Нынче с утра я меньше всего рассчитывал, что меня вызовет к себе директор Гимпель. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Нынче с утра я меньше всего рассчитывал, что меня вызовет к себе директор Гимпель.



Давай, давай,— сказал мне Йозвиг.— Встань, при­чешись и надень свой парад: в дирекции по тебе соскучи­лись. Да не забудь прихватить свидетельство своего при­лежания.— Он проводил меня до привратницкой, а гам оставил одного, и я, нисколько не торопясь предстать перед директором с перевязанными бечевкой тетрадями, потрепал на ходу бюст сенатора Рибензама, задержался у глядящего в подъямок зарешеченного кухонного окошка, пока меня не прогнала кухарка, выражавшая свои чувст­ва к нам той жратвой, коей нас угощала, и, повстречав собаку директора, которая в трогательном единении с дру­гой, не знакомой мне собакой, словно в задушевной беседе на философские темы, спускалась к побережью, ускорил их шаг, открыв по ним огонь валявшимися вокруг облом­ками черепицы.

Дальше я направился не по утрамбованной площади, а задами и, обойдя мастерские с тылу, мимо грядок зеленой, белой, красной и брюссельской капусты, вышел на вихля­ющую дорогу, что ведет не только к зданию дирекции, но и к причальному понтону.

Стояла высокая вода. Я ступил на понтон; поднимаясь и опускаясь, он поскрипывал в своих висячих креплениях и не только двигался под дыханием ветра, но, казалось, и сам дышал: плохо пригнанные доски ходили под ногами. Короткие колышущиеся волны. Ветер приминал и проче­сывал камыш, где и взять-то было нечего. На большом песчаном поле жгли картофельную ботву, и ветер прижи­мал к Эльбе серые и ядовито-зеленые клубы дыма, так что с понтона казалось, будто мы, разведя пары, плывем вниз по реке, весь остров плыл, дымя, мимо осенних берегов, движимый картофельными кострами и нашим желацием бежать из этих мест в более теплые и отрадные края.

Тут углядела меня секретарша Гимпеля и, открыв окпо, свистнула и закивала мне; я закивал в ответ и по­плелся к зданию дирекции. Повсюду, на лестнице, в ко­ридорах и уборных хозяйничали маляры. Здесь смыва­ли и паяльной лампой сжигали многочисленные слои ма­сляной краски, там подрисовывали плинтуса. Маляры балансировали на подмостках, приседали перед порогами, волынили у подоконников, тут собралось более сорока трудновоспитуемых, которых уговорили податься в ма­ляры. Среди них попался мне Эдди Зиллус, остальные были мне почти незнакомы, но если я почти йикого не знал, то они, по-видимому, меня знали: они шушукались, свистели, перестукивались, и этот стук провожал меня по лестнице. Они салютовали мне, выбивая дробь черенками своих шпателей, метел, кистей; то был форменный салют, воздание почестей, и это подтверждали их лица.

Кого же они приветствовали? Старшего товарища? Приговоренного к штрафной работе? Или свой эталон неукротимого упрямства? «Для этих, там,— поведал мне однажды Йозвиг,— ты допотопный зверь, легенда, быть может, даже символ: когда они недовольны, они равняют­ся на тебя». Во всяком случае, маляры выстукивали свой салют, пока я сам не постучался к Гимпелю и, только вступив в его кабинет, услышал, как шпатели, метлы и кисти возвращаются к своим обязанностям.

Гимпель ждал меня в рубашке и брюках гольф, над его курткой трудились обе секретарши, они терли ее, скребли, отчищали скипидаром. Указав одной рукой на коридор, а другой с прискорбием на куртку, он сказал:

Маляры, ты видел, Зигги, у нас сегодня работают маляры.

К лацкану куртки был пристегнут жетон с его именем, из чего я заключил, что он хоть и не сию минуту, но соби- рается в Гамбург на какой-то конгресс. В настроении ли я присесть, выпить с ним чашку чаю и в виде исключения выкурить сигарету? Да, в настроении. Я положил свой сверток на письменный стол, а сам сел и стал наблюдать за тем, как он короткими порхающими движениями рук, а особенно прищелкиванием языка подгоняет секретарш, которые не отрываясь, с отменным усердием старались удалить и самые незаметные пятнышки, как он ритмично постукивает ногой в знак того, что спешит, и как наконец, выхватив у них куртку, он для начала накинул ее на плечи.

Я вижу, Зигги, ты присел, сейчас нам дадут чай, он, кстати, уже налит, а пока что побеседуем.— Гимпель остановил на мне долгий взгляд. Походил вокруг моей осо­бы и вокруг письменного стола. Быстро и Энергично про­шелся по клавишам рояля: дим-да-да! Уразумел ли я, по­чему дирекция разрешила мне так долго писать штраф­ную работу? Нет? А тогда он мне пояснит.

Дирекция хотела дать некий пример — это в первую очередь,— пример того, как она ценит и поощряет пфдоб- ный случай добровольного самосознания и самоосуждения со стороны молодого человека, поощряет — до известных границ. Мне разрешили так долго писать свою работу, по­скольку было признано, что я готов надлежащим образом развить тему, выявить заключенные в ней возможности. От него, Гимпеля, впрочем, не укрылось и нечто другое: он обнаружили, в какой мере я все же угодил в западню воспоминаний, но решил предоставить мне самостоятельно выпутаться из их плена. А кроме того, он установил, что наказание, возложенное на меня, не идет в сравнение с тем, какому подверг себя я сам, настояв на том, чтобы довести работу до конца. Но теперь довольно. Дальше это продолжаться не может. Допустимые границы тут кон­чаются.

Нет ли у меня каких-либо замечаний? Нет? Тогда ему хотелось бы знать, что я скажу, если он предложит мне в течение десяти дней навсегда покинуть этот остров? ДихМ-да-да! По делу моему вынесено решение о досроч­ном освобождении, и я волен отправляться куда хочу, про­фессии я так и не приобрел, о чем он весьма сожалеет, но достигнутые мной результаты в веничной мастерской и в островной библиотеке настолько превышают обычный уровень, что это позволяет ему снабдить меня соответст­вующими рекомендациями. Так это решено? Да, и реше­но бесповоротно, ни о какой новой отсрочке и речи быть не может. Даже на несколько недель? Даже на несколько недель. Но ведь работа еще не закончена! Не важно, по­добная работа может иметь только условный конец. Этого вполне достаточно. Когда же мне сдать ее? Завтра утром. И это бесповоротное решение? Да, бесповоротное, он бу­дет ждать меня к восьми часам. Дим-да-да! Все ли тетра­ди здесь налицо? Да, но мне хотелось бы оставить их у себя до завтра. Ведь это можно? Само собой, итак, завтра в восемь утра. И обдумай свой ответ малой комиссии. От­вет? Тебя спросят, что ты намерен делать после освобож­дения. А теперь он просит прощения, он едет в город. На конгресс, разумеется международный.

Тут уж было не до напоминания об обещанном чае и обещанной сигарете, я взял связку тетрадей, откланялся, вышел и уже без должного интереса и, каюсь, без долж­ной благодарности проследовал по улице Салютов, кото­рую дружным стуком распахнули передо мной сорок труд­новоспитуемых маляров.

Итак, освобождение. Итак, сдача штрафной работы. Что же мне оставалось теперь? Что надвигается на меня? Что меня ждет впереди? Я поспешил прочь из здания ди­рекции, но не вернулся в камеру, а, рискуя поставить под вопрос досрочное свое освобождение, направился на сей раз по утрамбованной площади, миновал слесарно-меха­ническую мастерскую и арестантскую, где увидел в окне неподвижную физиономию Оле Плёца, который отсиживал на сей раз не обычные восемь дней за попытку побега, а двадцать один день — он умудрился облегчить содержимое сумки практикантки-психолога, проходившей на острове научную стажировку,— а затем свернул к веничной мае*» терской и отворил дверь.

Ёыл обеденный перерыв, машины бездействовали. Меня обдало запахом сосновой древесины и клея. Здесь стояла дисковая пила, а также штамповальный, фрезер­ный и сверлильный станки. Меня осенило: я вложил в штамповальный станок тщательно сложенную стопку тет­радей, включил рубильник, проштамповал по верхнему ле­вому краю тетрадей отверстие и продел в него шнурок, концы я связал, так что тетради повисли на шнурке, как нанизанные на бечевку битые куропатки. Перебросив шнурок через плечо, я вышел и с видом беспечного охот­ника побрел по краю картофельного поля к Эльбе и усел­ся под выгоревшим на солнце столбом с повернутой к реке предостерегающей табличкой.

Я сидел и курил, поглядывая на идущее из Гамбурга кабельное судно. Что же мне делать по выходе на волю? Куда податься, где найти приют? Как вернуться в Руг- бюль, когда ни Клааса, ни Хильке там уже нет? Но если даже остаться в Гамбурге, разве я уйду от Ругбюля?

Это было английское кабельное судно, оно шло с глу­бокой осадкой. В какие моря погрузит оно свою кладь, ка­кие страны свяжет друг с другом? Мой кабель, я знаю, не минует Ругбюля, один его конец будет неизменно упи* раться в неоштукатуренный кирпичный домик, откуда, стоит мне сэять трубку, непременно гаркнет голос: «У те­лефона ругбюльский полицейский пост». Никакие собы­тия, никакие море- и землетрясения не оборвут эту связь, я навсегда подключен к тем местам. Тут не помогут по­пытки увернуться, заткнуть уши, и тем более не поможет бегство. Достаточно мне напрячь слух, как в ушах моих раз­дастся жужжание и потрескивание, а когда мне доложит­ся тот голос, я сразу услышу вдали плачущий чаячий крик, предо мной развернется широкая равнина, под вет­ром соберутся крестьянские усадьбы и я услышу рев пе- йистого прибоя, омывающего буны. Ругбюль неизменно и всегда со мной, это место, которое я исследовал вдоль и поперек и которое все же не ответило мне еще на многие вопросы. Так не сдаваться же! И под сумасшедший чая­чий крик, под неустанный грохот волн и шуршание ветра в наших живых изгородях я не перестаю вновь и вновь задавать вопросы.

Я спрашиваю, кто стучится к нам в дверь в грозу и цопыхивает из печи колеблющимися клубами дыма? И спрашиваю, почему у нас так презирают больных, а тех, кто «зырит будущее», встречают с трепетом и чуть ли не со страхом? Кто печется о темноте и о жизни без просвета, кто варит в болотах пузырящийся суп и кутает плечи туманом, кто вздыхает вместе с чердачными балка­ми и свистит с кофейниками и горшками, кто сшибает ворон на лету и швыряет их в поле? И еще я спрашиваю себя, почему они отмежевываются от чужих и презирают их помощь? И почему неспособны остановиться на полпу- ти и опомниться? Кто, глядя на ночь, чернит наши паст­бища и штурмует сараи? И еще я спрашиваю, почему люди у нас и дальше и яснее видят вечерами, нежели днем, и почему так заносятся, выполняя какое-то поруче­ние? А эта молчаливая прожорливость, эта уверенность в своей правоте, это краеведение, заслоняющее от них дру­гие места и страны, я и их спрашиваю. И я допрашиваю их походку, их взгляды и слова и не могу удовлетворить­ся тем, что узнаю.

Итак, я выкурил под табличкой сигарету, зарыл оку­рок и, до того как уйти, начертил каблуком в мокром пес­ке слово «дерьмо». Шагая вдоль побережья мимо камы­шей, куда ночами прячутся перелетные птицы, я обошел пол-острова, я никто меня не видел и не слышал, даже собаки не видели: они сидели на задних лапах, сидели в согласии рядом и глядели на Эльбу, в сторону Гамбурга, словно дожидаясь своего парохода.

Назад. Я побрел к себе назад и нашел надзиратель­скую пустой, очевидно, Йозвиг обедал. Ящики его пись­менного стола не содержали ничего нового; все тот же съежившийся и окончательно окаменевший бутерброд с сыром и по-прежнему в конверте старые деньги, очевидно, для обмена. Новостью оказалась примерно двадцатилетняя макрель; нежно фосфоресцируя, она исподволь разлага­лась и наполняла стеклянную конуру такой густой вонью, к которой трудно было привыкнуть даже при самых нежных чувствах к нашему любимому надзира­телю.

Да не забыть бы письмо, начатое письмо, к моему удив­лению, адресованное мне и начинающееся столь характер­ным для Йозвига образом: «Милый Зигги, скоро ты поки­нешь наш остров, уедешь туда, где ждет тебя жизнь. И очевидно, скоро нас забудешь. Нам, однако, не так лег­ко с тобой расстаться, и не потому, что мы не сочувст­вуем твоей удаче, а потому, что прикипели к тебе серд­цем. Но такова жизнь. Я всегда говорю, что наша судьба на этом острове похожа на судьбу учителей: не успеешь привязаться к человеку, как он тебя покидает».

Больше Йозвигу покамест ничего не пришло на ум. Стало быть, и ему известно мое предстоящее освобожде­ние, видно, это дело решенное. И видно, работу мою хочешь не хочешь придется сдать. Прочтет ли ее Гим­пель? Прочтет ли ее Корбюн и поставит ли мне от­метку?

А дальше? Перекочуют ли мои тетради на полку, чтобы там умереть незаметной архивной смертью? Или их выб­росят на мусорную свалку? Или Корбюн отдаст их внуку, чтобы карапуз не портил книги цветными карандашами? А может быть, их передадут дальше, в органы надзора за несовершеннолетними? Но что мне до того. Мне больше нечего добавить к написанному. У меня остаются только вопросы, на которые никто мне не ответит. Даже худож­ник, даже он.

На сей раз Йозвиг подошел тихонько и внезапно вы­рос за стеклянной дверью, он постучал, ухмыльнулся и поднял голову к переговорному оконцу.

Прошу вернуться в камеру два под арест! — Я вы­шел к нему в коридор.— А ведь, в сущности, было бы не­плохо, Зигги, подумай хорошенько, чтобы тебе поступить сюда в надзиратели? Наденешь форму, получишь связку ключей, пройдешь специальное обучение. Тебе будут по­виноваться. Впереди обеспеченная старость. При очеред­ном пополнении наших рядов у тебя неплохие шансы. Об­думай это!

Лучше не надо! — отвечал я и, перекинув связку через плечо, без дальнейших слов направился впереди не­го к своей камере. Он отпер дверь. Сперва дал мне вой­ти, а потом последовал за мной. Йозвиг достал себе та­бурет, а я подошел к окну и увидел на причальном пон­тоне Гимпеля; наш директор изо всех сил махал барка­сам, которые, перемалывая воду, шли наискось вверх по течению.

—- Значит, твой срок истекает?

Какой срок?

Твой срок на острове?

На то похоже.

И ты небось рад?

Чему рад?

Вырваться отсюда, уехать и там начать что-то но­вое?

А что, собственно?

Может, что-нибудь такое, что будешь делать совсем один, сам себе хозяин?

Такого не бывает, во всякое хлебово, которое ты за­месил, кто-то уже успел наплевать.—Тут Йозвиг, шаркая, подошел к окну и стал со мной рядом, я чувствовал, ему хочется сказать мне что-то легкое, утешительное, даже умиротворяющее, но он тан ничего и не нашел, единствен­ное, что пришло ему в голову,— это посоветовать, раз уж мне на прощание положено заказное блюдо, просить кам­балу по-финкенвердерски, на сале, он бы на моем месте это потребовал. Я обещал помнить его совет. Простясь со мной робким прикосновением, он оставил меня одного. Как осторожно, как участливо он умел при желании запе­реть камеру и с какой деликатностью удалиться, когда этого хотел.

Уже пять дней, как штрафная работа окончена, вавтра я обязан ее сдать. Обязан? Дело не в результатах, сказал как-то Гимпель, а в твоем отношении и упорстве, которые приводят к желаемым результатам. Но поскольку он удов­летворен моим упорством, на что ему сдались мои тетра­ди? Я мог бы спокойно подарить их Хильке, или Вольф­гангу Макенроту, или безучастно текущей Эльбе, мог бы бросить в костер или после моего освобождения продать па вес как макулатуру. Возможности? Есть еще возможности. Только удастся ли их осуществить?

Окруженный знакомыми лицами, осаждаемый воспо­минаниями, перенасыщенный событиями в моем родном краю, постигнув на горьком опыте, что время ничего, ров­но ничего не излечивает, я знаю, что мне делать, что я и сделаю завтра утром. Потерплю крушение на Ругбюле? Пожалуй, это можно и так назвать.

Во всяком случае, я встану в шесть утра, когда бесно­ватые свистки надзирателей зальются в коридорах, когда во всех камерах вспыхнет свет и к смотровым оконцам в дверях припадут глаза. Прежде чем подойти к раковине, умыться и побриться, я, как всегда, обследую Эльбу, по­наблюдаю с минуту слабо поблескивающие в сумерках огни, их равномерное, поч^и торжественное движение и с легким чувством головокружения выкурю первую сигарету.

Я надену парадную форму и впущу Йозвига, который принесет мне на подносе завтрак — жидкий кофе и два ломтя хлеба с джемом, изготовляемым на острове из че­тырех сортов ягод, и, как обычно, удовлетворюсь одним ломтем, но не премину слизать джем с другого. Во время еды я буду слушать пение, которым трудновоспитуемые подростки внизу, в столовой, приветствуют утро,— песня, конечно, тоже местного изготовления.

А потом? Если будет перекличка, явлюсь, отмечусь, как сотни раз отмечался на штрафную работу, и вернусь в камеру, откуда мне видны часы на здании дирекции. Выну из железного шкафчика тетради, сяду за стол и стану по­читывать и курить, а может быть, и не стану, пожалуй, до прихода Йозвига засяду играть в головоломку, которую оставила мне давеча Хильке, быть может, мне удастся од­новременно загнать в мышеловку всех трех мышей. Я не стану принимать решения, размышлять, строить планы, заранее готовить убедительные слова и жесты, а когда придет время, отправлюсь в дирекцию с тетрадями на



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-09-19; просмотров: 147; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.219.14.63 (0.023 с.)