Мистификация» как инструмент прогресса 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Мистификация» как инструмент прогресса



Со времен острейшей полемики между Эразмом Роттердамским, одним из лидеров Ренессанса, и Лютером, вдохновителем и вождем Реформации, возникло, а затем все более крепло убеждение в том, что взаимопонимание между гуманистами и реформаторами восстановить невозможно, и их пути обречены только расходиться, но никак не сближаться друг с другом. XIX век не поскупился представить примеры, вроде бы подтверждающие это мнение. К тому же он порядком перемешал и даже дискредитировал идеи и ценности как той, так и другой стороны. Кровавая диктатура Робеспьера, видевшего в демократе Руссо «гения свободы» и своего духовного учителя, ужаснула всю Европу. Воинственность Наполеона, пожавшего первые плоды Революции и отбросившего за ненадобностью овечью шкуру республиканца, чтобы предстать в своем истинном волчьем обличии императора, испугала если и не всех, то большинство европейцев. С другой стороны, эпоха первоначального накопления капитала превратила в кошмар жизнь миллионов людей, лишенных иной собственности, кроме своих рук. Она привнесла в их привычно нищенское, но размеренное и по-своему упорядоченное существование неведомое ранее напряжение, связанное с внезапно возникшей необходимостью отчаянно бороться за физическое выживание, за хлеб насущный в самом прямом смысле слова. «Второе пришествие» капитализма уже в индустриальном обличии произвело потрясение основ человеческого бытия, равного которому история не знала даже в худшие времена апофеоза рабского труда при «первичном», античном капитализме.

В самом деле, если, к примеру, среднее количество рабочих часов в поздней Римской империи составляло 2100-3000 в год, то в первой половине XIX века рабочее время приблизилось едва ли не к физиологическому пределу, достигая 3600-4000 часов в год или почти 13 часов в сутки при шестидневной рабочей неделе.[107] И за этой беспримерно чудовищной эксплуатацией наемного (т.е. формально свободного) труда стояли научно-технический прогресс, промышленная революция и неукротимое рвение предпринимателей-пуритан, жаждавших удачливостью в делах подтвердить богоугодность своих деяний и право на вечное блаженство на небесах. Иными словами, за видимым авангардом нового капитализма маячила тень его идейного вдохновителя – Реформации. Таким образом, наследникам как романтического Ренессанса, так и прагматической Реформации нашлось, что вменить друг другу в вину. Но стало ли от этого в действительности необратимым их взаимное отчуждение, забвение ими общности происхождения и интересов? Ответ на этот вопрос не так прост, как кажется.

Нет историософа, который бы не видел за событиями далекого и близкого прошлого определенных закономерностей, даже если к таковым причислить козни Дьявола, неустанно искушающего род людской, как утверждает А. Тойнби.[108] Закономерности, проявляющиеся в эволюции гуманизма, подсказывают нам, что данный феномен как бы обладает поразительной дальновидностью и прозорливостью, свойственную гениальным стратегам. Гуманизм вот уже две с половиной тысячи лет ведет титаническую битву с коллективизмом за умы и сердца людей, штурмуя его твердыни, редуты и бастионы, возведенные на мощном фундаменте косности, невежества и предрассудков. За это время его идеологический противник приобрел колоссальный опыт ведения оборонительных действий. В эпоху античности он чуть ли не играючи отбил массированную атаку протокапитализма, повергнув его в глубочайший нокаут Средневековья. Благо защитников – от Александра Македонского, Цезаря и Христа до современных «выразителей воли масс» ему было не занимать никогда. Реставрация монархии и династические игры Наполеона – всего лишь эпизод этой борьбы, но эпизод характернейший, много раз повторявшийся с участием то одного, то другого «ставленника» коллективизма. Похоже, наученный горьким опытом прошлого, гуманизм не остался в долгу и, в свою очередь, тоже преуспел в поисках эффективных контрмер. В частности, избрав тактику фланговых ударов, сохраняя маневренность и подвижность, он научился отвечать на удар двумя ударами, удерживая в своих руках инициативу и контроль над ситуацией. А чтобы обеспечить скрытность атакующих действий, гуманизм создал видимость разобщенности этих самых «флангов» – ведущих происхождение от Ренессанса и Реформации.

Да простятся мне все эти антропоморфизмы, но разве не чувствуется скоординированность маневров обоих флангов гуманизма, например, в развитии Американской революции? Чем объяснить тот факт, что «отцы-основатели», эти протестанты до кончиков ногтей, черпали идеи и вдохновение у «отъявленных» гуманистов Старого Света, цитировали их, ссылались на их авторитет, реализуя свои планы строительства республиканских штатов Америки? Можно ли думать, что мощный вал революций, прокатившийся по Европе от Франции до Польши в середине XIX столетия, был поднят только одной силой, именуемой экономическим интересом. Нет, поскольку его инициировал грандиозный взрыв признания своего попранного человеческого достоинства… об уважении, к которому не уставали взывать гуманисты. С другой стороны, революции 1848 г. на Сицилии, в Венеции, Милане и Берлине воспламенялись идеями восстановления единства италийской и германской наций, чему отчаянно противился, в первую очередь, опять-таки феодальный сепаратизм.

Кто докажет, что гражданская война в США преследовала только экономические цели? Разумеется, в действиях северян корысти было более чем достаточно. Но ведь и дело их было правое, что бы там не говорили их недруги. Они шли в бой против своих белых собратьев с Юга ради освобождения от позора рабства черных сограждан, не приходившихся им ни родственниками, ни друзьями, с которыми их не связывали никакие отношения, кроме морального обязательства бороться с расистской разновидностью коллективизма. С точки зрения гуманизма их позиция была безупречна и в высшей степени нравственна. Что же касается президента Линкольна, то про него можно сказать, что он поступил так, как поступил бы на его месте Вольтер. Осознанно или нет, но этот благороднейший из политиков XIX столетия следовал духу и букве своего предтечи, не обремененного должностями, но мнение которого много значило для всех коронованных особ Европы.

Вместе с тем, глубинное интеллектуально-духовное и целевое единство двух ветвей гуманизма, проявлявшееся в критические для него моменты, как ни парадоксально, плохо осознавалось на «поверхности», у персональных выразителей интересов той или иной «партии». Более того, кажущееся противостояние между противоположными флангами на «верхнем этаже» гуманизма принимало подчас курьезные формы. Можно ли воспринимать иначе, чем курьез, взаимное недопонимание и отчуждение между научно-техниче-ской и художественной интеллигенцией, возникшее в эпоху Промышленной революции и «благополучно» перешедшее в наследство ХХ веку? Это размежевание зашло нынче так далеко, что превосходный знаток западной цивилизации Ч. Сноу счел даже возможным говорить о двух культурах или двух полюсах культуры, один из которых представляют ученые, другой – художественная интеллигенция.[109]

По наблюдениям Сноу, источники непонимания между ними состоят в следующем. С одной стороны, среди художественной интеллигенции сложилось убеждение, что «ученые не представляют себе реальной жизни и поэтому им свойственен поверхностный оптимизм». Обвинение в «поверхностном оптимизме» возникло из-за того, что личный жизненный опыт каждого из нас принимается художником и писателем за общественный и условия существования отдельного индивида воспринимаются как общий закон. Однако, – утверждает Сноу, – «большинство ученых… прекрасно понимают, что участь каждого из нас трагична. Мы все одиноки». Тем не менее, почти «все ученые – и тут появляется луч надежды – не видят оснований считать существование человечества трагичным только потому, что жизнь каждого отдельного индивида кончается смертью. Да, мы одиноки, и каждый встречает смерть один на один… Когда человек сталкивается с проблемой одиночества, он иногда попадает в некую моральную западню: с удовлетворением погружается в свою личную трагедию и перестает беспокоиться о других. Ученые обычно попадают в эту западню реже других. Им свойственно нетерпеливое стремление найти какой-то выход, и обычно они верят, что это возможно, до тех пор, пока не убедятся в обратном. В этом заключается их подлинный оптимизм – тот оптимизм, в котором мы все чрезвычайно нуждаемся», – так реабилитирует позицию научно-технической интеллигенции Сноу. Впрочем, еще вопрос: действительно ли необходима ей эта реабилитация? Но вот кто нуждается в ней несомненно, так это – по твердому убеждению Сноу – другая сторона, т.е. художественная интеллигенция. Ее он прямо называет луддитом,* обвиняя ее в том, что она «никогда не пыталась, никогда не хотела и никогда не была в состоянии понять промышленную революцию и еще меньше – принять ее». Его суждения по сему предмету настолько актуальны и сегодня, что читателю, надеюсь, будет небезынтересно познакомиться с ними поближе.

«Первая волна промышленной революции, – заявляет Сноу, – подкралась так незаметно, что никто не понял, что произошло между тем это было событие огромной важности или, во всяком случае, чреватое важнейшими последствиями – мы видим их сейчас на каждом шагу, – так как по глубине вызванных им преобразований оно гораздо значительнее всего, что произошло в человеческом обществе после открытия земледелия. По существу, это две революции – сельскохозяйственная и промышленная – единственные качественные изменения в развитии производительных сил за всю историю человечества. Но традиционная культура не замечала промышленной революции, а если и замечала, то относилась к ней неодобрительно (Здесь и далее курсив мой – Г.Г.). Это, однако, не мешало ей процветать за счет развития промышленности… Промышленная революция создавала благосостояние для всех, но интеллигенция отдавала ей жалкие крохи своего таланта и творческой энергии… Трудно назвать хотя бы одного первостепенного писателя, который был бы искренне увлечен промышленной революцией и увидел бы за уродливыми бараками, дымящимися трубами и торжеством чистогана жизненные перспективы, открывшиеся для бедных и пробудившие у 99% его сограждан надежды, знакомые раньше только редким счастливцам … Индустриализация была единственной надеждой для бедняков… Во второй половине XVIII века батракам жилось вовсе не сладко; только такие снобы, как мы, думают об этом времени как об эпохе просвещения и вспоминают Джейн Остин… Люди вроде моего деда не спрашивали, будет им лучше или нет, если совершится промышленная революция. Они хотели только одного: как-то помочь ей.»[110]

Итак, как видим, художественной интеллигенции Сноу предъявляет счет куда более серьезный. Отождествляя ее с гуманистическим движением, он видит слабость современного гуманизма в его психологии «обособленной группы». Упоминая о членах английской группы гуманистов «Блумсберн», он подчеркивает, что «почти все эти люди вышли из буржуазно-профес-сиональной среды и жили благополучно… Они были весьма утонченны, они, как правило, были терпимы, в известных масштабах они отличались великодушием. Однако искушение, которому они, так или иначе, оказались подвержены, звало их к тому, чтобы видеть в их группке оазис цивилизации, и это сводило на нет потребность в широкой и активной связи с остальным миром». Не удивительно, что у соотечественников они вызывали чувство досады. И, судя по всему, схожее отношение к тем, кто называет себя гуманистами, распространилось повсюду от Европы до Америки. Так что коллективизм может испытывать нечто вроде морального удовлетворения – лучшей услуги от своего заклятого идеологического противника ему трудно было ожидать. Эта вольная или невольная элитарность гуманистов недавнего прошлого объясняется, как минимум, двумя причинами.

Прежде всего, снобизмом, свойственным части интеллигенции и отчуждающим ее от тех, кого принято причислять к народу, то есть от тех, кто нуждается в их идеях, знаниях, опыте. Кстати говоря, эта пошлая традиция высокомерной самоизоляции интеллигенции уходит корнями в эпоху Возрождения. Античных же гуманистов отличал широчайший демократизм, свидетельством чему может служить образ жизни философов – Сократа и Зенона Элейского, Протагора и Демокрита, софистов и скептиков, стоиков и эпикурейцев, а также поэтов и драматургов, ваятелей и художников, одним словом, всех тех, кто не называл себя интеллигенций, но таковым являлся фактически. (Как это не раз бывало в истории культуры, феномены гуманизма и интеллигенции возникли гораздо раньше соответствующих им дефиниций.)

Некоторым оправданием вышеупомянутому снобизму, возникшему у гуманистов Ренессанса, может служить и вполне объективная причина, в частности, обусловленная необходимостью преодоления мощных наслоений антигуманистических установок христианства, требовавшего от человека полного самоотречения в пользу бога. На протяжении целого тысячелетия Средневековья в сознании человека не оставалось места для него самого. Все его помыслы должны были быть направлены на служение кресту, церкви, сеньору. Чтобы вытравить из него этот рабский коллективистский дух, гуманизму следовало «перегнуть палку»: поставить в центр интересов человека его собственные интересы, показать ему его собственную значимость, развить в нем представление о себе как о высшей ценности этого мира. Гуманизм должен был предельно сконцентрировать внимание человека на себе самом как на личности, на уникальной и неповторимой индивидуальности. И, похоже, в каком-то смысле он действительно перегнул палку.

Другая беда современной интеллигенции заключается в неведении ею глубинных связей между теорией и практикой гуманизма, традиции которых в Новое время продолжали развивать деятели Ренессанса, с одной стороны, и «активисты» Реформации – с другой. Это неведение в немалой степени способствовало умалению масштабов и недооценке значимости гуманизма в жизни самих гуманистов. Впрочем, следует признать, эта связь не слишком-то отчетливо осознавалась и в древности, в частности, спартанским законодателем Ликургом и Платоном. Ни тот, ни другой не желали или не сумели постичь истины взаимной генетической обусловленности свободы и достоинства человека, частной собственности и демократии, отчего Спарта на деле и Атлантида в грезах представляли собой химерические смешения казармы с добровольной тюрьмой. Кроме того, не исключено, что бросавшиеся в глаза моральные и физические издержки процесса первоначального (в действительности – повторного) накопления капитала и промышленной революции Нового времени послужили современной интеллигенции поводом не только не искать эту истину, но даже дистанцироваться от нее. Меркантилизм, беспринципность и алчность большинства рыцарей золотого тельца шокировала читателей Ч. Диккенса, В. Скотта, О. Бальзака. Лютеровское «человек рожден для труда, как птица для полета» и кальвиновская сакрализация труда уже воспринимались не иначе, как издевательство над теми, кто, побуждаемый голодом и страхом перед беспросветной нищетой, вынужден был торговать своим трудом. Эпоха «романтизма» в духе вольных пиратов Дрейка и Моргана завершилась, наступали суровые будни превращения человека в придаток машины. И гуманизм не пожелал быть заподозренным в связи с этим «антигуманизмом», перерождением своего отпрыска, что ему, в общем и целом, удалось.

Ч. Сноу, надо отдать ему должное, оказался одним из немногих, кого не ввели в заблуждение тонкие маневры гуманизма. Прослеживая за эволюцией последнего, он довольно проницательно замечает, что «в XVII столетии мелкопоместное дворянство и среднее купечество… свергли короля и крупных землевладельцев… Противники короля по большей части оказывались кальвинистами. Их бы поразила и привела в ужас мысль о том, что они закладывают основы гуманизма. Между тем, именно к этому объективно вела их деятельность. Точно так же в XIX столетии поднимающаяся буржуазия совершала промышленную революцию – не вооруженным путем, а чисто политически. Буржуазия добивалась власти и денег, однако в результате в еесреде сложилось наследие гуманистических убеждений и явились действенные гуманисты».[111] Как видим, за исключением смешения причины со следствием, в главном публицист не ошибается, разоблачая совершенно определенное генетическое родство между частным предпринимательством и гуманизмом.

К сожалению, перипетии далеко еще не завершившейся борьбы с коллективизмом, привели к массовой амнезии у гуманистов. От нее в большей степени, кстати, страдают они сами, тогда как на «практическом» фланге гуманизма складывающаяся тенденция благоприятна для него, как никогда ранее. Ручательством тому служит впечатляющий прогресс в социальной, политической и экономической сферах жизни общества, достигнутые мировым сообществом во второй половине XX столетия. Тот факт, что этот поразительно плодотворный прорыв целиком и полностью обязан гуманизму, сомнений не вызывает. Другой вопрос – в какой мере была оправдана избранная им тактика маскировки собственной стратегии достижения решающего перевеса над коллективизмом на большинстве «фронтов»? Вопрос этот тем более уместен, что при оценке субъективных помыслов, стремлений и поступков, скажем, тех же Александра, Цезаря или Наполеона ни в коей мере нельзя не принимать во внимание как негативные, так и объективные позитивные последствия их деяний для гуманизма. Так, Александр принудил греков отказаться от любезной их сердцу иллюзии, будто полисная демократия представляет собой совершенство, решающее все проблемы государственного устройства свободных граждан. Цезарь рассеял заблуждение самых стойких республиканцев, мнивших, будто оставаться свободными римлянами можно только при условии обращении в рабство всего неримского мира. Наполеон развеял призрачную надежду французских демократов на возможность совмещения абсолютизма с идеалами Революции – свободой, равенством, братством. Заодно он основательно потряс феодальный фундамент Европы, что и послужило причиной освобождения от крепостного ярма миллионов рабов Нового времени. Вообще говоря, если рассматривать всемирную историю сквозь призму рождения и гибели иллюзий коллективного сознания, то и «труды» Сталина логично интерпретировать как развенчание социалистической утопии, верившей в достижимость процветания экономики с «азиатским способом производства». При этом можно, конечно, спорить о цене отрезвления от всех этих миражей и химер, но, похоже, ничто серьезное и основательное не дается человечеству даром. Оно вынуждено расплачиваться за все свои ошибки, и порой плата кажется безмерной.

Гуманизм как мировоззрение

Представленный выше анализ эволюции гуманизма, как думается, не дает оснований сомневаться в правомерности высказанного во Введении положения о двойственной природе гуманизма. Стало быть, мы вправе толковать его с двух позиций – с индивидуальной (узкой) и с социальной (широкой). Гуманизм в узком понимании – это мировоззрение, признающее достоинство каждого человека высшей ценностью всего человечества. Достоинство дороже жизни. Людям чести вряд ли необходимо доказывать это положение. В связи с этим можно заметить, что данное определение подразумевает осознанное представление о гуманизме, доступное тому, кто сам склонен чувствовать и мыслить соответствующим образом. В некотором роде оно проводит различие между гуманизмом как таковым и его прелюдией или интуитивным гуманизмом, тождественным состраданию, или сопереживанию. Гуманизм в широком контексте – это феномен культуры, стимулирующий общий прогресс мировой цивилизации. К сказанному можно добавить, что, несмотря на то, что первый шаг прогресса совершился благодаря революции сознания, дальнейшее его продвижение происходило при опоре – попеременно – как на идеальную, так и на материальную ипостаси существования человеческого рода. Синтез обеих представлений приводит к пониманию гуманизма как открытой, динамично развивающейся системы:

а) взглядов, представлений, моральных принципов, отрицающих все виды неравенства между индивидуумом и обществом;

б) практических действий, реализующих данный принцип в экономической, политической и юридической сферах бытия.

При этом одно положение в ней остается неизменным и незыблемым – признание человеческого достоинства высшей ценностью мира. Может сложиться впечатление, что в борьбе за души и умы людей гуманизм конкурирует с двумя соперниками: духом и традициями якобы смиренного, добродетельного коллективизма, с одной стороны, и откровенно циничного, порочного эгоцентризма – с другой. В действительности у него один соперник, так как коллективизм социальных «низов» формируется лишь как оборотная сторона эгоцентризма социальных «верхов». Ни тот, ни другой не существуют друг без друга, как нет раба без рабовладельца (и наоборот), пастыря без паствы (и наоборот), вождя без масс (и наоборот). Вот почему у гуманизма только один исторический неприятель – неравноправие, пестуемое невежеством и коллективистскими предрассудками.

Мы постоянно подчеркивали, что гуманизм выражает общечеловеческие ценности, но при этом рассматривали его как феномен западной цивилизации. Нет ли здесь противоречия? Нет, если иметь в виду, что для гуманизма интерес представляет сам человек, а не его принадлежность к той или иной расовой, этнической, религиозной, профессиональной или социальной группе. Мерилом ценности человека, с точки зрения гуманиста, являются индивидуальные достоинства и позитивные качества личности. Вот почему Запад не обладает монополией на приобщение к гуманизму. Другое дело, что исторически сложилось так, что до настоящего времени гуманизм проявлял свою активность, главным образом, на Западе. Но явление это временное, поправимое, так как он чрезвычайно деятелен, энергичен и явно находится на подъеме. При этом следует отметить, что в отличие от религиозных учений гуманизм расширяет свое жизненное пространство не огнем и мечом, а повышением комфортности и качества жизни; не подавляя разум догматами, большая часть которых лишена рационального смысла и оправдания, а способствуя его всестороннему развитию, не надевая на человека смирительные рубашки в виде закостеневших традиций, а освобождая его от пут, мешающих проявиться его талантам.

Еще одно, принципиально важное достоинство гуманизма состоит в том, что он не лицемерит и не лукавит с человеком. Он предельно откровенен даже в случае, когда правда о себе самом разочаровывающе горька. В отличие от религий слова гуманизма не расходятся с его делами. Лучшим доказательством сказанному может служить апелляция христианства к «золотому правилу» гуманизма, гласящему: «Не делай другому того, чего не желаешь себе».[112] В той или иной редакции эту максиму открывали и переоткрывали легендарные мудрецы Бхишма и Хилел, Питтак и Фалес, Конфуций и Пифагор, ее можно встретить в «Одиссее» Гомера и в «Истории» Геродота. Разумеется, эта формула упоминается в Евангелии (Мф: 7,12 и Лук: 6, 31). Но вот вопрос: каким правилом руководствовался Христос, изобретая чудовищное наказание для неверующих в бессмертие души – вечные муки? Почему он сотворил для других то, чего никто никогда не пожелал бы себе – ужас вечных страданий. Даже Яхве был милосердней. Уже одной только угрозой адом Христос обрек на муки страха жизнь миллионов своих приверженцев. И это называется человеколюбием?

Разум – самое противоречивое изобретение эволюции. Он придает страстям человеческим свойства, неведомые животному царству. Ни один зверь не причиняет столько зла себе подобным, сколько человек, ведь он – не садист. Ни одна живая тварь не подвержена порокам и извращениям в такой степени, как человек, ведь она – не инквизитор и не чекист! Ни один хищник, кроме человека, не истребляет свою жертву из «принципиальных» или «идеологических» соображений. Никому не превзойти его в алчности и ненасытности. Иногда можно думать, что язык его создан только для лжи, а сердце – для мерзостей. Нет подлее и завистливее существа на земле, нежели человек. Ко всем прочим прелестям, разуму свойственно еще и тешиться самообманом, выдавая свои пороки за достоинства. И все это таится в душе человеческой независимо от того, раб он или царь, терпеливо дожидаясь своего часа, возможности проявиться, обозначить себя тем или иным способом. Коммунизм дает ему в этом смысле немного шансов. Мешают традиции и примитивные условия жизни. Это социализм, взрывая шлюзы магического сознания, удерживавшие индивидуальные Я в границах, обозначенных коллективным МЫ, выпустил джина на волю. Социализм, и ничто иное, раскрыл изнанку человеческой натуры во всем ее зловещем блеске. Шан Ян – философ и государственный деятель эпохи царства Цинь (IV в. до н.э.) очень точно заметил: «В те времена, когда возникли небо и земля и появились люди, люди знали своих матерей, но не знали своих отцов (курсив мой – Г.Г.). Любовь к родственникам и корыстолюбие – таков был их Путь. Так как они любили только своих родственников, то стали отделять своих от чужих, а корыстолюбие породило коварство. Люди множились. Но так как они были охвачены стремлением отделять своих от чужих и корыстолюбием, то среди них воцарилась смута. В те времена люди уже стремились к превосходству над другими и пытались подчинить друг друга силой. Стремление к превосходству порождало ссоры, а попытки подчинения силой порождали споры. Были споры, но не было меры их разрешения, поэтому никто уже не мог жить спокойно».[113]

В самом деле, что, как не стремление поставить себя над другими, явилось одним из основных движущих мотивов всемирной социалистической революции, в беспощадно ярком свете которой зримо обнажились мрачные пучины человеческого тщеславия и низости? Разорвав цепи искусственного, коммунистического равенства, эта революция высвободила потенциал врожденного, генетического неравенства между людьми, ибо человек – не муравей и не машина, хотя и среди насекомых и машин не бывает абсолютного сходства. И не удивительно, что авангард этого переворота в коллективном сознании возглавили индивиды с выдающимися психофизическими и умственными способностями. Острее других они ощущали несправедливость равенства, подстраивающегося под интересы арьергарда человечества. Следует ли удивляться тому, что в этом драматически затянувшемся противоборстве между индивидом и социумом (отзвуки которого, возможно, слышатся в мифах о битвах олимпийских богов античного социализма с титанами первобытного коммунизма), когда грань между жизнью и смертью подчас становилась неуловимо тонкой, сентиментальности не оставалось места. В ход можно и должно было пускать все, что обращало к собственной пользе и к посрамлению противника – грубую силу, хитрость, сребролюбие – одним словом все, что порождало войны, религии, имущественное, а затем и правовое неравенство.

Нельзя сказать, правда, что человек времен раннего социализма совсем уж не сознавал двусмысленности своего нового состояния и меры своего предательства идеалов социальной справедливости, к которому толкал его эгоизм. Египетский (гераклеопольский) фараон XXII в. до н. э. в поучениях своему сыну признает: «Не имеющий вещей жаден к тому, что есть у других… Не пристрастен тот, кто богат в своем доме, он владыка вещей и не нуждается. Не говорит бедняк правды. Несправедлив говорящий: «О, если бы я имел». Тем не менее, он советует: «Твори истину… сделай, чтоб умолк плачущий, не притесняй вдову, не прогоняй человека из-за имущества его отца… остерегайся наказывать несправедливо… заботься о людях… Не причиняй страданий». И тогда-то «будут тебя любить люди, будут помнить тебя за твою добродетель».[114] Также и вавилонский царь Хаммурапи (XVIII в. до н. э.), без ложной скромности величавший себя «царем совершенным и могучим, мудрость которого не имеет себе равных», в числе прочих своих достоинств особо отмечает приверженность справедливости. Он прямо называет себя «царем справедливости, которому Шамаш (верховное божество – Г.Г.) даровал правду» для того, чтобы он издавал законы. Они должны были «справедливость в стране заставить сиять, чтобы уничтожить преступников и злых, чтобы сильный не притеснял слабого… сироту и вдову».[115] Мотив справедливости присутствует даже в словах создателя Ахеменидской державы, персидского царя Дария I (VI в. до н. э.), бывшего чрезвычайно высокого мнения о собственной персоне. «Я следовал справедливости. Ни слабому, ни сильному я не делал зла», – подчеркивал он, описывая свои добродетели.[116]

Между тем, во все времена от возникновения социализма до наших дней ссылка на справедливость служила и продолжает служить человеку оправданием неравенства в правах и возможности выбора. Оттого и этика социализма проста до примитивности. Ее основу составляет неукоснительное повиновение: живых – мертвым, индивидуального здравого смысла – корпоративным предрассудкам и невежеству, не имеющих власти – властям предержащим. Свой переход от подчинения коммунистической круговой поруке к зависимости от тирании социума в лице монарха, диктатора, вождя и т.д., индивид оправдывает верностью долгу, идеям, традициям, богам. Особенно охотно и даже с гордостью ссылается он на свой, якобы, патриотизм, громко высказываясь на эту животрепещущую тему без опасения прослыть лицемером в глазах, по крайней мере, большей части соотечественников. Нет народа, который не считал бы себя заслуживающим лучшей участи, чем другие известные ему народы. Нет нации (возможно, кроме североамериканской), которая не рассматривала бы лежащее на ней бремя исторической несправедливости, как самое незаслуженное. Каждый народ уверен, что его мозоль больнее мозолей всех прочих обладателей оных. Нет религии, которая не приписывала бы себе достоинств больших, чем обладает всякая иная форма общественного сознания: наука, искусство, философия, право, мораль…. Нет конфессии, которая не рвалась бы навязать свое миропонимание иноверцам. Каждая религия претендует на исключительность, на особую, никем, кроме нее, не достигнутую чистоту и нравственность, истинность и духовность.

Национальная и религиозная ограниченность имели некоторое историческое оправдание и отчасти позитивное эволюционное значение в прошлом. Но уже в наши дни прогрессивный потенциал этих «коллективистских инстинктов» сходит на нет. Более того, он превращается в убийственную силу предрассудков, противоречащих интересам человечества как единого целого. В грядущем столетии именно националистическая и религиозная идеи грозят выродиться в худших врагов человеческого рода из-за своего сопротивления усилиям по решению глобальных проблем демографии и экологии. Человечество может оказаться бессильным перед опасностью физической – вплоть до гибели – деградации, если оно не отрешится от архаичных коллективистских стереотипов и комплексов. Национальные вожди эпохи социализма представлялись рядовому человеку «большими братьями», освобождающими сознание от тягот самостоятельного мышления, принятия решений и действия. Рабство у небесного и земного владык порой не только не кажется невыносимым, но часто страстно желанно, поскольку его груз ложится на множество плеч и никому не дано избежать общей участи. Напротив, индивидуализм обременителен для неподготовленного дышать полной грудью, мыслить независимо, принимать самостоятельные решения и самому же отвечать за свои действия.

Человек социализма лишен множества прав, которые сегодня представляются элементарными и неотъемлемыми, в частности, права на чувство собственного достоинства. Еще не так давно у нас в ходу была фраза: «У советских собственная гордость». Говорившие не замечали (или делали вид), что гордиться можно чем угодно – размерами кулака, модной прической, «достижениями в труде и спорте», оставаясь при этом рабом инстинктов, невежества и стадного духа. Человек вмещает в себя едва ли не все то низкое, темное и чудовищное, что произвела эволюция в мире живых существ. Но при социализме он даже не сознает этого, не догадываясь об истинном масштабе своей бесчеловечности. Прозревать он начинает только при капитализме. Этот последний, срывая все и всяческие фиговые листки, которыми человек небезуспешно приукрашал себя тысячелетиями, поставил-таки свой безжалостный диагноз.

И, как ни удивительно, обнаружилось, что пациент совсем не столь безнадежен, как казалось, что он способен на светлые дела, и в груди его бьется сердце, исполненное сочувствия и великого самопожертвования. Выяснилось, что нынешний человек, накормленный и избавленный от ежедневных тревог за свою жизнь и будущее, способен давать другому с щедростью, сравнимой с той готовностью, с какой он, голодный и задавленный нуждой, брал прежде. То, что сегодня некоторые лучшие представители рода человеческого бескорыстно и безвозмездно предпринимают для спасения природы, для физической и моральной поддержки несчастных, пораженных неизлечимыми недугами и потерпевших поражение, выброшенных судьбой на обочину жизни, в какой-то степени реабилитирует человеческий род вообще. Их деятельное добро искупает прегрешения многих мерзавцев из нынешнего и прошлого поколений.

Что же способствовало столь чудесному обращению? Некоторые скажут – свет религии. Но это не так. Ни в какие времена религия, в частности, христианство, не была бескорыстным по-настоящему облагораживающим и очищающим началом в душе человека. Это особенно отчетливо проявилось в период самого мощного влияния религиозного мировоззрения на все стороны бытия и сознания европейцев – в эпоху феодального «междуцарствия» – перехода от античного капитализма к современному. Как не раз подчеркивал Хейзинга, в тех возвышенных рыцарских идеалах, которые вдохновлялись Библией и, в свою очередь, сами вдохновляли Средневековье и его «моральный кодекс», всегда было много предательства, жестокости, хитроумной расчетливости, использования превосходства в силе, корыстолюбия.[117] Историк признается, что «фальшь проглядывает всюду сквозь парадное рыцарское облачение. Действительность постоянно отрекается от идеала».[118] И от Священного Писания, которое служило рыцарству образцом для подражания, можем добавить мы.

Правда, одна только правда, пусть неприглядная, отталкивающая, но правда, безжалостно обнажающая язвы истина – вот что заставляет человека ужаснуться и протрезветь. Преображение, которого не только не могли, но и откровенно, отчаянно не желали добиться никакие храмы, догмы, измы, свершил этот «жестокий» правдолюбец – гуманизм. Этот не склонный к сантиментам и лести гуманизм вручает человеку зеркало правды, пристально вглядываясь в которое тот впервые начинает прозревать: король не гол, но безобразен. Вглядываясь в самого себя, человек наконец-таки начинает видеть свое несовершенство как нереализованное или оскверняемое величие, что побуждает его искать пути к совершенству. В этом поиске и обретает человек истинное чувство собственного достоинства – самое высокое и благородное из всех чувств, данных природой человеку. Как способность к интеллектуальной деятельности составляет самое современное и наивысшее в эволюционном смысле качество сознания, так и чувство собственного достоинства представляет собой наивысшее приобретение человека в психоэмоциональной сфере. Но уважение собственного достоинства предполагает такое же безусловное признание достоинства остальных людей. Это уважение в каждом человеке его индивидуальности составляет основу нравственности личности, его гуманистическое кредо. И оно же делает этику гуманизма несравненно более сложной, чем этика человека социалистической закваски.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-26; просмотров: 226; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.58.39.23 (0.027 с.)