной революции» был пробел: в ней отсутствовала концепция организации революционной партии. Вряд ли возможно объяснить этот пробел ссылками на психологические наблюдения Луначарского, отмечавшего отсутствие у Троцкого склонности к групповой политической работе. Объяснение носит, таким образом, теоретический характер.

Другой стороной этого вопроса является «гениальный оппортунизм» Ленина, о чем упоминает Луначарский. Правда, эта формулировка должна быть уточнена и изменена. Ведь Ленин искал у Плеханова, в его историческом и диалектическом материализме (мы опускаем здесь разницу в философском материализме того и другого) теоретическую основу, которая объективизировала бы его собственное революционное действие, его соответствие «ортодоксальному» марксизму. То, что Ленин так упорно настаивал на «ортодоксальности», не было просто определенным свойством мышления, это было признаком определенной политики: чтобы утвердилось то новое, что вносил Ленин, его нужно было узаконить психологически и теоретически. Таким образом, субъективная «воля» (индивидуальная и коллективная) обрела бы характер «закона». Вся политическая мысль Ленина была направлена на построение этого объективного скелета, на котором следовало наращивать мускулатуру революционного действия. Но где было найти ту точку, в которой субъективность слилась бы с объективностью? Какой должна была стать та нервная система, которая привела бы в действие весь организм? Deus ex machina здесь, конечно, становилась партия, главная опора для преобразования революционного плана в конкретные дела. И именно «интеллигенции» предстояло внести «сознание», то есть разумную и планомерную волю, в истинную «стихийность» жизни. Но и здесь наблюдалось языковое несоответствие, о котором говорилось выше: Ленин считал «интеллигенцией» совсем не тех, кого имел в виду Каутский. «Интеллигенцией», по Ленину, являлись «профессиональные революционеры», выходцы из народников (примеры этому дает роман «Что делать?» Чернышевского), которые должны составить постоянное кадровое ядро централизованной и конспиративной партии, постоянную структуру, способную развиваться и в условиях нелегальной борьбы, становясь сначала партией, а затем и государством радикально нового типа. Вот почему Ленин, ставя перед «интеллигенцией» титаническую задачу внести «сознание» в целый класс, а именно – в пролетариат, частью которого она не является, резко выступает против «интеллигентов-сверхчеловеков» и призывает их научиться фабричной дисциплине. Хотя это осталось почти непонятным, дело тут ясное: «теория» дана рабочему классу раз и навсегда, и дали ее не «интеллигенты» вообще, а вполне определенные интеллигенты – такие, как Маркс, Энгельс, а затем и Ленин как «подлинный» толкователь Маркса и Энгельса, то есть антиревизионист. Короче говоря, Ленин мог бы сказать, перефразируя слова Флобера о мадам Бовари и Людовика XIV о государстве: «Интеллигенция – это я», а «профессиональные революционеры» – это просто орудие, которым воздействуют на исторический процесс.

Отсюда обычно делают два вывода. Во-первых, ссылаются на якобинство, что может иметь смысл лишь в плане исторического сходства. Сам Ленин действительно воспринимал свой опыт через терминологию французских революционеров: большевики были у него «якобинцами», а меньшевики – «жирондистами». Но следует сказать, что и французские революционеры также оценивали свой опыт в терминах римских добродетелей и философии стоиков, хотя это и не мешало видеть новизну Французской революции и ее отдаленность от принятых ею античных моделей. Аналогичное соотношение существовало и между якобинством и большевизмом, поэтому мы и не станем здесь выяснять их коренное различие. Отсюда следует, что широко известная критика Троцким ленинского якобинства[293], критика, несомненно, глубокая и не лишенная дара предвидения, обошла стороной новизну всего явления в целом, хотя понять это можно. Дело в том, что эта критика восходит ко времени зарождения ленинизма-большевизма, когда еще и сам Ленин не отдавал себе полностью отчета, какими осложнениями чревато его творение, получившее полное развитие только после Октябрьской революции и, следовательно, как это ни парадоксально, не без участия самого Троцкого.

Второй вывод сводится к тому, что партия занимает центральное место в политической теории Ленина и что Ленин мог позволить себе быть «оппортунистом», то есть мог обойтись без жесткой детерминистской схемы вроде «перманентной революции» Троцкого и мог довольствоваться, если так можно выразиться, «слабым детерминизмом», который оставлял ему достаточную свободу маневра для «гениальных» импровизаций, которые «ошарашивали», как вспоминает Луначарский, даже его ближайших соратников. Так, они были ошарашены накануне Октябрьской революции, когда «старые большевики» стали воплощением «стихийности», но уже не обладающей «сознанием», и потребовался совершенно исключительный «интеллигент» (Ленин), чтобы привести в движение этих «профессиональных революционеров». Ленину это, естественно, удалось, потому что централизованная партия и создавалась им как орудие его «гениального оппортунизма». В тот сложный, решающий момент рядом с ним снова оказались люди в прошлом одновременно и друзья и враги вроде Троцкого и в меньшем масштабе вроде Луначарского. Ленин ангажировал их для последнего акта своего исторического действия. Троцкий же в тот период, когда течение истории испытывало не ускорение, а, скорее, некий пароксизм, увидел, что назрела выгодная ситуация для его «перманентной революции» и воспринял партию Ленина как последнее недостающее звено в своем замысле. Его ультрабольшевизм был не столько плодом неофитского духа, сколько проистекал из объективистского и детерминистского характера его идеи: в механизме исторических законов ленинская партия была регулятором, и поэтому для воздействия на историю нужно было опираться на партию. По сравнению с Троцким, этим технократом исторической динамики, Ленин выглядит скорее экспериментатором, который действует не по раз и навсегда заданной схеме, а по гибкому плану, меняющемуся в ходе эксперимента. Его великим открытием стала революционная партия, от этого абсолюта он не отказывался никогда, а все остальное могло быть изменено.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2020-12-17; просмотров: 70; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.119.133.96 (0.006 с.)