Другой коммунизм в российской империи 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Другой коммунизм в российской империи



В России это делали прежде всего народники и толстовцы, соблазненные мечтой о естественной жизни и свободном духовном поиске в духе идей Льва Николаевича, понимавшего Христа по-протестантски, то есть прежде всего как земного человека и морального учителя жизни, без его связи с потусторонним и без упования на загробное воздаяние. С 1871 года студенты-народники создавали в городах «бытовые общежития», где практиковалась максимальная общность имуществ, круговая критика каждого всеми, взаимное обучение (один день в неделю каждый учил остальных тому, что знал сам) и «расширение семейных отношений до границ всей группы». Первая такая группа возникла в Охте под руководством харизматика Чайковского, вдохновленного идеями Фурье, Оуэна и кооперативов Веры Павловны из романа Чернышевского «Что делать?». Позже этот городской опыт не раз повторяли петрашевцы и народники, съезжаясь вместе, но быстро приходили к выводу, что это слишком неустойчиво, временно и зависит от окружения. Настоящего размаха нет. Их тянуло прочь из города.

Начиная с 1870 года толстовцы создали в России несколько общин «интеллектуальных землепашцев». Для народников-землевольцев сельскохозяйственная деятельность была проверкой нереволюционного пути изменения общества. Полицейских очень смущало, что в земледелие уходят люди, которым «образование открыло пути к другой деятельности». Это настороженное отношение тем более усиливалось из-за того, что в таких земледельческих общинах нередко временно скрывались русские террористы и распространители провокационных прокламаций. Все эти общины повторили судьбу своих ближайших американских аналогов: потеря харизматика означала возврат к более «нормальным» частнособственническим отношениям и фактический распад прежнего коллектива. Либо крах настигал их еще раньше. Учитывая непрактичность и идеализм общинников, трудно совместимые с регулярной хозяйственной деятельностью, их ожидал быстрый экономический провал. Еды им едва-едва хватало, чтобы прокормить самих себя. Это начинало всех раздражать, и труд уже более не воспринимался как добровольное «опрощение» и самотерапия в натуральном хозяйстве. Были, правда, и существенные отличия от американских аналогов: нередко после краха изначального «микрокоммунистического» проекта и потери лидера американская община быстро превращалась в преуспевающую капиталистическую агрофирму со сверхприбылями и армией жестко эксплуатируемых наемных работников. В России подобного не происходило, видимо, в силу слабого развития капитализма в деревне.

Не желая отступать и считая, что все дело только во враждебном окружении, два энтузиаста таких коммун, народники-идеалисты Чайковский и Мошков, потерпев первое поражение, отправились в Канзас, к Вильяму Фрею, чтобы повторить свой опыт там. Фрей был прибалтийским офицером, который увлекался идеями Фурье и Герцена и эмигрировал в США, чтобы построить там с друзьями свой идеальный микрокоммунизм. Его проект продержался относительно долго, с 1872-го по 1877-й, но все же община русских эмигрантов на американской земле распалась из-за внутренних ссор и ревности, хотя нашим соотечественникам даже удалось наладить контакт с местными общинами «богочеловеков» — мистических коммунистов, отрицавших насильственную революцию. Параллельно в США в то же самое время появлялись и чисто светские, не связанные с сектами аграрные коммуны фурьеристов, пытавшиеся создавать «фаланстеры», то есть воплотить в жизнь планы своего духовного учителя. Но Фурье строил свои сложные и интересные утопии отнюдь не вокруг духовного аскетизма (толстовского, революционного или протестантского типа), но вокруг идеи максимально реализуемого человеческого удовольствия. Фурьеристские общины взрывала изнутри программа «свободной любви» — попытки упразднить семью ссорили всех между собой, чрезвычайно запутывали отношения общинников и разрушали их коллективы. Один из разочаровавшихся во всем этом народников-общинников так и написал: «Человек настолько перепутан, что не способен к настоящей жизни».

Что касается Чайковского, который все это начал в России и пытался продолжать в Америке, то о столь уникальном человеке стоит сказать особо. Из его первого «бытового общежития» вышла целая плеяда лидеров народников, просветителей, террористов и идеологов, как легального, так и нелегального марксизма. Петр Кропоткин считал Чайковского своим первым и самым важным политическим учителем. После распада «русской общины» в США Чайковский некоторое время жил в секте шейкеров, но отказ от секса и библейский экстаз, «доставляющий космические чувства», вскоре ему там надоел, и, окончательно разочаровавшись в коммунах как способе изменить мир, Чайковский стал одним из создателей подпольной партии эсеров, активно участвовал в первой русской революции, за что и сидел в тюрьме. Во время второй революции он не смог ни о чем договориться с большевиками, был приговорен ими к смертной казни, но умер в лондонской эмиграции в 1926-м году.

Итак,

— потеря харизматика по-прежнему приводила к развалу;

— ревность оказывалась сильнее деклараций о свободе отношений и сталкивала людей лбами;

— экономический проигрыш душил аграрную общину;

— в случае экономического успеха (американский вариант) община, включившись в рынок, быстро приходила к «нормализации», то есть к восстановлению тех самых классовых отношений, ради отказа от которых она изначально создавалась.

Во всей этой истории чрезвычайно важна вот какая оппозиция. С одной стороны — Толстой, народники и аскетичные сектанты-моралисты. Их пафос — это ограничение себя в удовольствии, уподобление первым христианам и т. п. А с другой стороны — обратный, конкурирующий принцип Фурье: удовольствие, развитие и изучение собственной чувственности и максимальное удовлетворение самых тонких и изощренных желаний. Борьба этих двух принципов, двух несовместимых форм удовольствия — от пользования, обладания или от отказа от обладания, от самодисциплины — часто разрушали всё в утопических коммунах. Это противоречие уходит очень глубоко в историю, что видно на примере народных сект. Всегда были секты, вроде скопцов, пытавшиеся трансформировать человека в безгрешного ангела и искупить его грехи с помощью крайних физических и моральных самоограничений. Но с ними всегда конкурировали другие секты вроде хлыстов, которые подталкивали человека как раз к радикальной реализации своих самых «аморальных» и осуждаемых обществом желаний, к развитию новой чувственности и к настоящей сексуальной революции, скрытой от глаз общества. Самыми интересными сектантскими проектами становились, конечно, те, в которых два эти трудно совместимых принципа соединялись в голове харизматического наставника каким-нибудь экстравагантнейшим образом.

Была и другая взрывоопасная оппозиция — стремление к мистическому очищению и преображению себя и попытки абсолютно рациональных, одинаково полезных для всех отношений в небольшой группе. Судя по тому, как свободно переходили люди из религиозных общин в светские, и, наоборот, очень часто под научно-рациональной риторикой скрывались мистические ожидания, а под религиозными манифестами прятались прагматичные социальные проекты. Все это оказалось трудно совместимым и взрывало одну общину за другой.

Так или иначе вторая половина XIX века — это время повсеместного социального творчества и полунаучных попыток переизобретения человеком самого себя. Если в США все это многообразие коммун переварил и «нормализовал» американский капитализм, то в СССР их окончательно упразднил авторитарный коммунизм. Некоторые большевистские лидеры сопротивлялись этому «выравниванию» до последнего. Так, например, сподвижник Ленина Бонч-Бруевич предлагал «включить, не ломая», на правах самостоятельных колхозов, в новую советскую экономику не только толстовские общины, но и все общины «стихийных коммунистических народных сект»: молокан, хлыстов, неплательщиков — без вмешательств в их внутреннюю автономию. Но в победившей сталинской модели социализма никому из них места, конечно же, не нашлось. Социализм везде организовывался сверху по единому типовому образцу.

Главная проблема

Новые светские общины подавали себя как нечто более рациональное, справедливое и эффективное, нежели традиционные хозяйства прошлого или новые капиталистические проекты, а потому главной экономической проблемой внутри этих общин признавалась именно потеря стимула к труду. Культ справедливости и общей пользы, отказ от частного становились существенным ограничением на пути любой инициативы. Зачем делать лучше, чем вчера, и вообще делать что-то новое, зачем старательно работать, если лично я с этого ничего не имею? Ответы очевидны: потому что так справедливее, это нужно для блага всех общинников, совершив нечто полезное или просто добросовестно поработав, ты станешь духовно богаче, и вообще — это чисто теоретически интересно, что же у нас у всех в итоге получится? Но такие ответы могут стать реальным мотивом поведения только в группе с очень высокой сознательностью всех участников при интеллектуальном развитии значительно выше среднего. Только в таком случае частная собственность и материальный стимул для труда не нужны, достаточно понимания нужности этого труда и морального поощрения общинников.

Для всех же остальных, не настолько морально развитых, отсутствие рыночной конкуренции или жесткой патриархальной власти дает бесконечные возможности для халявы, уклонения, имитации труда, паразитирования на окружающих. Будем честны, для большинства людей и в XIX веке, и сейчас состояние «добровольного микрокоммунизма» не дает никакого стимула для внутреннего или внешнего развития. В итоге натуральное хозяйство становится невозможным, поскольку эффективность падает, пока не окажется ниже необходимого для выживания уровня. К тому же большинству людей свойственно заблуждение, что они работали больше других, но этого никто не оценил, а «кто-то» рядом, как всегда, ничего не делал. Это накапливает недовольство.

Возможных выходов тут несколько.

1. Сезонность большинства. Существует устойчивое неизменное «ядро» высокосознательных общинников, постоянно живущих в добровольной сегрегации. Все остальные приезжают пожить и поработать на несколько месяцев; если понравится, могут делать это несколько раз, но с перерывами, для них община — временное социальное инобытие, и стиль их жизни таков: за несколькими месяцами рыночного соревнования в городе следуют несколько месяцев добровольного микрокоммунизма и коллективных медитаций. В такой ситуации энтузиазм неофитов не остывает, потому что они тут временно, и для них это экзотика, приключение, а включенность «ядра» не теряется, потому что это высокосознательные люди. От них требуется, конечно, внимательный отбор «сезонных» людей.

2. Возможна подобная градация и без сезонности. Например, несколько кругов «разной включенности», то есть разная степень обобществления для разных людей. Те, кто уже чувствует такую необходимость, отказываются от личного поощрения и бескорыстно работают на общину. Это меньшинство является и центром, и моральным авторитетом для остальных: ты уже можешь ничего не ждать в награду за труд, настолько ты важен для общины, а она важна для тебя, в каком-то смысле все здесь стало «твоим», и само это состояние является главной наградой. Переход в это состояние добровольный, никто не торопит. Для тех, кто к этому пока не готов, то есть для большинства участников, сохраняются (пока им это необходимо) материальные стимулы и поощрения за хорошо сделанную работу и оценка общиной самой этой работы по принципу «кто больше сделал и оказался полезнее». Получается обратная перспектива обычного социального успеха: те, кто только пробует жить в общине, получают за труд больше других, те, кто уже стал частью общины, получают значительно меньше, а те, кто находится в самом центре и несет максимальную ответственность, работают бесплатно. Успех в таком сообществе — это движение от оплаты (не обязательно денежной) труда к полному альтруизму.

3. Можно предположить также, что натуральное хозяйство и самообеспечение в принципе не могут быть прогрессивными. Тогда община должна быть построена по другой схеме: все делают нечто важное для рынка и города и существуют за счет полученных денег. Так, например, Джон Нойез, лидер общины «библейских коммунистов», придумал и научил своих товарищей, как делать хитроумные охотничьи ловушки и капканы для зверей, что оказалось весьма прибыльным делом в американской глубинке. Возможно, именно этот спрос на ловушки Нойеза, а отнюдь не только «свободный брак всех со всеми» обеспечил необычно долгое существование его общины. Но и в такой схеме возникает множество вопросов, на которые общине придется отвечать: какую прибыль должен приносить всем каждый участник, чтобы оставаться в коллективе, кто уполномочен распоряжаться общим бюджетом, и т. п.

Задающие тексты

22.1/ Утопическая литература

Какими текстами задавались светские коммуны нового времени, ведь тексты сакральные им как руководство больше не подходили? Конечно, это жанр утопии — Кампанелла, Мор, «Изокамерон» Казановы, Чернышевский, Богданов, социальная фантастика XX века. Утопия в своих первоначальных описаниях — это очень часто именно сегрегация, она не «везде в будущем», а где-то очень далеко от нас и существует параллельно с нами, в конкретном, но трудно досягаемом месте — на далеком «острове» (Мор), внутри полой земли (Казанова), в параллельном мире, который является в снах Вере Павловне, на далеком Марсе, где успешно построен коммунизм (Богданов). Утопия должна оставаться трудно досягаемой, но параллельно существующей где-то прямо сейчас, чтобы подчеркнуть ее реальность.

Конечно, многие утописты мечтали основать «утопию для всех», но даже они часто предлагали попробовать сначала в добровольной сегрегации создать лабораторную и примерную модель, набросок общего будущего. Жанр утопии оказывался планом, чертежом для такой модели. Утописты подчас всю жизнь балансировали между проектом локальной добровольной сегрегации и требованием полной революционной переделки всего общества.

Богданов отмечает, что в языке коммунистических марсиан нет мужского и женского рода, потому что всякая разница между мужским и женским в утопическом обществе игнорируется. Там нет и семьи, а не только государства. У Казановы та же идея дана более радикально: все жители полой земли — андрогины, они двуполы и никогда не испытывают голода, потому что у каждого из них есть женская грудь, и они всегда готовы накормить друг друга молоком. Двуполость обеспечивает им физиологическое единство, они не просто «большая семья», но почти один организм, хоть и условно разделенный. Удивительно сходный момент у Богданова: коммунистические марсиане, чтобы омолаживать и оздоровлять друг друга, постоянно меняются кровью, переливая ее друг другу, то есть общность воплощена также в чисто физиологической метафоре общего тела и общей крови. Сознание утописта нащупывает что-то, что разобщает людей на более глубоком уровне, чем частная собственность. Частная собственность оказывается следствием разделения на мужское и женское, которое должно быть снято в утопии, и вообще неравенство и конкуренция коренятся в разделении людей на отдельные тела, которое тоже должно быть снято.

Основной закон на коммунистическом Марсе Богданова таков: давать другим больше, чем берешь у них. Очевидно, что этот утопический принцип есть нечто обратное самосохранению. Именно эта сторона утопической логики позволяла позже Шафаревичу и другим правым антикоммунистам утверждать, что коммунистический проект направлен против жизни как таковой: тот, кто берет у других меньше, чем дает им, неизбежно исчезает. На это (в правой оптике) способен только бог как неисчерпаемый источник безвозмездной благодати, и устраивать общество, пусть даже и локальное, вокруг таких этических принципов значит обрекать человека на вымирание, деградацию либо фарисейскую ложь и двоемыслие.

Обратный жанр, антиутопия, исходит из противоположных установок: смысл нашей истории нам неизвестен и не может быть известен, разделение между людьми — половое, телесное, экономическое, культурное — нельзя снять. И только благодаря этим разделениям история и продолжается, ибо у каждого есть своя особая, а не одна данная на всех судьба. Одинаково невозможно как вернуться к безгрешному состоянию Адама в раю (цель правых, старинных и мистических утопий), так и создать на базе человека нечто более совершенное (цель прогрессивных атеистических утопий). Антиутопия — это всегда пафос частной жизни, противопоставленный служению общим принципа, мелодраматический детонатор, взрывающий машину общего дела.

В США 1960-х многие создатели «битнических общин» вдохновлялись научной (и не очень) фантастикой, в частности романом Роберта Хайнлайна «Чужак в чужой стране» (1961). В этой книге люди, познакомившиеся через своего учителя с альтернативным (не земным, а марсианским) сознанием, становятся «больше, чем людьми», создают на земле собственную общину — «гнездо». Они полностью чувствуют друг друга на любом расстоянии, обладают альтернативной истиной, прежняя цивилизация им не подходит, и с их «гнезда» начинается глобальная поколенческая революция, до неузнаваемости меняющая человечество. Человеческий вид делает следующий эволюционный шаг.

Детально описывал утопический мир и один из идеологов стиля модерн, основатель «движения искусств и ремесел» Уильям Моррис, но его проекты («Вести ниоткуда») несколько скромнее и реалистичнее. В них нет ни общего тела, ни стирания полов, и даже коллективность собственности распространяется только на самые важные вещи — землю, дома, важнейшие из машин. Наблюдая британский промышленный бум и замечая его минусы, Моррис предлагал свою версию постиндустриального социализма небольших общин и мечтал об упразднении больших и вредных для человека городов как таковых. В его проекте будущего все живут небольшими ремесленными поселками, творческими артелями, мастерскими, утопающими в зелени и никак не подчиненными друг другу. В таком поселке все друг друга знают, и управляется он прямой демократией. Количество потребления уступило там качеству, то есть у всех настолько развит вкус, что им требуются только самые прекрасные вещи. Рынок остался в прошлом, и потому качество этих вещей максимально, никто не заинтересован в их постоянной ломке и смене. Мода и невротическая зацикленность на «новизне» никому не известны, наоборот, ценится всё старинное, с исторической аурой или умело стилизованное под старину. Наука позволяет людям удовлетворить основные материальные потребности, и потому у них остается много времени на творчество и свободные искусства на лоне природы. Машины существуют в очень ограниченном количестве, но вовсе не затем, чтобы постоянно увеличивать производство, а только для того, чтобы создавать первичные болванки, полувещи, которые люди с удовольствием «доводят» своими умелыми руками, никуда не торопясь и вкладывая в ремесло душу. Централизованное государство упразднено за ненадобностью, традиционная семья тоже осталась в прошлом. Население в таком мире не растет, и даже несколько сократится, потому что жители этих небольших поселков очень серьезно относятся к воспитанию и развитию своих детей и не хотят иметь больше одного-двух. Каждый дом там является продуманным от начала до конца произведением искусства и т. п.

Уильям Моррис даже создал несколько подробнейших (вплоть до описания гобеленов, клумб и витражей) проектов таких «идеальных домов», чтобы, построив их, использовать как наглядное доказательство преимуществ своего «социализма естественных общин». Однако он не нашел никого, кто бы профинансировал этот прекрасный мир даже на уровне одного отдельно взятого дома. В реальной жизни утопизм Морриса ограничился должностью редактора в анархо-социалистическом журнале «Коммуноил» и созданием, вместе с художником Россетти, кооператива «новых ремесленников» — дизайнеров эксклюзивных домашних вещей. В несколько упрощенной, бюджетной форме Моррис реализовал лишь один «дом-произведение» для собственной семьи, но до последнего дня надеялся, что однажды спонсоры найдутся и что вообще переход к «общинному социализму» произойдет без насилия и революций, как только всем людям, включая богачей, станут очевидны преимущества этого проекта цивилизации над грязным, жадным и уродующим человека британским капитализмом. Полусознательно копируя внешний вид, прическу, бороду и вообще манеру Карла Маркса, Моррис хотел стать вдохновителем и стратегом другой, ненасильственной, эстетской и мелкообщинной линии в мировом социалистическом движении. Это выразилось даже в его утопических текстах: описанной социальной гармонии угрожают изнутри лишь сторонники «строгой науки», опьяненные идеей разгоняющегося и всеобщего прогресса.

Его наивная вера напоминает жившего чуть раньше Шарля Фурье, так и не нашедшего денег ни на один свой «фаланстер». Впрочем, о текстах Фурье, вдохновлявших столь многих общинников столь долгое время, стоит сказать отдельно.

ФУРЬЕ

Земледельческо-промышленная фаланга по замыслу Фурье должна производить субъективность, а не стирать ее на благо коллектива. Но даже он пытался в своих текстах максимально рационализировать этот процесс, задать заранее, создать трафарет, карту нового мира, с помощью «математики страсти». Звезды, числа, имена стихий, элементов и чувств должны были подсказать ему правильную формулу человеческого счастья, реализованного в отдельных фаланстерах с населением в 1500–2000 человек.

Радикальная новизна утопической оптики Фурье заключается в том, что воображенные им общины существуют прежде всего для удовольствия отдельной личности: удовольствие в центре всего, оно и есть новое божество утопии. Фаланстер Фурье — это правильно собранная из людей машина для максимального наслаждения каждого из этих людей, равно как и каждый человек сам является машиной для удовлетворения всех своих чувств. Реализация утопии дает человеку не известные ему ранее виды наслаждения жизнью, собой и окружающими. Первое же поколение учеников Фурье, публикуя и комментируя труды учителя, и при его жизни и после смерти старалось дозировать и убавлять «безумную» и слишком «страстную» сторону его проекта. В его утопии нет ни капли апокалипсичности или аскетизма жертв «во имя коллектива», или «во имя будущего», или «во имя высшего исторического принципа», нет ни грана вождизма. Фурье, напротив, разоблачал сторонников Сен-Симона и Оуэна как скрытых претендентов на руководство массами, как священников нового социалистического культа. Фаланстер не нуждается в вождях и гарантирует немедленное и непрерывное счастье, только в этом и состоит «служение принципу», заложенному в человеческой истории. Именно из-за этой новаторской идеи и через сто с лишним лет текстами Фурье так восхищались и увлекались и Маркузе с «новыми левыми», и сюрреалисты с Бретоном, и современные неоанархисты.

Фаланга — спасительный возврат к предначертанной людям миссии. «Страсти идут от бога, обязанности — от людей», — объяснял Фурье общий принцип своей этики. Он выбирал страсти и бога, а не «цивилизацию» с ее унылыми и оскорбительными обязанностями.

Каждый в фаланстере получает по полезности и таланту из общего бюджета, но сфера бесплатного, общедоступного столь широка, что деньги превращаются в чистый фетиш, в самодостаточный знак, а драгоценности — в игрушки и диковины. В драгоценностях можно купаться, как поступают дети в игровом зале. Благородные металлы и камни, «презираемые философами», важны сами по себе и не имеют рыночной стоимости. Это ценности, которые счастливо утратили конкретную цену. Торговля во всех видах была отвратительна Фурье, и потому его «культ богатств» не имеет никакого отношения к капиталу, это чистое психологическое наслаждение изящными вещами, а не их обменными возможностями. Наоборот, по-настоящему роскошными вещи делает их выключенность из рынка, только тогда они дают нам чистое удовольствие, как у трехлетних детей, тянущих к себе все, что утоляет их сенсорный голод, и тут же забывающих свои диковины ради новых. Фурье удалось точно высчитать, какому проценту людей понадобится именно такая форма удовольствия (18 обществ комбинированного Порядка) — обладание богатствами.

Если бы «цивилизованный» (это крайне негативный эпитет у Фурье) человек мог увидеть составленное из фаланстеров гармоническое человечество будущего, он наверняка потерял бы разум или умер от шока. Поэтому Фурье оговаривается, что дает лишь частичное описание, которое должно сделать людей безразличными к развлечениям цивилизации и нетерпимыми к ее горестным трудам.

Придумывая неологизмы и рискованные сравнения, Фурье описывает гармонию фаланстеров: там нет досуга и свободного времени, но есть множество вариантов того, чем заняться и какой вид кайфа предпочесть. Деятельность меняется каждые два часа.

Большинство утопий — исключающие системы и в этом зародыш их репрессивности. Утописты пытаются обнаружить в нашей природе дурные свойства и вообразить механизмы их искоренения, недопущения, блокировки. Фурье пытается «включить» в фалангу всех, найти всем такое место, где страсть каждого удовлетворялась бы на пользу коллектива, какой бы странной она ни была: цветочники, любители навоза или чесания пяток, фиксированные, то есть постоянно верные своим удовольствиям, и дрейфующие, то есть ежедневно скользящие от одного удовольствия к другому, — все найдут себя в новой социальной гармонии, все окажутся нужны друг другу в общественном симбиозе.

Человеческое удовольствие будет постоянно узакониваться и находить новые способы проявления в фаланстере. Все, что отвергнуто или дискредитировано цивилизацией и ее моралью, станет топливом этой машины счастья. Целостная и абсолютно развитая душа человека, по подсчетам Фурье (помогли астрологические наблюдения), имеет 1640 качеств, составляющих бесконечные комбинации наших ежедневных стремлений. Эта полностью реализованная душа андрогина — по 820 качеств от женской и столько же от мужской души. Ее достижение и есть цель каждого в Фаланстере. Она и есть максимальный результат работы всей этой социальной машины. Ради этого финального экстаза полного раскрытия всех свойств и стоит каждые два часа менять удовольствие (то есть деятельность), спать не более 4,5 часов и 150 лет жить в фаланстере.

Буржуазные читатели Фурье часто неверно понимали его цели как завуалированную мечту сделать всех аристократами на пиру-балу-карнавале. Тогда фаланстер — это такой идеальный отель с бесконечными видами анимации, пир Тримальхиона, оргия эстетов и сатурналия, в которой стерты границы между хозяином и слугой. Конечно, это не так. В отеле и на пиру не производят, не организуют, не изобретают и даже в самом творческом варианте «досуга» просто имитируют всё это. В любом случае там отдыхают и отвлекаются от более требовательной, рациональной и утомительной жизни. В фаланстере же все существование переплавлено в счастливую деятельность, это попытка изобрести другую рациональность, освобожденную от искажающего влияния рынка, попытка заново повенчать чудесное с разумным. Почему такой мир не останется без еды, горячей воды и фруктов? Почему в нем не случится перенаселения? Почему он не погибнет от эпидемии? Потому что, отвечает Фурье, именно такой мир изначально «задан» неким божеством, в качестве цели для человечества, такой мир — социальная гармония фаланстеров и максимальная реализация душ — записан в самой человеческой природе.

Вся история людей есть приближение к этому идеалу, и гармония только и ждет, чтобы люди начали-таки ее реализовывать в первых автономных общинах. Фурье ведет вера в объективную, математически вычислимую и поэтически обнаружимую заданность нового порядка, в котором, в отличие от рыночного капитализма, не будет ничего стихийного и разрушительного. Иррациональный порядок классового общества, не давая нашим страстям полного выхода, делает нашу жизнь стихийной. Фаланстеры с их оранжереями, паровыми котлами и парадами достижений окажутся фантастически эффективными и не узнают экономических или социальных проблем именно потому, что максимально соответствуют природе и космической задаче человека, рожденного для счастья и экстаза. Предсказуемость и план социальной гармонии исключают скуку и однообразие так же, как исключают они антиобщественную стихийность. Фурье сравнивает гармоническую жизнь с дыней на пиру: мы никогда не знаем точно и заранее, какая она внутри на вкус, пока не попробуем, мы всегда заинтригованы этим, и все же мы знаем, что это именно дыня, нам известны ее общие свойства и возможные варианты ее вкуса.

Фурье особо подчеркивает новую сексуальную рациональность фаланстеров. «Ангельская» пара, регулярно избираемая большинством, как самая красивая и совершенная, пускает в свою постель всех, кто этого захочет, в благодарность за признание своего статуса. В наказание за грех, совершенный против общества, «сферическая иерархия» назначает число раз и число людей, с которыми провинившийся должен заняться любовью, чтобы лучше почувствовать свое единство с другими гражданами гармонии и исправиться. Исходит эта «иерархия» не из какого-то абстрактного права, но из имеющихся у всех научных таблиц, учитывающих положение звезд, направление ветров, календарное число, возраст человека, цвет его глаз и т. п.

Вдохновленные такими примерами, богатые, страдающие от своего богатства, и бедные, страдающие от своей бедности, бросают прежнюю жизнь и устраивают фаланстеры всюду, с мировой столицей гармонии в Константинополе. Прекраснее места, чем Константинополь, Фурье, видимо, не мог себе представить, тем более что он ассоциировался у него с «османскими удовольствиями» — многоженством, терпимым отношением к бисексуальности, тропическими фруктами, сладостями и украшениями базаров, экстазом и стихами дервишей. Морскую воду фаланстерцы превращают в лимонад, используя энергию полярных сияний. Ледяные шапки на полюсах исчезают, потому что они не нужны людям и Север расцветает садами невиданных плодов, изобретенных садовниками-гурманами. Вся орошенная Африка выращивает сахарный тростник. Скучный хлеб выйдет из моды и уступит свою роль базовой пищи засахаренным фруктам. Везде и всем будут наливать сладкий компот — жизнь станет прекрасным кондитерским приключением, а мир превратится в огромное пирожное. Если мерить количеством счастья, каждый год в фаланстере приравнивается к столетию современной Фурье обыденной жизни. Новая наука неизбежно создаст «третий пол», сочетающий в себе все качества двух прежних в неискаженном и освобожденном виде. Эти новые андрогины великанского роста, сменившие прежних мужчин и женщин, призваны к тому, чтобы силой своих знаний передвигать небесные тела, наводя гармонический порядок в космосе. До этого момента космос выглядел как неиспользованная языковая система, тогда как должен он выглядеть как совершенная поэма. Новые андрогины — мифические герои древних культур, но помещенные на этот раз не к истоку времен, а данные как обещание в ближайшем будущем.

Все эти смелые мечты сделали Фурье радикально новым теоретиком добровольных сегрегаций с приматом творческих удовольствий и развитием чувств за пределами устаревшей морали и прежней бескрылой логики. Он бесконечно вычерчивал чертежи, расписания, подробно растолковывал, чем надушить океаны, чтобы они в будущем благоухали. Он ждал тех, кто готов профинансировать первый такой опыт. Если правоту Фурье не признавали, он просто начинал сомневаться в уме тех, от кого ждал признания.

Порнокапитализм де Сада

Фурье освободил культ удовольствия от его связи с властью и классовой доминацией. Он сделал в своей утопии удовольствие политически революционным, а не радикально-реакционным, как в крамольной утопии своего явного предшественника де Сада. Возможно, именно де Сад научил Фурье этому редкому для тех лет подходу: утопия реализуется для чьего-то максимального удовольствия, а не для чего-то еще. В «120 днях Содома» и других сочинениях де Сад описывает вымышленные монастыри, серали и аббатства либертенов, в которых эти утопические господа отказываются от прежней морали и условностей прежнего языка для сохранения и даже максимального ужесточения неравенства, ради новых, очищенных от предрассудков форм обладания человеком.

Прозе де Сада свойственна радикальная светскость, в смысле антиклерикализм, или даже клерикализм, вывернутый наизнанку, — исповедь, месса и причастие пародируются в сексуальных ритуалах, перверсивных шоу. Религиозному ритуалу противопоставляется рациональный ритуал, посвященный только удовлетворению доминаторов, без маскирующей метафизики. Де Сад нагромождает, явно преувеличивая, развратные деяния пап, кардиналов и священников, делая из жрецов обманного и потому мерзкого ритуала жрецов честного и рационального ритуала чистой доминации либертенов.

Очевидно, что де Сада раздражала невозможность полностью обладать рабом или слугой, и он пишет утопию абсолютных обладателей, власть которых ничем и никем не амортизирована и в этом смысле свободна и порочна. Это сообщество не зверей, ограниченных генетически заданными потребностями, но свободных доминаторов, нередко несущих другим смерть в процессе перманентной реализации своей власти.

Легче всего, конечно, объяснить весь этот «садизм» слишком близким расположением и даже наложением центров боли и удовольствия в мозгу автора. С социальной же точки зрения, весь пафос де Сада — это невозможность реализации новых горизонтов удовольствия в прежней системе, но и невозможность представить себе принципиально иную систему с принципиально иной экономикой желаний. Де Сад утрирует и доводит в воображаемых сегрегациях до стерильной крайности «эту систему», ту, которая последовательно побеждала в течение всей его жизни. Он — свидетель французской революции, разделившей его жизнь пополам. Его молодость прошла в мире, где новый класс имел все, кроме окончательной, закрепленной власти, ходил в прежних, не удобных ему юридических и моральных одеждах, а зрелость и старость де Сада происходили при глобальном перевороте отношений и окончательном утверждении буржуазии у власти. Во время революции он обращался именно к этому классу с одним из самых утопических своих текстов («Последнее усилие, которое сделает вас настоящими республиканцами»), к новому историческому игроку, именно как к либертенам, доминаторам, которым не понадобятся лишние ритуалы прошлого и его лживая мораль.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-08; просмотров: 284; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 35.168.113.248 (0.043 с.)