Иерархическое понимание общества 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Иерархическое понимание общества



 

Когда к концу XVIII столетия средневековые формы культуры стали рассматриваться как своего рода новые жизненные ценности, другими словами, с наступлением эпохи Романтизма, в Средневековье прежде всего обратили внимание на рыцарство. Ранние романтики были склонны, не обинуясь, отождествлять Средневековье с эпохою рыцарства. В первую очередь они видели там развевающиеся плюмажи. И как ни парадоксально звучит это в наши дни, в известном смысле они были правы. Разумеется, более основательные исследования нам говорят, что рыцарство — лишь один из элементов культуры того периода и что политическое и социальное развитие шло в значительной степени вне связи с ним. Эпоха истинного феодализма и процветания рыцарства приходит к концу уже в XIII столетии. То, что следует затем, — это княжеско-городской период Средневековья, когда господствующими факторами в государственной и общественной жизни становятся торговое могущество бюргерства и покоящееся на нем денежное могущество государя. Мы, потомки, привыкли, и справедливо, гораздо больше оглядываться на Гент и Аугсбург[1*], на возникающий капитализм и новые формы государственного устройства, чем на знать, которая действительно, где в большей, где в меньшей степени, была уже "сломлена". Исторические исследования со времен Романтизма сами испытали на себе процесс демократизации. И тем не менее каждому, для кого привычным является политико-экономический подход к позднему Средневековью, как подходим и мы, неизменно должно бросаться в глаза, что сами же источники, и именно источники повествующие, уделяют знати и ее деяниям гораздо большее место, чем это должно было бы быть в соответствии с нашими представлениями. Так дело обстоит, впрочем, не только в позднем Средневековье, но и в XVII столетии.

Причина заключается в том, что аристократические формы жизненного уклада продолжали оказывать господствующее воздействие на общество еще долгое время после того, как сама аристократия утратила свое первенствующее значение в качестве социальной структуры. В духовной жизни XV в. аристократия, вне всякого сомнения, все еще играет главную роль; значение ее современники оценивают весьма высоко, значение же буржуазии — чрезвычайно низко. Они как бы не замечают того, что реальные движущие силы общественного развития кроются в чем-то ином, вовсе не в жизни и деяниях воюющей аристократии. Итак, можно как будто бы сделать вывод: ошибались как современники, так и вышеупомянутые романтики, следовавшие своим представлениям без какой бы то ни было критики, — тогда как новейшие исторические исследования пролили свет на подлинные отношения в эпоху позднего Средневековья. Что касается политической и экономической жизни, то это действительно так. Но для изучения культурной жизни этого периода заблуждение, в котором пребывали современники, сохраняет значение истины. Даже если формы аристократического образа жизни были всего-навсего поверхностным лоском, попытаться увидеть, как эта картина жизни блестела под слоем свежего лака, — немаловажная задача истории.

Однако речь идет о чем-то гораздо большем, нежели поверхностный лак. Идея сословного разделения общества насквозь пронизывает в Средневековье все теологические и политические рассуждения. И дело вовсе не ограничивается обычной триадой: духовенство, аристократия и третье сословие. Понятию "сословие" придается не только бoльшая ценность, оно также и гораздо более обширно по смыслу. В общем, всякая группировка, всякое занятие, всякая профессия рассматривается как сословие, и наряду с разделением общества на три сословия вполне может встретиться и подразделение на двенадцать[1]. Ибо сословие есть состояние, estаt, ordo [порядок], и за этими терминами стоит мысль о богоустановленной действительности. Понятия estаt и ordre в Средние века охватывали множество категорий, на наш взгляд весьма разнородных: сословия (в нашем понимании); профессии; состояние в браке, наряду с сохранением девства; пребывание в состоянии греха (estаt de pechie); четыре придворных estats de corps et de bouche [звания телес и уст]: хлебодар, кравчий, стольник, кухмейстер; лиц, посвятивших себя служению Церкви (священник, диакон, служки и пр.); монашеские и рыцарские ордена. В средневековом мышлении такое понятие, как "сословие" (состояние) или "орден" (порядок), во всех этих случаях удерживается благодаря сознанию, что каждая из этих групп являет собой божественное установление, некий орган мироздания, столь же существенный и столь же иерархически почитаемый, как небесные Престолы и Власти[2*].

В той прекрасной картине, в виде которой представляли себе государство и общество, за каждым из сословий признавали не ту функцию, где оно проявляло свою полезность, а ту, где оно выступало своей священной обязанностью или своим сиятельным блеском. При этом можно было сожалеть о вырождающейся духовности, об упадке рыцарских добродетелей, в то же самое время ни в коей мере не поступаясь идеальной картиной: даже если людские грехи и препятствуют осуществлению идеала, он сохраняется как мерило и основа общественного мышления. Средневековая картина общества статична, а не динамична.

В странном свете видит общество тех дней Шателлен, придворный историк Филиппа Доброго и Карла Смелого, чей обширный труд вместе с тем лучше всего отражает особенности мышления того времени. Выросший на земле Фландрии и ставший у себя в Нидерландах свидетелем блистательнейшего развития бюргерства, он был до того ослеплен внешним блеском и роскошью Бургундского двора, что источник всякой силы и могущества видел лишь в рыцарской добродетели и рыцарской доблести.

Господь повелел простому народу появиться на свет, чтобы трудиться, возделывать землю или торговлей добывать себе надежные средства к жизни; духовенству предназначено вершить дело веры; аристократия же призвана возвеличивать добродетель и блюсти справедливость — деяниями и нравами прекраснейших лиц сего сословия являя зерцало всем прочим. Высшие задачи страны: поддержание Церкви, распространение веры, защита народа от притеснения, соблюдение общего блага, борьба с насилием и тиранией, упрочение мира — все это у Шателлена приходится на долю аристократии. Правдивость, доблесть, нравственность, милосердие — вот ее качества. И французская аристократия, восклицает наш высокопарный панегирист, отвечает этому идеальному образу[2]. Во всем, что вышло из-под пера Шателлена, чувствуется это своего рода цветное стекло, сквозь которое он взирает на описываемые им события.

Значение буржуазии недооценивается потому, что тип, с которым соотносят представление о третьем сословии, никоим образом не пытаются сообразовывать с действительностью. Тип этот прост и незамысловат, как миниатюра в календаре-часослове или барельеф с изображением работ, соответствующих тому или иному времени года: это усердный хлебопашец, прилежный ремесленник или деятельный торговец. Фигура могущественного патриция, оттесняющего самих дворян, и тот факт, что дворянство постоянно пополнялось за счет свежего притока крови и сил со стороны буржуазии, — все это в указанном лапидарном типе находило отражение ничуть не больше, чем образ строптивого члена гильдии вместе с его свободными идеалами. В понятие "третье сословие" вплоть до Французской революции буржуазия и трудящийся люд входили нераздельно, причем на передний план попеременно выдвигался то образ бедного крестьянина, то богатого и ленивого буржуа[3]. Очертаний же, соответствующих подлинной экономической и политической функции третьего сословия, понятие это не получало. И предложенная в 1412 г. одним августинским монахом программа реформ могла совершенно серьезно требовать, чтобы во Франции каждый человек, не имеющий благородного звания, обязан был или заниматься ремеслами, или работать в поле, — в противном случае его следовало выслать вон из страны[4].

Поэтому вполне можно понять, что такой человек, как Шателлен, столь же падкий на иллюзии в нравственной области, сколь и наивный в политическом отношении, признавая высокие достоинства аристократии, оставляет третьему сословию лишь незначительные и не более чем рабские добродетели. "Pour venir au tiers membre qui fait le royaume entier, c'est l'estat des bonnes villes, des marchans et des gens de labeur, desquels ils ne convient de faire si longue exposition que des autres, pour cause que de soy il n'est gaires capable de hautes attributions, parce qu'il est au degre servile" ["Если же перейти к третьему члену, коим полнится королевство, то это — сословие добрых городов, торгового люда и землепашцев, сословие, коему не приличествует столь же пространное, как иным, описание по причине того, что само по себе оно едва ли способно выказать высокие свойства, ибо по своему положению оно есть сословие услужающее"]. Добродетели его суть покорность и прилежание, повиновение своему государю и услужливая готовность доставлять удовольствие господам[5].

Не способствовала ли также эта, можно сказать, полная несостоятельность Шателлена и прочих его единомышленников перед лицом грядущей эпохи буржуазных свобод и мощи буржуазии тому, что, ожидая спасения исключительно от аристократии, они судили о своем времени слишком мрачно?

Богатые горожане у Шателлена все еще запросто зовутся vilains[6] [вилланами][3*]. Он не имеет ни малейшего понятия о бюргерской чести. У Филиппа Доброго было обыкновение, злоупотребляя герцогской властью, женить своих archers [лучников], принадлежавших большей частью к аристократии самого низшего ранга, или других своих слуг на богатых вдовах или дочерях буржуа. Родители старались выдать своих дочерей замуж как можно раньше, дабы избежать подобного сватовства; одна женщина, овдовев, выходит замуж уже через два дня после похорон своего мужа[7]. И вот как-то герцог наталкивается на упорное сопротивление богатого лилльского пивовара, который не хочет согласиться на подобный брак своей дочери. Герцог велит окружить девушку строжайшей охраной; оскорбленный отец со всем, что у него было, направляется в Турне, дабы, находясь вне досягаемости герцогской власти, без помех обратиться со своим делом в Парижский парламент. Это не приносит ему ничего, кроме трудов и забот; отец заболевает от горя. Завершение же этой истории, которая в высшей степени показательна для импульсивного характера Филиппа Доброго[8] и, по нашим понятиям, не делает ему чести, таково: герцог возвращает матери, бросившейся к его ногам, ее дочь, однако прощение свое дает лишь с насмешками и оскорблениями. Шателлен, при том, что при случае он отнюдь не опасается порицать своего господина, здесь со всей искренностью стоит полностью на стороне герцога; для оскорбленного отца у него не находится иных слов, кроме как "ce rebelle brasseur rustique... et encore si meschant vilain"[9] ["этот взбунтовавшийся деревенщина-пивовар... и к тому же еще презренный мужик"].

В свой Temple de Восасе [Храм Боккаччо] — гулкое пространство которого наполнено отзвуками дворянской славы и бедствий — Шателлен допускает великого банкира Жака Кера лишь с оговорками и извинениями, тогда как омерзительный Жиль де Ре[4*], несмотря на свои ужасные злодеяния, получает туда доступ без особых препятствий исключительно лишь в силу своего высокого происхождения[10]. Имена горожан, павших в великой битве за Гент[5*], Шателлен не считает достойными даже упоминания[11].

Несмотря на такое пренебрежение к третьему сословию, в самом рыцарском идеале, в служении добродетелям и в устремлениях, предписываемых аристократии, содержится двойственный элемент, несколько смягчающий высокомерно-аристократическое презрение к народу. Кроме насмешек над деревенщиной, вместе с ненавистью и презрением, которые мы слышим во фламандской Kerelslied[6*] и в Proverbes del vilain[7*], в Средневековье в противоположность этому нередки выражения сочувствия бедному люду, страдающему от многих невзгод.

 

Si fault de faim perir les innocens

Dont les grans loups font chacun jour ventree,

Qui amassent a milliers et a cens

Les faulx tresors; c'est le grain, c'est la blee,

Le sang, les os qui ont la terre aree

Des povres gens, dont leur esperit crie

Vegence a Dieu, ve a la seignourie...[1]

 

 

Невинных, коих губит лютый глад, —

Волчища жрут, что для своих потреб

И по сту, и по тысяще растят

Добро худое: то зерно и хлеб,

Кровь, кости пасынков презлых судеб,

Крестьян, чьи души к Небу вопиют

О мести, господам же — горе шлют...

 

Тон этих жалоб постоянно один и тот же: разоряемый войнами несчастный народ, из которого чиновники высасывают все соки, пребывает в бедствиях и нищете; все кормятся за счет крестьянина. Люди терпеливо переносят страдания: "le prince n'en scait rien" ["князь-то ровно ничего об этом не ведает"]; когда же они иной раз ворчат и поносят своих властителей: "povres brebis, povre fol peuple" ["бедные овцы, бедный глупый народ"], их господин одним своим словом возвращает им спокойствие и рассудок. Во Франции под влиянием горестных опустошений и чувства ненадежности, постепенно распространявшегося по всей стране в ходе Столетней войны, одна тема жалоб особенно заметно выдвигается на первый план: крестьян грабят, преследуют их вымогательствами, угрожая поджогами, над ними издеваются свои и чужие вооруженные банды, у них силой отбирают тягловый скот, их гонят с насиженных мест, не оставляя им ни кола, ни двора. Подобные жалобы бессчетны. Они звучат у крупных богословов партии реформ около 1400 г.: у Никола де Клеманжа в его Liber de lapsu et reparatione justitise[18] [Книге о падении и восстановлении справедливости], у Жерсона в его смелой, волнующей политической проповеди на тему Vivat rex [Да живет царь!], произнесенной перед регентами[8*] и двором 7 ноября 1405 г. во дворце королевы в Париже: "Le pauvre homme n'aura pain a manger, sinon par advanture aucun peu de seigle ou d'orge; sa pauvre femme gerra, et auront quatre ou six petits enfants ou fouyer, ou au four, qui par advanture sera chauld: demanderont du pain, crieront a la rage de faim. La pauvre mere si n'aura que bouter es dens que un peu de pain ou il y ait du sel. Or, devroit bien suffire cette misere: — viendront ces paillars qui chergeront tout... tout sera prins, et happe; et querez qui paye"[14] ["У бедняка вовсе не будет хлеба, разве что случайно найдется немного ячменя и ржи; его горемычная жена будет рожать, и четверо, а то и шестеро детей будут ютиться у очага иль на печи, если она еще теплая; они будут требовать есть, кричать от голода. Но у несчастной матери не останется ничего, что она могла бы сунуть им в рот, кроме посоленного ломтика хлеба. Мало им таковой нищеты — так ведь явятся еще эти негодяи, будут хватать, хапать, тащить... и ищи потом, кто за это заплатит"]. Жан Жувенель, епископ Бове, в 1433 г. в Блуа и в 1439 г. в Орлеане обращается к Генеральным Штатам[9*] с горькими жалобами на бедствия простого народа[15]. В дополнение к сетованиям и иных сословий на их лишения тема народных страданий выступает в форме препирательства в Quadriloge invectif[16] [Перебранке четырех] Алена Шартье и в подражающем ему Debat du laboureur, du prestre et du gendarme[17] [Прении пахаря, священника и воина] Робера Гагена. Хронистам не остается ничего другого, как вновь и вновь возвращаться к этой же теме; она навязывается самим материалом их хроник[18]. Молине сочиняет Resource du petit реирlе[19 ][Средства бедного люда]; преисполненный серьезности Мешино раз за разом повторяет предостережения в связи с тем, что народ брошен на произвол судьбы:

 

О Dieu, voyez du commun l'indigence,

Воззри, о Боже, на его лишенья

Pourvoyez-y a toute diligence:

И дай покров ему без промедленья;

Las! par faim, froid, paour et misere tremble.

Глад, хлад он терпит, нищету и страх.

S'il a peche ou commis negligence.

За нерадивость же и прегрешенья

Encontre vous, il demande indulgence.

 

 

Он пред тобою просит снисхожденья.

N'est-ce pitie des biens gue l'on lui emble?

Увы! Его всяк разоряет в прах.

Il n'a plus bled pour porter au molin,

Смолоть свезти — в амбаре нет зерна,

On lui oste draps de laine et de lin,

Все отнято: ни шерсти нет, ни льна;

L'eaue, sans plus, lui demeure pour boire[20].

Воды испить — вот все, что он имеет.

 

В своде прошений, поданном королю в связи с собранием Генеральных Штатов в Туре в 1484 г., жалобы принимают характер политических требований[21]. Однако все это не выходит за рамки вполне стереотипных и негативных сочувствий, без всякой программы. Здесь нет еще ни малейшего следа сколько-нибудь продуманного стремления к социальным преобразованиям; точно так же эта тема перепевается затем Лабрюйером и Фенелоном вплоть до последних десятилетий XVIII столетия; да и жалобы старшего Мирабо[10]*, "l'ami des hommes" ["друга людей"], звучат не иначе, хотя в них уже и слышится приближение взрыва.

Надо полагать, что все, кто прославлял рыцарские идеалы позднего Средневековья, одобряли проявления сострадания к народу: ведь рыцарский долг требовал защищать слабых. В равной мере рыцарскому идеалу было присуще — и теоретически, и как некий стереотип — сознание того, что истинная аристократичность основывается только на добродетели и что по природе своей все люди равны. Оба эти положения в том, что касается их культурно-исторической значимости, пожалуй, переоцениваются. Признание истинным благородством высоких душевных качеств рассматривают как триумф Ренессанса и ссылаются на то, что Поджо высказывает подобную мысль в своем трактате De nobilitate [О благородстве]. Старый почтенный эгалитаризм обычно слышат прежде всего в революционном тоне восклицания Джона Болла: "When Adam delved and Eve span, where was then the gentleman?" ["Когда Адаму нужно было пахать, а Еве ткать, где тогда была знать?"] — И сразу же воображают, как эти слова приводили в трепет аристократию.

Оба принципа давно уже стали общим местом в самой куртуазной литературе, подобно тому как это было в салонах при ancien regime [старом режиме][11]*. Мысль о том, "dat edelheit began uter reinre herten"[22] ["что благородство изошло из чистых сердец"], была ходячим представлением уже в XII столетии и фигурировала как в латинской поэзии, так и в поэзии трубадуров, оставаясь во все времена чисто нравственным взглядом, вне какого бы то ни было активного социального действия.

 

Dont vient a tous souveraine noblesce?

Du gentil cuer, pare de nobles mours.

...Nulz n'est villain se du cuer ne lui muet[23].

 

 

Откуда гордость в нас и благородство?

От сердца, в коем благородный нрав.

...Не низок тот, кто сердцем не таков.

 

Подобные мысли отцы Церкви извлекали уже из текстов Цицерона и Сенеки. Григорий Великий оставил грядущему Средневековью слова: "Omnes namque homines natura?quales sumus" ["Ибо все мы, человеки, по естеству своему равны"]. Это постоянно повторялось на все лады, без малейшего, впрочем, намерения действительно уменьшить существующее неравенство. Ибо человека Средневековья эта мысль нацеливала на близящееся равенство в смерти, а не на безнадежно далекое равенство при жизни. У Эсташа Дешана мы находим эту же мысль в явной связи с представлением о Пляске смерти, которое должно было утешать человека позднего Средневековья в его неизбежных столкновениях с мирской несправедливостью. А вот как сам Адам обращается к своим потомкам:

 

Enfans, enfans, de moy Adam, venuz,

Qui apres Dieu suis peres premerain

Cree de lui, tous estes descenduz

Naturelement de ma coste et d'Evain;

Vo mere fut. Comment est l'un villain

Et l'autre prant le nom de gentillesce

De vous, freres? dont vient tele noblesce?

Je ne le scay, se ce n'est des vertus,

Et les villains de tout vice qui blesce:

Vous estes tous d'une pel revestus.

 

Quant Dieu me fist de la b? ou je fus,

Homme mortel, faible, pesant et vain,

Eve de moy, il nous crea tous nuz,

Mais l'esperit nous inspira a plain

Perpetuel, puis eusmes soif et faim,

Labour, doleur, et enfans en tristesce;

Pour noz pechiez enfantent a destresce

Toutes femmes; vilment estes concuz.

Dont vient ce nom: villain, qui les cuers blesce?

Vous estes tous d'une pel revestuz.

 

Les roys puissans, les contes et les dus,

Le gouverneur du peuple et souverain,

Quant ilz naissent, de quoy sont ilz vestuz?

D'un orde pel.

...Prince, pensez, sanz avoir en desdain

Les povres genz, qur la mort tient le frain[24].

 

 

О дети, дети, вы Адама род, —

Кто, после Бога, первым сотворен

Из праотцев, — всех вас чреда идет

От моего ребра, и сколь племен —

Всем Ева мать, то естества закон.

Почто ж один — мужлан, другой решил,

Что знатен он? Кто это возгласил?

Ведь добродетель знатность лишь дает;

Мужлан есть тот, кого порок сразил:

Одна и та ж всех кожа одеет.

 

Скудель, от Бога обретя живот —

Слаб, смертен, пуст я был и обнажен,

И Ева тож, ребро мое; и вот

Бессмертным духом вмиг преображен

Был человек, но глад и жажду он

Изведал, век свой в горестях влачил,

Рождали в муках жены; вы из сил

Все бьетесь, зачинаете свой плод

В грехах. Так кто ж вам сердце повредил?

Одна и та ж всех кожа одеет.

 

Владыка, покоряющий народ,

Король, правитель, граф или барон

Когда родятся, что их одеет?

Нечиста кожа.

...О государь, бедняк тебе не мил?

Но вскоре ты, как он, лишь прах могил.

 

Именно в согласии с такими мыслями восторженные почитатели рыцарского идеала подчас намеренно подчеркивают героические деяния крестьян, поучая людей благородного звания, "что по временам души тех, в ком видят они всего-навсего мужиков, побуждаемы бывают величайшей отвагой"[25].

Ибо вот какова основа всех этих мыслей: аристократия, верная рыцарским идеалам, призвана поддерживать и очищать окружающий мир. Праведная жизнь и истинная добродетель людей благородного происхождения — спасительное средство в недобрые времена; от этого зависит благо и спокойствие Церкви и всего королевства, этим обеспечивается достижение справедливости[26]. Придя в мир вместе с Каином и Авелем, войны между добрыми и злыми с тех пор все более множатся. Начинать их нехорошо. Посему и учреждается благородное и превосходное рыцарское сословие, призванное защищать народ, оберегая его покой, ибо народ более всего страдает от бедствий войны[27]. Согласно Житию маршала Бусико, одного из наиболее характерных выразителей рыцарских идеалов позднего Средневековья, две вещи были внедрены в мир по Божией воле, дабы, подобно двум столпам, поддерживать устроение законов божеских и человеческих; без них мир превратился бы в хаос; эти два столпа суть "chevalerie et science, qui moult bien conviennent ensemble"[28] ["рыцарство и ученость, сочетающиеся во благо друг с другом"]. Science, Foy et Chevalerie [Знание, Вера и Рыцарство] суть три лилии в le Chapel des fleurs de lis [Венце из лилий] Филиппа де Витри; они представляют собой три сословия, и рыцарство призвано защищать и оберегать два других[29]. Равноценность рыцарства и учености, выражающаяся в том числе в склонности признавать за докторским титулом те же права, что и за званием рыцаря[30], свидетельствует о высоком этическом содержании рыцарского идеала. Именно поэтому почитание высокого стремления и отваги ставится рядом с почитанием высшего знания и умения; люди испытывают потребность видеть человека более могущественным и хотят выразить это в твердых формах двух равноценных устремлений к высшей жизненной цели. И все же рыцарский идеал обладал более общезначимым и более сильным воздействием, поскольку с этическими элементами в нем сочеталось множество эстетических элементов, понимание которых было доступно буквально каждому.

 

Глава 4

Рыцарская идея

 

Идейный мир Средневековья в целом был во всех своих элементах насыщен, пропитан религиозными представлениями. Подобным же образом идейный мир той замкнутой группы, которая ограничивалась сферой двора и знати, был проникнут рыцарскими идеалами. Да и сами религиозные представления подпадают под манящее очарование идеи рыцарства: бранный подвиг архангела Михаила был "la premiere milicie et prouesse chevaleureuse qui oncques fut mis en exploict" ["первым из когда-либо явленных деяний воинской и рыцарской доблести"]. Архангел Михаил — родоначальник рыцарства; оно же, как "milicie terrienne et chevalerie humaine" ["воинство земное и рыцарство человеческое"], являет собою земной образ ангельского воинства, окружающего престол Господень[1]. Внутреннее слияние ритуала посвящения в рыцари с релиогиозным переживанием запечатлено особенно ясно в истории о рыцарской купели Риенцо[1*] [2]. Испанский поэт Хуан Мануэль называет такое посвящение своего рода таинством, сравнимым с таинствами крещения или брака[3].

Но способны ли те высокие чаяния, которые столь многие связывают с соблюдением аристократией своего сословного долга, сколько-нибудь ясно очерчивать политические представления о том, что следует делать людям благородного звания? Разумеется. Цель, стоящая перед ними, — это стремление к всеобщему миру, основанному на согласии между монархами, завоевание Иерусалима и изгнание турок. Неутомимый мечтатель Филипп де Мезьер, грезивший о рыцарском ордене, который превзошел бы своим могуществом былую мощь тамплиеров[2*] и госпитальеров[3*], разработал в своем Songe du vieil pelerin [Видении старого пилигрима] план, как ему казалось, надежно обеспечивающий спасение мира в самом ближайшем будущем. Юный король Франции — проект появился около 1388 г., когда на несчастного Карла VI еще возлагались большие надежды, — легко сможет заключить мир с Ричардом, королем Англии, столь же юным и так же, как он, неповинным в стародавнем споре. Они лично должны вступить в переговоры о мире, поведав друг другу о чудесных откровениях, посетивших каждого из них; им следует отрешиться от всех мелочных интересов, которые могли бы явиться препятствием, если бы переговоры были доверены лицам духовного звания, правоведам и военачальникам. Королю Франции нужно было бы отказаться от некоторых пограничных городов и нескольких замков. И сразу же после заключения мира могла бы начаться подготовка к крестовому походу. Повсюду будут улажены вражда и все споры, тираническое правление будет смягчено в результате реформ, и если для обращения в христианство татар, турок, евреев и сарацин окажется недостаточно проповеди, Собор призовет князей к началу военных действий[4]. Весьма вероятно, что именно такие далеко идущие планы уже затрагивались в ходе дружеских бесед Мезьера с юным Людовиком Орлеанским в монастыре целестинцев в Париже. Людовик также — впрочем, не без практицизма и корысти в своей политике — жил мечтами о заключении мира и последующем крестовом походе[5].

Восприятие общества в свете рыцарского идеала придает своеобразную окраску всему окружающему. Но цвет этот оказывается нестойким. Кого бы мы ни взяли из известных французских хронистов XIV и XV вв.: Фруассара с его живостью или Монстреле и д'Эскуши с их сухостью, тяжеловесного Шателлена, куртуазного Оливье де ла Марша или напыщенного Молине — все они, за исключением Коммина и Томa Базена, с первых же строк торжественно объявляют, что пишут не иначе как во славу рыцарских добродетелей и героических подвигов на поле брани[6]. Но ни один из них не в состоянии полностью выдержать эту линию, и Шателлен — менее, чем все остальные. В то время как Фруассар, автор Мелиадора, сверхромантического поэтического подражания рыцарскому эпосу, воспаряет духом к идеалам "prouesse" ["доблести"] и "grans apertises d'armes" ["великих подвигов на поле брани"], его поистине журналистское перо описывает предательства и жестокости, хитроумную расчетливость и использование превосходства в силе — словом, повествует о воинском ремесле, коим движет исключительно корыстолюбие, Молине сплошь и рядом забывает свои рыцарские пристрастия и — если отвлечься от его языка и стиля — просто и ясно сообщает о результатах; лишь время от времени вспоминает он об обязанности расточать похвалы по адресу знати. Еще более поверхностно выглядит подобная рыцарская тенденция у Монстреле.

Похоже, что творческому духу всех этих авторов — признаться, весьма неглубокому — фикция рыцарственности нужна была в качестве корректива того непостижимого, что несла в себе их эпоха. Избранная ими форма была единственной, при помощи которой они способны были постигать наблюдаемые ими события. В действительности же как в войнах, так и вообще в политике тех времен не было ни какой-либо формы, ни связанности. Войны большей частью представляли собою хроническое явление; они состояли из разрозненных, рассеянных по обширной территории набегов, тогда как дипломатия была весьма церемонным и несовершенным орудием и частично находилась под влиянием всеобщих традиционных идей, частично увязала в невообразимой путанице разнородных мелких вопросов юридического характера. Не будучи в состоянии разглядеть за всем этим реальное общественное развитие, историография прибегала к вымыслу вроде рыцарских идеалов; тем самым она сводила все к прекрасной картине княжеской чести и рыцарской добродетели, к декоруму игры, руководствовавшейся благородными правилами, — так создавала она иллюзию порядка. Сопоставление этих исторических мерок с подходом такого историка, как Фукидид, выявляет весьма тривиальную точку зрения. История сводится к сухим сообщениям о прекрасных или кажущихся таковыми воинских подвигах и торжественных событиях государственной важности. Кто же тогда с этой точки зрения истинные свидетели исторических событий? Герольды и герольдмейстеры, думает Фруассар; именно они присутствуют при свершении благородных деяний и имеют право официально судить о них; они — эксперты в делах славы и чести, а слава и честь суть мотивы, фиксируемые историками[7]. Статуты ордена Золотого Руна требовали записи рыцарских подвигов, и Лефевр де Сен-Реми, по прозванию Toison d'or [Золотое Руно], или герольд Берри[4*] могут быть названы герольдмейстерами-историографами.

Как прекрасный жизненный идеал, рыцарская идея являет собою нечто особенное. В сущности, это эстетический идеал, сотканный из возвышенных чувств и пестрых фантазий. Но рыцарская идея стремится быть и этическим идеалом: средневековое мышление способно отвести почетное место только такому жизненному идеалу, который наделен благочестием и добродетелью. Однако в своей этической функции рыцарство то и дело обнаруживает несостоятельность, неспособность отойти от своих греховных истоков. Ибо сердцевиной рыцарского идеала остается высокомерие, хотя и возвысившееся до уровня чего-то прекрасного. Шателлен вполне это осознает, когда говорит: "La gloire des princes pend en orguel et en haut peril emprendre; toutes principales puissances conviengnent en un point estroit qui se dit orgueil"[8] ["Княжеская слава ищет проявиться в гордости и в высоких опасностях; все силы государей совмещаются в одной точке, именно в гордости"]. Стилизованное, возвышенное высокомерие превращается в честь, она-то и есть основная точка опоры в жизни человека благородного звания, В то время как для средних и низших слоев общества, говорит Тэн[9], важнейшей движущей силой являются собственные интересы, гордость — главная движущая сила аристократии: "or, parmi les sentiments profonds de l'homme, il n'en est pas qui soit plus propre a se transformer en probite, patriotisme et conscience, car l'homme fier a besoin de son propre respect, et, pour l'obtenir, il est tente de le meriter" ["но среди глубоких человеческих чувств нет более подходящего для превращения в честность, патриотизм и совесть, ибо гордый человек нуждается в самоуважении, и, чтобы его обрести, он старается его заслужить"]. Без сомнения, Тэн склонен видеть аристократию в самом привлекательном свете. Подлинная же история аристократических родов повсюду являет картину, где высокомерие идет рука об руку со своекорыстием. Но, несмотря на это, слова Тэна — как дефиниция жизненного идеала аристократии — остаются вполне справедливыми. Они близки к определению ренессансного чувства чести, данному Якобом Буркхардтом: "Es ist die ratselhafte Mischung aus Gewissen und Selbstsucht, welche dem modernen Menschen noch ubrig bleibt, auch wenn er durch oder ohne seine Schuld alles ubrige, Glauben, Liebe und Hoffnung eingebu?t hat. Dieses Ehrgefuhl vertragt sich mit vielem Egoismus und gro?en Lastern und ist ungeheurer Tauschungen fahig; aber auch alles Edle, das in einer Personlichkeit ubrig geblieben, kann sich daran anschlie?en und aus diesem Quell neue Krafte schopfen"[10] ["Это загадочная смесь совести и себялюбия, которая все еще свойственна современному человеку, даже если он по своей — или не по своей — вине уже утратил все остальное: и веру, и любовь, и надежду. Чувство чести уживается с громадным эгоизмом и немалыми пороками и способно даже вводить в ужасное заблуждение; но при этом все то благородное, что еще остается у человека, может примыкать к этому чувству и черпать из этого источника новые силы"].

Личное честолюбие и жажду славы, проявлявшиеся то как выражение высокого чувства собственного достоинства, то, казалось бы, в гораздо большей степени — как выражение высокомерия, далекого от благородства, Якоб Буркхардт изображает как характерные свойства ренессансного человека[11]. Сословной чести и сословной славе, все еще воодушевлявшим по-настоящему средневековое общество вне Италии, он противопоставляет общечеловеческое чувство чести и славы, к которому, под сильным влиянием античных представлений, итальянский дух устремляется со времен Данте, Мне кажется, что это было одним из тех пунктов, где Буркхардт видел чересчур уж большую дистанцию между Средневековьем и Ренессансом, между Италией и остальной Европой. Ренессансные жажда чести и поиски славы — в сущности, не что иное, как рыцарское честолюбие прежних времен, у них французское происхождение; это сословная честь, расширившая свое значение, освобожденная от феодального отношения и оплодотворенная античными мыслями. Страстное желание заслужить похвалу потомков не менее свойственно учтивому рыцарю XII и неотесанному французскому или немецкому наемнику XIV столетия, чем устремленным к прекрасному представителям кватроченто. Соглашение о Combat des trente [Битве Тридцати][5*] (от 27 марта 1351 г.) между мессиром Робером де Бомануаром и английским капитаном Робертом Бемборо последний, по Фруассару, заключает такими словами: "...и содеем сие таким образом, что в последующие времена говорить об этом будут в залах, и во дворцах, на рыночных площадях, и в прочих местах по всему свету"[12]. Шателлен в своем вполне средневековом почитании рыцарского идеала тем не менее выражает уже вполне дух Ренессанса, когда говорит:

 

Honneur semont toute noble nature

Кто благороден, честь того влечет

D'aimer tout ce qui noble est en son estre.

 

 

Стремить любовь к тому, что благородно.

Noblesse aussi y adjoint sa droiture[13].

К ней благородство прямоту причтет.

 

В другом месте он отмечает, что евреи и язычники ценили честь дороже и хранили ее более строго, ибо соблюдали ее ради себя самих и в чаянии воздаяния на земле, — в то время как христиане понимали честь как свет веры и чаяли награды на небесах[14].

Фруассар уже рекомендует проявлять доблесть, не обусловливая ее какой-либо религиозной или нравственной мотивировкой, просто ради славы и чести, в также — чего еще ожидать от этакого enfant terrible — ради карьеры[15].



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 81; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.147.61.142 (0.102 с.)