Со старшим сыном никитой на съемках «кубанских казаков», 1950 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Со старшим сыном никитой на съемках «кубанских казаков», 1950



6‑го МАРТА 84 года в 11 ч. 40 м.

 

Ночь. Вот, мой дорогой младший сын, и выгнали твоего отца сегодня утром. Приехали чиновники, собрали весь театр и зачитали бумагу. Утром я говорил с англичанином Джоном, он летел из Москвы, передавал разговоры, сужденья, прогнозы. Мой друг встретил сына вождя нового – воспользовался и замолвил несколько слов в защиту твоего папы, а сынок изрек снисходительно и внушительно: «Пусть приезжает и работает, говорят, „на Таганке“ без него плохо». Менее важные тоже милостиво вещали: чего он там боится, пусть едет, с ножами встречать не будем. Кто поумней и посерьезней относился ко всему, что со мной произошло, советовали подождать и не ехать. Ну, вот к ночи все и прояснилось. В день смерти предыдущего вождя из полицейских, по приказу горкома во главе с орангутангом без клетки В. Гришиным, несчастное партбюро Театра должно было выгнать меня из партии. Видишь, сын, граница, как они любят говорить, на замке, а папа все знает, свет не без добрых людей. Заседали они, заседали, не хотели твоего отца выгонять, а тут вождь умер. Пришлось им отложить выгон. Ну а теперь они решили с другого конца начать – выгнать с работы. И замену нашли, а замена эта жила у твоего папы полгода дома, пока твоя бабушка не взмолилась: «Юрик, не могу я больше его терпеть». Интересно, сколько его артисты терпеть будут. Ладно, завтра утром надо рано вставать, допишу как‑нибудь.

 

ЛОНДОН, 11 МАРТА, 10 часов утра

 

Вчера звонил в 12 ночи Слава из Парижа. Матерился, как всегда, грустно шутил. «Ну! безработный!.. уволенный… В расстройстве… плюнь… им же муд… хуже». Разумеется, все пересыпалось матом. Увидимся сегодня в 1 дня с ним и будем решать обычный «русский вопрос» – «Что делать?». Насчет Николая Губенко ошибся, это артисты просили, чтобы был он. Инстинкт самосохранения: свой сохранит репертуар. Но Булат в письме прав, у них много всяких штучек в запасе. Он бы сохранил мою афишу – репертуар, а Эфрос будет все ломать, и в этом было отказано. Много зайцев убили сразу негодяи, покончили с театром, назначили фигуру вроде прогрессивную, замарали его, он, дурак не понимает, думает быстро взять свою группу артистов, перенести 2–3 своих спектакля с Бронной и начать свой новый театр и покончить с «Таганкой». Интересно, ошибаюсь я или нет. Ты‑то, сынок, если будешь читать горькие заметки отца, все уже будешь знать в подробностях, напишут Пимены‑летописцы, а может, и я еще при жизни узнаю. Когда сам перечитывать буду, наверно, все буду задумываться: править или оставить, как писалось в горечи и лихорадке безрадостных дней тех лондонских. Умом понимаю, что историю «Театра на Таганке» этой шпане не зачеркнуть. Скольких они перестреляли, а они живы, а эти ходячие мертвецы мертвы, ну ладно, не надо злобиться, это сушит и лишает покоя, а в нервности трудно разумно оценить обстановку. Опять вернулось то состояние, которое было в Ольборо у Славы в доме, и сны пошли опять эмигрантские. Проснулся ошалевшим. Снилось, я там. В аэропорте объявили посадку, бегу, страницы служебного паспорта вылетают, я их собираю и все думаю, перескачу через границу или схватят. Я тебе, сын, напишу главу о снах.

 

ЛОНДОН, ВОСКРЕСЕНЬЕ 84 года

 

Великий пост перед Пасхой. Переводчица «Бесов» повела в собор Православный. Владыко прекрасно читал Евангелие, проникновенно и мудро, как Тихон, видимо, много страдал, потом узнал, что так и было. Тяжело и долго болел. Продолжу потом, сейчас надо бежать выбирать артистов.

 

11‑го АПРЕЛЯ. ФЛОРЕНЦИЯ

 

Работа идет нудно и вяло. Вчера встретил Копелева с женой. Быстро, много, сбивчиво говорили, подарил свою фотокарточку с Папой – Павлом‑Иоанном. Прощались грустно, ему 72 года, а он с надеждой спросил: а может, еще вернемся. А? Я ответил: непременно, и в это мгновенье верил в это абсолютно. Опять прожектерствовали, как бы здесь создать «Таганку».

 

13‑го МАРТА 84

 

Опять появился бедный В. Сеченов. Его врачи приговорили – рак. Восклицал: «Ну что, говорил я вам, что Эфрос негодяй, безразличный ко всему, кроме своей особы, а вы еще заступались! Держится, как будто ничего с ним не произошло».

Помолчав, вдруг: «Знаете, я сперва много плакал, а потом стал думать, я ведь, знаете‑с, должен был умереть в 17 лет. (Его вели на расстрел наши, захватив у немцев). Так что Бог подарил мне 30 лет жизни». Дал мне подлую статью московского корреспондента немецкой газеты «Де Гельбрэхт», штутгартской газеты. Явно заказанной нашими с подробностями, которые знают только они, подслушанные телефонные разговоры с родными, артистами театра и т. д. Навел справки: оказалось, что это известный советский провокатор. И хорошо сотрудничает с советскими 10 лет вместе с женой.

 

16‑го МАРТА

 

Страстная неделя перед Пасхой. Понедельник, день тяжелый, поехали опять смотреть актеров, идет нудный дождь, и мне кажется, я бесконечно только и делаю, что смотрю актеров, неуютный новый театр, барабанит дождь, невнятно, на чужом языке лопочут артисты, очень неуютно, сыро, холодно, а вчера было так прекрасно на мосту Понто‑Веккьо и даже в очереди, как в Советском Союзе. Только здесь довели Рафаэля. Вечером вернулись во Флоренцию. В комнате восседал князь Волконский и беседовал с Катериной. Он мало изменился, не виделись лет семь. Я встретил его в накидке со львами, выходящим из Гранд‑Опера с палочкой. Он как‑то очень неудачно еще в Москве сломал бедро. Проснулись, он опять в этой накидке, вспомнили многое, накидка, оказывается, английского полисмена, куплена на Блошином рынке. «Бросьте вы всех этих советских, оставьте там, выкиньте из головы, иначе очень трудно и отвлекают от нужных занятий, а вам нужно все сначала начинать». Договорились встретиться в субботу в церкви на Пасху. Знакомые, тоже в чинах – княгиня Алсуфьева, прелестная старуха, сохранившая в 80 лет ясный ум и обаяние, как Капица в 90 лет, – ума не приложу, откуда такая закалка, действительно: «Кровь – великое дело».

 

18‑го МАРТА, СТРАСТНОЙ ЧЕТВЕРГ 84 г.

 

Год Орвелла, за ним год Баха – вот и утешение. Надо вытравить из памяти и забыть старух зловещих – это их жены, стариков‑правителей, дряхлеющих над выдумками вздором, про их демагогию. Безумным вы прославили меня всем хором – это про меня, сын мой! «Вы правы, из огня тот выйдет невредим, кто день пробудет с вами. Подышит воздухом одним и в ком рассудок уцелеет». А Грибоедов.

Действительно, для меня год Орвелла: выгнали из России, лишили всего, родных, друзей, «Театра на Таганке» – к сожалению, часто все думаю обо всем этом, трудно отрешиться. Да и не выйдет у них ничего. Площадь Таганская останется знаменитой тюрьмой да театром, который выстоял 20 лет, а не их вшивыми заседаньями да постановлениями. Небось, когда немец подходил к Москве, благодаря мудрости пахана злодея по кличке Коба – над Москвой черный снег день и ночь летал – все жгли свои подлые бумаги, следы заметали. Забыли небось, как белье меняли засранцы – всю страну, могучую, прекрасную, богатейшую, во что превратили? Стыдоба да и только, чтоб им ни дна ни покрышки. Ну ничего, отольются им слезы горечью такой, какой их тупые мозги и вообразить не могут. Вот увидите, будут жить эти все начальники на общих основаниях. Впереди год великого Баха, а уж он им покажет – почем раки зимой. «Горе только рака красит» – так вот, может, и покраснеют их бесстыжие рожи. Ну ладно, хватит – излился, иззлился. Изругался – нехорошо. Вертеп в этом театре «Коммунале» немыслимый – все, все врут. Ничего нельзя задумать, исполнить, все равно обманут – звезды проклятые не едут. Но итальянцы, как грузины, не унывают и верят, что спектакль О горбуне и дочери – будет Мольто Бене! В субботу пойду к вечерне. В светлое Христово Воскресенье все поедем, Бог даст, в Сиену, один из самых красивейших городов мира. Площадь такая, что ахнешь. Неужели Катьке не понравится, впрочем, не удивлюсь. Надеюсь, погода будет хорошая. После Пасхи начнется выпуск оперы, это часов по 12 тяжелейшей работы и сплошных нервов. В общем, «на Бога надейся, а сам не плошай». Буду молить Бога, чтоб возродилась моя «Таганка» не в Европе, а там, Бог даст, вернусь и на свою Таганскую площадь.

 

 23‑го АПРЕЛЯ

 

ДЕНЬ РОЖДЕНЬЯ И СМЕРТИ «ТЕАТРА НА ТАГАНКЕ» и день моего Святого Георгия. Новый папа его не признал и отменил. Вот видишь, Петр, отменили моего Святого и меня сразу выгнали, и находимся мы все в Италии во Флоренции. Проснулся в 7 утра по итальянскому времени от кошмарного сна, по московскому в 10 утра, как и просил вспомнить всех в час репетиции, то есть в 10 утра, весь наш путь Кошмар сна навеял дикость одиночества, и я придвинулся к маме твоей. Снилось, что портфель мой черный с пупырышками из страуса, это тот, который прячет головку свою маленькую под крылышко от беды, упал в жидкую грязь, я поднимаю и все стараюсь стереть белым снегом, а рядом на черной тахте в костюме Гамлета лежит Владимир. Я говорю: как же вы не заступились, и все развалилось, а он махнул рукой – трус я, испугался, не поехал. Актеры чего‑то репетировали наподобие «10 дней…» Рида, и очень громко кричала бедная Зинаида Славина.

Потом мы все встали и поехали в Сиену. День Пасхи – Светлое Христово Воскресенье – был прекрасен. Солнце, красивая дорога, город – ни в сказке сказать, ни пером написать. Раскованные, свободные люди – к сожалению, очень много туристов. Даже нашу группу видел: какие‑то пыльные, серые, немытые, держатся кучкой, скованные, напряженные, но хорохорятся. Жалко их. И за версту видно – вон русские. Обратно вел машину сам, чтобы мама могла любоваться дорогой. В понедельник поехали к Алсуфьевым за машиной Воронцовых. Удивительно, вспомнил Пушкина, его слова: «В Библиотеке Воронцова окунулся в Шекспира. Какие бездны он открыл мне» – цитирую по памяти. На горе князей в сердце Тосканы старый дом. Прекрасно оборудован, с большим вкусом, но просто, уютно, удобно. Дочь пригласила погостить нас в июле недели на две. Ах, какой прекрасный день был, Петр, постарайся вспомнить.

 

АПРЕЛЯ 84 года, ФЛОРЕНЦИЯ

 

Явился знаменитый Каппучили, опоздав на неделю и 15 минут… Все ждали в зале, на сцене стояли декорации. Он маленький, злой человечишко на больших каблуках. Вышел на сцену с заранее заготовленным шоу. Гордо встал спиной к нам и долго играл, что рассматривает манекенов. Потом изволил все‑таки повернуться и заявил: «Это не Верди! В таких декорациях я петь не буду». Я заметил: «Ты что, теперь стал сценографом?» – «Я 300 раз пел Риголетто, а один раз в Женеве в нечто подобном, это было ужасно». Наступила пауза: все ждали и уставились на меня. Я подумал и ответил: «Ничем не могу вам помочь». Неожиданно он заявил: «Давайте репетировать». Весь день работали, я нарочно просил Анну время от времени спрашивать, удобно ли ему, – он отвечал: «Проблем нет, все хорошо». Утром, не простившись, уехал. Полный скандал – никто не знает, что делать, да впрочем, как в Союзе, не к кому и обратиться. Берио – композитор, директор Флорентийского фестиваля, в Америке, дирижер где‑то в Кельне. Совещаемся, что делать, жалко работы, весь спектакль вчерне сделан, и мне кажется, может получиться. Оказалось, он даже оставил вещи свои в гостинице, уверенный, что меня выгонят, а предпочтут его. В Италии опера, как у нас хоккей – партии болельщиков, вражда, кланы. В этом оперном мире такое же политиканство и подсидка друг друга, как в Политбюро СССР. Все газеты Италии обсуждают это событие на первых страницах. Будто в мире нет других забот – смешно и грустно. На пресс‑конференции в набитом огромном фойе Флорентийского театра Коммунале словно войну объявили, гудели журналисты. Обступили меня и стали совать в рот микрофоны, я отбрехивался как мог, повторил все обстоятельства, благодаря которым разразился скандал. Паранойя звезд и их любителей делает невозможным создание приличного спектакля, все‑таки это хоть и оперный, но театр, а их желания – используя популярность, голос и знание своей партии, в день‑два быстро усвоить примитивные мизансцены, взять огромные деньги и порхать дальше – какие милые пчелки! Даже возят своих режиссеров, чтобы делали одно и то же. Словно меня кто‑то дернул – я извинился, что поневоле стал яблоком раздора, поэтому не хочу обременять театр и город своим присутствием и удаляюсь, и все мотыльки слетятся и будут услаждать своих поклонников. Театр просил остаться. Директора фестиваля, композитора Берио засыпали вопросами. Когда я говорил, то сказал, что рано утром пришел в театр – пересчитал. Все манекены были на месте, но убежал дирижер. Правда, Муссолини, которого я поставил, исчез. Видимо, уехал за своим поклонником. Муссолини стоит, а Сталина – нет, потому что выгнанный из Советской России, я продолжаю и здесь свою компропаганду, – объявил в газете синьор Каппучили. (Никакого Муссолини не было.) Потом все убежали на «манжа́ре» – по‑нашему, на обед, и остался я один среди красных кресел пустого модерного театра.

Я много раз в горькие минуты сидел вот так же один в пустых залах, когда тишина театра и одиночество заставляют много передумать, и мысли потоком проходят внутри тебя. Понимаешь, каких трудов стоит создать из пустого пространства что‑нибудь путное. Плывут по бесконечной реке жизни воспоминания смешные, глупые, забавные, трогательные, нелепые, страшные, вроде Гамлета, когда все рухнуло и занавес похоронил с гробом Офелии всех. Говорят, я дико закричал, когда все падало, секунды растянулись в бесконечность, и в тишине неестественно спокойным голосом я спросил тихо: жив кто‑нибудь? Актер по кличке Винтик ответил – живы, из занавеса выползали артисты. Всех спас гроб Офелии: конструкция проломила гроб, все остались живы. Премьеру перенесли. Прошли годы, теперь они раздавили театр, а я продолжаю драки уже здесь, во Флоренции. Против касты оперных мафиози, которые ведут себя точно как советские с «Пиковой Дамой» – ругают непоставленный спектакль. Когда Хрущев ругал Вознесенского на знаменитом разносе после Манежа, то говорили: а этот вышел в красном свитере, как не стыдно. Я спросил Андрея: вы были в красном? «Нет, в голубом. Вот в этом». Удивительно гнев застилает глаза. Свистопляска в газетах продолжается, глупость нарастает. Многие за меня заступаются. Штреллер и профсоюзы, например. Все заняты дракой, а на спектакль наплевать. Графиня Алсуфьева написала в местной газете: «Переменилась страна, город, а атмосфера вокруг Любимова осталась все та же». Аргументы против, как в министерстве, – те же. «Это не Верди». Наступила премьера 5‑го мая, я решил не приходить – нет, уговорили. Облачился в пиджак, затянул галстук, белый платочек в карманчик, и двинулись с мамой, а ты остался с симпатичной старушкой, которая 20 раз колола твоего отца в жопу. Вообще, сын мой, меня кололи много и больно. Я пишу, ты дергаешь руку и мешаешь. Мама сердится, я, не удержавшись на выкрики идиотов на премьере этой дряхлятины оперы, где певцы и болельщики с куриными мозгами кричали твоему отцу: убирайся в Сибирь, снежный балбес! – свистели, топали, орали; я не удержался, старый дурак, и сделал интернациональный жест – пошли, мол, на… Все газеты назвали меня не элегантным. По сути дела, некоторые поняли замысел и дурное его воплощение. Мама шокирована, ругается и презирает. Хотя до этого кричала балбесу Риголетто: «Мердо! Мердо!» – по‑русски, мой сын, говно. Перед премьерой позвонил Максимов. «Передаю вам небольшую радость из Москвы. Вчера шел „Мастер“, и на реплику Маргариты – „верните нам мастера“ – зал хлопал и кричал: „Вернуть Любимова!“ А на реплику – „этот тип с Малой Бронной“ – улюлюкали и кричали: „Эфрос, убирайся!“» Шутливый тон от горечи. Ладно, теперь целый год буду отдыхать от опер, заниматься прозой, как здесь говорят, то есть ставить спектакли. Надо готовиться к фильму и телевидению. Проектов много, но часто все упирается в деньги. Есть несколько предложений создать свой театр, надо выбирать и решать.

 

10‑го МАЯ 84 г. МИЛАН. КЕЛЬН

 

Катерина с Петром отвезли нас с Анной на аэродром. Барахлило сцепление, надо поставить машину, вырванную у венгров, на стенд и проверить. Приземлились в Штутгарте. Холмы, зелень весны, шапки цветущих деревьев, сверху очень красиво. Вчера поздно обсуждали с твоей мамой причуды ностальгии – она вдруг объявила, что столько страдала в Москве, что частица осталась там, почему, когда счастливые дни и хорошо они проходят, не оставляют заметного следа. Я думаю, часть души остается там, где много страдал, это и назвали ностальгией, расколотая душа жаждет воссоединения, и человек страдает. Это приводит даже к катастрофам.

Звонил Берио, сказал: 2‑й спектакль прошел с огромным успехом, попили кровушки и все довольны. Прямо коррида, а не спектакль. Мама твоя наконец получила шубу, привезла ее знакомая венгерка Марта, ее муж режиссер симпатичный и знает свое дело, говорит, что поступил я правильно и довел через весь скандал спектакль до конца. Для Италии, где все диктуют звезды, это очень важно не только для меня. Идем на посадку в Кельне. Твоему папе здесь тоже предлагают театр. А в Кельнском соборе будут петь Страсти по Матфею Баха. Осмотрели церкви, искали хорошую акустику, нашли церковь 10‑го века. В огромном Кельнском соборе петь нельзя – эхо и давит громада, и не располагает слушать музыку. Высоко в небе, в черном от грязи Кельнском соборе в готических сетях каменных переплетов торчат белые мраморные святые, грязь не касалась их одежд. Они снисходительно смотрели на задранные головы людей, старающихся запечатлеть строгий черный собор. Тащимся к Стефану в Саарбрюкен, как будто в далекие времена в Москве дачным поездом со всеми остановками. Стефан интересно говорил об экспедиции к людоедам, племени, которое съело сына Рокфеллера. Они вышли сражаться, а он с оператором хотели это снимать, тогда они отменили бой и съели их. Потом неожиданно сказал, что если бы, я жил с ними, то тоже ел бы. Совсем нету них протеинов, и они болеют. После боя съедают убитых. Я спросил: страшно? – Один раз было, да. Он говорит, что когда показываешь фотографию, себя не узнают, а кто‑то узнает ухо, нос. Нет восприятия целого. Они бы давно вымерли, если бы не миссионеры.

Был у мадам Мартини в «Распутине». Вдруг она тоже говорит о страхе. «Был Евтушенко, привел советского советника по культуре, а мне не сказал, я говорю, абсолютно уверена, что француз, потом узнаю, кто – мне стало страшно. Вот какие у вас работают, только приглядевшись потом к жене, увидела, слишком много красуется». Смотрели соборы. Боже, как красив Нотр‑Дам. Будешь там, Петр, вспомни отца. Поставил свечи. Помолился за вас с мамой и всех оставшихся.

 

ВЕНА. МАЙ 26‑го

 

Завтра приезжает твоя бабушка, она у тебя одна, очень к тебе привязана, не видела тебя 9 месяцев, очень тосковала. Твоя мама бушует, квартира старая, затхлая, грязная, плохая, но с садом, ей не нравится. Каждый день смотрит другие и все – плохие. Театр Бург тоже старый, величественный бюрократ‑муравейник, все ползают, смотрят на часы, не переработать чтобы, и вяло отрабатывают зарплату. В общем, государственное учреждение. Вчера украли топор для «Преступления и наказания». Чувствую себя как дома. Только не думал, что австрийцы воруют. Ты, Петр, все спрашиваешь, где мы, в Италии, в Венгрии, часто спрашиваешь, когда поедем в Москву, а мама встречала вчера много венгров, очень расстроилась: «у них такой затурканный, обалделый вид, глазеют, смотрят витрины, суют шиллинги, даже не могут сказать „битте“, становятся похожи на ваших русских. Так что хорошо хоть пусть будет Петру, и он будет избавлен от всего ужаса вашей жизни и не будет таким». Встречая бабушку, ты сорвал очень красивый граммофон петуньи. Австриец строго посмотрел, ты ткнул в сторону проходящего поезда и гордо ответил: для бабушки. Конфликта не было.

 

ВЕНА 2‑го ИЮНЯ

 

Замотался, давно не вел запись, репетиции и Марк с книгой о твоем отце, его театре, жизни, они должны выйти к спектаклю «Бесы» – приходится говорить на пленку 3–4 часа да 5 часов репетировать «Преступление». Устаю, прихожу, немного поиграю с тобой в футбол, поужинаем и ложимся спать.

Приехал носатый Горош поговорить. Видишь, как люди жаждут обмена мнениями, примчался из Будапешта, не побоялся опального твоего отца. У них все‑таки посвободней, чем в этой несчастной советской России. Ее и Россией‑то не назовешь. Сахаров голодает, они все врут, мир возмущается, а им плевать. Паранойя вместе с манией величия, издержки мнимой силы, бесконтрольной неограниченной власти, мозговой отсталости и комчванства, как говорил их вождь, на котором они стоят по праздникам и машут старческими ручонками массам, проходящим мимо злобных старцев, и равнодушно глазеют друг на друга. Может быть, радуются на свои портреты, плывущие мимо старческих глаз. Министерша Фурцева, как‑то беседуя с твоим папой, стукнув ручкой по столу, заявила: «Вы думаете, только у вас неприятности, меня ведь тоже носили, а теперь, вот видите, сижу тут и с вами говорю». Вот до чего дошла. Дура, но хоть живая, не то что нынешний косой черт!

Ты очень нежен и внимателен к бабушке, она счастлива, даже лучше себя чувствует. Гуляй! Скоро пойдешь в школу – Лондон. Французский лицей для москвича‑будапештца звучит шикарно. Мама показывает Вену бабушке, покупает подарки, папа с сердцебиением считает деньги. Все занимаются своим делом. Эфрос ставит «На дне» и пишет книгу – 2‑й Театральный роман. Хочется поглядеть, чем все это кончится, особенно 2‑й Театральный роман Эфроса с Таганкой. До него дошли слухи, что я выразил недоумение его решением взять театр вопреки артистам, которые просили его не приходить к ним. «Не понимаю, чем он недоволен. У него всегда был скверный, взрывчатый характер». Это он про меня, сын мой!

Горош – носатый венгр, был с сыном, женой и прекрасной фотографией маленькой дочки. Обнимал, целовал, оживленно говорил, что творится в Будапеште, он был у твоего высокопоставленного крестного, тот закатывал глаза‑маслины, положил мое интервью в «Таймс» и восклицал: читай, читай, я подожду. Тот стал быстро пробегать, чтобы не задерживать столь важную особу. «Сколько раз я его предостерегал, просил быть осторожным, не давать никаких интервью, и вот! Надо его спасать, послать корреспондентов, и пусть даст другое: был в депрессии, шокирован, удручен. Ты, если узнаешь, что он приехал, сразу извести меня, где бы я ни был».

ГОРОШ. Тут я сообразил, что же он такое говорит, ведь ему сразу доложат, если вы вдруг приедете.

ОТЕЦ – ТО ЕСТЬ Я. Сразу. В наручники и в советское посольство, а там уж как Москва распорядится.

ГОРОШ. Вы думаете?

ОТЕЦ ТВОЙ. Уверен.

ГОРОШ. Я думал, знаете, ведь Венгрия всегда была вроде шлюзования для спада давления. Пока бы, говорю, он у нас поработал, а там видно будет.

КРЕСТНЫЙ. Нет! Нет! Подожди, торопиться не надо. Мама переводила, пили венгерский уникум, кофе, на веранде кругом зелень, очень красивый плющ, цветы, высокая заросшая стена, прекрасный вечер, пели птицы. Все было нелепо, грустно и смешно. Мы с комиком выглядели старыми дураками. Хотя он хитер, помог вырвать через своего друга замминистра внутренних дел твой любимый «Фольксваген гольф», правда, сильно потрепанный Мики, мужем маминой подруги Евы, работником общества венгеро‑советской дружбы. Эти общества сугубо просоветские, и к тому же их обирают наши хамы. Мама твоя работала там же, но была редким исключением. Когда твоя бабушка узнала о нашем браке, ей стало плохо. Так они любили советских, особенно за слово «Давай!» Тут все – женщины, часы, еда, жизнь. В общем – давай, и все.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 48; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.223.21.5 (0.035 с.)