Из статьи «Философия и наука в Европе и у нас» 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Из статьи «Философия и наука в Европе и у нас»



…Мы воображаем, что на­род по натуре способен или не способен к философии, и фаталистически объясняем, почему у одних есть фило­софские учения, а у других нет,— точно у каждого из них на роду написано иметь или не иметь философии. Мы ду­маем, что уж если нет и не бывало безусловно истинной философской системы, то не стоит иметь никакой; в свя­зи с этим взглядом нам представляется, что филосо­фия — плод кабинетной работы, высижена упорным го­ловным трудом и потому стоит внимательно прочесть книжки, где напечатаны философские учения, чтоб от­лично усвоить их себе и потом применять их результаты в любой стране и у любого народа. Но на поверку выхо­дит, что все эти и подобные им представления о филосо­фии в действительности совсем не оправдываются. (…) При изучении философских доктрин так же важно объяснить, при каких обстоятельствах и условиях они сложились, как и то, чему они учат;… (…) Если философские воззрения, имев­шие в свое время огромное влияние на людей и целую эпоху, впоследствии утратили свое значение и оказались недостаточными, то сила их действия, очевидно, зависела не от одной степени их истинности, но и от того настро­ения и расположения умов, которое делало людей осо­бенно склонными принимать известные воззрения и им сочувствовать; а такое настроение и расположение, в свою очередь, зависят oт известных обстоятельств и обстанов­ки. Человеку и народу необходимы особенные, могучие побуждения, чтоб вызвать их к деятельности, тем более к философским взглядам. Нужны глубокие противоречия в жизни, большой внутренний разлад и страдания, столк­новения сильных страстей, чтоб заставить людей поднять­ся умом до высших вопросов философии и попытаться найти им решение. В кабинете мысль только обрабатывается, получает научную форму и обделку, но зарождается она всегда посреди борьбы и страданий; она, можно ска­зать, вымучивается у эпох и народов. Оттого так разнооб­разны философские системы, так запечатлены они мест­ным колоритом и современными условиями. Можно вы­учить наизусть философские учения иповторять их слова, не принимая их к сердцу и не соединяя с ними того глубокого жизненного смысла, какой они имеют в устах людей и народов, которые их создали. Такое наружное воспринятие доктрины и остается холодным, без всякого влияния на жизнь, и заменяется очень легко другим, та­ким же безучастным и вялым. Философское учение, вы­лившееся из глубины души у одних, у других обращается, при таких условиях, в предмет пустого любопытства или моды, и служит не для разрешения жизненных вопросов, не для удовлетворения требований ума, а как средство для более или менее приятного и остроумного разговора, который дает желанный случай блеснуть дешевым знани­ем и уменьем фехтовать на словах.

Таким образом, нельзя утверждать, что тот или другой народ способен или не способен к философии. Все к ней способны; только отсутствие поводов и побуждений заду­маться над философскими задачами объясняет отсутствие серьезного к ней интереса, какое замечается, например, у нас; а с другой стороны, действительная, жизненная по­становка философских вопросов у каждого народа так своеобразна, так обусловленаего историческими особенностями и обстоятельствами, что философские воззрения можно, не искажая истины, считать такими же национальными явлениями, как произведения изящной литературы или искусства. Наш обычный приём - собирать в одно философские учения всего мира и обозревать их по известной системе, прирезывая и прикраивая их по усмотрению, есть верный способ сделать невозможным правильный взгляд на развитие философии, потому что философские доктрины не могут быть схематизированы таким образом, без утраты существенного своего смысла. Они возникают при самых различных обстоятельствах, по самым разнообразным поводам, и вследствие того так раз­личны, что трудно подвести их даже под общие группы, а вытянуть в последовательный ряд, как мы делаем, сов­сем невозможно. Что мы, русские, до сих пор не имели философии и очень мало о ней заботимся, хотя когда-то много о ней толковали, доказывает только, что нас еще ничто не заставляло глубоко задуматься; а когда раз такая необходимость явится, будут и у нас философские учения и сильно отзовутся в умах и сердцах, потому что, вместо более или менее остроумного повторения того, что дума­ли другие, они займутся разрешением наших настоятель­ных, насущных вопросов и, следовательно, будут ответом на живые народные потребности. (…)

Пойдем теперь далее и спросим: в каких наших вопросах могут заключаться задатки для развития философии и у нас?

Очень трудно отвечать на этот вопрос. При решении всех наших несложных задач, мы до сих пор так добродушно и наивно руководимся сметкой, практическим навыком, много-много что справкой в иностранных книгах, что смело можно сказать, таких задач пока нет вовсе. (…)

Есть, однако, и у нас один вопрос, которому, кажется, суждено, рано или поздно, стать родоначальником и ис­точником самостоятельного и народного философского мышления. Такой вопрос — наша нравственная личная не­состоятельность и негодность, о которые сокрушаются у нас всякие благие начинания, откуда бы они ни шли. Едва ли можно указать в целой истории другой пример подобного личного нравственного ничтожества, при та­ком величавом государственном развитии. Для нас, совре­менников, оно пока еще заслонено переходом, который мы совершаем в новый период исторического существова­ния, перестройкой нашего внутреннего быта и связанны­ми с тем заботами... Но когда уляжется эта временная су­етливость и возбуждение, когда новые пути обозначатся яснее и мы опять станем лицом к лицу с самими собою в ежедневной будничной жизни, везде и всегда однооб­разной и прозаической,— нам придется серьезно и мучи­тельно задуматься над нашей полной современной нрав­ственной негодностью, при которой никакой правильный ежедневный быт, хотя бы самый неприхотливый, невоз­можен и немыслим.

Одной из характеристических особенностей нашего исторического развития было и до сих пор есть — чрезвы­чайно слабое, едва заметное участие в нем личного дейст­вия, воли-энергии человека. Не будь нескольких деятелей, да очень немногих, затерянных в массе мыслящих людей, можно было бы подумать, что не история народа развивается, а совершается стихийный, безличный про­цесс. В Западной Европе переходы из одной фазы истори­ческого развития в другую обозначались усиленным дви­жением умов, разгаром страстей, борьбой партий, неред­ко разрешавшейся междоусобиями или войнами. В страстных порывах уносилось отжитое и зарождалось новое; бури расчищали дорогу торжественному ходу ис­тории. Ничего подобного у нас не происходило. Когда по ходу вещей наступала пора сменить обветшалые формы, замечалось, что сложившиеся долгим временем привычки ослабевали и расшатывались; но из-под них не прорыва­лись ни бешеные страсти, ни непомерные притязания гордой мысли; вместо того, сквозь трещины оседающего здания проступали плесень и гнилость и их усиление слу­жило предвестием, что будет перемена, что она близится. Наконец, она действительно наступала: государство при­зывало микроскопическое меньшинство к преобразова­нию и при его сочувствии и деятельном участии проводило реформу, которая совершалась обыкновенно молча. После того, гнилость и плесень на время еще продолжа­лись и даже как будто усиливались, а затем понемногу ис­чезали, впредь до приближения нового перелома в госу­дарственной жизни.

Обе формулы исторического развития, в Европе и у нас, имеют свои выгоды и свои неудобства, до кото­рых мы здесь не коснемся; но дело в том, что глубокое их различие объясняется различною, здесь и там, ролью ли­ца. В Европе история совершалась при деятельном его участии; лицо внесло там в ход ее свои взгляды, убежде­ния, страсти и произвол. Этот деятель — человеческая личность — так ярко выступает там в историческом дви­жении, что с первого взгляда можно подумать, будто он один творит историю и нет других движущих ее пружин. У нас наоборот: лицо так стушевано, так бледно, таким является пассивным носителем истории, что можно поду­мать, будто сами элементы, сочетаясь между собою, без посредства лиц, по присущим им законам, необходимо и неизбежно, как природа, выводят одни за другими раз­личные фазы исторического движения. Большинство лю­дей, не участвуя деятельно в этом стихийном процессе, подчиняются ему, как судьбе, не отзываясь на него ни мы­слью, ни сердцем. В этом, между прочим, причина необыкновенной трудности разгадать смысл разных собы­тий русской истории, имевших, по-видимому, большое влияние на ход дел; об этих событиях часто нет других сведений, кроме лаконической строчки в летописи или современном акте; мысль тогдашних людей не осветила для нас значения факта, его причин и последствий; она остановилась на нем, как будто для того только, чтоб безучастно и пассивно занести его в сухой перечень событий.

Отсюда — противоположные задачи внутреннего раз­вития в Европе и у нас. Там надо было выдвинуть вперед те общие основания, на которых зиждется общественный строй и которые беспрестанно оттеснялись чрезмерно выдающимися притязаниями отдельных личностей и созданных ими добровольных товариществ и союзов. У нас, наоборот, главные направления внутренней истории выражают потребность вызвать к деятельности и жизни личность, ввести ее тоже в общую экономию развития.

В последние десять-пятнадцать лет сделано у нас, в этом направлении, несравненно более, чем когда-либо прежде. Но способны ли мы, современники одной из знаменательнейших эпох русской жизни, наполнить живым содержанием новые формы общественности? Составим инвентарь тех личных, умственных и нравственных сил, которыми мы располагаем для обновления нашей гра­жданственности. Какая поразительная и прискорбная бед­ность! Слова заступают у нас место мыслей и убеждений, сноровка и наружный такт — решения воли и характер, Надерганные из печатного фразы — продуманное знание. Инстинкты, капризы, случайные обстоятельства и обстановка определяют наши действия, в которых оттого нет ни плана, ни последовательности, ни выдержки. Мы ли­шены почти всякого умственного и нравственного "содер­жания, и потому нет у нас ни идеалов жизни, ни твердой воли, ни живых интересов к чему бы то ни было. Все скользит по нас, вызывая иногда взрывы; но они не име­ют значения и проходят без последствий, потому что им не на что опереться в пустоте, царящей внутри нас. Нас нельзя назвать ни хорошими, ни дурными людьми: мы не подлежим нравственному изменению. От внутренней пу­стоты и бессодержательности скука томит нас и мы не­сем ее всюду: в семью, в приятельскую беседу и обще­ство; от скуки мы с жаром бросаемся на все, в надежде развлечься, и не можем ни на чем остановиться и успоко­иться, по неспособности сосредоточиться на чем бы то ни было. От той же умственной и нравственной бессодержа­тельности мы неспособны удержать своих мыслей и чувств на известной высоте и тотчас же перепадаем из мечты в грязь и пошлость. Мы самые ненадежные люди, но не преднамеренно, а по легкомыслию и ветрености. Никаких благ, даже материальных, мы не умеем ценить, потому что ничто не западает глубоко в нашу душу.

Руки опускаются, когда подумаешь о нашей умственной и нравственной нищете, особливо ввиду громадного дела обновления, над которым нам приходится работать, на которое нужно много сил и умения. (…) Не то – европеец, даже самый посредственный. Каковы бы ни были его нравственные качества и умственные свойства, как бы низко или высоко он ни стоял на общественной лестнице, он всегда хорошо знает, к чему, зачем и как идет; намерения, цели и средства у него обдуманы и соображены, у нас – редко, почти никогда. Нетрудно себе представить, какие из нас могут выйти деятели в домашнем и частном быту, или в том круге общественной жизни, который нам принадлежит,—как мы в них устроимся, и как они устро­ятся, благодаря нашему участию! Факты налицо. Мы сами громко, во всеуслышание, заявляем, что наш частный и общественный быт ниже посредственности. Но вместо того, чтоб обратиться на самих себя, мы ищем объяснения наших зол в разных внешних, побочных обстоятельствах, и, пребывая упорно в иллюзиях, убаюкиваем себя тем, что нас впоследствии улучшитвнешняя обстановка, для которой мы пока сами не годимся и которая, пока мы таковы,не может ни явиться, ни держаться. B этом заколдованном кругу мы безнадежно вертимся, не видя себе ниоткуда ни света, ни помощи.

Все это, положим, и так, скажут иные, но какое же оно имеет отношение к философии? Нас исправит и воспитает церковь, школа, закон, когда они деятельно и серь­езно возьмутся за дело.

Совершенно справедливо. Евангельская проповедь и учение у нас, как и везде, очеловечат простые сердца на­родных масс; закон как внешняя охрана, как помеха вред­ному для других людей и общества произволу всех и каж­дого, выдрессирует большинство к правильной граждан­ской и общественной жизни. Но школа? Тут уж вопрос становится труднее. Как и к чему воспитывать,— разве можно решить этот вопрос, не уяснив себе наперед чело­веческой природы и к чему следует вести человека? Ведь в воспитание входят не одни педагогические приемы, но и ясное понимание общей системы приготовления чело­века к жизни. К тому же проповедь, воспитание, законо­дательство и управление производятся людьми, и их взгляды дают им то или другое направление. Сумма идей и убеждений, вращающихся в образованных слоях, слу­жит камертоном общественной жизни и всем ее отправлениям, а идеи и убеждения неразрывно и тесно связаны с тем или другим разрешением высших вопросов, т. е. именно с философией. Каковы господствующие фило­софские взгляды, таковобудет и настроение образованных слоев общества. Таким образом, все пути ведут к философии; мы от нее никак отделаться не можем и во­лей-неволей беспрестанно к ней возвращаемся, часто са­ми того не подозревая.

Вот с какой стороны, как мы думаем, действительный, серьезный интерес к философии должен со временем зародиться и у нас и стать когда-нибудь тоже жизненным делом. Научное сибаритство и дилетантизм должны бу­дут уступить место глубокому изучению, когда мы нако­нец поймем, что от того или другого решения философских задач зависит то или другое направление нашей практической жизни и деятельности. Не у нас одних так. Везде, где философия развивалась, она, как уже было замечено, коренилась в житейских потребностях людей и выносилась в книгу, на трибуну и кафедру из глубочайших и сокровенных недр народной жизни. Наша собственная вина, если мы этого не видим и не понимаем.

Но когда мы наконец убедимся, что коренное наше зло есть наша умственная и нравственная негодность, и начнем задумываться над тем, как бы ее устранить или хоть ослабить, нам придется гораздо серьезнее, чем теперь, вглядываться в прежние и новые философские учения, познакомиться с ними в той обстановке, в тех условиях и с теми предпосылками, которые их вызвали. (…)

“Философия и наука в Европе и у нас”. - К.Д.Кавелин Наш умственный строй. М., 1989. С.285 – 292.

Вопросы для размышлений:

1. Из чего, по убеждению Кавелина, рождается философия каждого народа?

2. Что имеет в виду Кавелин, когда называет философские воззрения такими же национальными явлениями, как произведения изящной литературы или искусства?

3. Каковы перспективы философии в России (с точки зрения Кавелина)?

4. Кто в Западной Европе творит историю?

5. В чем видит Кавелин причину того, что в России трудно разгадывать смысл тех или иных исторических событий?

6. Какова, с точки зрения Кавелина, основная задача исторического развития в Европе и России?

7. Какое главное отличие европейца от россиянина выделяет Кавелин?

8. О каком «заколодованном круге» пишет Кавелин? Как можно, с точки зрения Кавелина, разорвать «заколдованный круг»?

Тема 9.

ФЕДОТОВ Г. П. (1886-1951), мыслитель, историк и публицист. В исследованиях и многочисленных эссе анализируется своеобразие русской культуры и истории, место России в отношениях между Востоком и Западом, основные культурно-исторические типы русского человека

«Будет ли существовать Россия?»

Вопрос этот, несомненно, покажется нелепым для большинства русских людей. Мы привыкли, вот уже одиннадцать лет, спрашивать себя об одном: скоро ли падут большевики? Что за падением большевиков на­чинается национальное возрождение России, в этом не было ни искры сомнения. В революции мы привыкли видеть кризис власти, но не кризис национального со­знания.

Многие не видят опасности, не верят в нее. Я могу указать симптомы. Самый тревожный — мистически значительный — забвение имени России. Все знают, что прикрывающие ее четыре буквы СССР не содержат и намека на ее имя, что эта государственная формация мыслима в любой части света: в Восточной Азии, в Южной Америке. В Зарубежье, которое призвано хранить память о России, возникают течения, группы, которые стирают ее имя: не Россия, а «Союз народов Восточной Европы»; не Россия, а «Евразия». О чем говорят эти факты? О том, что Россия становится гео­графическим и этнографическим пространством, бессо­держательным, как бы пустым, которое может быть за­полнено любой государственной формой. Одни — интер­националисты, которым ничего не говорят русские национальные традиции; другие — вчерашние патрио­ты, которые отрекаются от самого существенного заве­та этой традиции — от противостояния Исламу, от про­тивления Чингисхану,— чтобы создать совершенно новую, вымышленную страну своих грез. В обоих слу­чаях Россия мыслится национальной пустыней, много­обещающей областью для основания государственных утопий.

Можно отмахнуться от этих симптомов, усматривая в них лишь новые болезни интеллигентской мысли,— к тому же не проникшие в Россию. Но никто не станет отрицать угрожающего значения сепаратизмов, разди­рающих тело России. За одиннадцать лет революции зародились, развились, окрепли десятки национальных сознаний в ее расслабевшем теле. Иные из них при­обрели уже грозную силу. Каждый маленький народец, вчера полудикий, выделяет кадры полуинтеллигенции, которая уже гонит от себя своих русских учителей. Под покровом интернационального коммунизма, в ря­дах самой коммунистической партии складываются кад­ры националистов, стремящихся разнести в куски исто­рическое тело России. Казанским татарам, конечно, уйти некуда. Они могут лишь мечтать о Казани как столице Евразии. Но Украина, Грузия (в лице их ин­теллигенции) рвутся к независимости. Азербайджан и Казахстан тяготеют к азиатским центрам Ислама.

С Дальнего Востока наступает Япония, вскоре нач­нет наступать Китай. И тут мы с ужасом узнаем, что сибиряки, чистокровные великороссы-сибиряки, тоже имеют зуб против России, тоже мечтают о Сибирской Республике — легкой добыче Японии. Революция укре­пила национальное самосознание всех народов, объяви­ла контрреволюционными лишь национальные чувства господствовавшей вчера народности. Многие с удивле­нием узнают сейчас, что великороссов в СССР числит­ся всего 54 процента. И это слабое большинство сей­час же становится меньшинством, когда мы мысленно прилагаем к России оторвавшиеся от нее западные области. Мы как-то проморгали тот факт, что величай­шая империя Европы и Азии строилась национальным меньшинством, которое свою культуру и свою государ­ственную волю налагало на целый этнографический материк. Мы говорим со справедливой гордостью, что эта гегемония России почти для всех (только не запад­ных) ее народов была счастливой судьбой, что она дала им возможность приобщиться к всечеловеческой культуре, какой являлась культура русская. Но под­растающие дети, усыновленные нами, не хотят знать вскормившей их школы и тянутся кто куда — к западу и к востоку, к Польше, Турции или к интернацио­нальному геометрическому месту — т. е. к духовному небытию.

Поразительно: среди стольких шумных, крикливых голосов один великоросс не подает признаков жизни. Он жалуется на все: на голод, бесправие, тьму, только одного не ведает, к одному глух: к опасности, угро­жающей его национальному бытию.

Вдумываясь в причину этого странного омертвения, мы начинаем отдавать себе отчет в том, насколько глубок корень болезни. В ней одинаково повинны три главнейшие силы, составлявшие русское общество в эпоху империи: так называемая интеллигенция и власть. Для интеллигенции русской, т. е. для господст­вовавшего западнического крыла, национальная идея была отвратительна своей исторической связью с само­державной властью. Все национальное отзывалось реакцией, вызывало ассоциацию насилия или офи­циальной лжи. Для целых поколений «патриот» было бранное слово. Вопросы общественной справедливости заглушали смысл национальной жизни. Национальная мысль стала монополией правых партий, поддерживае­мых правительством. Но что сделали с ней наследни­ки славянофилов? Русская национальная идея, вдох­новлявшая некогда Аксаковых, Киреевских, Достоев­ского, в последние десятилетия необычайно огрубела. Эпигоны славянофильства совершенно забыли о поло­жительном творческом ее содержании. Они были за­гипнотизированы голой силой, за которой упустили нравственную идею. Национализм русский выражался, главным образом, в бесцельной травле малых народ­ностей, в ущемлении их законных духовных потреб­ностей, создавая России все новых и новых врагов. И, наконец, народ — народ, который столько веков с героическим терпением держал на своей спине тяжесть империи, вдруг отказался защищать ее. Если нужно назвать один факт,— один, но основной, из многих сла­гаемых русской революции,— то вот он: на третий год мировой войны русский народ потерял силы и терпе­ние и отказался защищать Россию. Не только потерял понимание цели войны (едва ли он понимал ее и раньше), но потерял сознание нужности России. Ему уже ничего не жаль: ни Белоруссии, ни Украины, ни Кавказа. Пусть берут, делят, кто хочет. «Мы рязан­ские». Таков итог векового выветривания националь­ного сознания. Несомненно, что в Московской Руси на­род национальным сознанием обладал. Об этом свиде­тельствуют хотя бы его исторические песни. Он ясно ощущает и тело русской земли и ее врагов. Ее истори­ческие судьбы, сливавшиеся для него с религиозным призванием, были ясны и понятны. В Петровской им­перии народ уже не понимает ничего. Самые геогра­фические пределы ее стали недоступны его воображе­нию. А международная политика? Ее сложность, чуж­дость ее задач прекрасно выразилась в одной солдатской песне XVIII в.:

Пишет, пишет король Прусский

Государыне французской

Мекленбургское письмо.

Крепостное рабство, воздвигшее стену между на­родом и государством, заменившее для народа нацио­нальный долг частным хозяйственным игом, заверши­ло разложение политического сознания. Уже крестьян­ские бунты в Отечественную войну 1812 г. были грозным предвестником. Религиозная идея православ­ного царя могла подвигнуть народ на величайшие жертвы, на чудеса пассивного героизма. Но государст­венный смысл этих жертв был ему недоступен. Паде­ние царской идеи повлекло за собой падение идеи рус­ской. Русский народ распался, распылился на зерныш­ки деревенских мирков, из которых чуждая сила, властная и жестокая, могла строить любое государство, в своем стиле и вкусе.

Итак, каждая из трех русских общественных сил несет вину — или долю вины — за национальное кру­шение.

К этим разлагающим силам присоединилось мед­ленное действие одного исторического явления, проте­кавшего помимо сознания и воли людей, и почти. ускользнувшего от нашего внимания. Я имею в виду отлив сил, материальных и духовных, от великорусского центра на окраины Империи. За XIX в. росли и богатели, наполнялись пришлым населением Новороссия, Кавказ, Сибирь. И вместе с тем крестьянство центральных губерний разорялось, вырождалось духов­но и заставляло экономистов говорить об «оскудении центра». Великороссия хирела, отдавая свою кровь окраинам, которые воображают теперь, что она их эксплуатировала. Самое тревожное заключалось в том, что параллельно с хозяйственным процессом шел от­лив и духовных сил от старых центров русской жиз­ни. Легче всего следить за этим явлением по литера­туре. Если составить литературную карту России, отмечая на ней родины писателей или места действия их произведений (романов), то мы поразимся, как сла­бо будет представлен па этой карте русский Север, весь замосковский край — тот край, что создал велико­русское государство, что хранит в себе живую память «Святой Руси».

Русская классическая литература XIX в.— литера­тура черноземного края, лишь с XVI—XVII веков отвоеванного у степных кочевников. Тамбовские, Пен­зенские, Орловские поля для нас стали самыми рус­скими в России. Но как бедны эти места исторически­ми воспоминаниями. Это деревянная, соломенная Русь, в ней ежегодные пожары сметают скудную память о прошлом. Здесь всего скорее исчезают старые обы­чаи, песни, костюмы. Здесь нет этнографического со­противления разлагающим модам городской цивилиза­ции. С начала XX в. литература русская бросает и черноземный край, оскудевший вместе с упадком дво­рянского землевладения. Выдвигается Новороссийская окраина, Одесса, Крым, Кавказ, нижнее Поволжье. Одесса, полуеврейский город, где не умеют правильно говорить по-русски, создает целую литературную школу.

До сих пор мы говорили об опасностях. Что можно противопоставить им, кроме нашей веры в Россию? Есть объективные факты, точки опоры для нашей на­циональной работы — правда, не более чем точки опо­ры, ибо без работы, скажу больше — без подвига,— России нам не спасти.

Вот эти всем известные факты. Россия не Австрия и не старая Турция, где малая численно народность командовала над чужеродным большинством. И если Россия, с культурным ростом малых народностей, не может быть национальным монолитом, подобным Франции или Германии, то у великорусской народно­сти есть гораздо более мощный этнический базис, чем у австрийских немцев; во-вторых, эта народность не только не уступает культурно другим, подвластным (случай Турции), но является носительницей единст­венной великой культуры на территории государства. Остальные культуры, переживающие сейчас эру шови­нистического угара — говоря совершенно объектив­но,— являются явлениями провинциального порядка, в большинстве случаев и вызванными к жизни оплодо­творяющим воздействием культуры русской. В-третьих, национальная политика старой России, тяжкая для за­падных, культурных (ныне оторвавшихся) ее окраин,— для Польши, для Финляндии,— была, в общем, спра­ведлива, благодетельна на Востоке. Восток легко при­мирился с властью Белого царя, который не ломал на­сильственно его старины, не оскорблял его веры и да­вал ему место в просторном русском доме.

Из оставшихся в России народов, прямая ненависть к великороссам встречается только у наших кровных братьев — малороссов, или украинцев. (И это самый болезненный вопрос новой России.) В-четвертых, боль­шинство народов, населяющих Россию, как островки в русском море, не могут существовать отдельно от нее; другие, отделившись, неминуемо погибнут, поглощен­ные соседями. Там, где, как на Кавказе, живут десят­ки племен, раздираемых взаимной враждой, только справедливая рука суперарбитра может предотвратить кровавый взрыв, в котором неминуемо погибнут все ростки новой национальной жизни. Что касается Украины, то для нее роковым является соседство Польши, с которой ее связывают вековые исторические цепи. Украине объективно придется выбрать между Польшей и Россией, и отчасти от нас зависит, чтобы выбор был сделан не против старой общей родины. И, наконец, в-пятых, за нас действуют еще старые экономические связи, создающие из бывшей Империи, из нынешнего СССР, единый хозяйственный организм. Разрыв его, конечно, возможен (пример: та же Авст­рия), но мучителен для всех участников хозяйственно­го общения. Силы экономической инерции действуют в пользу России.

Сумеем ли мы воспользоваться этими благоприят­ными шансами, это зависит уже от нас, т. е. прежде всего от новых поколений, которые вступают в жизнь там в Советской России и, в меньшей степени, здесь, в изгнании.

Я не буду останавливаться здесь на политических условиях, совершенно бесспорных, русского возрожде­ния. Таким непременным условием является создание национальной власти в России. Замечу лишь в скоб­ках, что момент падения коммунистической диктатуры, освобождая национальные силы России, в то же время является и моментом величайшей опасности. Оно, не­сомненно, развяжет подавленные ныне сепаратистские тенденции некоторых народов России, которые попы­таются воспользоваться революцией для отторжения от России, опираясь на поддержку ее внешних врагов. Благополучный исход кризиса зависит от силы новой власти, ее политической зрелости и свободы от иност­ранного давления.

Здесь я остановлюсь лишь на духовной стороне нашей работы, на той, которая выпадает по преимуществу на долю интеллигенции. Говоря кратко: эта задача в том, чтобы будить в себе, растить и осмыс­лять, «возгревать» национальное сознание.

Наша эпоха уже не знает бессознательно-органиче­ской стихии народа. Эти источники культуры почти иссякли, эта «земля» перепахана и выпахана. И рус­ский народ вступил в полосу рационализма, верит в книжку, в печатное слово, формирует (или уродует) свой облик с детских лет в школе, в обстановке искус­ственной культуры. Оттого так безмерно вырастает влияние интеллигенции (даже низшей по качеству, даже журналистики); оттого-то удаются и воплощают­ся в историческую жизнь новые, «умышленные», со­зданные интеллигенцией народы. Интеллигенция тво­рит эти народы, так сказать, «по памяти»: собирая, оживляя давно умершие исторические воспоминания, воскрешая этнографический быт. Если школа и газе­та, с одной стороны, оказываются проводниками ниве­лирующей, разлагающей, космополитической культуры, то они же могут служить и уже служат орудием куль­туры творческой, национальной. Мы должны лишь выйти из своей беспечности и взять пример с кипучей и страстной работы малых народов, работы их интел­лигенции, из ничего, или почти из ничего, кующей на­циональные традиции. Наша традиция богата и славна, но она запылилась, потускнела в сознании последних поколений. Для одних затмилась прелестями Запада, для других — официальным и ложным образом России, для которого в искусстве — и не только в искусстве — типичен псевдорусский стиль Александра III. Мы должны изучать Россию, любовно вглядываться в ее черты, вырывать ее в земле закопанные клады.

Мы должны знать ее историю, любить ее героев, ценить и самые древние памятники ее литературы (первыми у нас никто не интересовался), особенно - ее искусством. Это великое искусство было открыто не­задолго до войны.

Огромное большинство русской интеллигенции не имеет до сих пор понятия о его существовании. Но в нем дана объективная, говорящая и внешнему миру, мера русского гения.

Мы должны чтить и уметь различать в иконопис­ном житии живые лики русских святых, которые несут нам свои заветы, свое национальное понимание вечно­го христианства. Понять эти заветы не всегда легко, и мало кто задумывается над этим. Мы должны чтить и героев — строителей нашей земли, ее князей, царей и граждан, изучая летописи их борьбы, их трудов, учась на самых их ошибках и падениях, не в рабском подражании, но в свободном творчестве вдохновляясь подвигом предков. Мы должны знать живую Россию, ее природу, жизнь ее народов, их труд, их искусство, их верования и быт. И прежде всего мы должны знать Великороссию.

Наше национальное сознание должно быть слож­ным, в соответствии со сложной проблемой новой Рос­сии (примитив губителен). Это сознание должно быть одновременно великорусским, русским и российским.

Я говорю здесь, обращаясь, преимущественно, к ве­ликороссам. Для малороссов, или украинцев, не поте­рявших сознание своей русскости, эта формула полу­чит следующий вид: малорусское, русское, российское.

После всего, сказанного выше, ясна повелительная необходимость оживления, воскрешения Великорусски. Всякий взгляд в историческое прошлое России, всякое паломничество по ее следам приводит нас в Великоруссию, на ее север, где и поныне белеют стены великих монастырей, хранящих дивной красоты росписи, бого­словское «умозрение в красках», где в лесной глуши сохраняются и старинная утварь и старинные поверия и даже былинная поэзия; старинные города (Углич, Вологда), древние монастыри (Кириллов, Ферапонтов) должны стать национальными музеями, центрами науч­но-художественных экскурсий для всей России. Работа изучения святой древности, ведущаяся и в большевист­ской России, должна продолжаться с неослабевающей ревностью, вовлекая, захватывая своим энтузиазмом все народы России. Пусть не для нас одних русский Север станет страной святых чудес, священной землей, подобно древней Элладе или средневековой Италии, зовущей пилигримов со всех концов земли. Для нас, русских и христиан, эта земля чудес вдвойне священ­на: почти каждая волость ее хранит память о подвиж­нике, спасавшемся в лесном безмолвии, о воине Сергиевой рати, молитвами державшей и спасавшей стра­дальческую Русь.

Но русский Север не только музей, не только свя­щенное кладбище. По счастью, жизнь не покинула его. Его население — немногочисленное — крепко, трудолю­биво и зажиточно. Перед ним большие экономические возможности. Белое море и его промыслы обещают воз­рождение целому краю при научном использовании его богатств.

Московский промышленный район (здесь: Яро­славль, Кострома) устоял в испытании революции. На этой земле «святая Русь», святая старина бок о бок соседит с современными мануфактурами, рабочие по­селки — с обителями учеников преп. Сергия, своим со­седством вызывая часто ощущение болезненного про­тиворечия, но вместе с тем конкретно ставя перед нами насущную задачу нашего будущего: одухотворе­ния православием технической природы современности.

Русский Север, святая Русь в полноте своей жизни открывают свои сокровища, конечно, лишь православ­ному взору: только для него подлинно живет и древ­няя икона, и народная песня, и даже вещественный осколок уходящего быта. Но, конечно, работа найдется и для неверующего, но любящего исследователя. Здесь понадобятся целые плеяды этнографов, искусствоведов, бытописателей — собирателей материалов. Самая рабо­та над памятниками религиозной культуры не про­ходит даром для религиозного роста личности. На лишь живой вере суждено построить из камней культуры храм живого духа.

От великоросского — к русскому. Это, прежде всего, проблема Украины. Проблема слишком сложная, что­бы здесь можно было коснуться ее более, чем намека­ми. Но от правильного решения ее зависит самое бы­тие России. Задача эта для нас формулируется так: не только удержать Украину в теле России, но вмес­тить и украинскую культуру в культуру русскую. Мы присутствуем при бурном и чрезвычайно опасном для нас процессе: зарождении нового украинского на­ционального сознания, в сущности новой нации. Она еще не родилась окончательно, и ее судьбы еще не предопределены. Убить ее невозможно, но можно рабо­тать над тем, чтобы ее самосознание утверждало себя, как особую форму русского самосознания. Южно-рус­ское (малорусское) племя было первым создателем русского государства, заложило основы нашей нацио­нальной культуры и себя самого всегда именовало Русским (до конца XIX в.). Его судьба во многом за­висит от того, будем ли мы (т. е. великороссы) созна­вать его близость или отталкиваться от него, как от чужого. В последнем случае, мы неизбежно его потеряем. Мы должны признать и непрестанно ощущать свои не только киевские летописи и мозаики киевских церквей, но украинское барокко, столь привившееся в Москве, и киевскую Академию, воспитавшую русскую церковь, и Шевченко за то, что у него много общего с Гоголем, и украинскую песню, младшую сестру пес­ни великорусской. Эта задача— приютить малоросские традиции в общерусскую культуру — прежде всего выпадает на долю южно-русских уроженцев, сохранив­ших верность России и



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-08-26; просмотров: 224; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.221.42.164 (0.042 с.)