Книга о Флоренском: «Начало познания Церкви» 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Книга о Флоренском: «Начало познания Церкви»



 

Закончив свой труд о Достоевском, Фудель тогда же, весной 1963 года, начал новую работу о большом русском мыслителе, когда‑то бывшем для него учителем жизни и старшим другом, – об отце Павле Флоренском. Девять лет спустя эта книга вышла в Париже под псевдонимом Ф. Уделов [387]; авторский подзаголовок стал ее заглавием: «Об о. Павле Флоренском». Фудель же озаглавил свою работу «Начало познания Церкви».

Это было еще одно мысленное возвращение в минувшие времена. Началом познания Церкви послужила когда‑то для юного Сергея Фуделя книга Флоренского «Столп и утверждение истины». Вместе с тем опыт личного общения с отцом Павлом, сохранившаяся в сердце память о нем подсказывали Сергею Иосифовичу, что и в духовном пути священника – философа написанная еще в молодые годы работа была лишь «началом Флоренского»: «Все, что он говорил (именно больше говорил, а не писал) после этого, то есть в первые годы революции, когда он вел свои беседы по московским церквам с амвона и в аудиториях, – все это носило более глубокий смысл»[388]. Именно тогда, после написания знаменитой книги, которая, по свидетельству Фуделя, уже не удовлетворяла ее автора, он «начал подходить совсем близко к настоящим откровениям о Церкви и мире, иногда, как зарницы, освещавшим тогда наше сознание». Впрочем, с годами в памяти остались даже не лекции, которые когда‑то помогал организовывать Сережа Фудель, а глубина молчания: «Скорее в молчании была его сила»[389].

Благодарность за пережитое благодаря Флоренскому полвека назад – вместе с радостным удивлением перед непостижимыми путями, которыми «Бог приводит к Себе в наше время людей из самой гущи неверия, этих взрослых некрещеных, некнижных»[390], – побудили Сергея Фуделя предпринять попытку донести многосложную мысль отца Павла до неискушенных читателей эпохи ускоренного «строительства коммунизма», не ведающих ни Канта, ни Соловьева. Ради этого Фудель бережно высвобождает из «колючей проволоки» научной терминологии то, что он воспринял как главное в облике Флоренского: живую устремленность к духовной достоверности подлинного богообщения. «Я писал, стараясь<…>дать больше его образ, а не учение. Его личный облик гораздо важнее и “вернее” его учения, – он только иногда в своем переусложненном и переобремененном учении давал то, что почти всегда давал в личном общении»[391] – так формулировал автор свою задачу в письме к близкому человеку.

Композиция книги бесхитростна и, может быть, менее проработана, чем в труде о Достоевском: это пересказ, а местами конспект «Столпа…», перемежаемый мозаикой пояснений витиеватой мысли его автора и яркими искорками личных воспоминаний о нем.

Сегодняшним читателям, быть может, непонятно, зачем страница за страницей пересказывать адаптированного Флоренского, вместо того чтобы давать критический анализ его творчества. Однако дорог же был и этот пересказ в пору, когда Флоренского, конечно, не печатали, единственное издание его книги было крайней редкостью, а устройства для ксерокопирования были еще совершенно недоступны! Многие – в том числе и один из авторов этой книги – прочли бледную копию работы Фуделя на тонкой, папиросной бумаге много раньше, чем в нетерпеливые руки на краткий срок попало антикварное издание «Столпа…» объемом больше восьмисот страниц или его репринт, изготовленный на Западе и неведомыми путями перевезенный через границу СССР.

А кроме того, в невеликой по объему книжке присутствовал и вдумчивый разбор головокружительных построений Флоренского, в котором раскрывались святоотеческие их корни, приводились поясняющие дело отрывки из других работ отца Павла, писаний его современников или оказавших на него влияние богословов прошлого. Но, пожалуй, всего дороже – вкрапленные здесь и там живые воспоминания о личном облике Флоренского и биографические свидетельства, собранные с великим трудом и любовью. Из черновых записок видно, что С. И. Фудель, готовя книгу, собирал все доступные ему материалы об отце Павле, записывал мемуары дочери В. В. Розанова Татьяны, вдовы Флоренского Анны Михайловны, вдовы друга Флоренского отца Сергия Мансурова Марии Федоровны.

Все они ушли из жизни раньше Сергея Фуделя. И даже ощущая некоторую незавершенность написанной им книги, Сергей Иосифович был рад, что успел сохранить для читателей ускользающий в потоке времени неотмирный лик учителя своих молодых лет, поделиться впечатлением от главных его мыслей – с тем, чтобы потом уж «не писать, а поджидать личной встречи и с ним, и со всеми, от кого сердце получало тепло, свет и радость»[392].

Фудель умело раскрывает перед читателем притягательную силу и обаяние духовной личности отца Павла, которого «трудно передать, пока человек не догадается, о чем его главная боль»[393].

На помощь приходит короткая зарисовка: на тюремных нарах в 1946 году, после вечерней баланды, когда камера немного утихает, арестант Фудель пытается, преодолевая трудность темы и незнание языка, рассказать о Флоренском молодому профессору иностранного университета. Тот вполне понимает лишь всплывший в памяти собеседника латинских эпиграф книги: «Finis amoris, ut duo unum fiant. Предел любви – да двое едино будут». Но и этого оказалось довольно; на опустошенном, сером лице изголодавшегося и одинокого человека появляются слезы. «Мне удалось передать Флоренского», – думает заключенный.

Через два десятилетия автор первой в России монографии о Флоренском бережно и терпеливо извлекает из «непроходимых зарослей» теорем и метафизических построений «Столпа…» то, что было ему всего дороже в этом сложном мыслителе: трепетное, написанное страданием и любовью свидетельство о уже состоявшейся жизни в Боге, причем, что так близко самому Фуделю, высказанное тоном человека, который «явно не уверен в своем праве о Нем говорить»[394]. И в облике философа, который людям, пережившим катастрофы XX века, порою представляется чересчур многословным и вычурным, убедительнее всех слов оказывается сбереженная в памяти лучшего его биографа тишина цельности и скромности, как бы вопреки всей необъятности познаний и неуемности интересов.

Образ Флоренского выписан с любовью, но и глубокой правдивостью. «Я не знаю, как он молился вне храма, – жила ли в нем всегда молитва», – признается Фудель, но добавляет: в отце Павле ощущалась духовная собранность, особенно проявлявшаяся в том, как он служил литургию – очень просто, тихо и сосредоточенно. И в этой теплой серьезности был «точно дом для молитвы»[395]. Еще одно признание: «Я не знаю о нем и как о духовнике». Друживший с ним Розанов, который однажды написал об отце Павле: «Мне порою кажется, что он – святой»[396], – когда умирал неподалеку в Сергиевом Посаде, позвал для исповеди не его, а другого священника. Иные находили, что Флоренский вообще не любил людей. «Я не знаю, так ли это», – целомудренно пишет Фудель, но считает нужным не исключить из своего портрета и эту черту духовного облика отца Павла, как и его способность иногда дразнить людей или

 

Евангелие С. И. Фуделя, пронесенное им через все лагеря и ссылки. Собрание А. М. Копировского

 

 

Помянник протоиерея Иосифа Фуделя, позднее перешедший к сыну. Собрание А. М. Копировского

в полемическом увлечении противоречить самому себе. «Жило ли в нем прочно сердечное смирение?» – спрашивает себя Сергей Фудель, прошедший после дружбы с Флоренским долгую школу не только вдумчивого чтения святых отцов, но и общения с людьми, достигшими святости. И вновь отвечает предельно честно: «Знаю только то, что в нем не было и тени этого ужасающего внешнего смиреннословия».

Признавая иногда свойственную отцу Павлу «давящую ученость», порой увлекавшую его то в филологические изыски, то в споры с Шопенгауэром о бритье бороды или с Белинским и мадам де Сталь насчет природы ревности, – словом, в области, ненужные для его главных и «святейших тем», Фудель смущенно делится – «даже как‑то неловко выговорить» – парадоксальным образом, возникшим в связи с его недавним погружением в творчество Достоевского: «Мне кажется, что в его духовном облике как‑то не хватало Сони Мармеладовой»[397]. «Сила его не в учености, а в преодолении ее»[398] – с этими словами близко знавшей Флоренского М. Ф. Мансуровой Фудель с готовностью соглашался.

Фудель критически относится и к некоторым особенностям богословских построений Флоренского. В числе их недостатков он отмечает то, что воспринимает как некий «римско – магический» уклон, мистически окрашенный рационализм, из‑за которого, в частности, отец Павел одно время подозревал в неправославии труды Хомякова. Влияние «головной мистики» Фудель видит и в вовлеченности отца Павла в «имяславские» богословские споры накануне революции[399], и в еще непреодоленной в пору написания «Столпа…» оглядке на «новое религиозное сознание» круга Д. С. Мережковского, и в некотором увлечении идеями Оригена. Впрочем, в последнем случае Фудель берет Флоренского под защиту, напоминая, что под влиянием этого основателя христианской науки находились и многие великие Отцы Церкви. Читателей из числа слишком ему уже известной породы молодых и самоуверенных неофитов Сергей Иосифович предупреждает: надо быть очень осторожными с обвинениями в ереси, «мы совсем не знаем церковной истории»[400].

Так же бережно говорит он и о том таинственном предчувствии, не выросшем в меру ясного церковного сознания, которое Флоренский и отец Сергий Булгаков пытались выразить в своем учении о Софии. С осторожностью относясь к присущей обоим богословам рационализации мистического опыта, к возможной преждевременности «метафизических домыслов», Фудель восстает против высокомерного нечувствия, «тяжелого и безнадежного семинаризма мышления»[401] критиков «софианства». В одной из поздних глав своих «Воспоминаний», появившейся в начале 70–х годов, он так напишет о тех, кому «доставляет удовольствие производить суд» над старшими друзьями его юности: «Не будем участвовать в этом. Богословие должно быть смиренно, как молитва, но и судить еще не смиренных мы не решаемся»[402].

И вот, несмотря на все ошибки или недостатки Флоренского, Сергей Фудель справедливо оценивает его не по этим ошибкам, а по духовному итогу его творчества, который можно передать так: воцерковление научного разума, «и этого детища Божия», а с ним и всех сфер человеческого знания, всего достояния мировой культуры. Флоренский властно обращал сознание его читателей, а особенно – знавших его, «в реальность духовной жизни, в действительность общения с Божественным миром»[403]. Он «открыл какое‑то окно, и на наше религиозное мышление повеяло воздухом горнего мира. Живая вера живой души толкнула нас на путь опытного богопознания»[404]. Отец Павел открыл Церковь многим, в том числе некогда и Сергею Фуделю. Ученые же критики Флоренского – едва ли. И этот критерий является для Фуделя вернейшим, как и при сопоставлении Достоевского с Леонтьевым.

Лишь год проучившийся в университете счетовод, живущий в глухой русской провинции, в глубине души считал литературоведение не особо ценным занятием с точки зрения достижения Вечности. Но написанная им книга о Достоевском внесла серьезный вклад в осмысление наследия великого русского писателя. Это с готовностью признали профессиональные филологи, прочитавшие «Наследство Достоевского» много лет спустя. Нечто похожее получилось и с работой о Флоренском, которая выявила в Сергее Фуделе созревшего исследователя религиозной и богословской мысли. Конечно, его становлению послужили и многие тома творений святых отцов, академических богословов и философов, поглощенные Фуделем в его утлом доме, в квартирах друзей, в читальных залах московских библиотек, куда он время от времени выбирался. Полный чемодан выписок остался после его смерти. Так что невеждой и в школьном богословии он не был. Однако зоркость и проницательность его видению более всего придавала воспитанная долгим аскетическим опытом трезвенная целомудренность ума, устремленного к единому на потребу [405].

 

«Славянофильство и Церковь»

 

Фудель считал Флоренского творческим продолжателем «духа старого славянофильства, одного из наиболее неожиданных и светлых движений русских образованных людей XIX века»[406], которому многим был обязан и Достоевский. И потому от книг о Достоевском и Флоренском естественным был переход к работе о славянофильском движении, в котором Фудель видел яркий и смелый порыв возрождения христианской мысли и жизни, попытку противостояния углублявшейся секуляризации ради духовного преображения России.

Точнее, работа эта шла параллельно. Еще осенью 1960 года к отмечавшемуся тогда столетию со дня смерти A. C. Хомякова Фудель написал статью о значении богословского наследия этого мыслителя. Надежда опубликовать работу в «Журнале Московской Патриархии» в очередной раз не осуществилась. Но впоследствии очерк о Хомякове был существенно переработан и дополнен, послужив основой для работы «Славянофильство и Церковь». Она была завершена много позднее, в 1972 году, а опубликована в парижском «Вестнике Русского христианского движения» спустя шесть лет, уже после смерти автора.

Религиозно – философское и общественное течение славянофильства сформировалось в полемике с «западниками», развернувшейся в 40–е годы XIX века и отчасти спровоцированной написанными десятилетием раньше «Философическими письмами» Петра Чаадаева. Славянофилы – Дмитрий Хомяков, Иван и Петр Киреевские, Константин и Иван Аксаковы, Юрий Самарин – отстаивали укорененную в Православии самобытность духовного и общественного уклада России, которой отводили особую роль во всемирной истории. Не соглашаясь со всеобщей обязательностью западноевропейских культурных и политических стандартов, славянофилы, тем не менее, во многом способствовали последовавшей через два десятилетия после начала их движения отмене крепостного права, цензуры, созданию гласного суда.

Впрочем, не политический аспект их деятельности интересовал С. И. Фуделя, как и не специфическая философия славянофильства. Ему была дорога евангельская проповедь, которою славянофилы хотели преобразить все сферы общественной жизни. Они, как и Фудель, были светскими богословами (особенно Хомяков и Самарин), то есть мирянами, глубоко преданными Церкви, но дерзающими без особой санкции церковной власти говорить и писать о Боге. Они, как и Фудель, опирались на наследие святых отцов и многое сделали для того, чтобы познакомить с ним читающее общество. Они, как и Фудель, глубоко страдали от духовного неблагополучия в ограде Церкви и видели ее духовную силу в подвижничестве и молитве, а не в отвлеченном богословии и внешнем благолепии под сенью казенной опеки. Некоторые из них (прежде всего братья Киреевские) прибегали к духовному руководству опытных монахов и были близки к столь дорогой Фуделю Оптиной пустыни. Центром их мировоззрения было учение о церковной соборности, глубоко развитое Хомяковым. Наконец, славянофилы далеко не идеализировали современную им русскую действительность, а потому были на подозрении у правительства. Долгое время многие их труды не могли печататься в России, и основные богословские произведения Хомякова при жизни его распространялись в списках, что было Фуделю так понятно. Основатели славянофильства находились под секретным надзором полиции, а Самарин даже был заключен в Петропавловскую крепость в Петербурге (где впоследствии сидел и Достоевский) – пусть всего на десять дней, но и это как‑то сближало его с многолетним узником ГУЛАГа (отметим эту прикосновенность к тюрьме, которой отмечены герои всех главных работ Сергея Фуделя, не исключая, конечно, и мучеников первохристианства, апостола Павла и Господа Иисуса Христа!).

С наследием славянофильства Сергей Фудель был связан и цепью семейных, человеческих отношений. К кругу близких друзей его отца принадлежали племянники Юрия Самарина Федор и Александр, люди глубокой церковности, живые носители славянофильских идей. Федор Дмитриевич Самарин (t 1916) вместе с отцом Иосифом Фуделем, Дурылиным и Флоренским был одним из основателей новоселовского кружка и Братства в честь святителей Московских. Его дочь Мария (t 1976) была женой священника Сергия Мансурова (t 1929), замечательного подвижника и писателя, дружившего с Флоренским и знакомого Сергею Фуделю с юности. На склоне лет Сергей Иосифович писал об этой паре, что, встречая их на московских улицах вдвоем, «глядел и<…>читал жадно, точно открывающуюся для меня книгу о какой‑то недостижимой для меня и в то же время вожделенной жизни – света и правды<…>и с тех пор, по всем бесконечным дорогам жизни, я где‑ то внутри нес в себе и это “видение” – двух, идущих к Богу»[407]. Работая над книгой об отце Павле, Фудель советовался с Марией Федоровной, жившей в Боровске (Калужская область) после ссылки в узбекский городок Бек – Буди.

Предводитель московского дворянства Александр Дмитриевич Самарин (t 1932) за два года до революции недолгое время был обер – прокурором Святейшего Синода. С этим назначением в семье Фуделей связывали несбывшуюся надежду на избавление Церкви от темного влияния Распутина. Летом 1917 года отец Иосиф выдвинул кандидатуру А. Д. Самарина на тогдашних выборах московского митрополита. Избран был святой Тихон, скоро ставший патриархом; но Самарин по числу голосов был вторым, опередив четырех виднейших иерархов Русской Церкви. Затем Самарин возглавил Союз объединенных приходов, созданный для защиты Церкви перед лицом начавшихся гонений. Мужественный исповедник четырежды подвергался аресту, пережил смертный приговор, замененный тюремным заключением, и ссылку в Якутию. В 1919 году он был отпущен на свободу накануне Пасхи, но вышел из Бутырской тюрьмы днем позже, чтобы не оставить в пасхальную ночь созданный им из арестантов церковный хор. Крестный ход из заключенных прошел тогда по коридорам Бутырки[408]. Двумя годами позже в Таганской тюрьме вновь арестованный Самарин пел Пасху с митрополитом Кириллом, который вскоре вместе с Сергеем Фуделем отправился по этапу в Зырянскую ссылку. Одно время Самарин жил в бывшем имении своей жены – Абрамцеве, в «аксаковском гнезде», оставившем теплые воспоминания в сердце Сергея Фуделя, который посетил его летом 1917 года («Я впервые попал в этот мир уходящей эпохи и полюбил его навсегда»[409]). А в начале 50–х годов в имении, обращенном в музей, работал Николай Фудель, и отец в своих письмах всячески старался подтолкнуть его к серьезному изучению славянофильского наследства.

Наконец, дочь Александра Самарина Елизавета (t 1985), мужественно разделившая с отцом скитания по ссылкам, стала после его кончины женою художника Николая Чернышева (t 1942), духовного сына епископа Афанасия и близкого друга юности Сергея Фуделя. После войны она была одной из первых читательниц фуделевских произведений.

В наследстве ранних славянофилов, этих подвижников христианской мысли, нравственно безупречных даже в глазах их идейных противников – «западников», всего дороже Фуделю было учение о Церкви как живом организме истины и любви, выработанное Хомяковым и развитое Юрием Самариным. Твердое основание этого учения, несомненно, находится в Священном Писании и, прежде всего, в посланиях апостола Павла. Однако, как признавал еще Владимир Соловьев, введение этой мысли в русское религиозное сознание стало главной заслугой славянофильства. Нелегко давалось это в ту пору, когда в России, как и на Западе, «религиозная мысль бродила в пустынях рассудочного богословия, все больше теряя веру»[410]. По мнению Ю. Ф. Самарина, отпадение от Церкви целых поколений образованных людей было следствием сухого богословского рационализма и формализма, выработавшегося в результате отрыва от живого духовного опыта и преподносившего пастве не Церковь, а лишь призрак ее.

Для Хомякова Церковь есть богочеловеческий организм или «проявление Духа Божия в человечестве», не просто общество христианское, состоящее из множества обособленных индивидуумов, но целостное «единство Божией благодати, живущей во множестве разумных творений», – цитирует Фудель. И это единство, мистическая «соборность» Церкви, как и сокровенная ее святость, познается лишь «внутренним знанием веры», неотделимой от подвига любви, в то время как внешнему взору открываются лишь административные подпорки одного из человеческих институтов со всей свойственной людям ограниченностью.

Фудель толкует хомяковскую соборность как «единство в любви святых Божиих, так бесконечно просто выраженное в Деяниях; “У множества… уверовавших было одно сердце и одна душа”»[411]. Он справедливо отмечает, что идеи Хомякова во многом предопределили дальнейшее развитие православного богословия, надолго поставив в центр его темы о Церкви, о Предании как непрекращающемся Откровении, и прослеживает влияние славянофильства на творчество Владимира Соловьева, Николая Бердяева, отца Павла Флоренского (несмотря на некоторые его расхождения с Хомяковым, которые, по свидетельству Фуделя, были временными), отца Сергия Булгакова, Владимира Лосского и многих других. И вместе с тем отмечает, что ни одно из богословских произведений Хомякова не было издано в России при его жизни. Лишь через девятнадцать лет после его кончины их разрешили напечатать, и то при условии непременного уведомления, что «неточность выражений автора объясняется отсутствием у него специального богословского образования».

Рукопись работы «Церковь одна» при жизни Хомякова долгое время ходила по рукам, выдаваемая за перевод произведения неизвестного греческого автора. Поверив этой мистификации, Гоголь писал, что откуда‑то привезенный Хомяковым греческий катехизис «необыкновенно замечательный. Еще нигде не была доселе так отчетливо и ясно определена Церковь»[412].

Рассказывали, что «греческая» рукопись дошла и до святого митрополита Филарета, который тоже признал ее замечательной, хотя со свойственной ему проницательностью тотчас догадался, что писана она «не греком и не лицом духовного звания»[413]. Но и оценка великого московского митрополита не могла повлиять на отношение в официальных кругах к богословскому творчеству какого‑то бывшего гусарского офицера. Иван Киреевский свидетельствовал, что Хомякову одно время было запрещено не только печатать, но даже читать свои произведения друзьям.

По мнению Фуделя, это неприятие было связано с тем, что и хомяковский «катехизис», и другие произведения его или его соратников обличали по существу «внутрироссийскую действительность, гражданскую и церковную»[414], хотя острие полемических выпадов и было направлено против проявлений, характерных для западных вероисповеданий. Действительно, схоластика, ставшая предметом критики Ивана Киреевского как стремление к «наукообразному богословию», из которого «живое, цельное понимание внутренней духовной жизни… изгонялось под именем “мистики”»[415], была свойственна России XIX века не менее чем Западной Европе. Ю. Ф. Самарин был прав, утверждая, что Хомяков «поднял голос не против вероисповеданий латинского и протестантского, а против рационализма, им первым опознанного в начальных его формах, латинской и протестантской»[416].

Полемический диалог Хомякова и славянофильства вообще с Западом стал предметом особенного внимания Сергея Фуделя. Он сочувственно цитирует слова Владимира Соловьева: за основную мысль Хомякова, что «истина дается только любви», ему «простятся все полемические грехи». Фудель не забывает также отметить, что именно Хомякову принадлежат полюбившиеся Достоевскому слова о «дальнем Западе, стране святых чудес», и напоминает, что, по собственному признанию Хомякова, еще в юности его воображение «воспламенялось надеждою увидеть весь мир христианский соединенным под одним знаменем истины»[417].

Знаки надежды Фудель находит в следах влияния Хомякова, усматриваемых им в энциклике Пия XII «О мистическом Теле Христовом», где излагается «учение о Церкви прежде всего как о живом организме»[418], а также в документах II Ватиканского Собора, за ходом которого Фудель пристально следил по доступным ему публикациям в «Журнале Московской Патриархии», а также машинописным материалам из Издательского отдела Патриархии и Московской духовной академии. С радостью он отмечает, что «идея соборности, основная идея Востока и славянофилов», недавно, казалось, не понимаемая Римом, склонным к иерархическому абсолютизму, «зазвучала в соборных речах и постановлениях»[419]. Соборность, как главный вклад Хомякова в богословие, получила высокую оценку и в вышедшей после Собора «Новой католической энциклопедии», а также в других трудах католических исследователей. «Парадоксально, но преодоление идеями Хомякова атмосферы равнодушия и невежества на родине идет более медленно» [420], – отмечает Фудель.

Признавая, что «стремление к христианскому объединению не должно и не может быть вычеркнуто из нашего сознания, как живой голос эпохи» [421], Фудель, вслед за Хомяковым, предлагает приближаться к единству через познание существа Церкви, а не посредством человеческих, рассудочных сделок и «легких экуменических выводов» [422]. Ему близки слова отца славянофильской экклезиологии: «В десятке различных христианств, действующих совокупно, человечество с полным основанием опознало бы сознанное бессилие и замаскированный скептицизм» [423].

После целого ряда критических высказываний – вполне отвечающих хомяковскому полемическому темпераменту – о папской непогрешимости, об ущербной рассудочности томизма – «и старого, и нового», о завороженности неотомизма «культом современного научного познания»[424], Фудель наконец вновь обращается к давно вынашиваемой мысли, что истинное соединение в Боге, «в теле Церкви Его», возможно только «при возвращении к первой любви, к первохристианству: в благодатном познании, в жизни, действительно наполненной любовью Духа»[425].

Совокупность экклезиологии славянофилов, считает Фудель, «поднимается выше ее полемического аспекта». Порою Хомяков, «забывая о своих обличениях, говорит о сущности всей как будто и сейчас еще не разделенной Церкви Христовой»[426]. Цитируя дорогие ему слова Хомякова о том, что «сокровенные связи, соединяющие земную Церковь с остальным человечеством, нам не открыты»[427], Фудель видит плодотворный путь не в диалоге богословских работ, а в диалоге покаяния и молитвы – «покаяния о себе и молитвы о соединении». Чудо единства может быть достигнуто только в молитве – «и в одинокой, и через нее в совместной молитве и с католиками»[428].

Важной частью славянофильского наследия Фудель считает признание отсутствия любви причиною великой схизмы. И если у славянофилов хватало мужества видеть оскудение в своей Церкви – тем паче теперь, перед лицом столь далеко зашедшей дехристианизации мира «важнее всего не установление заблуждений других Церквей, а осознание именно своей вины в разделении, своей части во всеобщем омертвении христианства, во всеобщем уходе от первоначальной святости и любви, от благодати в обмирщение»[429].

Славянофилы, писал Хомяков, «посвятили себя великому всемирному труду христианского воспитания»[430]. Их чаянием было, по словам Ивана Киреевского, воплощение в русской общественной и семейной жизни духа истинной христианской веры. Истоки его они находили в писаниях святых отцов, совершенно неведомых тогдашнему образованному обществу. Первые же статьи Киреевского о святоотеческой философии, возвышающей разум к превосходящему рассудок высшему умозрению, производили, по цитируемому Фуделем признанию современника, «впечатление какого‑то путешествия в новооткрытые страны». На этой почве произошло и сближение с подлинной монашеской традицией, наиболее полно в современной им России реализованной в Оптиной пустыни. Этот монастырь с детских лет был особенно дорог сердцу Сергея Фуделя.

Подробно раскрывая историю взаимоотношения семьи Киреевских с оптинским старцем Макарием, Фудель посвятил особую статью их десятилетнему сотрудничеству в деле перевода и издания аскетической литературы, результатом которого стало появление 26 томов подвижнических книг. Большинство из них составляли столь любимые Фуделем творения, многократно цитированные в его трудах и обширно использованные в «Пути Отцов».

Это приложение к работе «Славянофильство и Церковь» было закончено двумя годами позже основного текста. Новая тетрадка («Оптинское издание аскетической литературы и семейство Киреевских») потребовала большого труда: в течение весны 1974 года Сергей Фудель провел долгие часы в Отделе рукописей Государственной библиотеки имени Ленина, проработав множество документов из собрания Оптиной пустыни и семейного фонда Киреевских. Работа эта, выполненная с большой любовью и проникновенностью, опубликована была лишь три десятилетия спустя. Она стала несомненным вкладом как в историю Оптиной пустыни и славянофильского движения, так и в изучение христианского просвещения России. Особенно интересно современному читателю узнать, как нелегко было в свое время убедить духовную цензуру извлечь из‑ под спуда сокровища святоотеческих писаний: едва ли удалось бы справиться с этой задачей, если бы не мудрое содействие святого митрополита Московского Филарета.

Оптинское издательство, пишет Фудель, создалось монахами, но при глубоком участии людей семейных, «создалось в монастыре, но, может быть, больше всего для того “монастыря в миру”, о котором, готовя нашу эпоху, учили Тихон Задонский, преподобный Серафим, Георгий Задонский, Феофан Затворник, Достоевский».

Монастырь в миру – это, по Фуделю, «монастырь “без мантии”, без стен, ограждающих от бурь и соблазнов, и без столь любезного для нас соскальзывания во внешность». Это «сокровенная жизнь в Боге, это первохристианство»[431]. Опыт, получивший основание в русской истории XIX века, оказался главной опорой верных в катастрофическом XX столетии. И лучшим подтверждением того стал сам Сергей Фудель – не монах и не священник, но человек не от мира,   посланный Христом в мир.  [432]

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-04-04; просмотров: 97; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.217.218.1 (0.037 с.)