Ревнивец–маркиз (или невинность по исторической части) 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Ревнивец–маркиз (или невинность по исторической части)



“... Нельзя быть более императором, чем он ”,— замечает о Николае маркиз де Кюстин.

Маркиз не скрывает, что русский царь произвел на него чрезвычайное впечатление. Он говорит о постоянном выражении “суровой озабоченности” на лице императора и указывает на отсутствие добродушия в его чертах, что, по мнению автора, “изъян не врожденный, но благоприобретенный ”. “Впрочем, — добавляет Кюстин, — порой во властном или самовластном взгляде императора вспыхивают искры доброты, и лицо его, преображенное этой приветливостью, предстает перед окружающими в своей античной красе ”.

Об античной красоте государя, классической правильности его черт говорят, как мы убедились, едва ли не все очевидцы. И если российских подданных, как сказано, еще можно заподозрить в патриотической лести, иностранцы отдают дань Николаю вполне бескорыстно.

“У императора греческий профиль, — продолжает Кюстин, — высокий лоб, слегка приплюснутый сзади, прямой нос безупречной формы, очень красивый рот, овальное, слегка удлиненное лицо, имеющее воинственное выражение, которое выдает в нем скорее немца, чем славянина ”.

Кюстин восхищается внешностью императора многократно, неустанно, подробно. Он замечает, какой наряд венценосцу больше к лицу (“В парадном мундире алого цвета император особенно красив ”). Те, кто осведомлен об интимных предпочтениях маркиза — о его гнусной, как выражались в старину, страсти, готовы усмотреть в таковых описаниях сугубо прикладной смысл.

Тем паче что Кюстин невысокого мнения о русских женщинах, в особенности о простолюдинках, которые, как он полагает, “на удивление уродливы, до отвращения нечистоплотны ”. Он говорит, что ни разу не встречал на улице женщины, которая бы привлекла его взор. “Странно подумать, что именно они — жены и матери мужчин с такими тонкими и правильными чертами... ” Впрочем, говоря о том, что привлекательные мужчины встречаются в России чаще, чем интересные женщины, Кюстин присовокупляет, что это “отнюдь не мешает обнаружить и среди мужчин множество плоских, лишенных выражения физиономий ”. Как тут не вспомнить автора “Философического письма”, горько сетующего на “немоту наших лиц ”.

И тут на сцену вновь выступает наш старый знакомец — Борис Парамонов. Разумеется, такой автор, как Кюстин, вызывает у него глубокий творческий интерес.

Б. Парамонов цитирует один французский источник, согласно которому в ночь на 28 октября 1824 года маркиз был найден без сознания, избитым, раздетым до пояса на дороге из Версаля в Сен–Дени. У него оказались сломаны пальцы, с которых исчезли кольца. “Это сделала с ним компания солдат, с одним из которых, предположительно, Кюстин пытался устроить свидание ”16.

Отсюда, полагает Б. Парамонов, в душе несчастного маркиза навеки поселился смешанный с вожделением страх перед мундиром. Вот почему отважный путешественник трепещет вблизи императора Николая. И вообще, “Россия у Кюстина — это метафора половой несвободы”, а его пресловутая книга — не более чем “фантазия гомосексуалиста ”. При этом маркиз попросту без ума от императора Николая, но невозможность обладания предметом возбуждает в нем политическую желчь. “Можно сказать, что недовольство Кюстина Россией — это обыкновеннейшая ревность влюбленного, которому предпочли другого (другую) ”.

Итак, не принадлежи маркиз де Кюстин к сексуальным меньшинствам, его оценки страны посещения носили бы куда более теплый характер. В этой связи стоило бы повнимательнее приглядеться к тем иностранцам, которые опрометчиво позволяли себе нелестные суждения о России. Их, может быть, тоже страшила вовсе не императорская цензура как таковая, а “образ цензуры, налагаемый культурой на чувственную вседозволенность ”. Вот где собака зарыта. “Именно об этой цензуре, — заключает Б. Парамонов, — все время ведется речь у Кюстина, а не об отсутствии в России 1839 года свободы слова и прочих гражданских прав ”.

Думается, такая гипотеза полностью бы устроила императора Николая.

Тем более что как бы в компенсацию за ущерб, нанесенный им женщинам из народа, Кюстин весьма благожелателен к дамам русского императорского семейства. В первую очередь к императрице (урожденной прусской принцессе), которая буквально покоряет его своим обаянием, любезностью и умом. Но одновременно внушает и некоторую скорбь.

Описывая императрицу Александру Федоровну, Кюстин старается всячески подчеркнуть ее телесную немощь: хрупкость, прозрачность, угрожающую худобу, явно выраженную возможность чахотки. Преисполненный горестного сочувствия, автор записок не исключает — разумеется, он толкует об этом в деликатнейшей форме, — что жена императора имеет шанс отправиться в мир иной ранее своего августейшего супруга.

От внимания Б. Парамонова не может укрыться этот тонкий намек. Со свойственной ему проницательностью он утверждает, что императрица абсолютно здорова. И что Кюстин упирает на ее болезненное состояние с единственной и вполне извинительной целью. Ведь сказано, что маркиз неравнодушен к мужу псевдобольной. Он втайне сам жаждет обладать красивейшим мужчиной Европы. Поэтому в мрачных глубинах его подсознания бродит коварная, хотя по–своему и остроумная мысль. Он стремится устранить нежелательную, но могущественную соперницу. Маркиз мобилизует для этого все силы своего воображения: так в Александру Федоровну вселяется смертоносная болезнь.

“Только совершенной невинностью Б. Парамонова по исторической части можно объяснить его трактовку этого сюжета... ” — меланхолически замечают современные комментаторы записок маркиза, попутно приводя бесспорные свидетельства серьезной болезни императрицы.

Надо отдать должное Б. Парамонову: в качестве знатока он совершенно неуязвим. В той области, где он с такой эффективностью подвизался и которую можно было бы условно назвать сексуальной культурологией, он действует — повторим это еще раз — как истый марксист. Он объясняет всё сущее, исходя из некоторого универсального подозрения. Или, как сказал бы Достоевский, из идеи, попавшей на улицу, которая (то есть идея) сделалась своего рода шпаргалкой для доверчивых школяров. “Невинность по исторической части ” является здесь необходимым условием жанра. И если автор “Подростка” (чье отдающее педофилией название должно было бы крепко насторожить Парамонова) наделяется тайным влечением к роковому красавцу Спешневу, что мешает маркизу де Кюстину, легитимисту и преданному стороннику Бурбонов, усмотреть в русской законной монархине узурпаторшу его заветнейших прав?17

“ПапаЂ после шести лет брака был влюблен в МамаЂ,— говорит императорская дочь, — любил видеть ее нарядно одетой и заботился о самых мелочах ее туалета. МамаЂ тотчас же соглашалась с ним, и ПапаЂ, немного смущенный и сконфуженный, усиливал свою нежность к ней ”.

Проходят годы. В 1837-м английская “Таймс” позволяет заметить, что русский царь, который “долгое время был образцом супружеской верности, ныне явно пренебрегает женой ”. Кюстин, в свою очередь, упоминает про “тайные любовные похождения”, которые злые языки приписывают царствующему монарху. “Злые языки” особенно развяжутся после кончины государя.

Пушкин полушутливо назидает жену, чтобы она не кокетничала с царем, который по причине ее жестокости “завел себе гарем из театральных воспитанниц ”. Эти слова есть в большей мере семейственный юмор, нежели свидетельство исторического порядка. Еще менее последнее относимо к рассуждениям иностранцев.

“Царь, — утверждает один из них, — самодержец в своих любовных историях: если он отличает женщину на прогулке, в театре, в свете, он говорит одно слово дежурному адъютанту. Особа, привлекшая внимание божества, попадает под наблюдение. Предупреждают супруга или родителей о чести, которая им выпала. Нет примеров, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением благодарности. (Драматическая судьба актрисы Варвары Асенковой опровергает это безапелляционное утверждение. — И. В.) Равным образом нет еще примеров, чтобы обесчещенные мужья или отцы не извлекли прибыли из своего бесчестья”. Далее автор приводит слова, якобы принадлежащие фрейлине императорского двора: “Мой муж (фрейлины, как известно, были незамужем. — И. В.) никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом ”.

Все эти занимательные подробности сильно преувеличены. (Описанная методика скорее будет применяться через сто лет.) Достоевский был, в общем, осведомлен об этой стороне жизни императорского двора. Весьма убедительной представляется версия, согласно которой в образе князя Петра Валковского из “Униженных и оскорбленных” сказались черты князя Петра Волконского, министра императорского двора и уделов. Именно он был “признанным устроителем романов государя”. П. А. Вяземский называет его “Перекусихиной нашего времени ”.

Не припомним, мелькала ли в обширнейшей литературе о Достоевском мысль о том, что не только Спешнев, но и император Николай — один из прототипов Ставрогина. (Своего рода альянс трех Николаев.) Но если даже это нам померещилось, следует обсудить такую гипотезу. Она не так безумна, как кажется.

“Император пленил меня...”

Действительно: преувеличенная, невозмутимая, неживая красота Ставрогина как бы корреспондирует с выражением холодного величия, которое, по отзывам современников, наиболее характерно для лица государя. Это маска, личина, лярва: результат прилежных актерских усилий.

Кюстин говорит, что лицо императора Николая “становится холодным и застывает” из–за постоянной привычки сдерживать свои страсти. Но чем же, как не сдерживанием страстей (которых у него, заметим, хватает), занят денно и нощно Николай Всеволодович Ставрогин, не ответивший даже на оскорбление действием и принудивший себя после нанесенной ему пощечины убрать руки за спину? Эта самовоспитательная и не лишенная элементов мазохизма методика приносит плоды. Соединенная с демонической внешностью героя, она подчиняет ему людей и заставляет их взирать на него едва ли не с обожанием.

“... Признаюсь, император пленил меня! — восклицает Кюстин. —... Красота доставляет ему лишний способ быть убедительным... ” Тем более добавим, когда она сопряжена с тайной, каковой в случае с Николаем Павловичем является власть, а в случае с Николаем Всеволодовичем — вся биография героя. Последний, пожалуй, согласился бы с маркизом де Кюстином: “Заставить другого восхищаться собой — один из способов держать его в повиновении ”. И у царя, и у гражданина кантона Ури есть одна объединяющая их черта: театральность поведения.

“Император настолько вошел в свою роль, — замечает Кюстин, — что престол для него — то же, что сцена для великого актера ”.

Император вошел в свою роль; он, как замечено по другому поводу Достоевским, “самосочиняется”. Но не обладает ли даром лицедейства и тот, кого Петр Верховенский воображает в образе Ивана–царевича?

“Сочините–ка вашу физиономию, Ставрогин ”,— восклицает Петруша.

 

Три основных выражения подмечает маркиз на лице русского царя. Это суровость, торжественность и — когда надо расположить собеседника — восхитительная любезность. Причем каждое из этих выражений исчезает внезапно, не оставляя после себя никаких следов. “На моих глазах без всякой подготовки происходит смена декораций; кажется, будто самодержец надевает маску, которую в любое мгновение может снять... император всегда играет роль, причем играет с великим мастерством ”.

Ты был не царь, а лицедей.

Пушкин, настойчиво рекомендовавший государю везде и во всем быть подобным великому пращуру, очевидно, полагал, что сам играемый “текст” окажет могущественное воздействие на характер и дух самодержца. И что “милость к падшим” будет наконец излита.

Нет! Он с подданными мирится;
Виноватому вину
Отпуская, веселится;
Кружку пенит с ним одну;
И в чело его целует,
Светел сердцем и лицом;
И прощенье торжествует,
Как победу над врагом.

Николай тоже порой целует своих недоброжелателей. Однако это вовсе не означает, что он простил их.

В 1826 году, в Москве, к нему доставляют студента Московского университета Александра Полежаева. В присутствии министра народного просвещения А. С. Шишкова (дабы продемонстрировать адмиралу, чему научаются в подведомственных ему заведениях молодые люди) доставленному было велено прочитать вслух его поэму “Сашка ”.

“— Что скажете? — спросил Николай Павлович по окончании чтения.— Я положу предел этому разврату, это все еще следы... последние остатки... Я их искореню! ”

Благо, что Пушкину не было велено при первом свидании с государем прочитать вслух еще не известную царю “Гавриилиаду”: судьба поэта могла бы сложиться по–иному. Полежаев был отдан в солдаты и погиб. Но перед тем ему было сказано: “Я тебе даю военной службой средство очиститься. От тебя зависит твоя судьба ”. После чего государь, “поцеловав его в лоб, отпустил ”.

Петр целует подданного в уста; Николай — в лоб: казалось бы, невелика разница. Но в первом случае царский поцелуй означает прощение и примирение; во втором — это холодный сценический жест, лишь подчеркивающий тяжесть царской немилости. (Заметим в скобках, что Христос в поэме Ивана Карамазова целует великого инквизитора в уста: поступок довольно загадочный. Алешу Карамазова, повторившего это действие в отношении самого брата Ивана, тот обвиняет в литературном воровстве. Означает ли поцелуй Христа, что Он прощает великого инквизитора? Или по меньшей мере понимает его мотивы?)

Между тем император Николай помнит о зрителях. И как всякий знающий себе цену актер, он решается на рискованные импровизации.

“И хладно руку жмет чуме...”

В июне 1831 года в Петербурге открылась холера. Вскоре она приняла угрожающие размеры. Поползли слухи об отравлениях: обвиняли, как водится, иностранцев и лекарей. 22 июня на Сенной площади (противоположной по своему статусу Сенатской, что лишь подчеркивается созвучием первых слогов) чернь, “возбужденная толками и подозрениями”, разгромила временную больницу, избила до полусмерти больничную прислугу и умертвила нескольких врачей. Заодно были выброшены на улицу и холерные больные. Батальон Семеновского полка, пришед на площадь с барабанным боем, рассеял толпу. Были двинуты и преображенцы, которые, впрочем, не видя государя, стали роптать. Но, как пишет в дневнике князь Меншиков, “магическое для русских слово все переменило ”. Солдатам было сказано, что “поляки подбивают народ, и мигом преображенцы зарядили ружья”. (Таким образом, одни и те же аргументы оказались пригодны как в смысле возжигания страстей, так и для их утишения.) Русский бунт, “бессмысленный и беспощадный”, захлебнулся, едва возникнув. Однако на следующий день толпа на Сенной (до пяти тысяч человек) собралась вновь.

26 июня 1831 года Пушкин, проводящий с юной женой медовое лето в Царском Селе, пишет в Москву — П. В. Нащокину: “На днях на Сенной был бунт... собралось православного народу тысяч шесть, отперли больницы, кой–кого (сказывают) убили, государь сам явился на месте бунта и усмирил его. Дело обошлось без пушек, дай бог, чтоб и без кнута. Тяжелые времена, Павел Воинович ”.

“Обошлось без пушек ”,— говорит автор “Полтавы ”. Он помнит о 14 декабря.

Некоторая отдаленность от Петербурга заставляет Пушкина довольствоваться слухами. Но он в общих чертах верно передает суть дела.

23 июня 1831 года государь в коляске прибыл на место событий. Встав во весь рост, он обратился к толпе:

“— Вчера учинены были злодейства, общий порядок был нарушен. Стыдно народу русскому, забыв веру отцов своих, подражать буйству французов и поляков (прямая отсылка к недавним мировым потрясениям — Французской революции 1830 года и польскому восстанию, о которых народ был в общих чертах, по–видимому, осведомлен. — И. В.), они вас подучают, ловите их, представляйте подозрительных начальству, но здесь учинено злодейство, здесь прогневили мы Бога, обратимся к церкви, на колени, и просите у Всемогущего прощения!”18.

При всей эмоциональности царской речи в ней сокрыт точный расчет. Во–первых, само появление государя, предваренное вчерашним движением войск, должно было произвести сильное впечатление на собравшихся. (К тому же государь только что потерял умершего от холеры брата — великого князя Константина Павловича.) Во–вторых, император тонко обыграл международную ситуацию, воззвав к патриотическим чувствам и указав на тех, кого народ и без того был склонен винить во всех смертных грехах. И в–третьих, у оратора хватило такта призвать публику пасть на колени не перед ним лично, а перед самим Всевышним, кого и следует, собственно, в первую очередь молить о снисхождении19.

Эта сцена глубоко поразила современников: помимо присущего его сану величия, государь явил еще завидное бесстрашие. Правда, мало кто ведал о посещении Николаем Павловичем — перед тем, как он отправился на Сенную — батальона преображенцев, которые громкими криками “ура” изъявили готовность исполнить свой долг. Как далеко находились эти войска в момент произнесения императорской речи?

Император именует собравшихся “дети”: он выбирает единственно верный тон. С одной стороны, это напоминание о своей царской (то есть отеческой!) роли. С другой — указание на неразумность толпы, на ее, так сказать, социальный инфантилизм.

Впрочем, через много лет герценовский “Колокол” придаст случившемуся несколько иную речевую окраску: “Тут высказался весь Николай, неподдельно, наивно, натурально... “Что вы это делаете, дураки? С чего вы взяли, что вас отравляют? Это кара Божия. На колени, глупцы! Молитесь Богу! Я вас! ”

Действительно, то, что происходило на площади, не вполне соответствовало официальной идиллии. Князь Меншиков, ставший свидетелем происшествия, говорит: “В это время несколько человек возвысили голос. Государь воскликнул к народу:

— До кого вы добираетесь, кого вы хотите, меня ли? Я никого не страшусь, вот я (показывает на свою грудь) ”.

Словно Наполеон, покинувший Эльбу и распахивающий сюртук под дулами королевских солдат (“стреляйте в своего императора! ”), Николай подставляет грудь закипающей стихии народного мятежа. Что, в общем, производит вполне предсказуемый эффект.

“Народ в восторге и слезах кричал “ура ”. После сего государь поцеловал одного старика и воротился на Елагин и в Петергоф ”.

И снова поцелуй: надо полагать — в лоб. Это, по всей видимости, должно было означать, что, хотя государь и недоволен своим народом, он не лишает его шанса стать совершенней. Он обращается к нему попеременно — то грозным, то милостивым ликом.

Николай сам творит миф о всесильном и справедливом царе, чей суд непогрешим и бесспорен. Эту теорию он пытается утвердить личным примером. Он — последний русский самодержец, который осмеливается являться: не в том, разумеется, смысле, как чаемый Петром Верховенским царственный самозванец, но тоже, как сказочный персонаж, по слову которого прекращаются гражданские распри20.

Достоевский был неплохо осведомлен о царских подвигах на Сенной.

В романе “Бесы” есть сцена: впавший в легкое умственное расстройство губернатор Лембке пытается усмирить толпу “бунтовщиков ”.

“— Шапки долой! — проговорил он едва слышно и задыхаясь. — На колени! — взвизгнул он неожиданно, неожиданно для самого себя, и вот в этой неожиданности и заключалась, может быть, вся последовавшая развязка дела ”.

В сбивчивой речи губернатора Лембке пародийно контаминированы два приключения с императором Николаем: 14 декабря 1825-го и 23 июня 1831-го. От более искушенных читателей “Бесов” вряд ли мог укрыться этот прозрачный намек.

“Бунт”, равно как и его “подавление”, все больше обретает характер непристойного фарса, который достигает кульминации в начальственном губернаторском крике “Розог! ”. Засим следует сообщение Хроникера (впрочем, тут же им и опровергаемое), что в суматохе была по ошибке высечена “проходившая мимо бедная, но благородная дама ”. (Вспомним: “Дело обошлось без пушек, дай бог, чтоб и без кнута ”.)

Губернатор Лембке — конечно, не государь Николай Павлович. Но от великого до смешного — один шаг. В романном пространстве Достоевского это расстояние еще короче.

Меж тем происшествие с императором на Сенной — не единственный случай мифопоэтического порядка.

29 сентября 1830 года Николай явится в пораженную холерой Москву. Пушкин, отрезанный карантинами от внешнего мира, сидит в Болдине: его снедает тревога по оставшейся в первопрестольной невесте. Позже в “Телескопе” будет напечатано его стихотворение “Герой ”. Автор поставит под ним не реальную дату написания, а число, когда император въехал в устрашенный бедствием город.

В стихотворении (написанном в форме диалога “поэта” и “друга”) речь идет о Наполеоне, в 1799 году посещающем чумной госпиталь в Яффе.

Не бранной смертью окружен,
Нахмурясь ходит меж одрами
И хладно руку жмет чуме
И в погибающем уме
Рождает бодрость...

Так говорит поэт. Друг возражает ему в том смысле, что, если верить историкам, генерал Бонапарт не прикасался к зачумленным. На это поэт отвечает:

Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман...
Оставь герою сердце! Что же
Он будет без него? Тиран...

Пушкин выражается аллегорически. Сопоставление двух героев — Наполеона и Николая, конечно, не может не льстить самолюбию самодержца. Но и последние строчки стихотворения тоже адресованы ему. Это все та же неизбывная для Пушкина тема: о милости к падшим.

“Я был в восхищении от героической решимости моего царя...” — говорит о визите в Москву Бенкендорф, как всегда, призванный для сопутствования государю. “Мы знаем, что ты будешь; где беда, там и ты! ” — такими криками (не лишенными, правда, оттенка двусмысленности) встретил народ своего царя, когда он у Иверских ворот изволил приложиться к иконе (чья святость как бы отвергала угрозу случайной заразы).

Меж тем холера усиливалась. Заболел и умер в несколько часов лакей, находившийся при собственной комнате государя; умерла одна из женщин, служивших во дворце. 5 октября за обедом царь вдруг почувствовал приступ дурноты “и принужден был выйти из–за стола ”. Обедавших посетил ужас. И хотя вернувшийся от императора доктор передал приказание продолжать трапезу, никто не притронулся к еде. “Вскоре затем, — говорит Бенкендорф, — показался в дверях сам государь, чтобы нас успокоить; однако его тошнило, трясла лихорадка, и открылись все первые симптомы болезни. К счастью, сильная испарина и данные вовремя лекарства скоро ему пособили, и не далее, как на другой день, все наше беспокойство миновало ”.

Его царствование продлится еще двадцать пять лет.

Преступный город

... В 1848 году, словно соперничая с западной революционной заразой, холера вновь посещает Россию. Хотя повальной эпидемии нет, смертность остается довольно высокой.

В это лето братья Федор и Михаил Достоевские нанимают дачу в Парголове и, как замечает их младший брат, Андрей Михайлович, проживают там “не в таком страхе от холеры, как мы в Петербурге ”. Старшие братья усиленно рекомендуют младшему бросить “зачумленный город” и явиться к ним в Парголово. Но, когда Андрей Михайлович решается наконец последовать их братскому призыву, он застает в Парголове первого заболевшего. “С больным случился припадок на улице, и брат Федор сейчас же кинулся к больному, чтобы дать ему лекарства, а потом и растирал, когда с ним сделались корчи ”.

Брат Федор выказывает мужество, пожалуй, не меньшее, чем в свое время император Николай. Или, скажем, Наполеон Бонапарт. Впрочем, никаких поэтических откликов на это событие не последовало.

В следующем, 1849-м, холера продолжает свое гибельное дело. Достоевский и его товарищи ограждены от болезни стенами Петропавловской крепости. Очевидно, это не худшее место в городе, ибо никто из узников не заболеет и не умрет.

Нынешнее бедствие не подведет к таким катаклизмам, как в 1831 году. Тогда, помимо волнений на Сенной, грянет еще беда: восстанут старорусские военные поселения. (Сценарий известен: холера, слухи об отравлении, убийства офицеров и врачей — все то, что в недавние времена иные историки глубокомысленно трактовали как досадные, но неизбежные издержки освободительной борьбы.) Император Николай Павлович вновь оказывается на высоте. Он, говорит Бенкендорф, “хотел сам все лично видеть, и потушить в его начале бунт, угрожавший самыми опасными последствиями. Он отправился в поселения совершенно один, оставив императрицу в последнем периоде ее беременности и в смертельном беспокойстве по случаю этой отважной поездки. Постоянный раб своих царственных обязанностей, государь исполнял то, что считал своим долгом; ничто, лично до него относившееся, не в силах было остановить его ”.

Правда, отправиться в поселения было решено после того, как сами бунтовщики прислали в Петербург депутацию — с нижайшею просьбой разобраться в том, что ими содеяно. Царь отозвался немедля: “в грозе и буре” он предстал перед обагренными кровью батальонами. “Лиц ему не было видно, — говорит Бенкендорф, — все преступники лежали распростертыми на земле, ожидая безмолвно и трепетно его монаршего суда ”. Государь приказал вывести из рядов зачинщиков и немедленно предать их в руки военных властей. Что касается Старой Руссы, то на просьбу жителей о помиловании государь, “наиболее против них раздраженный”, отозвался, что ноги его не будет в преступном городе и что ими займется военный суд.

Через четыре с лишним десятилетия в “преступном городе” поселится автор “Записок из Мертвого дома”, сам некогда подсудимый военного суда. Здесь преимущественно будут написаны “Братья Карамазовы ”. Здесь также будет сочинена Пушкинская речь.

“Нам покамест не до смеха: ты верно слышал о возмущениях новгородских и Старой Руси, — пишет Пушкин П. А. Вяземскому 3 августа 1831 года. — Ужасы. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезано в Новгородских поселениях со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен; 15 лекарей убито; спасся один при помощи больных, лежащих в лазарете; убив всех своих начальников, бунтовщики выбрали себе других — из инженеров и коммуникационных. Государь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить, и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились. Но бунт Старо–Русский еще не прекращен. Военные чиновники не смеют еще показаться на улице. Там четвертили одного генерала, зарывали живых и проч. Действовали мужики, которым полки выдали своих начальников. — Плохо, ваше сиятельство. Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы ”.

 

Через пять лет будет написана “Капитанская дочка ”.

Незадолго до смерти Достоевский скажет А. С. Суворину: “... Вы не знаете, на что способен народ, когда он в ярости. Я видел страшные, страшные случаи ”.

Скорее всего он имеет в виду убийство отца, хотя лично и не был свидетелем убиения. “Ужасы” сохранены его семейным сознанием — и трудно поверить, что на “пятнице ” Петрашевского, где речь ведется об освобождении крестьян, он склоняется к крайнему варианту: “А хотя бы и через восстание! ”

“Это бунт ”,— молвит брат Алеша брату Ивану по поводу только что выслушанной поэмы. О великом инквизиторе и Христе братья беседуют в “карамазовском” городе Скотопригоньевске: известно, что Старая Русса — его “прототип ”.

Гений места тоже влияет на текст.

“Явилась условная честь”

Как было замечено, в романах Достоевского практически нет упоминаний императора Николая. Крайне редко встречается это имя и в его записных тетрадях. Правда, однажды ему представился случай высказаться публично.

25 мая 1880 года в Москве в ожидании пушкинских торжеств (открытие памятника поэту откладывалось из–за кончины императрицы) автора еще не законченных “Карамазовых” чествовали в ресторане “Эрмитаж ”. Это был первый (и, очевидно, последний) обед, нарочито устроенный в его честь. Присутствовала московская профессура — преимущественно либерального толка. Произносились лестные для гостя из Петербурга тосты. В ответном слове (которое, к сожалению, до нас не дошло) он, по некоторым сведениям, позволил себе процитировать слова императора Николая о Пушкине — как об умнейшем человеке России. “Сказано это было, — говорит современник, — очевидно, чтобы раздражить большинство присутствующих и насладиться их беспомощностью — невозможностью ответить на этот вызов ”.

Конечно, в 1880 году имя монарха, царствование которого не отличалось свободой духа, звучит несколько одиозно для “интеллигентской среды ”. (Портрет Николая — что многим не могло не броситься в глаза — отсутствует на пушкинских торжествах.) Однако вряд ли Достоевский сознательно совершил ту общественную бестактность, которую пытаются ему приписать. Он отдает кесарю кесарево. Его отношение к человеку, столь необычным образом почтившему в нем “молодость и талант”, тоже весьма необычно.

— Какое, однако, несправедливое дело было эта ваша ссылка, — заметит Достоевскому один из его старых приятелей.

— Нет, — возразит бывший каторжанин, — нет, справедливое. Нас бы осудил русский народ. — И добавит: — Может быть, “Самому Высшему” нужно было провести его через эти испытания.

Однажды (пишет И. С. Аксаков), проезжая через Москву, Достоевский “зашел к нам и с увлечением разговорился о покойном государе Николае Павловиче ”. Во время беседы Аксакова посетил известный английский путешественник Уоллес Мэкензи, хорошо знающий русский язык и знакомый с русской литературой. Убедившись, что перед ним Достоевский, Мэкензи “загорелся любопытством и с жадностью стал слушать прерванную было и снова возобновившуюся речь Федора Михайловича о Николае Павловиче ”. Достоевский вскоре уехал. “Вы говорите, что это Достоевский? — спросил нас англичанин. — Да. — Автор “Мертвого дома ”? — Именно он. — Не может быть. Ведь он был сослан на каторгу? — Был. Ну, что же? — Да как же он может хвалить человека, сославшего его на каторгу? — Вам, иностранцам, это трудно понять, — отвечали мы, — а нам это понятно, как черта вполне национальная”.

Нам уже приходилось комментировать этот текст: “И. С. Аксаков ответил заморскому гостю как истинный славянофил. Думается, однако, что в данном случае для Достоевского была важна не столько славянофильская трактовка взаимоотношений русского государя с его подданными, сколько то обстоятельство, что император выступил в качестве “орудия провидения”: исполнив, так сказать, волю рока, замысел самой судьбы ”.

Его занимает характер прошедшего царствования. И характер самого императора Николая. В набросках к “Дневнику писателя” за 1876 год замечено: “Меж тем с исчезновением декабрист<ов> исчез как бы чистый элемент дворянства. Остался цинизм: нет, дескать, честно–то, видно, не проживешь. Явилась условная честь (Ростовцев) — явились поэты. <...> И, однако же, личность Николая”.

Достоевский толкует об изменении морального климата, о некоторой нравственной деградации дворянства после “исчезновения” декабристов. Что означает в этом контексте “условная честь”, для иллюстрации коей вдруг вспомянут Ростовцев? Разумеется ли здесь “условный донос”, с которым накануне 14 декабря будущий генерал–адъютант поспешил явиться к будущему царю? “Благородный предатель” надеялся подобным манером сохранить честь: вряд ли он согласился бы трактовать ее как условную21.

Но, возможно, Достоевский имеет в виду и другое. А именно — сделанное ему Ростовцевым предложение: об этом уже говорилось выше. Купить себе свободу ценой выдачи других — разумеется, в рассуждении высшей государственной пользы — все это соответствует формуле, которую употребил Достоевский. Но если предложение исходило от самого государя, распространима ли “условная честь” также и на него?

“Явились поэты ”,— продолжает Достоевский. Сказано иронично. Не имеется ли в виду: поэту условной чести? Кстати, Яков Иванович Ростовцев в молодости был не чужд стихотворства. И даже едва не сподобился напечатать свою элегию с характерным названием “Тоска души” в так и не вышедшей “Звездочке ” — “малой версии” рылеевской “Полярной звезды ”.

Итак, после “изъятия” декабристов возобладал цинизм: вот сухой остаток николаевского царствования.

Между тем сам Николай был весьма щепетилен в вопросах чести. Недаром после слов о цинизме у Достоевского следует фраза: “И, однако же, личность Николая...” То есть, по–видимому, надо понимать так: характер императора не вполне отвечает требованиям момента. Приуготовив почву для торжества бесчестья (или, если угодно, условной чести), сам Николай вовсе не является воплощением морального зла. Очевидно, Достоевский все же отличает государя от того мертвящего фона, который не в последнюю очередь возник благодаря его державным усилиям. И полагает, что, пестуя ту политическую систему, законными плодами которой стало отсутствие чести и всеобщий цинизм, сам император не был ни циником, ни человеком бесчестным.

Таков один из парадоксов николаевского царствования. Задавлены малейшие признаки вольномыслия; похерены упования на возможность введения в России хотя бы самых умеренных политических свобод; установлено завидное единообразие всех форм государственной жизни. Подчинив все и вся своей личной воле, Николай на первый взгляд сумел добиться стабилизации. Или, как сказал бы К. Леонтьев, “подморозить ” Россию. Но чем незыблемее казалось его скучное царство, чем глубже загонялись вовнутрь хронические недуги, тем интенсивнее шло разложение и накапливался тот самый “потенциал распада”, который явит себя при Александре II. “Личность Николая” — с его рыцарственностью, прямотой, культом закона и подчеркнутым благородством “античного профиля” была парадной ширмой для творившихся в стране беззаконий. В “империи фасадов” он сам был главным из них. Играя (и довольно успешно) роль всеведущего монарха, “замыкая” на себя все события жизни (от объявления войны до увольнения последнего прапорщика), император сам как бы оставался вовне: он был эмблемой, символом, знаком. Изъяв из общества “чистый элемент”, он взял на себя функции единственного блюстителя чести, которая вдруг стала условной. И нужен был дуэльный выстрел на Черной речке или, положим, отказ автора “Двойника” от сотрудничества, чтобы отстоять ее безусловный смысл.

 


Глава 17. СИЛЬНЫЙ БАРИН

Благородный Сен–Мар

И еще одна черта поражает в императоре Николае. Восхищаясь его “великолепным челом”, в котором “есть что–то от Аполлона и от Юпитера”, французский путешественник без конца повторяет одно и то же определение: “неподвижное ”. Он говорит, что подобный облик приличен более статуе, нежели человеку.

Статуарность и, можно сказать, даже некоторая механистичность свойственна и Николаю Ставрогину. Ледяной автоматизм его образа действий (“поступок с отроковицей”!), его преувеличенное спокойствие и т. д. и т. п. — все это выдает не только огромную силу воли (направленную преимущественно на самозащиту и самоконтроль), но и свидетельствует еще о чем–то — темном, потаенном, зловещем.

В Ставрогине есть что–то от автомата, механической куклы, гомункулуса. Его суть все время ускользает от внешнего наблюдателя.

Астольф де Кюстин убежден, что отсутствие в России свободы “отражается даже на лице ее повелителя; у него есть несколько масок, но нет лица ”. Иными словами, лицо императора есть функция и фикция одновременно. Оно не похоже на сокровенный человеческий лик. Но что есть собственное лицо Ставрогина, как не онтологическое зияние, которое в конце концов сливается с родственной ему инфернальной пустотой?

Дожди размочили дороги.
Друзья упустили момент.
Повесился Коля Ставрогин —
Чистейшей воды декадент.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-29; просмотров: 209; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.134.78.106 (0.101 с.)