Вероятно, мы должны научиться ее видеть. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Вероятно, мы должны научиться ее видеть.



Так на прощание рассуждали они на гребне дамбы, и могло создаться впечатление, что они не хотят оставить между собой ничего недосказанного. Они рассуждали и все еще не заметили, что у входа в «Горизонт», подбоченясь и широко расставив ноги, стоял Хиннерк Тимсен и смот­рел в нашу сторону. Все окна гостиницы были открыты настежь и закреплены крючками; на белом шесте колы­хался личный вымпел Тимсена: скрещенные ключи, к ко­торым, по-видимому, не существовало замков. Деревянные лестницы и переходы были выскоблены добела и сверкали на солнце. Думаете, трактирщик сделал хоть шаг нам на­встречу? Он, ухмыляясь, ждал, пока мы подойдем, и за­ступил нам дорогу, нет, он просто собирался нас отвести в «Горизонт», но мужчины только положили вещи и остано­вились, а Бусбек, вынув часы, сказал:

Нам надо поспеть на поезд, Хиннерк, в Гамбург только один прямой поезд.

Глоточек,—настаивал Тимсен,—глоточек на про­щание, после стольких лет, все готово.—Он просунулся до половины в открытое окно и захлопал в ладоши, и тот­час Иоганна в белом переднике вынесла поднос с высоки­ми бокалами, в каждом плавал ломтик лимона.

Что это такое?

Сперва выпейте.

А Зигги?

Верно. Иоганна, еще шипучки для мальчика.

Мы чокнулись на прощание и за скорую встречу, муж­чинам питье понравилось, и они спросили:

Откуда у тебя джин, Хиннерк?

А в честь чего, вы думаете, мы так проветриваем?—* спросил Хиннерк Тимсен.— Здесь всё устраивают праз­дники победы, приезжают из Глюзерупа в своих машинах и празднуют, мы даем только помещение да проветривав^ Вы хоть бы разик посмотрели,— сказал он и выпил, слова но решил за всех нас просмаковать.— Скоро у меня будет для вас еще кое-что получше. Да, Макс, а о тебе опять се­годня утром справлялись. Приехали в джипе. Они плохо знают по-немецки, я плохо знаю по-английски, но понял, им хочется, чтобы ты их нарисовал, портрет, что ли, как того майора. Что мне было делать, я им объябнил, как проехать в Блеекенварф.

Найдут,— сказал художник и поставил пустой бо­кал на подоконник, взглядом показывая, чтобы ж мы туда поставили свои, затем поблагодарил Тимсена, похлопывая его по плечу, и, когда Бусбек и Тимсен пожимали друг ДРУГУ руки, сказал:

•— Давайте побыстрей, не навек же расстаетесь.

~ Может, все-таки заглянете на минутку? —* спросил трактирщик, на что Бусбек:

Боюсь, если дальше так пойдет, мы опоздаем.

Снова прощание и все, что при этом говорится: возвра­щайся скорей, держись и не пропадай надолго, уж будем надеяться. Мы взяли ъещи и двинулись дальше. Тимсен махал нам вслед с тропинкц, а Иоганна — с видовой пло­щадки.

Еще несколько таких прощаний, Тео,— сказал ху­дожник,— и придется тебе тут остаться.

Поспеем еще, — уверял доктор Бусбек.

Я предложил им срезать угол, идти к железнодорож­ной насыпи, затем вдоль полотна и через чугунный мост; они согласились, и мы кое-как спустились с дамбы и по­шли напрямик теплыми лугами.

Цветы не забудь,— сказал доктор Бусбек,*- в день ее рождения, восьмого сентября.

Уж как-нибудь я знаю, когда у Дитте день рожде­ния.

Тогда хорошо, я только напомнить.

Мы вскарабкались на железнодорожную насыпь и по­шли проторенной тропинкой; не только путевые обходчи­ки, а почти все у нас ею пользовались, когда спешили на поезд. Я кидал кусочки щебня в темные широкие рвы, над которыми висел зной. Палкой колотил по перилам чугун­ного моста. Я уже различал станционные часы, крест-на«крест заклеенные лейкопластом,— на стекле была тре­щина.


Видишь,— сказал художник,— поспеем вовремя. Даже билет тебе купим.

Надеюсь,— сказал Бусбек.

И вот станция Глюзеруп: четыре колеи, две платфор­мы, закопченное депо, красно-кирпичная коробка главного здания, множество тупиковых путей, на которых стоят в самом деле загнанные в тупик более или менее обгорев­шие, искореженные вагоны, на некоторых еще можно разо­брать надпись: «Транспорт работает на победу». В главном здании — билетные кассы, служебные помещения, камера хранения, туалеты, а также зал ожидания: если оттуда убрать столы, стулья и скамьи, по своим размерам и оби­лию света он подошел бы для спортивного зала, при та­кой двенадцатиметровой высоте можно было бы даже в мяч играть.

Выход на платформу закрыт провисающей на уровне колен цепью, перешагивать через нее вправе только лица, облаченные в форму. Ходить по путям воспрещается: что­бы попасть с платформы на платформу, надо пройти по обшитому досками мосту-переходу, все перила которого изрезаны непристойными рисунками и инициалами ску­чающих пассажиров. За стеклянными окнами видны заня­тые каким-то сидячим делом служащие в форме; когда пе­ред окошечком висит картонная табличка «Закрыто», сту­чать туда бесполезно. Эмалированная дощечка с надписью «Плевать только в урны» утратила всякий смысл, посколь­ку никаких урн нет, должно быть, их убрали за ненадоб­ностью. Пол главного здания выстлан рифленой плит­кой, на одной стоит год постройки: тысяча девять90т чет­вертый.

Когда мы добрались до станции, билеты уже продавали и пассажиров пустили на перрон; нам надо было на плат­форму № 2, ошеломленные, стояли мы на солнцепеке вме­сте со всем населением Глюзерупа, которое, очевидно, ре­шило скопом покинуть город: люди сидели на корзинах, рюкзаках, картонках, чемоданах, ящиках, тащили мешки, стенные часы, кровати, туалетные столики, оленьи рога, упорно и незаметно пробивались к краю платформы, что­бы обеспечить себе выгодную позицию для предстоящего штурма поезда.

Как видишь, Тео, не ты один уезжаешь,— сказал художник.

Да, похоже,— признал Бусбек.

До чего же терпеливо сидели люди, некоторые даже спали на бесформенных грудах багажа. Мне бросилось в глаза обилие бывших солдат, оружие которых заключа­лось в украшенных затейливой резьбой палках; у боль­шинства единственным багажом был туго набитый сухар­ный мешок. Бросился мне также в глаза бородатый ста­рик: вывернув шею, он присосался к крану бачка с пить­евой водой и с фырканьем, кидая вокруг себя злые взгля­ды, защищал кран от стайки ребятишек, которым тоже хотелось напиться. Бросилась в глаза женщина в узком костюме, она бесцеремонно проталкивалась сквозь толпу ожидающих и иногда, если мужчина стоял к ней спиной, резко к себе его поворачивала и всякий раз разочарован­но, чуть ли не оскорбительно отталкивала от себя, видимо, это был снова не тот, кого она искала. И разумеется, мне бросилась в глаза женщина с белой птичьей клеткой, слу­жившей местом заключения не птице, а неуклюжему, со старинным заводом будильнику. И еще Хильда Изенбют­тель: она, конечно, сразу бросилась мне в глаза, едва лишь остановилась на ступеньках перехода, откуда ей видна была вся платформа и где она сама была у всех на виду.

Вон Хильда Изенбюттель,—сказал я, и художник, окинув ее коротким взглядом, повернулся к Бусбеку:

Погляди-ка, Тео, так может стоять только беремен­ная: животом вперед, и это само собой разумеющееся чувство превосходства.

Всякий ей уступит место,— заметил Бусбек.

Из служебного помещения вышел человек с жезлом, в форме железнодорожного служащего, перешел через путь на нашу платформу и стал безжалостно оттеснять ожи­дающих—для их же безопасности — от края платформы. С заученными, во всяком случае не раз испробованными убеждениями, обращался он к отъезжающим, особенно взывая к их благоразумию: «Посторонитесь, отойдите».

Значит, сейчас подойдет, Макс.

Да, я уже его слышу.

Как мне тебя благодарить, Макс?

Не говори об этом.

За все эти годы.

Да перестань, Тео.

У меня такое чувство, будто я уезжаю из дому.

Надеюсь, что так, и напиши, как там, в Кёльне. Вот он, твой поезд.

Буксуя и все реже вздрагивая на стыках рельсов, по­дошел поезд, обдал стеной жара, хлестнул, чуть не опалив кожу, поднятым ветром, подошел и остановился, скреже­ща и сотрясаясь, железо напирало на железо, горячий пар искал выхода, клапаны щелкали от изменившегося давле- ция, а на буферах, на крышах вагонов, на подножках люди переводили дух, расслабляли онемевшие от напряжения руки и ноги, разжимали стиснутые пальцы — судорожную хватку, с какой не только держались сами, но, как по мень­шей мере показалось мне, держали также поезд, который сплошь облепили своими телами, подчинив его себе, по­добно тому как водоросди подчиняют себе корпус корабля, постепенно оплетая его и все замедляя его ход; в самом деле, люди до того заполонили поезд, что можно было по­думать, будто они им управляют одним лишь числом сво­их тел и общим стремлением двигаться дальше. И посколь­ку они этого добились, никто не желал уступать завоеван­ного места пассажирам, лезущим с платформы, и все же под общим напором с платформы они вынуждены были податься, отступить, потесниться для новеньких, которые сразу начинали осваивать доставшееся им пространство. И несмотря на весь этот крик, столпотворение, уговоры, драку, удивительным образом все же ясно был слышен голос человека с жезлом, выкрикивавшего через короткие промежутки: «Глю-зе-руп! Станция Глюзе-руп!»

Как мы посадили доктора Бусбека? Художник нас удерживал. Спокойно, спокойно, пусть кидаются, он со сто­роны присматривался к поезду и вдруг решил: — там, тор­мозной тамбур, тогда мы налегли; трое засевших в тор­мозном тамбуре медсестер возмутились и запротестовали, когда мы впихнули к ним багаж Бусбека, когда же мы под­садили туда самого доктора Бусбека, одна из сестер, по­жилая, седовласая женщина, обеими руками загородив свои непомерно большие груди, вся побелев, слабым голо­сом позвала на помощь.— Этот господин,— крикнул в от­крытое окно художник,— будет вас в дороге снабжать едой и поить прохладительными напитками, так что не обижай- те его,— а затем подстраховал дверь, протянув веревку от ручки до поручня. Скоро мы с платформы услышали из тамбура смех, стало быть, там быстро нашли общий язык, только вот домахать нам Тео Бусбек не смог, это сделала за него одна из сестер, когда после неоднократных сигна* лов и контрсигналов поезд наконец тронулся, весь оброс­ший телами, лежащими плашмя на крыше или трясшими­ся в ритм перестуку колес на буферах, и я помню, как гроздья людей рассыпались или соскакивали, едва поезд стал набирать скорость, и как некоторые, крича и махая, бежали до самого конца платформы, где, перегнувшись через перила, слали вслед приветы, на которые никто уже не отвечал,

Но и после того, как поезд скрылся за сверкающим из* гибом рельсов, платформа не опустела: пассажиры занй* мали освободившиеся скамьи, усаживались на свои пожит? ки, доказывая, что можно ждать и наудачу. Разморенный жарким полднем, они опять начали дремать. Мы собира­лись уходить и вдруг увидели бегущую по платформе Хильду Изенбюттель, она устремлялась в ту сторону, где недавно стоял багажный вагон. Что там такое? Что ей нужно, спрашивали мы себя, провожая взглядом бойкую хохотушку и видя, что и другие обращают внимание на женщину в цветастой косыйке, огибавшую в сложном сла­ломе груды багажа и лежавших вповалку людей; на бегу она коротко и часто махала.

Там на земле сидел человек в мундире, она бежала к нему. Человек сидел возле низенькой самодельной тележ­ки с колесами от детской коляски. Сидел он очень прямо. У него не было обеих ног. Мужчина был без пилотки, и ничто не затеняло его молодое жесткое лицо. Он напря­женно смотрел ей навстречу и, когда она, осторожно неся свой живот, опустилась перед ним на колени, грубо схва­тил ее за плечо, теперь лица их оказались примерно на одном уровне, но не приблизились друг к другу, как мож­но было ожидать.

Это же Альбрехт,— воскликнул художник,— Аль­брехт Изенбюттель, значит, все-таки выбрался оттуда, из- под Ленинграда.

Женщина высвободилась из цепкой хватки мужчины и внезапно его обняла, причем оба слегка качнулись, за­тем поднялась, наклонилась к нему и, сначала примери­ваясь, потом решительно приподняла его и посадила на низенькую тележку. Раздумывая, уставилась на культи и подвернула под них защитного цвета брюки. Распутала ве­ревочную лямку, перекинула ее через голову, продела в нее одну руку и пошла.

Хильда Изенбюттель одна везла тележку по платфор­ме, а муж ее, держась обеими руками за края, сидел, вы­прямившись, на деревянной квадратной площадочке и в такт легким толчкам, казалось, безостановочно кивал. Он не смотрел по сторонам, не обращал внимания на привет­ствия и даже, когда мы их остановили и предложили свою помощь, не взглянул на нас, но это объяснялось не только безучастностью ко всему, просто с этой минуты он все пе­репоручил жене, заранее соглашаясь с тем, что она для него найдет или не найдет нужным. Жена поблагодарила, но отказалась

Нет, Макс, не надо, я сама справлюсь, вот разве что вверх по лестнице.

Они понесли безногого вверх по ступенькам, я за ними тащил тележку, а наверху они снова опустили его на тес­ное сиденье.

Наконец-то,— сказала она,— наконец-то он опять дома.

На изрытой пристанционной площади, в тени лип мы еще раз предложили им свою помощь, но Хильда Изенбют­тель снова отказалась. Художник указал на ее живот, а она, откинув назад голову:

Справлюсь, надо справиться.— Развязала косынку, вытерла с затылка пот и сунула ее под культи мужа.— Во всяком случае, большое вам спасибо.

Мы дали им уйти вперед и шли следом по направле­нию к порту и дальше, по немощеной дороге вдоль берега; жесткие резиновые колеса тележки выбивали облачка тон­кой пыли, и мы вынуждены были равнодушно смотреть, как женщина время от времени останавливалась, чтобы вытереть пот или хоть несколько секунд не чувствовать врезающейся в тело лямки, тогда и мы задерживались, сбавляли шаг, и художник говорил:

Все еще словечка не сказали друг другу.

Почему?

Они же все видят,— отвечал он.

Здесь, на прибрежной дороге, колеса поскрипывали и восьмерили, но Хильда Изенбюттель не обращала на это внимания, она шла по извилистой дороге к дамбе, а мы следовали в отдалении. В воздухе стоял запах пыли и сена*


Мужчина на тележке смотрел все прямо перед собой, он ни разу не повернул головы к Северному морю или к рав­нине с разбросанными усадьбами, по которым не мог не скучать в годы своего отсутствия, лишь раз, когда они спу­скались с дамбы и женщина на коленях придерживала тб- лежку, а мужчина помогал ей, упираясь руками в землю, он взглянул в нашу сторону, словно ожидая помощи, но не позвал, и потому мы им не помогли. Да они и без нас справились, спустились с крутого склона, и теперь остано­вились мы, потому что женщина с неожиданной силой по­катила тележку по бурой торфянистой дороге к тополям, черным от сидевших на них скворцов. Стоило — у нас все­гда стоит — смотреть вслед, когда кто-нибудь удаляется на фоне пустынного неба, тут уж поневоле останавливаешься и устремляешь все свое внимание на соотношение про­странства и движения и всякий раз снова дивишься подав­ляющему величию небосклона.

Мы долго стояли на дамбе спиной к морю, видели, как супруги становились все меньше и меньше, видели, как они слились в одно целое, которое под конец уменьшилось настолько, что осталась лишь едва уловимая движущаяся точка.

Как, по-твоему, стоит нам сегодня еще порабо­тать? — спросил художник.

Почему бы и нет,— сказал я, и он положил мне руку на затылок и стал меня подталкивать вперед и вниз, в плавный изгиб дамбы, но не мимо «Горизонта», а на во­сток, к Хузумскому шоссе, видимо, ему не хотелось еще раз встречаться с Хиннерком Тимсеном. Даже когда он молчал, когда замыкался в себе, мне нравилось бежать с ним рядом, не в ритм его шагам, нет, просто в его друже­ском присутствии, всегда исполненном неожиданного, всегда заставляющем тебя быть к чему-то готовым, будь то к вопросу или взгляду. Так вот идти с ним рядом зна­чило быть занятым сполна и в напряженном ожиданий, а уж о радости и говорить нечего.


 

ГЛАВА XV Продолжение

Сегодня, 25 сентября 1954 года, мне исполнился два­дцать один год. Хильке прислала мне кулечек со сластями, мать — царапающий кожу пуловер, директор Гимпель — предусмотренную распорядком, быстро оплывающую све­чу, а наш любимый надзиратель Карл Йозвиг расщедрил­ся на двенадцать сигарет и двухчасовые утешения: бла­годаря всему этому день моего совершеннолетия прошел сравнительно сносно. Если б не штрафная работа, я бы не сидел в своей обжитой камере, а был бы вместе со все­ми, в столовой перед моим местом красовался бы букет цветов — коротко обрезанные астры в банке из-под повид­ла,— ребятам пришлось бы исполнить в мою честь состря­панное Гимпелем именинное поздравление, похожее на канон, я получил бы кусок пирога и лишний кусок мяса в виде добавка, и меня, конечно, освободили бы от рабо­ты и разрешили вечером погасить свет на час позже остальных. Но всему этому не суждено сбыться.

Итак, с нынешнего дня все вправе считать меня совер­шеннолетним, вправе корить тем, что я взрослый; впро­чем, бреясь над раковиной, я что-то не заметил особых перемен. Читая свою штрафную работу, я грыз печенье, беседовал с быстро оплывающей свечой, которая, однако, меня никак не просветила, и выкурил целую сигарету из запаса, оставленного мне Вольфгангом Макенротом. В кон­це концов проклятая свеча все же сделала свое дело,, за­ставила меня не хуже моего дедушки, краеведа и истол­кователя жизни, спрашивать себя и размышлять: кто ты? Куда стремишься? Какую ставишь себе цель и так далее, что всегда казалось мне отвратительным. К тому же на меня нахлынули воспоминания: подводное кофепитие в шестидесятилетие доктора Бусбека, представилась Ютта на качелях в узорах светотени, представились мои морские сражения, та минута, когда мы нашли Клааса среди тор­фяных брикетов, и похороны Дитте.

Все это я перебрал в памяти и ничегошеньки не из­влек, поэтому приход Йозвига мне не помешал; смущен­ный, но веселый, он вошел, пожелал мне доброго утра и поздравил:

Поздравляю, Зигги, со вступлением в совершенно­летие,—улыбаясь, вытряс из рукава сигареты на разбро­санные тетради. Сел на край койки. Уставился на меня участливо, долгим взглядом, ни слова не говоря, а за окном на осенней Эльбе, громыхая, ползла вверх и вниз черпа- ковая цепь стоявшей на якоре землечерпалки — уже много дней острозубые черпаки набрасывались на дно фарвате­ра, сотрясаясь и выплескивая воду, выходили на поверх­ность и, как бы наклонив голову, выплевывали в шаланду синеватый ил.

Может, работа пойдет живей, если я узнаю, что все ребята по мне соскучились? Даже-Эдди? Нет, от этого работа не пойдет живей. Может, тут виновата заданная Корбюном тема: «Радости исполненного долга» и я оттого выгляжу таким измученным, так раздражен и нетерпе­лив? Может, виновата и тема. Не лучше ли мне просто закруглиться, швырнуть работу Гимпелю, вот, мол, все, корец? Поскольку радость в исполнении долга еще длится, покончить с ней ловким ходом — значило бы провалить всю тему.

Тут Карл Йозвиг подпер руками голову, опустил глаза й кивком признал мою правоту, мало того, он, несомнен­но, одобрял мою настойчивость, хвалил мое упорство. Своими вопросами он просто хотел испытать мою стой­кость, пояснил он.

Штрафная работа есть штрафная работа, Зигги. Ра­дость исполненного долга настолько многообразна, что (Ггоит ее правильно осветить.

Многообразна? — переспросил я.

Ну да, если ты понимаешь, что я имею в виду.

Я не понимал.

Тогда слушай,—сказал он, и преподнес мне исто­рию, которую разрешил использовать по своему усмотре­нию.— Если это тебе поможет,— добавил он,— потому что в ней тоже пойдет речь о радости исполненного долга. Слу­чилось это с одним малым в Гамбурге, в яхт-клубе на Альстере. Так вот.

Была однажды у гамбургского общества гребцов силь­нейшая восьмерка, загребной носил фамилию Пфаф, но звали его попросту Фите, такой он пользовался популяр­ностью. На многих снимках видно было, как он стягивает через голову майку, чтобы подарить ее; Фите был честным спортсменом, но что он мог поделать, если деньги, раз по­пав к нему в руки, сами к ним прилипали, также и чужие, к сожалению; когда-нибудь это должно было открыться. Однажды на Альстере проходили большие отборочные гонки на первенство страны, и ожидалось, что Фите, как уже не раз, принесет победу Гамбургу. На берегах Аль- стера царила атмосфера небольшого национального празд­ника, речная полиция зорко охраняла дистанцию, Фите был широко известен даже в ее среде. Между одиночками и двойками шла ожесточенная борьба, но ее наблюдали без особого волнения, кульминационный пункт, как всег­да, составляли гонки восьмерок, а это еще предстояло. Да, был однажды мослатый честный загребной по имени Фите Пфаф, перед отборочными гонками он имел беседу с учтивым, но непреклонным господином; господину оказа­лись известны пристрастия и привычки Фите, и, перед тем как он откланялся, Фите пообещал, что во время го­нок ему вдруг стайет дурно, чужаку этого не простят* тогда как общий кумир вправе рассчитывать на сочув­ствие.

А теперь, пожалуй, можно дозволить восьмеркам вый­ти на старт. Обычная картина: лежа на животе, помощ­ники придерживают лодки, и по данному сигналу легкие, стройные, сверкающие лаком суда, разогнанные мощными сорока шестью гребками в минуту, а также возгласами рулевых и гулом толпы, вылетают на покрытую легкой рябью дистанцию, где долго в начальном спурте держат­ся наравне, но потом, когда лодка противника — я говорю уже «лодка противника» — учащает гребки, Фите Пфаф и его команда, как бешеные работая веслами, выходят на цолкорпуса вперед, очевидно намереваясь прийти первы­ми. Тщедушные рулевые орут в подвязанные мегафоны на атлетов, а те, рывком откидываясь на подвижных банках, рассекают воду длиннейшими веслами; от движения греб­цов в лодке будто бы многое зависит, и никто не откиды­вался так ловко и уверенно, как Фите Пфаф, у него это шло не от одних тренировок.

Восемьсот метров, тысяча двести; сейчас загребному должно сделаться дурно и ис£од гонок будет решен, но что это? Вместо того чтобы запнуться, сбить товарищей с темпа и, табаня веслом, завалиться вперед, у Фите слов­цо бы прибавилось сил. Он греб с ожесточением, с какой-то необъяснимой радостью, во всяком случае, он позабыл все, что обещал учтивому, но непреклонному господину, од был, как и раньше, примером для всей команды. Если спросишь, что же заставляло его вопреки данному обеща­нию с таким самозабвением и счастьем добиваться победы своей восьмерки, то должен будешь признать — это была радость исполненного долга. Понимаешь? Все отступило 9 эту минуту, ничто уже не шло в счет — едва он сел на подвижное сиденье, взялся за весло, услышал за спиной пыхтение товарищей и гул голосов с берегов Альстера, как уже не мог выбирать, он должен был подчиниться задан­ному ритму, должен был, так сказать, делать то, к чему обязывал долг.

Был однажды такой загребной, Фите Пфаф, великан с чувствительной душой, согласившийся под давлением шантажиста симулировать на отборочных гонках внезап­ную дурноту, однако чувство долга захватило его в свои сети и понесло по крайней мере почти до самого финиша, оставалось всего двести метров, и тут случилось нечто та* кое, от чего зрители застонали, а судьи повскакивали с мест. Фите по-честному стало дурно, он осел мешком, лод­ка потеряла управление, и восьмерка протйвника победи­ла. Поверили ему? Большая часть руководства яхт-клуба поверила; даже после того, как оно узнало, какой разговор вел Фите с учтивым господином, его полностью не лишили доверия, собирались даже оставить в восьмерке, но Фите сам не захотел, не мог и не вправе был: он счел своим долгом уйти — и ушел.

Йозвиг выдержал паузу, ожидая услышать мое мнение, но я молчал, потому что все еще представлял себе его историю в виде кинокартины — я только так ее воспри­нимал.

Видишь,—спросил он,—понимаешь теперь, куда может завести человека радость исполненного долга? Во что может превратить? — И с пригласительным жестом» — Используй материал, если хочешь.

Это радость исполненного долга, какая требовалась Корбюну,—сказал я.—И нечто совсем другое — жертвы долга, о них не говорят.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-09-19; просмотров: 181; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.119.160.85 (0.053 с.)