Вторая серия парадоксов: поверхностные эффекты 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Вторая серия парадоксов: поверхностные эффекты



 

Стоики тоже проводили различие между двумя типами вещей:

1) Тела со своими внутренними силами, физическими качествами, действиями, страданиями и соответствующими «положениями вещей». Эти положения вещей, действия и страдания определяются тем, как тела перемешаны между собой. В конечном счете существует единство всех тел в стихии первичного Огня, который поглощает их и из которого они возникают согласно своим соответствующим внутренним силам. Для тел и положений вещей есть только одно время – настоящее. Ибо живое настоящее – это временная протяженность, сопровождающая, выражающая и измеряющая конкретное действие того, что действует, и конкретное страдание того, что страдает. И в той мере, в какой существует единство самих тел, единство активных и пассивных начал, космическое настоящее охватывает весь универсум: только тела существуют в пространстве и только настоящее существует во времени. Среди тел нет причин и следствий. Скорее, все тела сами суть причины – причины по отношению друг к другу и друг для друга. В масштабе космического настоящего такое единство называется Судьбой.

2) Итак, все тела – причины друг друга и друг для друга, но причины чего? Они – причины особых вещей совершенно иной природы. Такие эффекты – не тела. Собственно говоря, они «бестелесны». Они не являются ни физическими качествами, ни свойствами, а, скорее, логическими и диалектическими атрибутами. Они – не вещи или положения вещей, а события. Нельзя сказать, что эффекты существуют. Скорее, они суть нечто такое, что в чем-то содержится или чему-то присуще, обладая тем минимумом бытия, которого достаточно, чтобы быть не-вещью, не существующей сущностью. Это не существительные и не прилагательные, а глаголы. Они ни то, что действует, ни то, что претерпевает воздействие. Это результаты действий и страданий, нечто «бесстрастное» – бесстрастные результаты. Это – не живые настоящие, а неопределенные формы глагола: неограниченный Эон, становление, бесконечно разделяющее себя на прошлое и будущее и всегда избегающее настоящего. Значит, время должно быть ухвачено дважды, в двух дополняющих друг друга, хотя и взаимоисключающих, образах: как живое настоящее тел – действующих и подвергающихся воздействию, и как момент, бесконечно делимый на прошлое и будущее, на бестелесные эффекты, которые выступают как результаты действий и страданий тел. Только настоящее существует во времени, собирает и поглощает прошлое и будущее. Но только прошлое и будущее присущи времени и бесконечно разделяют каждое настоящее. Нет трех последовательных измерений, есть лишь два одновременных прочтения времени.

Прекрасную реконструкцию стоического мышления дает Эмиль Брейе: «Когда скальпель рассекает плоть, одно тело сообщает другому не новое свойство, а новый атрибут – „быть порезанным“. Этот атрибут не означает какого-либо реального качества …наоборот, он всегда выражен глаголом, подразумевающим не бытие, а способ бытия…Такой способ бытия находится где-то на грани, на поверхности того бытия, чья природа не способна к изменению. Фактически, этот способ не является чем-то активным или пассивным, ибо пассивность предполагала бы некую телесную природу, подвергающуюся воздействию. Это – чистый и простой результат, или эффект, которому нельзя придать какой-либо статус среди того, что обладает бытием… (Стоики радикально разводили) два среза бытия, чего до них еще никто не делал: с одной стороны реальное и действенное бытие, сила; с другой – срез фактов, резвящихся на поверхности бытия и образующих бесконечное множество бестелесных сущих»[6].

Да и что может быть ближе телам и существеннее для них, чем события типа роста, уменьшения или нанесения пореза? Что же в действительности имели ввиду стоики, противопоставляя толще тел бестелесные события, лишь играющие на поверхности подобно туману (или даже не туману, ибо туман – все-таки тело)? Тела и их глубина существуют как смешение. Одно тело проникает в другое и сосуществует с ним подобно капле вина в океане или огню в железе. Одно тело вытекает из другого, как жидкость из вазы. Смешения тел целиком задают количественное и качественное положение вещей – красноту железа, зелёность дерева. Но то, что мы подразумеваем под «расти», «уменьшаться», «краснеть», «зеленеть», «резать», «порезаться» и так далее, – нечто совсем другое. Это уже не положения вещей, не тела, перемешанные во внутренней глубине. Это бестелесные события на поверхности – результаты смешения тел. Дерево зеленеет… [7] О характере любой философии свидетельствует прежде всего присущий ей особый способ расчленения сущего и понятия. Стоики ведут поиск и намечают такие границы [рефлексии], к которым до них не приближался никто. В этом смысле они перестраивают всю рефлексию.

Прежде всего стоики предлагают совершенно новое расщепление причинной связи. Они расчленяют последнюю так, что рискуют вновь воссоздать ее в каждой из полученных частей. Стоики соотносят причины с причинами и устанавливают связь между ними (судьба). Они соотносят эффекты с эффектами и прослеживают связи между самими эффектами. Но эти две процедуры осуществляются не одинаково. Бестелесные эффекты никогда не бывают причинами друг друга. Скорее, эффекты – лишь «квази-причины», подчиняющиеся законам, выражающим, возможно, в каждом конкретном случае относительное единство или смешение тел, от которых эти эффекты зависят как от своих реальных причин. Таким образом, стоики оставляют место свободе двумя взаимодополнительными способами: сначала на внутренней стороне судьбы как связи причин, а затем на внешней стороне событий в качестве связи эффектов. Вот почему стоики могли противопоставлять судьбу и необходимость[8]. Эпикурейцы предложили другое расщепление причинности, также оставляющее место свободе. Они сохраняют однородность причины и эффекта, но рассекают каузальность согласно атомным сериям. Относительная независимость серий гарантирована здесь клинаменом – больше нет судьбы без необходимости, но есть причинность без судьбы[9]. В любом случае мы начинаем с разбиения причинной связи, а не с различения видов причинности, как это делали Аристотель и Кант. И такое разбиение вновь отсылает нас или к языку, или к отклонению причин, или, как мы увидим, к сопряжению эффектов.

Этот новый дуализм тел (положений вещей) и эффектов (бестелесных событий) влечет за собой резкое изменение в философии. Так, например, у Аристотеля все категории высказываются о Бытии. Различие присутствует внутри Бытия – между субстанцией как первичным смыслом и другими категориями, связанными с субстанцией как акциденции. Для стоиков же положения вещей, количества и качества – такие же сущие (или тела), как и субстанция. Они – часть субстанции и на этом основании противостоят сверх-бытию, учреждающему бестелесное как несуществующую сущность. Таким образом, высшим понятием выступает не Бытие, а Нечто (aliquid), поскольку оно принадлежит бытию и небытию, существованию и присущности[10]. Более того, стоики – первые, кто пересмотрели платонизм и осуществили радикальный переворот. Ибо, если тела с их состояниями, количествами и качествами принимают все характеристики субстанции, то характеристики идеи, напротив, относятся к иному плану, а именно, к бесстрастному сверхбытию – стерильному, бездействующему, находящемуся на поверхности вещей: идеальное и бестелесное теперь может быть только «эффектом».

Это очень важное следствие. У Платона в глубине вещей, в глубинах земли бушуют мрачные раздоры – раздоры между тем, что подвергается действию Идеи, и тем, что избегает такого воздействия (копии и симулякры). Эхо этих раздоров отдается в вопросе Сократа: для всего ли есть своя Идея – даже для обрезков волос, для грязи и для помоев, – или же есть нечто, что всегда упорно избегает Идеи? Но у Платона такое нечто никогда не спрятано как следует, не убрано, не задвинуто в глубь вещей, не затоплено в океане. Теперь все возвращается к поверхности. В этом и состоит результат проделанного стоиками: беспредельное возвращается. Умопомешательство, неограниченное становление – более не гул глубинных оснований. Они выбираются на поверхность вещей и обретают бесстрастность. Речь уже идет не о симулякрах, избегающих основания и намекающих о себе повсюду, а об эффектах, открыто заявляющих о себе и действующих на своих местах. Это – эффекты, понимаемые в причинном смысле. Но есть также звуковые, оптические и лингвистические «эффекты». Может их и не так уж много, а может – и гораздо больше, чем первых, ведь такие эффекты более не телесные сущности, а, скорее, формы самой Идеи… То, что, избегая воздействия Идеи, выбирается на поверхность, на бестелесный предел, представляет теперь всякую возможную идеальность, причем последняя лишается своей каузальной или духовной действенности. Стоики открыли поверхностные эффекты. Симулякры перестают быть подпольными мятежниками и производят большую часть своих эффектов (то, что независимо от терминологии стоиков можно назвать «фантазмами»). Самое потаенное становится самым явным. И все старые парадоксы становления должны опять обрести лицо в новой юности – переродиться.

Неофаниченное становление само становится идеальным и бестелесным событием как таковым с характерной для него перестановкой прошлого и будущего, активного и пассивного, причины и эффекта, большего и меньшего, избытка и недостатка, уже есть и еще нет. Бесконечно делимое событие всегда двойственно. Непреложно лишь то, что уже случилось или вот-вот случиться, но не то, что происходит (порезаться слишком глубоко и недостаточно сильно). Будучи бесстрастным, событие позволяет активному и пассивному довольно легко меняться местами, поскольку само не является ни тем, ни другим, а, скорее, их общим результатом (резать – быть порезанным). Что же касается причины и эффекта, то события, оставаясь всегда только эффектами, исполняют между собой функции квази-причин и вступают в квази-причинные, отношения, причем последние всегда обратимы (рана и шрам).

Стоики – любители и изобретатели парадоксов. Следует внимательнее приглядеться к поразительному портрету, который на нескольких страницах даёт Хрисиппу Диоген Лаэртский. Наверное, стоики, пользовались парадоксом совершенно по-новому – и как инструментом для анализа языка, и как средством синтезирования событий. Диалектика как раз и есть наука о бестелесных событиях, как они выражены в предложениях, а также наука о связях между событиями, как они выражены в отношениях между предложениями. В самом деле, диалектика – это искусство сопряжения (вспомним конфатальность, или серии зависящих друг от друга событий). Но именно языку надлежит одновременно и устанавливать пределы, и переступать их. Значит, в языке есть термины, непрестанно смещающие область собственного значения и обеспечивающие возможность взаимообратимости связей в рассматриваемых сериях (слишком и недостаточно, много и мало). Событие соразмерно становлению, а становление соразмерно языку; тогда, парадокс – это, в сущности, «сорит», то есть, серия вопросительных предложений, которые, подчиняясь логике становления, продолжаются чередой последовательных добавлений и сокращений[11]. Все происходит на границе между вещами и предложениями. Хрисипп учил: «То, что ты говоришь, проходит через твой рот. Ты говоришь „телега“. Стало быть, телега проходит через твой рот». В этом и состоит польза парадокса, подлинные образцы которого мы находим разве что в Дзен-Буддизме, да еще в английском и американском нонсенсе. В первом – самое глубокое есть вместе с тем и самое непосредственное, а во втором – непосредственное обнаруживается в языке. Парадокс – это освобождение глубины, выведение события на поверхность и развертывание языка вдоль этого предела. Юмор – искусство поверхности, противопоставленное старой иронии – искусству глубины и высоты. Софисты и Киники уже сделали юмор философским оружием против сократической иронии, но со стоиками юмор обрел свою диалектику, свой диалектический принцип, свое естественное место и чисто философское значение.

Льюис Кэррол доводит до конца открытие стоиков или, лучше сказать, вновь поднимает его на щит. Во всех своих произведениях Кэррол прежде всего исследует различие между событиями, вещами и положениями вещей. Начало Алисы (вся ее первая половина) пока еще посвящена разгадке тайны событий и тайны заключенного в них неограниченного становления – разгадке, таящейся в глубинах земли, в раскопах шахт и нор, уходящих вниз, в смешении тел, взаимопроникающих и сосуществующих друг с другом. Между тем, как выясняется по ходу повествования, по мере погружения и исчезновения начинается буквальное превращение правого в левое, а левого в правое. Под землей животные оказываются на вторых ролях, открывая дорогу карточным фигурам, не обладающим толщиной. Можно сказать, что то, что прежде было глубиной, развернувшись, стало шириной. Неограниченное становление целиком удерживается внутри этой вывернутой ширины. Глубина – больше не достоинство. Глубоки только животные, и оттого они не столь благородны. Благороднее всего плоские животные. События – подобно кристаллам – становятся и растут только от границ или на границах. В этом и состоит первейший секрет заики или левши: не углубляться, а скользить на всем протяжении так, чтобы прежняя глубина вообще, исчезла, свелась к противоположному смыслу-направлению поверхности. «Скользя так, мы переходим на другую сторону, ибо другая сторона – не что иное, как противоположный смысл-направление. За занавесом нет ничего, на что можно было бы посмотреть. Если это и так, то только потому, что видимым стало уже все, а лучше сказать, любая возможная наука продвигается лишь вдоль занавеса. И этого довольно, чтобы продвинуться достаточно далеко, – именно достаточно и поверхностно достаточно, чтобы поменять стороны местами: правую сторону заставить стать левой, а левую – правой». Значит, речь идет не о приключениях Алисы, а об Алисином приключении: об ее карабканьи на поверхность, об отказе от ложной глубины, об открытии ею того обстоятельства, что все происходит на границе. Именно поэтому Кэррол отклонил первое название книги: «Приключения Алисы под землей».

То же самое – если не в большей степени – происходит и в Зазеркалье. Здесь события – радикально отличающиеся от вещей – наблюдаются уже не в глубине, а на поверхности, в тусклом бестелесном тумане, исходящем от тел, – пленка без объема, окутывающая их, зеркало, отражающее их, шахматная доска, на которой они расставлены согласно некоему плану. Алиса больше не может идти в глубину. Вместо этого она отпускает своего бестелесного двойника. Именно следуя границе, огибая поверхность, мы переходим от тел к бестелесному. Поль Валери высказал мудрую мысль: глубочайшее – это кожа. В том же состоит и мудрое открытие стоиков, положивших его в основу всей этики. В этом и открытие маленькой девочки, растущей и уменьшающейся только от границ – от поверхности, которая краснеет и при этом становится зеленой. Она-то знает: чем больше события втягиваются в целостное, безглубинное протяжение, тем больше они воздействуют на тела – они режут и калечат их. Позже, взрослея, люди вновь попадают под власть основания, вновь падают. Теперь они слишком глубоки и уже не способны ничего понимать. Так почему же примеры стоиков продолжают вдохновлять Кэррола? Дерево зеленеет, скальпель режет, битва произойдет или не произойдет?… Именно перед деревьями Алиса теряет свое имя. Именно к дереву обращается Шалтай-болтай, не глядя на Алису. Вызубренное наизусть объявляет битвы. Всюду ушибы и порезы. Но разве это примеры? Или так – не тот ли это случай, когда каждое событие является событием подобного рода: деревом, битвой и раной – событием тем более основательным, что оно происходит на поверхности? Чем плотнее оно окаймляет тела, тем более оно бестелесно. История учит нас: у торных путей нет фундамента; и география показывает: только тонкий слой земли плодороден.

Такое переоткрытие стоической мудрости – удел не только маленькой девочки. Известно, что Льюис Кэррол вообще не любил мальчиков. В них слишком много глубины, да к тому же фальшивой глубины – ложной мудрости и животности. В Алисе ребенок мужского пола превращается в поросенка. Как правило, только девочки понимают стоицизм. Они улавливают смысл события и отпускают бестелесного двойника. Но случается, что и маленький мальчик оказывается заикой и левшой, а значит, улавливает смысл как двойной смысл поверхности. Неприязнь Кэррола к мальчикам можно приписать не глубинной амбивалентности, а, скорее, поверхностной инверсии – подлинно кэрроловскому понятию. В Сильвии и Бруно именно мальчик играет роль изобретателя. Он учит свои уроки самыми разными способами: на изнанке, на лицевой стороне, над и под, но только не в «глубине». Этот важный роман доводит до предела эволюцию, начавшуюся в Алисе и продолженную в Зазеркалье. Замечателен вывод первой части – победа Востока, откуда приходит все здравое, «субстанция того, на что уповают, и существование того, что невидимо». Здесь даже барометр не поднимается и не падает, а движется вдоль и поперек, показывая горизонтальную погоду. Растягивающее устройство удлиняет даже песни. А кошелек Фортуната, сделанный в виде кольца Мёбиуса, составлен из неправильно сшитых носовых платков так, что его внешняя поверхность плавно переходит во внутреннюю: он обертывает весь мир, да так, что то, что снаружи, оказывается внутри, и наоборот[12]. В Сильвии и Бруно техника перехода от реальности ко сну и от тел к бестелесному расширена, полностью обновлена и доведена до совершенства. Только огибая поверхность и следуя границам, можно переходить на другую сторону, – таковы свойства кольца Мёбиуса. Неразрывность изнаночной и лицевой сторон смещает все уровни глубины. А поверхностные эффекты в одном и том же Событии, которое вобрало в себя все события, привносят в язык становление с его парадоксами[13]. Как говорит Кэррол в статье, озаглавленной Динамика частицы: «Гладкая Поверхностность – это характер речи…».

 

Третья серия: предложение

 

Между событиями-эффектами и языком – самой возможностью языка – имеется, существенная связь. Именно события выражаются или могут быть выражены, высказываются или могут быть высказаны – по крайней мере, в возможных предложениях. Внутри предложения много отношений. Какие же из них ближе всего к поверхностным эффектам, или событиям?

Многие исследователи согласны с тем, что в предложении можно выделить три разных отношения. Первое принято называть денотацией [обозначением] или индикацией [указанием]. Оно говорит об отношении предложения к внешнему положению вещей (datum). Положение вещей индивидуализируется. Оно включает в себя те или иные тела, смешения тел, качества, количества и связи. Процедура обозначения заключается в соединении слов с конкретными образами, которые и должны «представлять» положение вещей: изо всех образов, ассоциированных со словом – с тем или иным словом в предложении, – нужно отобрать, выделить то, что соответствуют именно этому комплексу. Обозначающая интуиция выражается в форме: «это – то», «это – не то». Вопрос о том, изначально ли такое соединение слов с образами или производно, необходимо оно или произвольно, пока еще не стоит. Сейчас важно, что отдельные слова в предложении, вообще все лингвистические составляющие всегда играют роль пустых форм для отбора образов и, следовательно, для обозначения любого положения вещей. Не следует рассматривать такие слова как универсальные понятия, поскольку они являются лишь формальными сингулярностями [ единичностями ], функционирующими в качестве чистого «указателя» или, по Бенвенисту, индикатора. Примерами таких формальных индикаторов могут служить слова: вот, это, то, здесь, там, вчера, теперь и т. д. Собственные имена также являются индикаторами – указателями. Но их роль особая, поскольку только они формируют материальные сингулярности как таковые. С логической точки зрения, критерием и элементом денотации выступает ее истинность или ложность. «Истина» означает либо то, что положение вещей эффективно заполняет соответствующую денотацию, либо что индексы «реализуются», либо что образ правильно подобран. «Истинно во всех случаях» означает, что заполнен весь бесконечный ряд конкретных образов, соединяемых со словами, и при этом никакого отбора уже не требуется. «Ложь» означает, что денотация не заполняется либо из-за какого-то дефекта избираемых образов, либо из-за принципиальной невозможности создать образ, объединяемый со словами.

Второе отношение предложения часто называют манифестацией. Это отношение заключается в связи между предложением и субъектом, который говорит и выражает себя. Следовательно, манифестация представляется как высказывание желания или веры, соответствующих предложению. Желание и вера – это каузальные умозаключения, а не ассоциации. Желание – это внутренняя каузальность образа, относящаяся к существованию объекта или соответствующего положения вещей. Соответственно, вера – это предвосхищение объекта или положения вещей, существование которых должно задаваться внешней каузальностью. Отсюда не следует, что манифестация вторична в отношении денотации. Напротив, благодаря ей денотация вообще становится возможной, а умозаключения обеспечивают систематическое единство, порождающее ассоциации [слов и вещей]. Юм хорошо понимал это: при объединении причины и следствия именно «умозаключение, сделанное на основании их связи», предшествует самой [причинно-следственной] связи. Первичность манифестации доказывается и с помощью лингвистического анализа, выделяющего в предложении специфические «манифестирующие» частицы типа: я, вы, завтра, всегда, где-нибудь, везде и т. д. Подобно тому, как собственное имя является привилегированным индикатором, «Я» – основной манифестатор. Но от Я зависят не только все прочие манифестаторы, с ним также связаны и все индикаторы [14]. Индикация, или обозначение, соотносится с индивидуальными положениями вещей, отдельными образами и единичными обозначающими. Манифестаторы же, начиная с «Я», задают область личного, действующего как принцип всех возможных денотации. Наконец, при переходе от денотации к манифестации происходит смещение логических ценностей, что проявляется посредством такой инстанции, как Коги-то: речь теперь идет не об истине или лжи, а о достоверности или иллюзии. Например, в своем блестящем анализе куска воска Декарт совершенно не интересуется его составом – такая проблема в тексте даже не ставится. Зато он показывает, как Я, манифестированное в Когито, обосновывает суждение обозначения, благодаря которому воск идентифицируется как таковой.

За третьим отношением предложения целесообразно закрепить именование «сигнификации». Здесь речь идет о связи слова с универсальными или общими понятиями и об отношении синтаксических связей к тому, что заключено [implication] в понятии. С точки зрения сигнификации элементы предложения представляют собой «означающее» понятийных содержаний, способных отсылать к другим предложениям, которые, в свою очередь, выступают в качестве предпосылок данного предложения. Сигнификация определяется этим порядком понятийных импликаций, где рассматриваемое предложение вводится только как элемент «доказательства» в самом общем смысле слова: либо как посылка, либо как заключение. Таким образом, «заключает в себе» и «следовательно» – это, по существу, лингвистические означающие. Импликация – знак, определяющий отношение между посылками и заключением; «следовательно» – знак суждения, задающий возможность самого утверждения как вывода из того, что заключено в понятии. Когда мы говорим о доказательстве в самом общем смысле, то имеем ввиду следующее: значение предложения всегда обнаруживается посредством соответствующей ему косвенной процедуры, через его связи с другими предложениями, из которых оно выводится или, наоборот, которые можно вывести из него. Напротив, денотация указывает на прямое действие. Доказательство не следует понимать ни в узко силлогистическом, ни в математическом, ни в физическом вероятностном смыслах, ни в моральном смысле обещаний и обязательств. В последнем случае вынесение суждения заключения и есть реальное исполнение обещанного[15]. Логической оценкой понятой таким образом сигнификации и доказательства является теперь не истина (о чем свидетельствует гипотетический вид импликации), а условие истины – совокупность условий, при которых предложение «было бы» истинным. Обусловленное, выводимое предложение бывает ложным в случае, если указывает на несуществующее положение вещей, или же когда не может быть верифицировано непосредственно. Сигнификация не обусловливает истинности [предложения] без того, чтобы тем самым не задать и возможности ошибки. Поэтому условия истинности противостоят не лжи, а абсурду, то есть тому, что существует без значения, или тому, что может быть ни истиной, ни ложью.

Вопрос о том, первична ли сигнификация по отношению к манифестации и денотации, требует развернутого ответа. Так, например, если манифестация сама первична в отношении обозначения и является его основанием, то лишь с очень специфической точки зрения. Прибегая к классическому различению, мы говорим, что манифестация первична с точки зрения речи, даже если это безмолвная речь. На уровне речи начинает именно Я и начинает абсолютно. Следовательно, в порядке речи Я первично не только в отношении всех возможных денотаций, для которых оно служит основанием, но и в отношении всех сигнификации, которые оно охватывает. Но именно с этой точки зрения понятийные сигнификации ни самодостаточны, ни раскрыты как таковые: они только подразумеваются Я, рассматривающего себя как имеющего такое значение, которое понимается сразу же и совпадает с собственной манифестацией. Потому-то Декарт и мог противопоставить определение человека как разумного животного своему же определению человека как Когито: ибо если первое требует развернутого определения означаемых понятий (что такое животное? что такое разумное?), то последнее понимается тут же, как только высказывается[16].

Такое первенство манифестации в отношении не только денотации, но и сигнификации должно быть понято только в порядке «речи», где значения естественным образом содержатся имплицитно. Только здесь Я первично по отношению к понятиям – а значит, и по отношению к миру и Богу. Но нет ли другого порядка, где значения самодостаточны и раскрыты как таковые? В нем они были бы первичны и лежали бы в основе манифестации. Такой порядок есть, и это – порядок языка. Здесь предложение может выступать только как предпосылка или вывод и как означающее понятий до манифестирования субъекта и даже до обозначения положения вещей. Именно с этой точки зрения такие означаемые понятия, как Бог или мир, всегда первичны в отношении Я как манифестируемой личности, а также и в отношении вещей как обозначаемых объектов. Вообще говоря, Бенвенист [теоретически] показал, что подлинно необходимым, а не произвольным, может быть лишь отношение между словом (или, точнее, его акустическим образом) и понятием. Только отношение между словом и понятием может обладать необходимостью, тогда как другие отношения ее не имеют. Последние остаются произвольными, пока рассматриваются непосредственно, и избегают этой произвольности, когда мы увязываем их с первым отношением. Так, возможность заставить те или иные конкретные образы, связанные со словом, меняться, возможность заменить один образ на другой в форме «это – не то, а то», может объясняться только постоянством означаемого понятия. Точно так же желания не задавали бы никакого порядка требований и обязанностей, отличного от обыкновенных насущных потребностей; а верования не задавали бы порядка умозаключений, отличного от простых мнений, если бы слова, в которых они манифестируются, не отсылали прежде всего к понятиям, к понятийным импликациям, придающим этим желаниям и верованиям значимость.

Однако предполагаемое первенство сигнификации над денотацией поднимает еще одну деликатную проблему. Когда мы говорим «следовательно», когда мы рассматриваем предложение как вывод, мы делаем его объектом утверждения. Это значит, что мы оставляем в стороне посылки и утверждаем предложение само по себе, независимо от них. Мы связываем предложение с положением вещей, на которое оно указывает, независимо от импликаций, устанавливающих его значение. Но для этого надо выполнить два условия. Нужно, чтобы предпосылки были действительно истинны. А значит, мы вынуждены отойти от чистого порядка импликации, чтобы связать предпосылки с предполагаемым нами обозначенным положением вещей. Но даже если считать, что предпосылки А и В истинны, то из них можно вывести только то предложение, о котором идет речь (назовем его Z). Остается только отделить его от этих предпосылок и утверждать само по себе, независимо от процедуры вывода, допуская, что Z, в свою очередь, истинно, раз истинны А и В. А это равносильно предложению С[17], остающемуся внутри процедуры вывода и не способному от нее оторваться, поскольку С отсылает к предложению D, утверждающему, что «Z истинно, если истинны А, В и С…», и так до бесконечности. Данный парадокс, лежащий в самой сердцевине логики и имеющий решающее по важности значение для всей теории символического вывода и сигнификации, – ни что иное, как парадокс Льюиса Кэррола, изложенный в блестящем тексте «Что черепаха сказала Ахиллу»[18]. Короче, заключение может быть отделено от предпосылок, но только при условии, что всегда добавляются другие предпосылки, от которых заключение как раз и неотделимо. Все это позволяет сказать, что сигнификация никогда не бывает однородной, а два знака – «имплицирует» и «следовательно» – полностью разнородны, и что процедура вывода никогда не обосновывает денотацию, ибо последняя уже выполнена: один раз в предпосылках и другой раз в заключении.

От денотации через манифестацию к сигнификации и обратно – от сигнификации через манифестацию к денотации – нас влечет по кругу, который и составляет круг предложения. Должны ли мы ограничиться этими тремя отношениями предложения, или следует добавить четвертое, которое было бы смыслом? – это и экономический, и стратегический вопрос. Нам вовсе не нужно строить некую апостериорную модель, соответствующую вышеуказанным отношениям. Скорее сама модель должна работать a priori изнутри, раз уж она вынуждает вводить дополнительное отношение, которое – из-за своего исчезающего, неуловимого характера – не может быть опознано на опыте извне. Таким образом, это вопрос права, а не просто вопрос факта. Тем не менее, остается еще и вопрос факта. Сначала нужно спросить: можно ли локализовать смысл в одном из данных трех отношений – денотации, манифестации или сигнификации? Сразу можно ответить, что такая локализация, по-видимому, невозможна внутри денотации. Выполненная денотация задает истинность предложения, невыполненная – ложность. Очевидно, что смысл не может заключаться в том, что делает предложение истинным или ложным. Не может он быть и отношением, где такие оценки реализуются. Более того, денотация могла бы поддержать вес предложения лишь в той степени, в какой прослеживается соответствие между словами и обозначенными вещами или положениями вещей. Брайс Перейн рассмотрел парадоксы, возникшие на основе этой гипотезы в древнегреческой философии[19]. Как избежать парадоксов вроде того, где говорится о телеге, проходящей через рот? Кэррол спрашивает еще четче: как имя может иметь «респондента»? Что это значит, что нечто соответствует своему имени? И если вещи не соответствуют своему имени, то что может уберечь их от его потери? Что же тогда останется, что оградит нас от произвола денотаций, которым ничего не соответствует, от пустоты индексов, то есть формальных означающих типа «это» – если и то и другое окажется лишенным смысла? Все обозначения обязательно предполагают смысл, и мы неизбежно оказываемся сразу внутри смысла всякий раз, когда что-либо обозначаем.

Будет больше шансов на успех, если отождествить смысл с манифестацией, ибо сами обозначающие имеют смысл только благодаря Я, манифестирующему себя в предложении. Я действительно первично, поскольку позволяет речи начаться. Как говорит Алиса: «Если ты говоришь только тогда, когда к тебе обращаются, а другой всегда ждет, чтобы ты сам начал говорить, то нет никого, кто бы хоть что-нибудь сказал». Отсюда вывод: смысл пребывает в верованиях (или желаниях) того, кто выражает себя[20]. «Когда я беру слово, – говорит Шалтай-Болтай, – оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше… Вопрос в том, кто из нас здесь хозяин – вот и все!» Однако, мы увидели, что порядок верований и желаний основан на порядке понятийных импликаций значения, и что тождество Я, которое говорит или произносит «Я», гарантируется только непрерывностью определенных означаемых (понятия Бога, мира…). Я первично и самодостаточно в порядке речи, поскольку сворачивает значения, которые должны еще сами развернуться в порядке языка. Если эти значения разрушаются, если они не обладают внутренней устойчивостью, то личная идентичность утрачивается, – что болезненно ощущает Алиса, когда Бог, мир, Я становятся зыбкими образами сновидения того, кто сам едва определен. Вот почему последняя возможность, по-видимому, состоит в том, чтобы отождествить смысл с сигнификацией.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-19; просмотров: 158; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.138.122.195 (0.039 с.)