ПИСЬМО РАСПУТИНА ИЗ СИБИРСКОЙ БОЛЬНИЦЫ — ГОСУДАРЮ 





Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

ПИСЬМО РАСПУТИНА ИЗ СИБИРСКОЙ БОЛЬНИЦЫ — ГОСУДАРЮ



Милай друг ещё раз скажу грозна туча над Расеей беда горя много темно и просвета нету. Слёс то море и меры нет а крови? что скажу? Слов нету неописуемый ужас. Знаю все от тебя войны хотят и верная не зная что ради гибели. Тяжко Божье наказанье когда ум отымет. Тут начало конца. Ты царь отец народа не попусти безумным торжествовать и погубить себя и народ. Вот Германию победят а Расея? Подумать так воистину не было от веку горшей страдалицы вся тонет в крови. Велика погибель без конца печаль.

 

Григорий

 

 

75

 

— После всех прошлых лет — кто мог ждать такого народного единодушия? Чтобы студенты стояли на коленях и пели “Боже, царя храни”? Тысячи людей под национальными знамёнами и кричат царю восторженное? Общество примирилось с государством! Прекратились разногласия между партиями, сословиями, народностями — осталась одна великая Россия! Могли мы ждать этого недавно? Такого подъёма не было с Восемьсот Двенадцатого года! Вот так мы сами не знаем себя, а Россию тем более.

Рослая решительная курсистка в крупно-клетчатом платьи, с большим лицом упрощённого склада, как из деревни, но и с напором уверенного развития, без утончённости внешних черт, как это бывает в великорусском типе, крупно двигала руками и полногласно это всё объявляла своей группке, слышно и для смежных и проходящих. И месяц назад — непроизносимое! фальшивое! — вот не только не высмеивалось, но слышались голоса в поддержку:

— Примирение общества с государством — это чудо!

— А чего стоит воззвание к Польше? Мы протягиваем руку полякам!

— И вот мы не “жандарм Европы”, но защищаем от поругания Сербию!

— Как будто с первыми пушками стал нарождаться новый мир!

— Да! — встряхивала головой та рослая в клетчатом платьи, в крупном тугом навиве светлых волос, — война была нам нужна! Даже прежде всего не для сербов нужна, но для нашего собственного спасения! Потому что мы стёрлись характерами, мы разуверились, мы одряхлели, мы скатились ниже некуда — до “Синего журнала” и до “танго”. Нам нужен подвиг, чтобы обновиться! Нам нужна победа, чтоб освежить атмосферу, в которой мы задыхались!

И на неё не шикали, не кричали “позор”. Потому что все пришли с этих новых удивительных улиц, расцвеченных обилием белых косынок и красных крестов сестёр милосердия, и бинтами первых раненых, и согретых внезапною добротой людей друг ко другу, чего никогда не бывало в Петербурге. И пришли из домов, где женщины уже сбирались готовить перевязочное, уже начали вязать рукавицы, носки и фуфайки для солдат.

Вероника думала. Вид первых раненых наводил и на другую мысль: сколько же, сколько же будет их?..

Но раздался и гордый отклик:

— Как можно щепкой вливаться в патриотические хождения толп? Для чего же мы столько лет искали сознания и открытых глаз?

И ещё одна бойкая сухолицая возражала тонко, резко:

— Мы задыхаемся? — да! Но от внутренних неустройств! Нам не война нужна, а долгий мир! А если б мы в эту войну не вмешивались?

На неё почти прикрикнула совсем не молодая курсистка, не ровесница им всем:

— Надо мыслить в категориях национального существования! Это — дуэль насмерть между славянством и германизмом. И если б мы оставили Францию одну — уже в этих бы днях её Германия разбила, и повернулась бы на нас, — и нам пришлось бы один на один! Мы — в Союзе, и выход — только победа союзников!

Ещё одна чёрненькая, со схваченным хвостиком волос, протестовала:

— Вы говорите — национальное единодушие. Это — опасная вещь. Это значит, какая-то из двух сторон — общество или государство — ошибалась. А — какая? Это надо проверить!

Рослая — вся в её сторону и торжествующе:

— Национальное единодушие — не опасно, это нормальное состояние народа! И очень жаль, что мы не могли прийти в него раньше, а — только такой ценой. Всё русское общество десятилетиями имело антинациональный характер! Может, хоть теперь мы почерпнём истину в единении.

Ещё возражали, но и в возражениях было не возражение:

— He в патриотизме дело! А вот случай слиться с народом, идти с ним на равных, чтоб он нас признал за своих, — то самое состояние, о котором мы грезили десятилетиями...

Сливаться с народом — это многие тут чувствовали. Но не видели ясно, каким путём. Прямое дело ниоткуда тотчас не выступало, и администрация Бестужевских курсов никаким объявлением или призывом ни к какому делу не приглашала слушательниц. И вот, за десять дней до учебного года, они сами во множестве собирались тут возбуждённо в вестибюле и ждали открыть себе что-то в разговорах или по случайности. Вот шёл разговор о завтрашнем дне флагов, сборе пожертвований, везде по столице объявленном, и многие курсистки уже записались ходить, а другие говорили, что это — мало и смешно, однодневный кружечный сбор, — вон сколько молодых женщин бросают всё и идут сестрами милосердия. И правда, может быть сестрами? Как будто нелепо — с высших курсов, но и так же была неуклюжа, непримерена война, врезанная в существование. Первые дни войны разразились как гром, обещали ужас, и эгоистическое движение было — остаться в стороне, но сразу и выше того, и настойчивей порыв — участвовать всеми силами тела и духа! Даже: спешить успеть принять участие в первой войне их поколения! Быть может, она продлится всего 3-4 месяца! Россия борется за мировую справедливость — и как же нам остаться в стороне? Россия борется за своё существование — и как же нам не помогать?

И так говорили:

— Но можно служить войне тем, что критиковать правительство, предостерегать его от ошибок! Например, от ограничения евреев.

Само здание их курсов, новое, на Среднем проспекте, говорят, отдавалось под госпиталь. И вот канцелярия оставалась тут, в старом здании, на 10-й линии.

Так рано, ещё до конца августа, никого обычно не бывало в вестибюле курсов — а теперь всех стягивало сюда, что-то узнать и решить, и вот многие курсистки стояли группами и расхаживали тут, по тёплому солнечному дню ещё в одних летних платьях.

Спорили и о Петербурге-Петрограде, переименованном вчера. И тоже не говорили так, что это — квасной шовинизм, что смешно. А только: что святого потеряли, Санкт-, сменили апостола на императора и не заметили, уж тогда бы Свято-Петроград. А другие напоминали, что город-то был по-голландски назван Питербурхом, а “Петербург” нам немцы навязали, и в этом символ нашего вечного подчинения, и хорошо, что отбросили!

Первокурсниц ещё не было тут. А второкурсницы наступающего года по-прежнему ощущали себя тут самыми младшими, и разговоры их не были так громки. Кто-то сказал, что расписание уже вывесили. Так задолго? Да, очевидно и канцелярию тянуло то же чувство зовущего времени. Второкурсницы пошли смотреть, среди них Вероня с Ликоней, пятигорская Варя, с пышно набитыми стрижеными волосами и твёрденьким подбородком, другая Варя из Великих Лук, желтоволосая, Лиза из Тамбова, тонкая, топольком, с печальным взглядом, и ещё другие. Обсуждали расписание.

Отменным событием было, что историю Средних Веков у них будет читать — женщина — профессор! — Андозерская. Правда, докторскую степень она получила не у нас, конечно, а во Франции, но сдвинулось и у нас: недавно утвердили её магистром. В расписании ещё писалось "преп.", но в университетских кругах уже сложилось, признано и курсисткам известно: "проф."! Кроме Средних Веков на втором курсе она будет и на старших вести семинарий: работа над источниками.

Очень это было интересно. Захотелось девушкам сегодня бы и взглянуть на своего профессора, вынести о ней суждение. Удалось. В канцелярии узнали, что Андозерская сейчас у декана. Ждали.

Их стайка оттянулась к окну, стали рассказывать друг другу кто что слышал об Андозерской. Достижением была несомненная эмансипация — и, значит, успех всех угнетённых. Помогала Андозерская добывать средства для столовой, общежития, стипендии. Но вот на своём семинарии, начатом прошлой весной, она предложила курсисткам корпеть над папскими буллами XI века на латинском языке. Такие ж были и её печатные работы — о церковном обществе в Средние Века, о паломничестве в Святую Землю...

Обе Вари считали, что это вызывает недоумение и почти даже смех: как же можно так далеко уходить от живой жизни? Как же можно так гасить в курсистках общественный дух?

Ну, правда, раз женщина, не может получить профессорского звания в России, а только в Европе, приходится заниматься и их средневековьем, — но зачем эту жвачку переносить сюда, на наши курсы?

— Ей нужно было эмансипироваться, да, но не слишком ли дорогая цена? Уйти в бесполезные мрачные средние века...

— Почему бесполезные? А Кареев? А Гревс?

Но хотя обе Вари были прогрессивны, здесь на Бестужевских курсах в 13-м-14-м году они выглядели уже и реакционно, вот диалектика! С воздухом, наглотанным в обществе, — они тут, на курсах, что-то не успевали за философскими диспутами, дискуссиями, и голоса их звучали слишком резко. Под сводами аудиторий произошёл какой-то невидимый поворот, непоправимая перемена, — и вот тамбовская Лиза (впрочем, дочь священника), самая высокая в их кучке, повела-покачала головой — не так даже укоризненно, как сожалительно, растягивая фразы:

— Девочки, как вам не надоедает эта выеденная плоскость? Ведь нам открыта такая сфера, такая среда, свобода духа вместо партийности! Нам дают прислушаться к Истине. Нам дано стать поумней этих политических деятелей, — зачем же?..

И чуть подрагивал недоумённо кончик её прямого носа на удолженном, чистом лице.

Спор не успел разгореться, — тут вышла от декана Андозерская — совсем невысокая, а если выше Ликони, то из-за высокого накрута волос. Не с пренебрежением она была одета. Однако платье её, кроме приятного, чуть переливчатого серого цвета, не отмечено было никаким украшением, и не назначалось слишком выявить фигуру.

Со скромностью она шла мимо, держа в руке книжечку маленькую, как молитвенник, в старинном переплёте, но с весёлой розовой закладкой. Не только для профессора женщины, а и вообще для профессора была она молода, разве немного старше тридцати.

Тем проще было обступить её и в несколько голосов:

“Простите, пожалуйста...”, “А это вы будете вести?..“, “А как нам вас называть?”

Ольда Орестовна. — Ольга?.. — Нет, именно Ольда. — Что-то скандинавское? — Да, может быть, фантазия отца, — очень просто держалась Андозерская, охотно остановясь.

Впрочем, со студентами и курсистками охотно останавливались и самые прославленные профессора. Кто не знал направляющего закона русской высшей школы: положение и славу профессора определяет не благосклонность или неприязнь начальства, а студенческое мнение. Профессор, неугодный начальству, ещё долго преподавал и носим был на руках, и, даже уволенный, пребывал в ореоле. Но горе было профессору, кого студенты признали реакционером: презрение, бойкот лекций и книг, неизбежный бесславный уход были роком его.

Варя пятигорская — опять своё, не выдержала:

— Скажите, но такая детальность в отмеревшем Средневековьи, не слишком ли это большая цена...?

Из лёгкой неуклонной походки, с которой Ольда Орестовна только что скользила мимо них, она вполне твёрдо и охотно утвердилась на высоких каблучках в этом месте паркета, лже-молитвенник не мешал её левой руке поддерживать в жестах правую, и выражение лица было — готовность хоть к семинарию, хоть к спору тут же:

— Это не цена. Если выбросить Средние Века — история Запада разломится, и в обломке новейшем вы тоже ничего не поймёте.

Она посмотрела в покойное темноглазое лицо Вероники, искоса вверх — в крупные вдумчивые глаза Лизы.

(Варя пятигорская:) — Но практически история Запада и всё, что нам нужно почерпнуть, начинается с Великой французской революции...

(Варя великолукская:) — С века просветителей.

— Ну, с века просветителей. При чём тут паломничество в Иерусалим? При чём палеография?

Ольда Орестовна слушала как знакомое, чуть губы изогнув:

— Ошибка поспешного мышления: обнаружить ветвь и выдать её за всё дерево. Западное просветительство — только ветвь западной культуры и отнюдь не самая плодоносная. Она отходит от ствола, не идёт от корня.

— А что же главней?

— Если хотите, главней — духовная жизнь Средневековья. Такой интенсивной духовной жизни, с перевесом над материальным существованием, человечество не знало ни до, ни после.

Это — о мракобесии?.. инквизиции?..

(Обе Вари:) — Но простите! Как можно отдавать наши силы сегодня — западным Средним Векам? Чем это помотает освобождению народа? И общему прогрессу? Изучать в России сегодня — папские буллы?? Да ещё по латыни!

Ольда Орестовна сделала лёгкое glissando по обрезам страниц лжемолитвенника. Это был латинский раритет. Она улыбалась несмущённо:

— Дорогие мои, история — не политика, где один говорун повторяет или оспаривает то, что сказал другой говорун. Материал истории — не взгляды, а источники. А уж выводы — какие сложатся, хоть и против нас. Независимое знание должно возвышаться над...

Ну, это совсем уже было никуда! Это — слишком было!

— Но если выводы противоречат сегодняшним нуждам общества?

— Но для сегодняшних действий нам достаточно анализа сегодняшней социальной среды и сегодняшних материальных условий — что добавят нам Средние Века?

По высоте не видная из кучки своих собеседниц, Андозерская слегка отложила голову набок и улыбалась очень уверенно, многозначно:

— Было бы так, если бы жизнь личности действительно определялась материальною средой. Это бы и проще: всегда виновата среда, всегда меняй среду. Ведь говоря о сегодняшних действиях, вы, наверно, подразумеваете революцию? А физическая революция — как раз и не есть освобождение, напротив, — это борьба против духовного начала. Кроме социальной среды ещё есть — духовная традиция, сотни традиций! И есть духовная жизнь отдельного человека, а потому, хоть и вопреки среде, личная ответственность каждого — за то, что делает он, и что делают при нём другие.

Вероника выступила из задумчивости как из стены:

— И — другие?

Ольда Орестовна ещё раз отметила её взглядом:

— Да, и другие. Ведь вы могли помочь, могли помешать, могли руки умыть.

Тополёк Лиза, как бы чуть покачиваясь от высоты, на тонких длинных ногах:

— Ольда Орестовна, а вы у нас какой-нибудь кружок будете вести?

Андозерская охотно:

— Если сумеем с вами выбрать тему.

— А — какую например? — Лиза не спускала с неё допытчивых глаз.

Андозерская обежала глазами всех сразу — сколько их тут, тут ли им и предложить? Чуть подумала, маленькие губы собрав:

— Ну, скажем... О религиозном преображении красоты в Средние Века и в эпоху Возрождения? — И опять осмотрела всех, видя много и недоумения. — Или — мистическая поэзия Средних Веков? — Ещё улыбнулась: — Ну, подумаем.

Едва поклонилась, с достоинством отпуская их или себя, и пошла маленькая, узкая, ровненькая, в спину почти бы курсистка, только с перебором изящества, что уже и не интеллигентно.

Лиза задумчиво смотрела ей вслед.

Другие загудели, обе Вари возмущённо: что ж, духовная жизнь того же Средневековья не вытекает из его социально-экономических условий? Да если она осмелится сказать такое на лекциях!..

— Ах, — закинула голову Лиза, — это невыносимо, всё вытягивать из экономики, кончайте!

Варя пятигорская, очень уверенная после лета:

— Ах, такие ли бывают превращения! Был у меня друг, я вам рассказывала... Неделю назад встречаю его на станции Минеральные Воды...

Вероника спокойно, как сама с собою вслух, защищала профессора:

— А что? Личная ответственность каждого — ведь это хорошо? Если только среда да среда — так мы тогда каждый — что? Ноли?

— Мы — молекулы среды, — осадила её Варя великолукская. — Этого довольно!

А Ликоня косила в окно, даже отходила. Но потребовали мнения от неё. Она подняла брови, повела шеей, пожала плечами, не одновременно двумя:

— Мне очень понравилась. Особенно голос. Как будто арию ведёт. Такую сложную, мелодии не различишь. Засмеялись подруги:

— А — смысл?

— А тема кружка тебе понравилась?

Ликоня нахмурилась маленьким лобиком, но и в улыбку сдвигая подушечный рот:

— Смысл?.. Я пропустила...

 

 

*****

НЕ ИСКАЛ БЫ В СЕЛЕ,

А ИСКАЛ БЫ В СЕБЕ

*****

 

76

 

Аглаида Федосеевна Харитонова была жёсткая женщина, привыкшая к положению власти, и власть хорошо прилегала к ней. Уступчивость Томчаку была из редчайших случаев её жизни. Её покойный муж, добрый человек, пробоялся её от первого ухаживания и до последнего вздоха. По службе гимназического инспектора он постоянно советовался с ней, а вне службы подчинялся беспрекословно, дети знали, что всё серьёзное может разрешить или запретить только мама. Городские власти очень считались с Харитоновой, и при лево-либеральном направлении её гимназии никто не осмеливался притеснить или указать ей. (Да впрочем и вся ростовская образованность рядом с казачьей столицей по долгу не могла принять роль иную, как лево-либеральную). В гимназии Харитоновой преподавала историю жена революционера, то осуждённого, то бежавшего, то тут же, в Ростове подпольно действующего, и всё направление гимназического курса истории было с нескрываемым революционным уклоном. С такими же симпатиями велась и русская литература. Конечно, не миновалось преподавание закона Божьего, но и батюшка приглашался не мракобес, не фанатик, да больше половины воспитанниц были освобождаемы от этих уроков как лица иудейского вероисповедания. Конечно, в праздничные дни приходилось гимназисткам на актах петь “Боже, царя храни”, но откровенно без энтузиазма. Однако ироническому непочтению к властям государственным Аглаида Федосеевна не допускала распространиться внутрь гимназии на собственную власть. Её власть в гимназии осуществлялась непреклонно и неподвержно расшатыванию. Не только все воспитанницы трепетали перед ней, но и приглашаемые на вечера гимназисты или ученики мореходного училища поднимались по лестнице в робости, что при верхе её каменная начальница, через пенсне оглядывая каждого зорко, тут же повернёт по лестнице вниз за ничтожную некорректность одежды. Нравы харитоновской гимназии стояли выше похвалы, да при высокой плате за обучение (без чего и нельзя поставить гимназию высоко) туда попадали дети родителей состоятельных, и только девочки две на класс содержались благотворительно.

Державно ведя такую гимназию, меньше всего могла ожидать Аглаида Федосеевна мятежа в собственной маленькой, легко управляемой семье. И не муж проявил непокорность, но, по смерти его, старший сын — в крещении Вячеслав, но хотением матери Ярослав. Как будто с малых же лет пропитанный просвещённым духом, он вдруг стал порываться ещё с пятого класса уйти в кадетский корпус. И всякое бы жизненное отклонение сына не могла легко допустить такая властная уверенная мать. Но это отклонение пришлось особенно обидно: за неразумным мальчишеским увлечением серым контуром проступала измена. Хотел уйти старший сын именно в тёмную, тупую офицерскую касту, не затронутую ни духом свободы критики, ни духом знания. Так неожиданно извратилась в Ярославе воспитанная в нём здоровая любовь к народу: не в помощь освобождению народа, а в приобщенье к его якобы святой силе и почве. Ярослав был мягкий мальчик, но это извращенье в нём оказалось упорно. Три года мать с ним билась и защемляла, но после гимназии уже не хватило материнского авторитета, логики, гнева — и Ярослав уехал в Москву и поступил в Александровское училище.

Борьбу за сына можно было продолжать, свободная мысль пробивалась же и в офицерство: ведь и Кропоткин кончал Пажеский корпус! и Чернышевский преподавал в кадетском! — но тут второй удар нанесла дочь Женя, и в тот же год.

При самом большом сочувствии свободе социальных отношений, равноправию женщины (даже примату её), Аглаида Федосеевна косно держалась того правила, что девушка должна венчаться более, чем за девять месяцев до рождения ребёнка. Женя же переступила это правило. А выходя внагонку замуж, не дождалась материнского благословения. А потом рождением ребёнка развалила и своё ученье в Москве на педагогических курсах. Наконец и муж её, Дмитрий Филоматинский, сын дьякона, сам только кончающий студент, не оказался мужественным сильным человеком, какого Аглаида Федосеевна могла бы ожидать для своей живой, породистой, энергичной дочери. И она с бесповоротностью не признала этого замужества, считала его не произошедшим, внучку — не родившейся, подвергла всех троих опале, не разрешено было им приезжать в Ростов. И где-то в Козихинском переулке под чердаком Женя качала Ляльку, а зять готовил последние экзамены и дипломный проект.

В последний год там часто бывала у них Ксенья, очень сочувствуя гонимой Жене, и Ксенья же взяла на себя её горячую защиту — в письмах и при поездках в Ростов. И смогла поколебать Аглаиду Федосеевну! — этой весною та разрешила отлучённым однажды показаться.

Круто гневалась начальница, но была ж и справедлива. Пришлось признать, что ошибки Жени были исправлены, или не оказались ошибками. Хотя, действительно, зять был щупл, невзрачен — Лялька вышла очень здоровым ребёнком, в мать. Едва не развалив своим рождением семьи, Лялька засверкала новым центром её, звенящим радостным центром, отобрав это место у своего дяди, одиннадцатилетнего Юрика. Однажды увидав, бабушка не захотела с ней расстаться. А зять оказался умён и деловит. Он был не просто инженер, но с новым уклоном теплотехник, и молоденького выпускника здесь как поджидала работа: и по теплу и по холоду, и в Ростове и в Александрово-Грушевске, и даже предлагали ему лабораторные занятия в Донском Политехническом. Не было у него петушиного задора — так и лучше, чем у глупого Ярика: скрещенные молоточек и гаечный ключ становились новым знаком века, вместо скрещенных когда-то мечей или знамён. Это понимая, зять держался скромно, но с силой, не видной извне. За столом он бывал подавлен фигурою тёщи, но не её колкостями: отшучивался, надо признать, остроумно, хотя незлобиво. От удачной работы, от жены, от ребёнка его не покидало щедро-счастливое состояние. Ещё в большем состоянии счастья плавала и носилась Женя. Счастье, как розовый туман, затопляло всю квартиру Харитоновых, и никто, дышащий им, не мог им не заразиться. И Аглаида Федосеевна, трижды в день переходя из гимназического коридора в свою квартиру, при всём упорстве не могла не поддаться охвату этого розового тумана. Звенел лялькин крик, напевала дочь, тихо посмеивался зять, всё взрослей рассуждал за столом Юрик — и затягивался старый рубец мужниной смерти и новый рубец своевольства старшего сына.

Такою видела Ксенья семью Харитоновых в июле, когда ехала из Москвы на юг, ещё до войны. Всегда было ей хорошо с этими людьми, но никогда так до слез хорошо, как теперь. И в письмах Жени, приходивших в экономию, всё та же была суматошная, сама себе не верящая радость, и рубеж войны почти не прочертился в них. И с тем же предвкушением опять погрузиться в тёплый туман этой радости, Ксенья теперь, на обратном пути с Кубани, вышла на ростовском вокзале и села на извозчика, пересчитав свои поднесенные шесть вещей.

Правда, в экономию она неслась лёгкой птичкой, а назад волокла на себе горе, но и куда же с ним, как не к Харитоновым, где же помощи искать, защиты, совета? Как чёрной плитой свалилась мрачная воля отца: не то что о танцевальной студии, об этом и не поперхнись, а — курсы бросай, трэба замуж! Только до Рождества отпросилась с ориной помощью, пока всё равно война. Там, дома, казалось, что выхода никакого: как же спорить с отцом?! Но стоило проснуться утром в вагоне и от Батайска из окна увидеть на долгом гребне над рекой уступами улиц — огромный, вольный, весёлый Ростов, где родились и расцвели первые свободы, радости и интересы Ксеньи, — и уже стала отваливаться плита отцовской угрозы, и носатый крикатый отец перестал быть страшным неоспоримым единственным судьёй её жизни.

От возврата в Ростов всегда бьётся сердце! — особенно вот так, ранним утром, когда свеж, чист, в тёмной зелени деревьев крутой подъём Садовой к Доломановскому и извозчик на подъёме задорно гонит не отстать от трамвая! А трамваи совсем не московские, на ходу тяжелей, не с дугами, а с роликами, и есть летние, продувные, без боковых стенок. И на них, по-ростовски, сзади, на “колбасе”, обязательно подъезжают мальчишки до городового на перекрестке. И эти особенные передвижные решётчатые мостики, арочкой и с поручнями, их бросают через потоки в южный ливень, а в сухое время берут на тротуары. От Никольского переулка Большая Садовая уже вполне распрямилась и показывает вперёд свою трёхвёрстную прямую стрелу до границы Нахичевани. Вот и окна Архангородских на втором этаже, из гостиной угловой балкон под полотняными маркизами и как бы не Зоя Львовна цветы переставляет, но не разберёшь за густыми деревьями, да к Архангородским ладно, к ним не с утра. Вот, на солнечной стороне Садовой, модный чёрный с шероховатой отделкой двухэтажный магазин, полосатые маркизы с бахромкой над каждой зеркальной витриной. Хочет извозчик поворачивать по Таганрогскому проспекту — нет, поезжайте дальше, до Соборного. (Если по Таганрогскому, то потом на Старом базаре мимо густого запаха рыбных рядов, от постоянного изобилия огромных чебаков, сазанов и сулы, выдвинутых до самой мостовой, и именно в утренние часы весь ночной непроданный улов ещё жив, серебряно шевелится, плескает поперёк прилавков). Ещё одно здание модерн на углу Таганрогского, таких и в Москве поискать: верхние этажи почти без стен, одни стёкла... “Гранд-Отель”... Купеческий сад... “Сан-Ремо”. И не мал ведь Ростов, а как уютен!.. Афиши. Так, что идёт? В Машонкинском чей-то бенефис... Цирк Труцци. Французский театр миниатюры... В “Солее” — сильная драма... и сильно комическая картина Макса Линдера... Эти дни — походить, посмотреть. От городского сада повернули на Соборный, не такой гладкий булыжник. Вот реальное училище, где Юрик учится. Почтамт. В просвете переулка — Старый собор, тяжёлая некрасивая туша, а ближе, на чистенькой площади, — памятник Александру Второму, с восьмигранным обводом. Заманчивая пёстрая Московская улица, вся из одних магазинов, опять маркизы, маркизы над витринами — вдоль ростовской Московской можно одеться не хуже, чем в Москве! А теперь наискосок, мимо края базарного привоза, вот и гимназия Харитоновых... Нет, это главный вход, а меня, пожалуйста, с другой стороны, к начальнице.

Милая лестница! Милая каждая дверь! С первого порога — та умственная свобода и лёгкость отношений, какие всегда в этой семье. И — Женя, Женечка! В обнимку! Налетела вихрем, будто моложе Ксеньи. Подвижное, решительное, светлое лицо! Как хорошо, а мы тебя ещё не ждали. Что так рано? Неприятности?.. Надо рвать с отцом! Делай, как я! Они потом одумаются!.. Но слушай: Лялька — это чудо! Она — музыкально одарена, я тебе ручаюсь! У неё всё время речитатив, импровизированный! почти пение!.. Пойдём, пойдём слушать!.. Нет, сейчас просто говорит. А уж говорит — без умолку, правда я одна только всё понимаю... А то вот так под одеяло спрячется и оттуда: “Ищи меня!” А какая кожица нежная, попробуй, небывалое что-то!

Гибкая весёлая Женя, счастливый полный смех, счастья в обхват, девать некуда, раздаёт. Вместе не жили тут: ведь Женя уехала на курсы, когда Ксеня комнату её заняла. Пять лет разницы, московская курсистка и дикарка из степи. Ещё фыркала: не будет ли у этой девчёнки зазнайства от богатства? Этого бы Женя не снесла, она бы ей откроила! Но зазнайства не было, а — усердие, перениманье, потом Ксеня — послом с Козихинского, сгладилась разница лет, а вот новая: мать — и девушка... (А у меня — это будет? Будет! Будет! Иначе — зачем же?.. Верно свершение, но и ожидание верно. Ведь бывает ещё лучше — бывает и сын. Дмитрий Иваныч очень славный человек, но я-то — я встречу такого!!)

Да если забыть отцовскую угрозу или, правда, если её ослушаться (но — страшно, но это — очень страшно!) — так счастливо можно жить! Всё прекрасно!

А вот ещё увлечение — фотография! У них ведь кодак, и Митя часто щёлкает. И вместе при красном фонаре они печатают, а Женя сама окантовывает — и вот на всех стенах снимки квадратные, круглые, овальные, ромбические, с полным фоном и на искусственном белом, — Лялька в чепчике, Лялька голенькая, Лялька в ванне, Лялька с куклой, мама с Лялькой, папа с Лялькой, бабушка с Лялькой, Женя с Митей на морском берегу — это Азовское, и прекрасное купанье, и близко, и дёшево, каждое лето будем ездить!

Но не всё так весело, надо идти представляться Аглаиде Федосеевне. Не всё так весело, ведь Ярослав... Что-о-о-о??? Нет, не с ним, но вообще два корпуса разбито, и как раз в том районе... Иди, иди к маме.

Не к маме — к начальнице гимназии. До конца жизни она будет тебе начальница гимназии. Робость перед ней, приглаживаешь волосы, всегда страшновато, и невозможно оспорить её, возразить.

Аглаида Федосеевна за круглым очехлённым столиком в очехлённом двуспинчатом кресле сидела ровная и раскладывала пасьянс “Крест побеждает луну”. На вход Ксеньи она слегка повернула величавую голову, подставила щеку, уже изрядно сморщенную и даже обвисающую. (К поцелую, на правах дочери, она допустила Ксенью только после окончания гимназии). При близком наклоне увидела Ксенья, что разошлась седина по вискам и надлобному венчику начальницы, как не было раньше заметно.

И пасьянс? — раскладывался только благодатными ленивыми вечерами, никогда по утрам: утром для ранней деятельной жизни бывала на ногах Аглаида Федосеевна. А сейчас вдавилась в кресло, упёрлась локтями в столик, движенье не звало её.

С обычным вниманием к собеседнику, будто своих новостей нет и быть не может, с обычной сухой сдержанностью, не давая голосу быть мягким и простым, Аглаида Федосеевна задала Ксенье перед столиком основные вопросы: как провела лето? все ли здоровы дома? почему едет раньше времени? какого числа в Москву? — но не смотрела на неё, а на раскинутые девять карточных стопок луны, четыре стопки креста, соображала и медленно перекладывала.

Был удобный момент рассказать о своём горе, попросить защиты от самодурства отца! Ксенья и начала. Какой кошмар и вздор! — ведь на сельскохозяйственные курсы Голицыной так трудно было попасть, принимали почти одних медалисток, — и теперь самой бросить, уйти?..

Начальница делала усилие лбом; да, она понимает, да, Ксенья права, да, придётся Захару Фёдоровичу написать...

Но за пенсне были подглазные тёмные полукружья. Складка губ самая недовольная, как перед разносом целого класса. А под вазой, прижатый, лежал конверт — и кусочек почерка Ярослава. И стыд поднялся к щекам Ксеньи, она вскликнула отзывчиво:

— Аглаида Федосеевна! От какого числа вам письмо от Ярика? У меня тоже ведь есть! И какое радостное, я вам сейчас из него...

Начальница резко подняла голову. И одну бровь:

— От какого?

— От пятого августа. Штамп — Остроленка, указан 13-й кор...

Вот этот ещё Тринадцатый проклятый.

Аглаида Федосеевна вернулась к пасьянсу.

От пятого августа было и у неё. А сегодня — двадцатое. А сегодня — “от штаба Верховного Главнокомандующего”.

Переложила одну карту.

Посмотрела на Ксенью. Загорелая, а волосы ближе к светлым. Только что оживлённое лицо недалеко до слез.

Они с Яриком были как с братом, правда. Даже ближе она к Ярику, чем Женя.

— Возьми сюда! — показала.

На карточку! На другом столе, окантованная, с приклеенной ножкой, стояла — карточка Ярослава! Уже в форме подпоручика, после выпуска!

Схватила Ксенья. Смотрели вместе.

Боже мой! Да от этой огромной фуражки, да от этого высокого воротника он же ещё больше мальчик, чем в домашней рубахе... И ремни-то как натянул, вертикальные, как доволен!.. И на широком поясе тяжеленный револьвер...

Расслабив обязательно-прямую спину, обязательно-прямые плечи, Аглаида Федосеевна сказала Ксенье как дочери:

— Видишь сама... Это перешло границы упрямства... Был бы теперь студентом третьего курса, никто б его не тронул... В газетах пишут нарочно так, чтоб ничего не понять... Где этот корпус? где этот Нарвский полк?.. Но всё-таки! штамп Остроленка, и, значит, это — южный отряд, Самсонова... Он — там...

И на семёрку червей — самая простая капля.

И вдруг — в первый раз! — в обнимку за ослабевшую, стареющую шею руками молоденькими, горячими — ведь мать! даже больше, чем мать!

— Аглаида Федосеевна, милая! Он — точно жив! Я уверена — он жив, вот сердце говорит! И по тону письма — он радостный! Такие не умирают рано! У него — счастливая судьба! Вот увидите! Вот скоро получим письмо!

Начальница сняла каплю с семёрки.

Судьба?.. Она и хотела узнать только это: судьбу, жизнь, письмо, будет ли ещё одно? Но с тайными силами, кто распоряжаются этим всем — судьбой, жизнью, письмом, — Аглаида Федосеевна не знала путей контакта.

Только вот через пасьянс...

Она стягивалась в форму. Хмурилась. Бровями возвращала барьер. Но глухо срывалась:

— А ты ещё Юку не видела? Пойди посмотри на Юку.

Шли добровольцы по Садовой — и он по тротуару, не отставал. Из станиц приезжали казаки, тоже вроде демонстрации с хоругвями — и он там. Туда посылали каких-то школьников с флагами, петь “Спаси, Господи”, — но его-то никто не посылал.

Оттого он был дома “Юка”, что в раннем детстве, представляясь “Юрка”, не выговаривал “р”.

Бывшую комнату мальчиков теперь отдали Дмитрию Ивановичу под кабинет, а угол Юрику был отгорожен в большой комнате шкафами. Но не там оказался он, а лежал на брюхе на балконе над Николаевским переулком и по большому атласу Маркса, по гладкой бумаге, по зелёной краске мазал чёрными карандашами какие-то кривые линии и соображал.

— Ну? — окликнула его Ксеня весело и присела к нему на корточки до самого пола, поднимая юбкой ветер. — Здравствуй, Юк!

Ткнулась ему в темя и ерошила пальцами голову — он не коротко был стрижен, торчали в разных местах по-разному заломленные острые хвостики волос. Юрик из вежливости перелёг на бок, видеть её, но не покидал карандашей, и выражение его лица было отвлечённое.

— Ты что же делаешь! Ты что же пачкаешь такой прекрасный атлас?

— Он мой. И я потом сотру, — не мог и не старался Юрик покинуть своё углубление.

— А что эти линии значат? — вкрадчиво-весело спрашивала Ксеня, всё так же на корточках, полбалкона занявши юбкой.

Зеленоватыми глазами Юрик серьёзно смотрел на неё. Вообще-то она ни Ярика, ни его никогда не подвела, они ей доверяли.

— Только нашим — никому, — поморщился он носом, и опять его удлинённое строгое загорелое лицо смотрело самоотверженно. — Это — линии фронта. Кто побеждает — стираю, передвигаю.

За стираньем она его и застала: один фланг тут подавался, а центр держался хорошо.

— Так это что ж — Южная Россия, ты что? Немцы у тебя и Харьков взяли? И Луганск?! — Не хотела она обижать мальчика, но рассмеялась. — Ты бы другую карту, тут войны никогда не будет, Юрик!

Юк покосился на неё с сожалением и превосходством:

— Не беспокойся. Ростова мы никогда не отдадим!

Перевалился опять ничком и от Таганрога к северу стал отодвигать фронт.

 

77

(вскользь по газетам)

 

ДОЛЖНЫ ПОБЕДИТЬ!

Беспорядки в германской армии...

 

... После Гумбинена потрёпанная Германия... Перевозка из Бельгии на восток значительных сил конницы...

ПОРУГАНИЕ НЕМЦАМИ ПРАВОСЛАВНЫХ ИКОН. Немцы в Брюсселе добивают раненых... Австрийцы режут мирных сербов без различия пола и возраста...

... Бессонные ночи императора Вильгельма. Охваченный кровавой фантазией...





Последнее изменение этой страницы: 2019-12-25; просмотров: 69; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 54.92.164.9 (0.025 с.)