Отец оглядел предложенный завтрак, Но так к нему и не притронулся. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Отец оглядел предложенный завтрак, Но так к нему и не притронулся.



Когда-то ты другое говорила,—напомнил он,—к тому же он ранен.

Ничего он не ранен, он сам себя изувечил.

Да,— сказал отец,— да, да, он сам себя изувечил, но для этого тоже что-то требуется,—а мать после корот­кой паузы:

Страх для этого требуется, только страх!

Клаас был у нас самый способный, этот парень до­бился бы большего, чем я,— возразил отец.

Мы только о нем и пеклись,— сказала мать,— веч­но только о нем. А он? Если он самый способный, так мог бы, кажется, сообразить, к чему это приведет, то, что он над собой сделал. А теперь поздно.

Отец ничего не пил и не ел. Он все поглаживал свои редкие волосы, а то вдруг схватится за левое плечо, дол­жно быть, застарелая боль давала себя знать.

Клааса покамест здесь нет, да, похоже, ему и не выбраться.

А если он выберется? — спросила мать.

Тогда я знаю, к чему меня обязывает мой долг,— сказал отец, но в голосе его прозвучал затаенный упрек. Он повернул к матери небритое лицо, поглядел на нее ис­пытующе и дббавил: — Чему быть, того не миновать: на этот счет можешь не беспокоиться,—встал и двинулся к ней с протянутой рукой, но мать уклонилась от его при­косновения, проворно поставила чашку, пятясь, обошла стол, отступила к двери и без единого слова поднялась наверх, где скорее всего заперлась в спальне.

Отец пожал плечами. Он сбросил помочи, подошел к раковине, взял с угловой полки кисточку и мыло и, слег­ка откинувшись назад и расставив ноги, принялся намы­ливаться над раковиной, не спуская с меня глаз.

Ты, конечно, слышал,— обратился он ко мне,— Клаас сбежал и, возможно, здесь объявится.—Я шлепнул себе в кашу повидло и хранил молчание.— Он наверняка здесь объявится,— продолжал отец,— свалится как снег на голову, и подавай ему то и другое, провизию и местеч­ко, где он мог бы схорониться,— так ты ничего такого не делай, не сказавшись мне. Каждый, кто возьмется ему помогать, будет отвечать по закону, и ты, ты тоже бу­дешь отвечать по закону.

А что с Клаасом сделают, если его поймают? — спросил я.

На что отец, стряхивая с пальца мыло, как стряхива­ют сопли, только и сказал: — То, что он заслужил.— По­сле чего взял бритву, скривил лицо и стал скрести от ушей вниз, вытянув губы трубочкой, словно собираясь что-то насвистать, в то время как я рассеянно ковырял ложкой кашу, до тех пор ковырял серо-белые хлопья, пока отец не кончил бриться. Ему по-прежнему не хотелось пить и есть. Он вымыл бритвенный прибор, натянул помо­чи, все это сосредоточенно, не спеша, долго нашаривал давно отлетевшую пуговицу, высморкался, не пожалев времени заглянуть в носовой платок, и даже подошел к окну и долго созерцал Хузумское шоссе, где ровно ничего не происходило и только солнце плавило асфальт.

Когда он наконец после дальнейших оттяжек, как-то: наваксить сапоги, прочистить трубку, завести будильник — вышел из кухни и направился в контору, я выпил нали­тый ему чай, отнес в кладовку хлеб, маргарин и миску с волокнистым, ударяющим в зелень и легкую красноту ревеневым повидлом, поставил все на место и прислушал­ся. И так как ниоткуда ничто не угрожало, отрезал не­сколько ломтей хлеба в палец толщиной и отправил за пазуху, а за ними кусок копченой колбасы и два яйца, от­чего у меня запузырилась рубашка над поясом. Я поне­многу перекатил свои припасы назад, пока не ощутил дозвоночником холодные яйца и крошащийся хлеб. Кол­басу запихнул в карман. Еще отрезал ломтик белесой со­лонины и спустил по позвоночнику вниз. Рубашка у меня сзади вздулась, подобно очень низко свисающему рюкза­ку, но мне и этого показалось мало. Яблоки, спохватился я, вспомнив гравенштейны в моей комнате на шкафу, и решил несколько штук припрятать за пазуху. Итак, я вы­шел из кухни и стал подниматься по лестнице, держась поближе к стенке и чувствуя, как ha каждом шагу яйца, хлеб и мясо ерзают у меня по спине и холрдят ее, благо­получно проскользнул наверх и мимо неприятельской спальни, открыл дверь к себе и обмер: на моей кровати с открытыми глазами лежала матушка. Выходит, она удалилась не в спальню, как я полагал, и не стояла там у окна, как я представлял себе, с надменно поджатыми гу­бами, за занавеской, чтобы почерпнуть утешение у дамбы, у горизонта или у сверкающих вод; в моей.кровати ле­жала она, свернувшись, укрытая по грудь, бросив белые в веснушках и гречке руки поверх одеяла. Потом это по­вторялось так часто, что уже не смущало меня, но в тот дейь зрелище это пригвоздило меня к месту. Я только таращился на нее. Я даже не задался вопросом, по како­му случаю мать — и вдруг в моей постели и так далее, и прочее тому подобное. Волосы ее рассыпались по по­душке. Тело, скорее плоское, казалось под одеялом туч­ным. Уж не задумала ли она выжить меня из моей ком­наты? А ну, как она решила насовсем ко мне перебрать­ся? Лежа она вдруг напомнила мне сестрицу Хильке.

Ее открытые глаза ничего не поясняли, да она и не думала передо мной извиниться. Сырое, прохладное при­косновение в области позвоночника заставило меня опом­ниться, и я стал думать, кагг бы половчее исчезнуть из ее поля зрения. Я решил ретироваться задом, как кошки ре­тируются из магического круга, потянулся к дверной руч­ке и уже ступил за порог, как она меня окликнула:

Поди сюда и стань ближе.— Я послушался.— По­вернись,— сказала она. Я повернулся и подобрал зад, мне и в самом деле казалось, будто я могу скрыть свисающий мешок, который образовала на спине моя рубашка, но тут она прибавила: — Выкладывай все, что набрал,— и я пере­двинул припасы с позвоночника на пупок, полез за па­зуху, вытащил все как есть, одно за другим, и сложил на полу: хлеб, яйца и ломтик белесой говядины. Я пригото­вился к любому вопросу, хотел рассказать про свой тай­ник — не в мельнице, а на полуострове, в сторожке пти­чьего смотрителя,— сославшись на необходимость создать запас на случай плохих времен, но мать ничего этого не стала слушать.— Все отнесешь назад в кладовую,— сказала она. В голосе ее не слышалось ни угрозы, ни предостережения, ни даже разочарования, он звучал стра­дальчески, когда она приказывала мне все, что я собрал


для Клааса, вернуть на место, и я долго глядел на нее с удивлением, ожидая, ожидая неминуемого наказания — напрасный страх! — мать даже улыбнулась и подбадривав юще мне кивнула; тут уж я вытащил рубашку из штанов, собрал все в подол и отцес в кладовку.

Что с ней приключилось? Почему она не наказала меня? Я положил яйца к яйцам, мясо к мясу, колбасу к колбасе и только сложенный пополам ломоть сохранил в кармане и несколько раз ударил по нему, чтоб не выпи­рал из штанов.

Я все поглядывал из окна кухни на мельницу, ожидая оттуда сигнала, а между тем отец в конторе принялся разговаривать по телефону на свой обычный манер: ой громогласно выкрикивал короткие фразы-донесения, по нескольку раз повторяя последнее слово каждой фразы. Разговаривать по телефону нормально он был просто не­способен, и я надеялся, что мать, как не раз случалось, спустится закрыть дверь конторы, что не мешало домаш­ним слышать каждое слово, но все же было не так мучи­тельно; однако наверху дарила мертвая тишина. Окон­це, за которым лежал, дожидаясь меня, Клаас, то.же не подавало признаков жизни. «Бумаги из Хузума получе­ны»,— ревел отец. Я представлял себе, как брат спит на ложе из сухого камыша и мешков, подобравшись, словно для прыжка, сохраняя и в чутком сне настороженную го­товность. «Никаких особых происшествий,— кричал отец,— про-ис-шествий!»

Я прикидывал, какой предпочесть маршрут, чтобы не­заметно пробраться на мельницу, мысленно проходил мимо рвов, испытующе поглядывал на дамбу, сокрушался об отсутствии подземного хода и, придумывая окольный путь, увидел Окко Бродерсена, который от Хольмсенвар- фа со своей почтовой сумкой направлялся в нашу сторо­ну. Велосипед его отчаянно восьмерил. Обшарпанная ко­жаная сумка, очевидно, мешала почтальону удерживать равновесие. «Сообщение последует незамедлительно»,— надрывался отец.

Окко Бродерсен держал курс сюда; прогромыхав по бревенчатому мостику, он, разговаривая сам с собой, подъ­езжал все ближе, метя в наш столб с указательной таб«личкой, но в последний миг, вильнув, проскочил мимо щ описав крутую дугу, приземлился у нашего крыльца.


С проклятиями слез он с велосипеда, пустой, сколотый булавкой рукав его форменной тужурки подпрыгивал и лягался, как от электрических разрядов. Рывком передви­нув сумку на живот, поднялся он на крыльцо и, не посту­чав, вошел в кухню, где и пожелал всем, кого это касает­ся, доброго утра, после чего сел за кухонный стол и, вы­тащив из кармана часы, положил их перед собой. Ка­залось, он остался ими доволен, так как милостиво по­кивал, но, когда я захотел поближе на них взглянуть, по­мешал мне, положив передо мной открытку с видом Гамбурга.

Вот, прочти,— сказал он,— если умеешь читать. Хильке собирается приехать, твоя сестра навсегда возвра­щается домой.

Последует незамедлительно! — выкрикнул отец в своей конторе.

Можешь в воскресенье ехать за ней на вокзал,— добавил почтальон и продолжал с довольным и каким-то даже любовным вниманием глядеть на часы, что он, кста­ти, делал всегда, стоило ему присесть; порой мне прихо­дило в голову, что его часы по-другому исчисляют и по­казывают время, нежели все прочие часы, и что ему хо­чется понять, в чем, собственно, разница.

Старого однорукого почтальона нисколько не интере­совал рев отца; погруженный в наблюдение за часами, он, посапывая, терпеливо дожидался, покуда отец повесит трубку и выйдет в кухню; дождавшись, он привстал, и мужчины обменялись рукопожатием, называя друг друга по имени с вопросительной интонацией: — Йенс? — Окко? — Почтальон взял у меня охкрытку, протянул отцу вместе с газетой и снова сел. Он огляделся в кухне, слов­но что-то искал.

Чаю? — осведомился отец.— Не выпьешь ли чашеч­ку чаю?

Вот-вот,— сказал почтальон,— как раз то самое: чашечка чаю.— И тут они стали чаевничать, поочередно расхваливая крепкий и сильно подслащенный чай и по­глядывая друг на друга каждый через край своей чашки. Вот и все, чем они были заняты, а на самом деле далеко не все, каждый про себя только и думал, как бы незамет­нее подобраться к тому, что, собственно, должно было по­служить темой их разговора; так уж у нас ведется: на­чинают всегда исподволь, с прохладцей, словно между прочим, не повышая голоса.

Потому-то я и не могу позволить Окно Бродерсену на­чать с места в карьер о том, что его беспокоит; для того чтобы он остался себе верен, я должен помедлить, хотя бы упомянув тот предварительный разговор, который оба земляка повели за кухонным столом, безбоязненно усна­щая его паузами; они говорили об атаках на бреющем полете и о велосипедных шинах — я должен вновь пре­терпеть ту обстоятельность, в какую они вдавались, рас­спрашивая в подробностях о самочувствии всех близких и родных; я должен также упомянуть их неторопливые, хорошо рассчитанные жесты и движения. Пустой рукав Бродерсенова мундира мел по кухонному столу. Отец сгибал газету и разглаживал ее по сгибу. Бродерсен, по- глядывая на часы, рассказывал, как трудно купить вело­сипедные шины. Ругбюльский полицейский нет-нет да и поднимал голову, словно ему слышались в доме подозри­тельные шумы.

Так они постепенно шли на сближение, каждый об­стоятельно и долго готовил другого, пока старый почталь­он не счел себя вправе завести разговор о цели своего прихода:

Оставь его в покое, Йенс,— сказал он, на что мой отец — он, похоже, только и ждал этого:

Вот и ты туда же, болтаешь невесть что, точно старый Хольмсен; он вчера как раз заглянул ко мне ве­черком и только про то и рядил, что, мол, оставь его в покое. А что, собственно, случилось? Запрещение писать картины пришло из Берлина, его не я придумал, да и конфисковать картины — тоже распоряжение из Берли­на. У меня на все имеются твердые указания, и я их не превышаю.

Говорят, ты эа ним так и гоняешься,—сказал поч­тальон.

Гоняюсь? — повторил отец,— что значит гоняюсь? Кто-то должен был ему сообщить, какое против него по­становление, а здесь, на моем участке, это прямая моя обязанность.

Говорят,—продолжал почтальон,—ты только и зна­ешь его караулить день-деньской и даже темной ночью.

Раз запрещение, значит, требуется следить,— от­махнулся отец, но Окко Бродерсен был готов к этому от­вету.

Люди говорят, ты хватаешь через край, делаешь больше, чем с тебя спрашивают.

Вы не знаете, что с меня спрашивают,— отвечал отец.

Нет,— сказал почтальон,— этого они, конечно, не знают, но говорят, ты в этом случае перегибаешь палку. У тебя, говорят, лично против него зуб.

Ругбюльский полицейский передернул плечами; спо­койно глянув на этого человека, который фигурировал с ним рядом на многих фотоснимках в конторе — и даже на том, овальном, где артиллеристы преклонили колена церед гаубицей,—он закрыл глаза, задумался и дал себе изрядно подумать, прежде чем сказать примерно следую­щее:

У меня свое поручение, а он себе придумал свое. Я ему объявил, чего он не должен делать, а он мне объ­явил, что он и дальше будет это делать. Я не могу допу­стить исключений, а он, видишь, хочет быть исключени­ем. Объясни это тем, кто так много говорит. Ступай к ним и преспокойно скажи, что каждый из нас делает свое: мы сказали друг другу все, что надо было сказать, и каждый понимает, что отсюда последует.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-09-19; просмотров: 161; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.222.109.141 (0.015 с.)