Речь на собрании во франкфурте-на-майне 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Речь на собрании во франкфурте-на-майне



(по газетному сообщению)

 

Я вижу, что неподдельное воодушевление моральной победой, которую мы одержали, охватило вас точно так же, как и меня. Да, дорогие товарищи, у нас есть все причины испытывать воодушевление, радоваться и гордиться, ибо наши враги этим приговором показали, что дрожат перед нами. Они считают, что произвели устрашающий выстрел: каждый, кто осмелится потрясать основные устои государства, будет теперь брошен на двенадцать месяцев в тюрьму. Но вера в то, что мы дадим запугать себя тюремными наказаниями, — только доказательство того, как наше мировоззрение отражается в головах прусского судьи и прокурора. Как будто двенадцать месяцев тюрьмы — жертва для человека, в груди которого живет уверенность, что он борется за все человечество. Процесс этот верно освещает все наше классовое государство; в нем противостоят друг другу два мира, и пропасть между ними никогда не будет преодолена из-за полной неспособности понять нашу психологию. («Очень правильно!») А потому — никакой пощады, это государство надо послать ко всем чертям! (Оживление, долго не смолкающие аплодисменты.)

Хотели покарать жертву, но что значит такой пустяк — год тюрьмы по сравнению с устрашающим приговором в Лёбтау, который мог бы отметить свой пятнадцатилетний юбилей!* И разве жертвы не стали уже массовыми, разве тысячи семей, живущие в нужде и нищете, — не жертвы того же классового государства? Мы не ведем счет жертвам, ибо, ясное дело, любое познание требует жертв. Чем больше жертв, тем больше люди будут сплачиваться вокруг нас. (Оживленные аплодисменты.)

Но этот приговор имеет и политическое значение. Вы видите, со времени знаменитого процесса Карла Либкнехта* не было больше ни одного такого приговора. Тогда еще приходилось прибегать к параграфу о государственной измене, а сегодня уже достаточно и параграфа ПО*, чтобы вынести примерно такую же меру наказания. Этот приговор, как совершенно верно высказался мой защитник д-р Розенфельд, предваряет реформу уголовного кодекса, имеющую ярко выраженную классовую направленность против социал-демократии. Эта судебная практика — достойное дополнение к продолжающимся покушениям на право коалиций, к преследованиям нашей прессы, редакторы которой за последний год приговорены не менее чем к шестидесяти месяцам тюрьмы. («Очень верно!»)

Эти признаки все более усиливающейся реакции дают нам урок, что мы должны, дабы не допустить этого, удвоить нашу бдительность и перейти в наступление. (Бурные аплодисменты.) В этом отношении процесс дает нам и еще один полезный урок: он сам — проявление той силы, которая постоянно желает зла, а все-таки невольно творит добро. Прокурор, обосновывая меру наказания, сказал, что я хотела поразить жизненный нерв существующего государства.

Вы слышите, агитация против нынешнего милитаризма — это покушение на жизненный нерв государства! Вы видите, жизненный нерв нашего государства — это не благосостояние масс, не любовь к отечеству, не духовная культура, нет, это штыки! Это показывает, куда более разительно и наглядно, чем смогла бы сделать я, что государство, жизненный нерв которого — орудие убийства, такое государство созрело для своей гибели. (Бурные аплодисменты.) Это открытое признание господина прокурора мы должны запомнить как важнейший урок. Жизненный нерв государства, обнаженный самим официальным его представителем! Против этого жизненного нерва мы хотим всеми нашими силами бороться с утра до вечера. Мы позаботимся о том, чтобы этот жизненный нерв был перерезан как можно скорее! («Браво!»)

Если прусские прокуроры придерживаются тупой веры, если эти люди в своих грубых исторических представлениях воображают, будто наше главное средство в борьбе против милитаризма состоит в том, что мы хотим помешать солдату в тот самый момент, когда он уже поднял руку, чтобы применить оружие, то они заблуждаются. Рука подчиняется мозгу. Вот на этот мозг мы и хотим воздействовать нашим идейным порохом. (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты.)

И еще я хочу сказать здесь то, что пренебрегла сказать прокурору. Он указал, что я особенно опасна, ибо принадлежу к самому крайнему, самому радикальному крылу нашей партии. Но когда речь идет о борьбе против милитаризма, тут мы все едины, тут нет никаких направлений! (Аплодисменты.) Тут мы как стена противостоим этому обществу. Тут не одна Роза Люксембург. Тут сейчас стоят уже 10 миллионов смертельных врагов классового государства.

Товарищи по партии! Каждое слово в обосновании этого приговора — публичное признание нашей силы. Каждое слово — слово чести для нас. Потому и для меня, как и для вас, важно одно: покажем себя достойными этой чести. Так будем же всегда помнить слова нашего умершего вождя Августа Бебеля: «Я до последнего дыхания остаюсь смертельным врагом существующего государства». (Торжествующие, нескончаемые аплодисменты.)

 

Из писем 1909–1917 гг

 

КОСТЕ ЦЕТКИНУ *

Мюнхен, 4 августа 1909 г.

[…] «Смерть Ивана Ильича» [Л.Н.Толстого] глубоко потрясла меня. Грандиозное произведение. […]

 

КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Фриденау, 30 ноября 1910 г.]

[…] Вчера делала доклад о Толстом в [партийной] школе*. Потом была дискуссия, и все это длилось до 12-ти, домой попала только в час ночи и сегодня чувствую себя разбитой. […] Сегодня случайно поговорила с Корном насчет того, не даст ли он что-нибудь о Толстом в «Arbeiter-Jugend»*. Нет, заявил он, таких «юбилейных и прочих случайных статей» он не любит. Я сказала, что это вовсе не «случай», а просто долг ознакомить молодежь с Толстым. Вот этого-то делать и не стоит, считает он, нельзя же рекомендовать молодым людям читать «Анну Каренину», ведь там «слишком много о любви». А когда я в гневе стукнула кулаком по столу и сказала, что меня не удивляют такие взгляды у невежд, но поражают у людей, считающих себя специалистами по «культуре» и «искусству», он ответил: но ведь Толстой не имеет ничего общего с культурой и искусством. Ну как тут не взорваться? От одного только вида этой красной рожи, словно вырубленной топором из полена, этого коротышки в широченной пелерине, своей недвижностью похожего на круглую башню уличного писсуара. Проклятый народ невежд, эти «наследники классической философии»! А Вендель, говорят, написал во франкфуртской «Volksstimme» статью о Т[олстом], дав примерно такое освещение: молодая шлюха — старая святоша!.. Ах, порой мне здесь так ужасно не по себе и хотелось бы лучше всего бежать из Германии. В какой-нибудь сибирской деревне чувствуешь больше человеческого, чем в германской социал-демократии. […]

 

КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Зюдэнде, 18 марта 1912 г.]

[…] Вчера слушала в гарнизонной церкви «Страсти по Матфею» Баха. Месса произвела на меня глубокое впечатление, она, пожалуй, даже еще прекраснее, чем месса h-Moll, драматичнее и суровее. Все время говорят попеременно то Христос, то Пилат, еще кто-то, думаю, ангелы (у меня не было текста) и народ в качестве хора. Христос совсем как видение, пел его тенор, тихо и мягко, ему отвечал сильный баритон, у Пилата грубый бас; между ними все снова и снова вступали хоры с короткими апострофами; две солистки — контральто (то была Филиппи) и сопрано — звучали где-то совсем в выси под куполом, словно жаворонки. Каждое соло сочеталось с каким-нибудь отдельным инструментом: Христу ответствует лишь тихо и глухо орган, контральто — виолончель и т. д. Но самое прекрасное — это хоры: они просто сплошной вопль, беспорядочный, страстный галдеж, в котором каждое слово выкрикивается десяток раз; буквально видишь перед собой иудеев с развевающимися бородами, жестикулирующих, размахивающих палками; это скорее перебранка, нежели пение, так что невольно начинаешь смеяться. Думаю, здесь впервые показано, как, собственно, следует использовать массовый хор. Народ не «поет», он орет и буйствует. И оркестр тоже вовсе не претендует на красоту формы, он скромен и мощен. Знаешь ли ты «Страсти»? […]

 

КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[22 марта 1912 г. ]

[…] Читаю «Хаджи Мурата». По архитектонике он немного напоминает «Войну и мир» и выдает большого эпического писателя. […]

 

КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Зюдэнде, 26 марта 1912 г.]

[…] Вечером читала «Отец Сергий» Толстого. Написано так просто и так прекрасно. Ложась спать, неожиданно вспомнила то место, где он описывает, как Сергий во время молитвы увидел, как вдруг прямо перед ним в траву упал воробей, потом, громко чирикая, поскакал к нему и, внезапно чем-то напуганный, улетел. Этот воробей вовсе никак не связан с содержанием, ничего и не символизирует, но именно потому, что эпизод этот совсем излишен и ничем не мотивирован, он производит впечатление совершенно правдивое и поэтическое. […]

 

КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Берлин, 31 мая 1912 г.]

[…] Я так рада, что ты видел Толстого в театре. Сцена с военными в драме «И свет во тьме светит» своей голой правдой производит такое мощное впечатление, что даже филистерский сброд и тот был захвачен ею. А также и последний акт, когда старик хочет бежать из дома. […]

 

ФРАНЦУ МЕРИНГУ *

[Берлин], 31 августа 1915 г.

Барнимштр[ассе], 10 Глубокоуважаемый и любимый друг, Ваше письмо доставило мне сердечную радость, поскольку я уже давно тосковала по весточке от Вас и от Вашей дорогой жены Евы и очень хотела знать, удалось ли Вам отдохнуть так, как Вы того желали. Очень огорчило меня то, что Вы так страдали от дурной погоды, и я с тревогой смотрю через отдушину наверху [моей камеры] на тяжелое, серое небо и проливной дождь, который, верно, настиг и Вас в Гарце, снова испортив Вам настроение.

Вы, однако, не правы, хоть как-то связывая настроение с Вашим возрастом! Ведь тогда я запросто сгодилась бы Вам в бабушки, ибо завишу от погоды, как лягушка, а порой в осенний дождь все мое существование кажется мне пресным и безвкусным фарсом. А что же такое юность, как не эта неистощимая радость трудиться, драться и смеяться, в чем Вы ежедневно даете всем нам фору? Вы ведь даже не можете себе представить, как сильно меня стыдит и подстегивает пример Вашей чудесной работоспособности, мысль о Вашей душевной гибкости, а также робкая надежда заслужить Ваше одобрение, и тогда мне удается собраться с силами. Вы слишком мало знаете мои постыдные слабости — ведь я готова предаться несбыточным мечтам или нетерпеливо сбежать от гнетущего долга.

Правда, общее положение стало теперь столь запутанным, что настоящая радость борьбы и не может возникнуть. Все смещается ныне, великому горному оползню не видно конца, и чертовски трудное дело определить стратегию и упорядочить битву на таком разрытом и колеблющемся под ногами поле. Впрочем, я уже больше ничего не боюсь. В первый момент, тогда, 4 августа [1914 г. ]* я была в ужасе, почти сломлена; но с тех пор совершенно успокоилась. Катастрофа приняла такие размеры, что обычные мерки человеческой вины и человеческой боли к ней не-приложимы. Стихийные опустошения несут нечто успокаивающее именно из-за своих масштабов и своей слепоты. И наконец, если все было действительно так и все великолепие мирного бытия было лишь обманчивыми болотными огнями, тогда уж лучше, что однажды все это рухнуло. А пока мы переживаем всю муку и неуютность переходного состояния, и к нам поистине относится: Le mort saisit le vif (букв.: “Мертвый хватает живого” — франц.).

Ничтожество наших колеблющихся друзей, от которого Вы стонете, есть тоже не что иное, как плод той всеобщей коррупции, от которой рухнуло здание, столь гордо блиставшее в мирные времена. Куда ни взглянешь, все — одна труха. И все это, я думаю, должно и дальше рушиться и еще больше разваливаться, чтобы наконец-то обнажилось здоровое дерево. […] В этом убожестве, которое я сейчас воспринимаю с душевным спокойствием, Ваши работы служат мне истинным утешением… Для освежения я иногда читаю немного Лассаля. Но помогите мне, о боги, не потерять самообладания, когда я натыкаюсь на примечания Бернштейна*. Как тупой невежда, он все время путается под ногами у Лассаля. […]

К сожалению, работа моя не очень продвигается. Вероятно, однообразие и узость жизни, недостаток впечатлений постепенно словно клейстером обволакивают мои чувства. Я вообще могу работать только с вдохновением, когда нахожусь в свежем радостном настроении, сейчас же и немногое мне приходится отвоевывать с трудом. Это не жалоба, а лишь «смягчающее обстоятельство», которое должно послужить мне извинением, если я обману Ваши ожидания.

В остальном же насчет моего здоровья можете быть совершенно спокойны, а фрейлейн Я[коб]* получит от меня головомойку за то, что обременяет Вас заботами о моих мощах. Я хотела бы быть столь же спокойной за нашу Клару [Цеткин]*. Но неизвестность насчет того, что с ней будет и сколько времени продлится еще эта гнусная шутка, немного действует мне на нервы. Кстати, я возмущена — нет, будем честны: я рада, что фракция не проронила насчет Клары ни слова. Помните, что говорит Гретхен умирающий Валентин: «Когда могла такою стать, так уж открыто будь!»[96]

А теперь шлю сердечные приветы вам обоим. Как радуюсь я уже заранее возможности снова сидеть в Вашем уютном кабинете за маленьким столиком, болтать и смеяться вместе с Вами! Еще раз всего хорошего.

Ваша Р. Л.

 

КАРЛУ ЛИБКНЕХТУ *

[Берлин, начало декабря 1915 г.]

[…] То, что мы во всем будем согласны, я считаю само собою разумеющимся и безусловно необходимым. Если порой и имеются небольшие расхождения, то лишь в том смысле, что каждый политик может в сложной ситуации вступать в спор с самим собой. Я с самого начала настоятельно хотела, чтобы «Тезисы» появились как наша общая платформа. Дайте только мне сразу же знать, все ли теперь согласовано. И не позволяйте никому (кроме наших ближайших друзей), никаким Георгам [Ледебуру] и Штрёбелям изменить в тексте ни единого слова!

Сегодня Вы показались мне немного удрученным. Это меня огорчило. Сохраняйте же всегда Ваш солнечный оптимизм. Только мужество — а то не будет нам удачи.

Сердечно Ваша Роза Люксембург

 

ГЕНРИХУ ДИТЦУ *

Берлин, 28 июля 1916 г.

Глубокоуважаемый товарищ Дитц!

[…] Наконец-то я […] занялась переводом на немецкий язык книги Короленко «История моего современника». Это автобиография К[ороленко], представляющая собой не только художественное произведение первого ранга, но и выдающийся культурно-исторический документ времен «великих реформ» Александра И, живо воспроизводящий именно эпоху перехода от старой крепостнической к современной буржуазной России. Произведение это приобретает еще особенно актуальный интерес для немецкого читателя и потому, что действие его разворачивается полностью в западных пограничных землях царской империи, на той почве, где так своеобразно перемешались три национальности: русские, поляки и украинцы.

Я убеждена, что книга эта вызовет в Германии живой интерес широких кругов и понравится им, а потому хотела бы, прежде чем я обращусь к буржуазному издателю, сначала услышать, не пожелаете ли Вы сами, как знаток русских условий, представить немецкой публике нашего дорогого Короленко, который духовно нам так близок. Я снабжу перевод вводным очерком о Короленко и его положении в русской литературе. […]

 

ЛУИЗЕ КАУТСКОЙ

Барнимштрассе, 10, 13 сентября 1916 г.

[…] Обращаюсь к тебе с просьбой. Ты знаешь, что я работаю над переводом книги Короленко. Не можешь ли ты разузнать относительно издателя? Мне отсюда трудно что-либо предпринять. Дитц, как я ожидала, отказался. Остаются, следовательно, лишь буржуазные издательства или, быть может, «Neue Welt» и «Vorwarts». […]

 

ЛУИЗЕ КАУТСКОЙ

[Вронке], 3 декабря 1916 г.

Дорогая Лулу!

Спешу ответить на твое письмо: я очень рада снова получить от тебя после большого перерыва несколько строк. Большое спасибо за твою заботу о моем переводе и за добрый успех. Я уже более недели назад послала рукопись десяти листов оригинала в комендатуру. […] Когда и что ты пошлешь издателю, предоставляю на твое усмотрение. Но прежде всего, конечно, прочти сама и сразу напиши мне, какое впечатление на тебя произведут оригинал и перевод. Я очень волнуюсь! […]

Что касается условий, то у меня нет никаких предложений. Ты знаешь, что в денежных делах я смыслю ровно столько же, сколько новорожденный теленок (я сегодня никак не избавлюсь от «скотских» метафор!); я, следовательно, целиком полагаюсь на господина Кассирера. […]

 

МАТИЛЬДЕ ВУРМ *

Вронке, 28 декабря 1916 г.

Моя дорогая Тильда!

Хочу сразу ответить на твое рождественское письмо, пока во мне не остыл еще вызванный им гнев. Да, твое письмо просто-таки взбесило меня потому, что, несмотря на его краткость, оно каждой своей строчкой показывает, насколько сильно ты снова оказалась в плену своей среды. Этот плаксивый тон, эти «ахи» и «охи» насчет «разочарований», которые вы пережили якобы из-за других, вместо того чтобы просто взглянуть в зеркало и увидеть точнейшее отражение всего самого жалкого в человечестве! А слово «мы» в твоих устах означает теперь твое болотное лягушачье общество, тогда как прежде, когда ты была вместе со мной, оно означало мое общество. Ну, погоди, я еще буду разговаривать с тобой на «вы».

Ты меланхолически замечаешь, что для меня вы — «недостаточно отважные», — это хорошо сказано! Ведь вы вообще никакие не «отважные», а просто «пресмыкающиеся». Это различие не в степени, а в сути. «Вы» вообще — иной зоологический вид, чем я, и ваша брюзгливая, протухшая, трусливая и половинчатая сущность никогда не была мне так чужда, так ненавистна, как теперь. Ты полагаешь, что «отвага» — это по вас, но так как за нее сажают в кутузку, то от нее «мало пользы».

Ах вы, жалкие мелкоторгашеские души, вы даже были бы готовы выставить на продажу немножко «геройства», но только «за наличные», будь то даже за три позеленевших медных пфеннига, но на прилавке должна сразу лежать «польза». Нет, не про вас сказано простое слово честного и прямого человека: «На том стою, я не могу иначе, Господи, помоги мне!».[97] Какое счастье, что минувшую мировую историю делали не вам подобные, а то у нас не было бы Реформации и мы все еще торчали бы в Ancien regime.

Что до меня, то хотя я и прежде никогда не была мягкой, в последнее время стала тверда, как закаленная сталь, и не пойду впредь ни на малейшие уступки ни в политическом, ни в личном общении. У меня начинает трещать голова, как после похмелья, едва только я вспоминаю галерею твоих героев: сладкий Гаазе, Дитман с красивой бородой и красивыми речами в рейхстаге, шаткий пастырь Каутский, за которым преданно шагает по горам и долам твой муж Эммо, великолепный Артур [Штадтхаген],— ах, je n’en finirai! (”не нахожу им конца!” — франц.).

Клянусь тебе: пусть лучше я годы просижу в тюрьме — не скажу даже здесь, где я после всего пережитого нахожусь словно в царстве небесном, а в гнусном притоне на Александерплац, где я, сидя в 11-метровой камере, утром и вечером без света, зажатая между ватерклозетом (но без воды) и железной койкой, декламировала моего Мёрике, — чем, с позволения сказать, «бороться» вместе или вообще иметь дело с вашими героями! Тогда уж лучше вместе с [консерватором] графом Вестарпом и — и вовсе не потому, что он говорил в рейхстаге о моих «миндалевидных бархатных глазах», а потому, что он настоящий мужчина.

Я говорю тебе: едва только я смогу снова вынуть отсюда нос, как стану гнать и травить вашу лягушачью компанию под звуки труб, свист бичей и лай собак — как Пентесилея, хотела я сказать, но вы, видит Бог, не Ахиллы.

Ну как, довольно тебе такого новогоднего привета? Тогда смотри, оставайся человеком! Быть прежде всего человеком — самое главное. А это значит: быть твердым, ясным и веселым, да веселым, несмотря ни на что, вопреки всему, ибо скулить — удел слабых. Быть человеком — значит радостно бросить, если нужно, всю свою жизнь «на великие весы судьбы», значит в то же время и радоваться каждому светлому дню, каждому красивому облаку.

Увы, я не умею сочинять рецепты, как стать человеком, я знаю только, как им быть. И ты тоже всегда знала это, когда мы часами гуляли вместе в Зюдэнде по полям, а хлеба были озарены багряными лучами вечерней зари. Мир так красив, несмотря на все ужасы, и был бы еще прекрасней, если бы не было в нем малодушных и трусов.

Приезжай, ты все-таки получишь мой поцелуй, ведь ты все же — честная малышка. С Новым годом!

Р.

 

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ *

Вронке, 15 января 1917 г.

Сонюша, моя маленькая птичка, будь все по моему желанию, этот листок прилетел бы к Вам 18-го с первой же почтой прямо в постель, чтобы сказать «добрый день» по случаю Вашего дня рождения и предупредить о моем визите к Вам на весь этот день. Правда, пока о визите лишь «воображаемом», но в этот день я думаю о Вас и мысленно с Вами. И Вы должны почувствовать это, Вы больше не должны страдать от внутреннего озноба; пусть моя любовь и моя теплота укутают Вас словно мягкое покрывало. Моя бедная девочка, оставшаяся одна-одинешенька со своей мукой, я желала бы хоть в этот день дать Вам своим письмом пусть всего лишь один солнечный час. […] Наши друзья наверняка в меру своих сил скрасят Вам этот день, и это служит мне утешением, потому что сама я прикована здесь цепью. […]

Соничка, Вы помните еще, что мы задумали предпринять, когда кончится война? Совместную поездку на Юг. И мы это сделаем! Я знаю, Вы мечтаете поехать вместе со мной в Италию, которая для Вас вершина всего. Я же, напротив, планирую потащить Вас на Корсику. Это еще больше Италии. Там забываешь о Европе по крайней мере современной. Представьте себе широкий героический ландшафт, со строгими контурами гор и долин, вверху одни только голые скалистые вершины благородного серого цвета внизу — буйные оливы, лавровишни и древние каштаны. И надо всем — первозданная тишина — ни человеческого голоса, ни крика птицы, только речка журчит где-то меж камней или в вышине между скалистыми утесами шелестит ветер — еще тот же что надувал паруса Одиссея.

И люди, которых Вы здесь встречаете, точно под стать ландшафту. Вдруг, например, из-за поворота горной тропы появляется караван — корсиканцы всегда ходят гуськом, растянувшимся караваном, а не толпой, как наши крестьяне. Впереди обычно бежит собака, за ней медленно вышагивает ну, скажем, коза или нагруженный мешками с каштанами ослик, за ним следует огромный мул, а на нем боком, свесив ноги, восседает женщина с ребенком на руках; сидит она неподвижно, выпрямившись, стройная, как кипарис; рядом шагает бородатый мужчина, он держится спокойно и твердо, оба молчат. Вы были бы готовы поклясться: это — святое семейство. И такие сцены Вы встретите там на каждом шагу. Я всякий раз бывала так потрясена, что невольно хотелось опуститься на колени, как мне всегда хочется сделать это пред ликом совершенной красоты. Там живы еще Библия и древность. Мы должны побывать там, поступив так, как делала я: пересечь весь остров пешком, ночевать всякий раз в другом селении, приветствовать каждый рассвет уже в пути. Как, привлекает это Вас? Я была бы счастлива показать Вам этот мир, ma petite reine (”моя маленькая королева” — франц.)!

Да, Соничка, не забывайте никогда, что Вы — petite reine. Я знаю, Вы сами рассказывали мне, что часто теряли самообладание, деградировали, говорили и вели себя, comme une petite blanchisseuse (”как маленькая прачка” — франц.). Но Вы не смеете больше так поступать. За эти четыре года Вы должны обрести внутреннюю выдержку, чтобы К[арл Либкнехт] нашел Вас маленькой королевой, перед которой он должен склонить голову. А для этого нужны только внутренняя дисциплина и самоуважение, и Вы должны обрести их. Вы обязаны сделать это ради самой себя и ради меня, которая Вас любит и уважает. Читайте много, Соничка, Вы должны продвигаться вперед и духовно, и Вы сможете это, у Вас еще есть свежесть и гибкость. […]

Обнимаю Вас. Будьте в этот день спокойной и веселой.

Ваша Роза

 

МАРТЕ РОЗЕНБАУМ *

Вронке, 7 февраля 1917 г.

Моя дорогая, любимая Мартхен!

Надеюсь, Вы догадываетесь, почему я против наших более частых свиданий: не хочу принимать здесь никаких благодеяний, не хочу ни о чем просить и не желаю быть обязанной благодарить. […]

У Вас нет никаких причин беспокоиться обо мне и резко выражать недовольство моей судьбой. Правда, я уже стала здесь очень нелюдимой, но это ведь ничего не значит. Сравните мою участь с участью Карла [Либкнехта], и Вы должны будете признать, что не я, а он заслуживает все сочувствие и все симпатии. Мартхен, однажды я уже просила Вас заботиться от всего сердца о бедной Соне Л[ибкнехт], и делаю это еще раз. Вы должны чаще бывать подле нее, ибо Вашей улыбкой и всем Вашим существом Вы распространяете вокруг себя такую теплоту и благожелательность, что я ожидаю от этого много хорошего для больной души этой маленькой женщины. Я не имею в виду, что Вы потащите ее в общество, скажем, сведете ее с А. и другими!! Во-первых, она плохо подходит для этой сферы, хотя и не показывает этого (я ее хорошо знаю), а во-вторых, ей нужен большой покой. Она нуждается в том, чтобы вокруг нее было несколько очень хороших и чутких людей, а к ним я отношу в первую очередь Вас и Луизу Каутскую, которую тоже просила заботиться о Соне. […] Постарайтесь сохранить теплое отношение к Соне также со стороны Францискуса [Меринга] и Евы [Меринг], расположением которых Вы пользуетесь. […]

 

МАТИЛЬДЕ ВУРУМ *

Вронек в П[ознани], крепость, 16 февраля 1917 г.

Моя дорогая Тильда!

Письмо, открытку и кекс получила — большое спасибо. Будь спокойна, хотя ты так храбро дала мне отпор и даже объявила войну, отношение мое к тебе не изменилось. То, что ты хочешь со мной «бороться», заставило меня улыбнуться. Девочка, я крепко сижу в седле, и еще никому не удавалось сбросить меня на землю; любопытно посмотреть, кто сумеет это сделать. Но я вынуждена улыбнуться и еще по одной причине: потому, что ты вовсе и не хочешь против меня «бороться» и политически гораздо больше привержена ко мне, чем хочешь сама признать. Я всегда останусь для тебя компасом, потому что именно твоя прямая натура говорит тебе: мой вывод — самый безошибочный, ибо на него не влияют второстепенные помехи — робость, рутина, парламентский кретинизм, туманящие выводы других. Вся твоя аргументация против моего лозунга «На том стою, я не могу иначе!» ведет вот к чему: все это прекрасно, но люди — трусливы и слабы, ergo (”значит” — лат.), надо приспособить тактику к их слабости и принципу chi va piano va sano (”тише едешь, дальше будешь” — итал.). Какая узость исторического взгляда, мой ягненочек! Ведь нет ничего более изменчивого, чем человеческая психология. Тем более что психология масс всегда таит в себе, как талатта, как вечное море, все скрытые возможности: мертвенный штиль и бушующий шторм, низменную трусость и самый дикий героизм. Масса всегда — то, чем она должна быть по обстоятельствам времени, и она всегда пребывает в состоянии скачка к тому, чтобы стать совершенно другой, чем кажется. Хорош же тот капитан, который прокладывает курс, определяя его только по сиюминутному состоянию водной глади и будучи не способен по признакам на небе и в глубине моря распознать надвигающийся шторм!

Моя маленькая девочка: «разочарование в массах» — это всегда самое позорное свидетельство для политического руководителя. Вождь большого масштаба руководствуется в своей тактике не настроением масс в данный момент, а железными законами развития; несмотря на все разочарования, он твердо держится своей тактики, а в остальном спокойно предоставляет истории довести ее дело до необходимой зрелости.

На этом давай «заканчивать дебаты». Подругой твоей я охотно остаюсь.

Останусь ли я для тебя и учительницей, как ты этого хочешь, зависит от тебя. […]

Целую и крепко жму руку. Твоя Р.

 

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке в П [ознани], крепость, 18 февраля 1917 г.

Моя самая дорогая Соничка!

(…] Давно уже меня ничто так не потрясало, как короткий рассказ Марты [Розенбаум] о Вашем посещении Карла, когда Вы увидели его за решеткой, и о том впечатлении, которое это произвело на Вас. Почему же Вы скрыли это от меня? Я ведь имею право знать обо всем, что причиняет Вам боль, и не позволю урезать мои права собственности! Между прочим, этот случай мне живо напомнил мое первое свидание с братьями десять лет тому назад в Варшавской цитадели. Там тебя показывают буквально в двойной клетке из проволочной сетки, то есть клетка поменьше свободно установлена в клетке большей, и беседовать приходится через их туманное переплетение. А так как это было сразу же после шестидневной голодовки, то я была так слаба, что ротмистр (комендант крепости) должен был почти внести меня в переговорную комнату и я держалась в клетке обеими руками за проволочное ограждение, что, вероятно, еще больше усиливало впечатление никого зверя в зоопарке. Клетка стояла в довольно темном углу помещения, и мой брат прижал свое лицо прямо к проволочной сетке. «Где же ты?» — все снова и снова спрашивал он, вытирая пенсне от слез, мешавших ему видеть.

С какой радостью я сидела бы сейчас в Луккау в клетке, лишь бы избавить от этого Карла! […]

 

ГАНСУ ДИФЕНБАХУ *

Вронке в П[ознани], 27 марта 1917 г.

Вечером

[…] Впрочем, самое худшее для меня время уже позади, в тюрьме я дышу свободнее — вчера истек пресловутый восьмой месяц пребывания в тюрьме. У нас здесь был бодрящий солнечный день, хотя и немного холодный, а заросли еще совсем голых кустов в моем садике переливались на солнце всеми цветами радуги. К тому же высоко в поднебесье раздавались трели жаворонков и, несмотря на снег и холод, ощущалось предвестье весны. Тут мне пришло на ум, что в прошлом году я в это время была уже и еще свободной и на Пасху вместе с Карлом Л [ибкнехтом] и его женой слушала в гарнизонной церкви «Страсти по Матфею».

Но что для меня сейчас Бах и «Страсти по Матфею»! Когда-то я в прохладный весенний день запросто бродила по улицам моего Зюдэнде (я считала, что там меня из-за моего задумчивого праздношатания уже знает каждый житель), засунув руки в карманы жакетика, без всякой цели, только чтобы поглазеть на окружающее и впитать в себя жизнь. А из домов раздавались звуки предпасхального выколачивания матрацев, где-то громко кудахтала курица, маленькие школяры, возвращаясь домой, прямо посреди мостовой с громким криком и смехом затевали потасовку, ползущий мимо паровичок городской железной дороги давал короткий приветственный гудок, тяжелый пивной фургон тарахтел вниз по улице, а подковы его битюгов ритмично и сильно стучали по железнодорожному мосту, в промежутках было слышно звонкое чириканье воробьев, — все это на ярком солнечном свету выливалось в такую симфонию, в такую «Оду к радости» [Шиллера], какую не воспроизвести никакому Баху и никакому Бетховену. И сердце мое ликовало из-за всего на свете, из-за самой будничной малости. […]

 

ГАНСУ ДИФЕНБАХУ

Вронке, 30 марта 1917 г.

[…] Прошлой весной у меня был еще один спутник по этим странствиям: Карл Л[ибкнехт]. Вы, верно, знаете, какую жизнь он вел вот уже много лет: сплошь в парламенте, на заседаниях, в комиссиях, на совещаниях, в вечной спешке, на бегу, прыгая с трамвая на электричку, а с электрички — в автомобиль; все карманы набиты блокнотами, руки заняты только что купленными газетами, прочесть которые целиком у него, конечно, не хватало времени; душа и тело покрыты дорожной пылью, но на лице, несмотря ни на что, всегда доброжелательная юношеская улыбка.

Прошлой весной я просто-таки заставила его немного передохнуть, вспомнить, что кроме рейхстага и ландтага есть еще и целый мир вокруг, и он вместе с Соней [Либкнехт] и со мной не раз шагал по полям, бывал в Ботаническом саду. Как мог он, словно дитя, радоваться какой-нибудь березке с молодыми сережками! Однажды мы напрямик прошагали по полям до самого Мариенфельде. Вы ведь знаете, — помните еще? — эту дорогу: однажды мы с Вами вдвоем прошли по ней осенью, когда нам пришлось шагать по жнивью.

А тем прошлым апрелем мы с Карлом гуляли до полудня, и поля еще только зазеленели свежей озимью. Прохладный ветер, налетая порывами, гнал по небу взад и вперед серые облака, а поля то сияли в ярком солнечном свете, то погружались в тень с изумрудно-зеленым отливом — великолепная игра света и тени, — и мы шли, невольно умолкнув. Вдруг Карл остановился и стал делать какие-то странные прыжки, притом с серьезным лицом. Я глядела на него с удивлением и даже немного испугалась: «Что с вами?» — «Я так счастлив», — только и ответил он. И тут мы, ясное дело, расхохотались, как сумасшедшие.

С серд[ечным приветом] Р.

 

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке, 19 апреля 1917 г.

Сонюша, пташка моя маленькая!

Вчера от всего сердца порадовалась Вашей открытке с приветом, хотя он и звучал так грустно. Как хотела бы я сейчас быть с Вами, чтобы снова заставить Вас смеяться, как тогда, после ареста Карла [в мае 1916 г. ], когда обе мы — Вы еще помните? — своими озорными взрывами смеха привлекли к себе некоторое внимание публики в кафе «Фюрстенхоф». Как прекрасно было тогда — наперекор всему! А наша ежедневная погоня ранним утром за [попутным] автомобилем на Потсдамерплац, потом поездка в тюрьму через цветущий Тиргартен и тихую Лертерштрассе с ее высокими вязами, а на обратном пути — обязательное посещение накоротке «Фюрстенхофа», потом обязательный визит ко мне в Зюдэнде, где все цвело роскошной майской зеленью. Помните ли Вы часы, проведенные вместе в моей уютной кухне, где Вы и Мими за столиком, покрытым белоснежной скатертью, терпеливо ожидали плодов моего кулинарного искусства? Помните ли Вы еще прелестные haricots verts a la Parisienne? (”зеленые бобы по-парижски” — франц.) Потом столик для цветов, который я для Вас пристроила у окна в эркере а на нем — Гёте и тарелочка компота?

И ко всему этому в памяти моей сохранилось воспоминание о неизменно сияющей солнцем жаркой погоде, а ведь только при такой и появляется настоящее радостное чувство весны. А потом вечером — мой обязательный визит к Вам, в Вашу милую комнатку — я так охотно видела Вас в роли хозяйки дома, это так было Вам к лицу, когда Вы с фигуркой девочки-подростка, стоя у стола, разливаете чай; и, наконец, уже в полночь — наше взаимное провожание домой по пахнущим цветами ночным улицам! Вспоминаете ли Вы еще сказочную лунную ночь в Зюдэнде, когда я провожала Вас домой, а остроконечные крыши домов с их резкими контурами казались нам на фоне прекрасно голубого неба старинными рыцарскими замками?

Сонюша, как хотела бы я быть постоянно с Вами, рассеять Вашу печаль, болтать с Вами или молчать, чтобы Вы не впадали в Вашу мрачную, отчаянную тоску. В своей открытке Вы спрашиваете: «Почему все это так?» Вы — дитя, именно «такова» издревле вся жизнь, в ней есть все: и страдание, и разлука, и тоска. Жизнь надо всегда принимать такой, как она есть, и находить все прекрасным и хорошим. Я по крайней мере так поступаю не по рассудочной мудрости, а просто такова моя натура. Я инстинктивно чувствую, что это — единственный верный способ воспринимать жизнь, и поэтому действительно чувствую себя счастливой в любом положении. И я хотела бы также ничего не вычеркнуть из моей жизни, ничего другого не иметь, чем то, что было и есть. Если бы только мне удалось внушить и Вам такое восприятие жизни!..

Я еще не поблагодарила Вас за фотографию Карла. Как Вы обрадовали меня ею! Это поистине самый прекрасный подарок ко дню рождения, какой Вы только могли мне сделать. Она стоит в хорошей рамке на столе передо мной и всюду сопровождает меня своим взглядом. (Вы знаете, есть такие портреты, которые словно смотрят на тебя, где бы ты ни находился.) Портрет очень похож. Как же должен сейчас Карл радоваться вестям из России! […]

 

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке, 2 мая 1917 г.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2019-04-30; просмотров: 147; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 35.175.212.5 (0.121 с.)