ТОП 10:

Из австралийца я превращаюсь в американца



 

В хронике местной газеты появились строчки:

 

«В Одессу приехал представитель американской организации помощи русским голодающим. В ближайшее время предполагается открытие специальных учреждений»…

 

Я прочел эту заметку с живейшим интересом. Как раз недавно я вернулся с поездки с группой борцов по селам Украины, но привезенные мной запасы продовольствие уже иссякали. Нужно было думать, «крутить голову», как говорят в Одессе, над дальнейшими перспективами.

На следующий день, одетый в лучшее платье, какое только я смог достать у соседей, я важно входил в подъезд гостиницы.

— Вам куда, товарищ? — с подозрением глядя на меня, спросил какой-то субъект, явно чекистского вида, дежуривший в вестибюле.

— У меня дело к Mr. Nobody! — ответил я по английски с наивозможнейшей небрежностью и с самым американским акцентом, который только мне удалось сымпровизировать.

— Нельзя, товарищ! Возьмите пропуск в ГПУ! — решительно по русски заявил чекист.

— Я не понимаю ваших дурацких правил, — по-прежнему по английски, но уже раздраженным тоном ответил я, продолжая двигаться вперед.

Чекист заслонил мне дорогу.

— Сказано, нельзя. Значит, нельзя. Мне без пропуска не велено пущать.

Тогда я инсценировал вспышку бешенства. Лицо у меня исказилось. Из кармана я выхватил приготовленную книжечку в новом переплете, похожем на иностранный паспорт, и, махая им перед носом растерявшегося чекиста и фыркая ему в лицо, кричал:

— Что вы тут мне говорите! Я американец. Видите? Черт бы драл ваши дурацкие правила. Американец, понимаете, американец!

Слово «американец» вместе с переплетом книжки и моим напором ошеломили моего цербера. Он невольно посторонился, и я шагнул вперед. Когда я собирался постучать в двери комнаты, занятой американцем, оттуда стремительно вышел высокий человек, чисто выбритый, с розовыми щеками и спокойными властными глазами. Весь облик этого человека говорил, что это не липовый австралиец моего типа, а настоящий иностранец.

— Вы — M-r Hynes? — спросил я.

— Да. В чем дело? — быстро ответил высокий человек.

— Я слыхал, что здесь, в Одессе будет отделение АРА. Хотел бы предложить свои услуги в качестве сотрудника.

Быстрые глаза американца скользнули по моей фигуре и лицу.

— А кто вы такой?

— Я начальник русских скаутов и борец.

— Ладно, — коротко сказал он. — Koblenz, — повернулся он к низенькому человечку, появившемуся за ним. — Запишите…

 

Фея-спасительница

 

Через 2 недели я получил письмо со штампом American Relief Admiпistration.

«Мистер Солоневич приглашается зайти в контору, Пушкинская 37, к 12 часам дня.»

Ровно в 12 часов я был в конторе, а еще через 5 минут — сотрудником АРА.

История уже достаточно осветила громадную роль ARA в спасении миллионов русских людей от голодной смерти.

Общественное мнение великого народа не осталось равнодушным к страданиям и гибели человеческих существ. Перед ужасами голода на задний план отошли политические причины бедствия. Пусть неизмеримо виновна советская власть в разрухе и неурожае, но мысль о десятках миллионов умирающих людей всколыхнула лучшие чувства других миллионов, живших в иных условиях на другой половине земного шара… Люди после бессмысленных ужасов мировой бойни на миг вспомнили, что они братья…

 

И помощь пришла.

 

Нам, жившим в городе, где мертвецы валялись на улицах и о трагической судьбе многих семей узнавали только тогда, когда зловоние от трупов достигало соседних квартир, нам — молниеносное развертывание громадной работы, широкая благотворительность, помощь детям и больным — все это казалось подлинным чудом, появлением феи-спасительницы на краю пропасти…

И имя АРА русский народ всегда будет вспоминать с глубоким благоговением и благодарностью…

 

Самопомощь

 

Деятельность АРА все расширялась. Один за одним приходили из-за океана большие пароходы с драгоценным продовольствием, и наши склады и конторы жили кипучей жизнью. Для нас это не была только «служба». В условиях советской жизни — это была деятельность, доставлявшая моральное удовлетворение, и каждый из «арийцев» вкладывал в работу всю свою энергию.

С помощью сына Молчанова, Али, удалось из скаутов и соколов сорганизовать специальную артель по перевозке посылок на дом, и в конторах разом до нуля упало воровство и пропажа чудесно прибывающих продуктов.

Потом, учтя, что советская оффициальная почта доставляет извещение о прибытии посылок получателям только через несколько дней, мы создали свою скаут-почту на велосипедах.

Ребята отдались своей работе с энтузиазмом. Развозя эти извещение АРА во все уголки города, они имели возможность непосредственно сталкиваться с вопиющей нуждой и сигнализировать о ней.

Появление велосипедиста с повесткой о получении почти всегда являлось спасением от голода. И часто скауты, с трудом найдя требуемый адрес, заставали там умирающих от голода людей. Не раз бывали трагические случаи, когда радостное извещение уже опаздывало. В квартире лежали мертвецы…

Исполняя директиву АРА, скауты напрягали все свои «следопытския» наклонности в отыскании умирающих от голода людей и рапортовали об этом директору. И какое было торжество, когда они могли сообщить погибающим людям о неожиданной помощи!

Как радостно было работать и знать, что этот неустанный труд несет с собой помощь и поддержку несчастным!

И скауты были верными помощниками фее-спасительнице — АРА…

 

Нечто «характерное»

 

— Алло, мистер Солоневич. Будьте добры, покажите нашим ребятам город. Они только что прибыли на миноносце и хотят проехать посмотреть что-нибудь.

Низенький, миниатюрный американец Гаррис глядит на меня умоляюще.

— Сами понимаете — гости. А я занят дьявольски… Уж, пожалуйста…

На Пушкинской улице у входа в контору АРА стоит большой Ролл-Ройс. Около него четверо американских морских офицеров — высоких, широкоплечих, румяных, чисто выбритых… От них несет духами и запахом хорошего коньяка.

За рулем машины мой хороший приятель, отчаянная голова, Скрипкин. Он, знаю, прокатит на славу…

— Так что-ж вам, господа, показать?

— Да что-нибудь экстраординарное… — небрежно растягивает слова капитан, вынимая золотой портсигар. — Что-нибудь характерное для вашей советской страны…

Что для него, этого капитана, — наша страна, наши бедствия, наш голод и смерти? Он здесь проездом. Турист, который хочет видеть «самое характерное».

Злобная мысль мелькает у меня. Ладно!…

Я усаживаюсь вместе с шофером.

— Ну, Скрипкин, — газуй, брат, на кладбище… Туда, с заднего хода!..

Скрипкин сперва недоумевающе смотрит на меня, а потом злорадно ухмыляется.

— Вот это да… Для протрезвление буржуйских мозгов? Это дело!..

На дворе градуса два мороза. Стекла машины запотели. Впрочем, офицеры и не смотрят на мелькающие картины…

Умело и точно проезжает машина на узеньким тропинкам. Последний мягкий толчок.

Я раскрываю дверцы.

— Пожалуйста, господа!

 

«ИЗДЕРЖКИ РЕВОЛЮЦIИ» Из архива Foto UdSSR (Nibelungen Verlag)

 

Перед нами безформенная груда сотен человеческих тел, сложенных чем-то вроде штабелей. Обнаженные трупы покрыты тонким слоем снега, раскиданные воронами и собаками. Желтые и синие руки и ноги высовываются из кучи во все стороны. Ближе к нам из под снега каким-то жестом отчаяние и проклятья торчит темная рука с судорожно растопыренными пальцами…

Американцы неподвижно глядят на эту страшную картину, и румянец их щек бледнеет. Несколько секунд все молчат. Потом капитан резко поворачивается, и все так же молча усаживаются в машину.

— Теперь куда? — спрашиваю я.

— В порт, — коротко командует капитан. Молча мы едем в порт. Там офицеры, как-то не поднимая глаз, молчаливо прощаются и едут на катере на корабль.

Через несколько часов миноносец снимается с якоря.

 

 

Удар

 

Как дело измены, как совести рана

Осенняя ночка темна…

Темнее той ночки встает из тумана

Видением мрачным — тюрьма…

 

Однажды летом…

 

Незаметно, но все крепче запутывались тенета ЧК около меня, и ее тяжелая лапа уже поднималась для удара. Долго и успешно выскальзывал я из ее сжимающих пальцев, но вот, наконец, пришел момент и ее торжества.

Однажды, поздней весной 1922 г., в разгар кипучей работы, когда я просматривал кипу принесенных документов, меня кто-то окликнул по имени из-за барьера.

Я поднял голову. Острые глаза незнакомого человека пристально оглядывали меня. Незнакомец был прилично одет и, видимо, сильно взволнован.

— Это вы, т. Солоневич?

— Я.

— Знаете — я только что с Малого переулка, — возбужденно сказал он. — Там пожар!.. Ваша квартира дотла сгорела…

— Неужели? — вскочил я и вдруг вспомнил, что Юрчик оставался дома один. И брат, и его жена, и я — все мы трое ушли на работу, оставив дома маленького мальчика одного. Советская жизнь беспощадна…

— А что с моим племянником случилось — не знаете?

Незнакомец чуть-чуть растерялся, словно этот вопрос застал его врасплох.

— С племянником? — Он на секунду замялся. — Его успели к соседям взять… Идите же скорее туда!..

По совести говоря, я ни на миг не усомнился в правдивости сообщенных мне известий. Мало ли что, действительно, могло случиться?

Я нерешительно оглядел пачку бумаг, нетерпеливую очередь получающих посылки, их истомленные и радостные лица и ответил:

— Ну, большое спасибо, товарищ, за сообщение. Я приду немного позже, после конца работы.

Незнакомец резко повернулся и ушел, но мне показалось, что на его лице промелькнуло выражение досады.

Привычка свыше нам дана…

Сидевшая рядом со мной машинистка испуганными глазами смотрела на меня.

— Почему же вы не бежите домой?

Я еще раз посмотрел на столпившихся у барьера людей, на лихорадочную работу наших рабочих и пожал плечами.

— Да зачем?

— Может быть, что-нибудь еще спасете… Да и Юрчик ваш…

— Эх, Тамара Ивановна… Что у меня там спасать-то? Все мое имущество и вы одной рукой подняли бы… А Юрчик ведь спасен и так. И брат уже там.

Девушка нервно повела плечами и пыталась барабанить на машинке дальше. Потом она не выдержала.

— Деревянный вы какой-то, Борис Лукьяныч! — нервно воскликнула она.

Очевидно, ей, девушке на заре возмужалости, непривычны были такие «сильные ощущения». Сведениями о пожаре она была выбита из колеи, — взволнована и потрясена. Я казался ей бесчувственным и нелепым… И ее взгляд был полон невысказанного обвинения.

— Ну, почему же деревянный? — мягко ответил я. — Что-ж — так, вот, сорваться, бросить работу, сделать заминку в выдаче посылок, прибежать на место пожара, увидеть здоровехонького мальчика и ходить, да охать около всего этого?.. Так, что ли?

Девушка немного смутилась.

— Все-таки, на вашем месте я бы…

— Все это, милая Тамара, — нервы… Не бывали вы, видно, в перепалках… А что все сгорело — разве мне в первый раз все терять?..

Мы оба наклонились к своей работе. Через несколько минут девушка тихо спросила:

— А как же вы теперь будете без… без всего?

— Ну, вот еще… Не пропадем!..

— Если… если нужна будет помощь — не забудьте про меня.

«Пожалуйте бриться»

Часа через два, закончив работу, с группой «арийцев» я вышел из конторы.

Когда простившись с товарищами, я скорым шагом свернул в переулок, сзади меня вдруг раздался голос:

— Эй, гражданин! Одну минуту!

Я с удивлением обернулся. Двое каких-то незнакомых людей в военных шинелях, но без военных фуражек спешили ко мне. Помню, что мне сразу бросилось в глаза, что правые руки обоих были опущены в карманы.

Подойдя ко мне, один из них остановился в нескольких шагах и медленно сказал, не спуская глаз с моих рук.

— Тов. Солоневич! Вы арестованы!

О, эта «милая» знакомая фраза! Сколько раз звучала она в моих ушах! Я оглянулся, надеясь, что мои товарищи по АРА еще где-нибудь недалеко и через них можно будет дать знать домой об моем аресте, но с другой стороны уже стоял со злорадной усмешкой тот человек, который недавно сообщил мне весть о пожаре.

Я теперь понял, что значил разговор о пожаре. Чекистам просто нужно было поскорей выманить меня на улицу, ибо в АРА они не решались «оперировать»…

— Кто вы такие?

— Мы агенты ВЧК.

— А ордер на арест у вас есть?

— Вот наши ордера, — насмешливо улыбнулся один из агентов, вытаскивая из кармана револьвер. — Идите вперед. Шаг в сторону — будем стрелять.

Так, под наведенными стволами трех револьверов, я торжественно проследовал в тюрьму ЧК.

Звякнула решетка тюремных ворот, и я был пойман. На этот раз, кажется, крепче прежнего…

 

В подвале

 

Полутемный подвал с мокрыми заплесневелыми стенами. Вверху — небольшое решетчатое окно. Цементный, холодный, как лед, и тоже постоянно мокрый пол. После ночи, проведенной без тюфяка и постели на этом полу, кажется, что не только все тело, но даже и все кости промерзли и хрупки, как лед. И кажется, что тело никогда уже не сможет согреться и перестать все время дрожать мелкой судорожной дрожью…

Подвал набит до отказа. Кого нет здесь, в этом чекистском изоляторе? И старики, и юноши, почти дети… Профессора и священники, рабочие и интеллигенты, военные и воры, бандиты и крестьяне. Решетка и подвал уравняли всех…

Мы почти ежедневно слышим ночные выстрелы во дворе, у гаража, и звуки этих выстрелов спаивают нас в одну семью живых существ, загнанных в западню и забывших свою старую вражду или отчужденность. Перед угрозой смерти — все равны…

 

Или — или

 

Насмешливые глаза моего следователя спокойны. Он похож на кошку, наслаждающуюся видом загнанной жертвы.

— Мы обвиняем вас, т. Солоневич, — медленно и веско говорит он, — в организации белых боевых скаутских банд и подготовке восстаний на Дону и Кубани.

— Откуда у вас взялось такое дикое обвинение?

— Откуда? — насмешливо переспрашивает чекист, молодой человек почти юноша, с худым издерганным лицом. — Откуда? Это уж наше дело. Мы в с е знаем…

— Что это «все»? — возмущаюсь я.

— Да уж будьте спокойны, — язвительно улыбается следователь. — Все знаем — и ваше прошлое, и работу на Дону и Кубани и в Крыму, и связь с заграницей под видом муки… Все… Вы уж лучше сами по добру расскажите нам свои контрреволюционные замыслы. Тогда мы, может быть, и смягчим вашу участь. А иначе… — он делает длинную паузу и резко отрубает свистящим шепотом: — вам грозит неминуемый расстрел…

Никаких фактических данных у следователя нет… Я выясняю это очень скоро и категорически отрицаю и связь с заграницей, и связь с белыми офицерами, оставшимися в России, и свою переписку с молодежью, и свои разговоры о политике, и свою борьбу за независимые спортивные и скаутские организации, и противодействие комсомолу и все то немногое, что реально мог пронюхать аппарат ЧК.

Губы следователя растягиваются в презрительной усмешке.

— Отрицайте — дело ваше. От вашего отрицание нам — ни холодно, ни жарко… Однако, — значительно говорит чекист, пристально глядя на меня, — вы могли бы весьма сильно облегчить свое положение, если бы согласились нам помочь…

— В чем?

— В чем? — Голос чекиста звучит все мягче. — Видите ли, нам нужна некоторая информация по линии работы АРА…

«Так вот оно в чем дело!» мелькает у меня в голове…

— Можете не продолжать, т. следователь. Я вполне понимаю, что в государственном организме нужны и шпионы, и палачи, но эти обязанности не для меня.

Лицо чекиста вспыхивает, и он угрожающе приподнимается.

— Ax, так? Ну, хорошо же! В гараже вы еще вспомните меня. Я не я буду, если я вас не расстреляю.

 

 

Встреча

 

В один из сияющих ярким солнцем летних дней, когда даже в наш подвал проникала узенькая полоска солнечного света, когда откуда-то издали звучали трубы оркестров, дверь нашей камеры заскрипела, пропуская фигуру испуганного юноши. Круглыми от ужаса глазами он оглядел копошащуюся на полу массу сидящих и лежащих обитателей камеры, и по его лицу видно было, что он недалек от рыданий.

— Ба, Костя! Это вы?

Костя — один из молодых соколов, вздрогнул и шагнул ко мне.

— Борис Лукьянович… Это вы… вы? — запинаясь, сказал он, внезапно просияв облегченной улыбкой и, переступая через лежащих людей, заспешил в мой угол… Губы его еще дрожали, но увидев знакомое лицо, юноша ободрился. Я устроил его рядом с собой на половинке своего плаща и спросил:

— За что это вас забрали, Костя?

— Да, ей Богу, не знаю, Борис Лукьяныч. Если за то, что мне сказали в комендатуре, — так даже смешно повторить. Наверное, за что-нибудь иное.

— А что вам в комендатуре сказали?

— Да видите ли, дядя Боб, сегодня революционный праздник, какой-то юбилей, что ли. Парады, конечно, оркестры, ну, и конечно, — митинги. Ну, вот. На митинге как раз какой-то оратор говорил о ЧК — как это он назвал ее… Да — «карающий меч пролетариата», что ли. Кажется, так. После митинга мы и разговорились в кучке молодежи. Потолковали о ВЧК — как это она жестоко казнит всех. Я и сказал, что это только временный террор. Он только теперь нужен, потому что гражданская война только что закончилась. А потом — зачем и казнить-то будет, когда все мирно пойдет? Ну, вот… — Костя немного замялся. — Ну, признаться, я назвал ЧК временным органом, который скоро отомрет. Ведь верно же, Борис Лукьяныч? Ведь так же и во всех политических учебниках пишут.

— Ну, ну… Пишут, Костя, много, да не всему верить-то нужно. Ну, а что дальше-то было?

— Я только отошел от группы, где спорил, а тут двое — «пожалуйте, гражданин за нами»… — «А вы кто?» спрашиваю. «Мы из ЧК». Тут я и обомлел…

— А что вам в комендатуре сказали?

— Да смешно повторить. Комендант спрашивает:, «Это вы, гражданин, назвали ЧК умирающим учреждением?» Я признаться растерялся и говорю по глупости: «Я.» А тот расхохотался во все горло. «Ладно, говорит, мы покажем вам это умирающее учреждение. Кто раньше умрет — это мы еще посмотрим». И послали сюда. Вот и все.

Я не мог удержаться от смеха. Костя посмотрел на меня с упреком. Испуганное выражение еще не сошло с его лица.

— Простите, Костя. Действительно, уж очень все это нелепо. Но ничего, дружище, не бойтесь. Вероятно, подержат вас немного здесь для «учебы»…

— Да за что же, Борис Лукьянович? — с отчаянием спросил юноша.

— За то, что советским книгам верите.

 

Туман юношеского идеализма

 

Поздно вечером, прижавшись лежа друг к другу в полутемном углу подвала, мы разговорились. Костя рассказал мне последние новости города. Оказалось, что нажим на свободу молодежных организаций усиливается с каждым днем. Сокол уже закрыт. Вместо него создан «Первый Государственный Спорт Клуб», и комиссаром туда назначен какой-то Майсурадзе, молодой, но заслуженный чекист. Та же участь постигла и прекрасный немецкий спорт-клуб.

Закрыто было и «Маккаби», которому еще раньше не без издевки передали для спорт-клуба помещение закрытой синагоги. Синагога, как спортивный зал, пустовала, и потом ее превратили в склад…

Плохие новости были и в скаутской жизни. Ожидание Владимира Ивановича сбылись: Комсомол запретил скаутам работу в приютах.

— Ну, и как там теперь?

— Да паршиво… Ребята почти все уже разбежались. Заведующая ихняя, помните, седая такая, — рассказывал Костя, — так ее тоже вышибли, за «чуждое происхождение». Какую-то щирую комсомолку назначили. Да разве-ж ей справиться?

— По дурацки все это вышло… И не поймешь сразу, для чего это все нужно…

— А того комсомольца, который там когда-то скандал устроил, так его на улице с проломанной головой нашли. Кирпичом кто-то чебурахнул…

Я вспомнил решительное и мрачное лицо Митьки и подумал:

«Этот действительно, не простит!»…

Мы помолчали. Я оглядел нашу камеру.

Вверху, над дверями тускло горела лампочка, а в окне подвала на темно-синем фони южного неба четким мрачным силуэтом вырисовывалась толстая решетка. Кругом нас десятки людей уже спали тяжелым сном. Скрючившись на цементном полу, прикрывшись пиджаками и куртками, они вздрагивали и что-то бормотали во сне. Вероятно, им снились знакомые картины домашней спокойной жизни, уюта, счастья и родной семьи. Как много радости дает сон бедному заключенному!..

— Да, попались мы с вами, Костя, — вздохнул я. — Придется узнать почем фунт лиха… Вляпались мы в переделку…

— Ничего, дядя Боб, — оптимистически возразил Костя. — Это все пустяки. Новая жизнь всегда в муках рождается. Зато потом как хорошо-то будет!

— А чем раньше плохо было, Костя?

— Да как же — ведь при царском режиме ужас как всем тяжело жилось. Крестьяне голодали, рабочих казаки нагайками везде били. Люди в тюрьмах и на каторге мучились. Потому-то ведь и революция была.

— А кто вам рассказывал про все это?

— Кто? Да в книгах пишут… Я-то сам не помню, конечно, но везде об этом прочесть можно.

— А вы всему этому верите?

Юноша не понял вопроса.

— Как это — верю? Ну, конечно же. А разве неправда, что в царское время все не жили, а только мучились?

— Ну, конечно, нет. Вранье это все. Вот вы поговорите со спокойным честным человеком — он вам, Костя, расскажет правду о старом времени.

— Как, разве-ж не было террора?

— По сравнению с теперешним — так, курам на смех… Да, вот, сами услышите…

— Что услышу?

— Когда расстрелы будут. На днях, вероятно…

— Как, здесь — в тюрьме? — испуганно воскликнул Костя и вздрогнул.

— Здесь, здесь. И из нашей камеры, вероятно, возьмут многих…

Костя съежился и замолчал. Настоящая, не книжная, действительность начинала, видимо, иначе представляться его глазам.

— Ну, все-таки все это временно, дядя Боб, — тихо ответил он, наконец. — У меня есть товарищ по школе, Алеша, комсомолец. Он мне много книг понадавал и рассказывал обо всем. «Нужно все старое перевернуть, весь мир перестроить, чтобы везде правда и справедливость была, чтобы эксплуатации не было, да этих, вот, жестокостей».

— Так что же — жестокостями жестокости прекращать? Так, что ли?

— Но зато ведь, дядя Боб, за какие идеалы — братство всех народов, счастье всего человечества, социальная правда, вечная свобода, отсутствие войн и эксплуатации… Из-за этого и помучиться можно…

— И все это достигается руками ВЧК?

— А причем здесь ВЧК?

— Да ведь она-то и есть путь к этим красивым высотам.

Костя опять съежился.

— Ну, что-ж… Это все временные жестокости. В борьбе классов этого не избежать…

— Ну, а вы-то Костя, как в эту борьбу классов ввязались?

— Почему ввязался?

— Да, вот, сидите здесь?

— Я-то?.. Да это ошибка…

— Ну, а я?

— Да тоже, вероятно… Для выяснения… А потом выпустят.

— Ну, а почему «Сокол» закрыт, Кригер, начальник «Сокола», арестован, скаутов преследуют, тюрьмы переполнены, расстрелы идут. Вот, днем здесь увидите — тут у нас в камере два священника есть, профессора, крестьяне, рабочие ученики, воры — все это классовые враги?

— Я… я не знаю, — неуверенно ответил юноша. — Я думаю, что тут какая-нибудь ошибка. Можно новое построить без всех этих жестокостей. Алешка, вот, тоже так думает. Приглашает и меня тоже в комсомол записаться… Я не знаю…

— Но ведь, становясь комсомольцем, вы входите в организацию, которая и держит нас всех тут, в тюрьме.

— Ну, я согласен, Б. Л., что пока еще не все налажено. Есть перегибы и неправильности. Ну, и несправедливость тоже… Но ведь для того люди и входят туда, чтобы помочь найти правильную линию…

— А если с вашими мнениями и вкусами не будут считаться, а заставят вас расстреливать… ну, хоть бы какого-либо священника или, скажем, даже меня — как тут?

— Ну, как же можно?.. Я не для этого поступил бы в комсомол!

— Но ведь, даже и не расстреливая сами, вы все-таки становитесь винтиком той машины, которая расстреливает. Ведь палач, следователь, ГПУ, партия, комсомол, советская власть, Коминтерн — все это звенья одной и той же цепи… Как тут?

— Но ведь если так рассуждать, Б. Л., так нужно либо стрелять в них, либо исправить. Нельзя же в сторони стоять…

— А вы что выбираете?

— Я-то? Я хочу помочь все это справедливо наладить… Идеи-то ведь прекрасные …

— А вы, Костя, не боитесь, что вас сомнет эта машина?

Юноша передернул плечами.

— Н-н-е знаю… Хочется попробовать… Стрелять в них — рука не поднимается. Ведь, может быть, что и выйдет, несмотря на ошибки и на кровь… А в сторони стоять — тоже не могу… Попробую…

Мясорубка

Помню один из тюремных дней, почему-то особенно врезавшихся в память.

Вечера было заседание коллегии ЧК. Это значит, что сегодня вечером будут расстрелы… Поэтому особенно бледны и напряжены лица тех, кто имеет основание ждать в этот день «приговора пролетарского правосудия»…

Тюрьма замерла. Еще с утра общая нервность охватила всех. Караулы усилены. Надзиратели особенно грубы и резки, как будто своей жестокостью стараются замаскировать и свое волнение…

Днем в придавленных тишиной коридорах — движение. Звякают ключи, и на пороге камеры появляется низкий коренастый человек с угрюмым квадратным лицом, за спиной которого видны испуганные лица наших сторожей.

Человек останавливается в дверях и, заложив руки в карманы, медленно обводит своим взглядом всех нас, замерших и придавленных каким-то необъяснимым ужасом. Не изменяя направление взгляда и выражение своего каменного лица-маски, незнакомец молча медленно поворачивает голову и поочередно заглядывает в глаза каждому. И тот, на которого упал этот странно мертвенный взор, внутренне скорчивается от непонятного ужаса перед этими пустыми, безжизненно жестокими глазами. И словно испепелив своим мертвым взглядом жившие в глубине души каждого надежды, незнакомец медленно подворачивается и уходит. Гремит дверь, но еще долго никто не может шевельнуться, словно все остаются скованными этими полубезумными глазами.

Из угла камеры слышен свистящий полу-шепот, полу-стон чекиста, ждущего расстрела:

— Это — палач…

И каждый невольно вздрагивает при мысли, что ему сегодня суждено, может быть, еще раз встретить взгляд этих страшных глаз за несколько секунд до последнего неслышного толчка пули в затылок и падение в вечную темноту…

Через окно слышны заглушенные звонки трамваев и шум улицы. А мы все заперты в железную клетку и находимся в полной власти людей с безумными глазами…

 

* * *

 

К вечеру смена часовых и надзирателей. Запах водки и эфира наполняет коридоры. Наконец, среди угрюмаго, подавленного молчание раздается шум шагов, звон ключей, и в нашу камеру входит группа чекистов с револьверами в руках. Начинается чтение списка смерти.

— Авилов? — вызывает комендант.

С лица моего собеседника, молодого крестьянского парня, замешанного в сопротивлении при отбирании хлеба в деревне, разом сбегает вся краска.

— Есть, — отвечает он упавшим голосом.

— Имя, отчество?

— Иван Алексеевич, — звучит срывающейся голос.

— Собирай вещи!

— Куда? — странно спокойным тоном спрашивает парень.

— Там тебе скажут… Домой, к бабе на печку, — кричит чекист, обдавая нас запахом спирта, и от его шутки все вздрагивают, словно от удара ледяного ветра.

— Барышев!

— Есть. — Еще одно лицо становится бледным, как мел, и на нем резче и яснее выступают следы ударов рукояткой нагана.

— Имя, отчество?

— Петр Елисеевич.

— Сколько лет?

— Двадцать восемь.

— Довольно пожил, сукин сын!.. Собирай вещи, сволочь!…

Медленно идет роковой список, и всем кажется, что эти минуты хуже пули, хуже всякой пытки. Тe, кто по алфавиту уже пропущены, бессильно лежат на полу, не будучи в силах оторвать глаз от страшной, еще продолжавшейся сцены. А каждый из остальных, замерев, с острым напряжением и мукой, ждет — будет ли произнесено и его имя.

Вот и буква «С».

— Сегал…

— Снегирев…

— Сол… - комендант запнулся. Только сотая доля секунды… А сколько пережито в этот миг!…

— Солнышков…

— Топорков…

— Харликов…

Молчание.

— Харликов! — возвышает голос комендант.

Опять молчание.

— Гм… Так нет Харликова? — с мрачной подозрительностью мычит чекист, вглядываясь в список, и вдруг, осененный какой-то мыслью, спрашивает:

— Ну, а подходящий есть?

По справке надзирателя оказывается, что есть Хомяков с другим именем, но совпадающим отчеством.

— Ладно, сойдет!.. Выходи…

Последние буквы, последние имена…

— Щукин!

Из угла камеры молча поднимается фигура молодого монаха с красивым лицом, обрамленным черной бородой. Он молча крестится и идет прямо к двери.

— Эй, поп, а вещи где?

Монах приостанавливается и смотрит прямо в глаза коменданту.

— Нет у меня вещей, — тихо отвечает он.

Среди чекистов грубый хохот.

— Налегке в Царство Небесное собрался?

— Опиум — он без вещей, все едино, как пар!

— Ну, катись, долгогривый, катышком!

Монах ровным шагом, с высоко поднятой головой скрывается в дверях…

В этот день из 40 арестованных нашей камеры взяли 24.

 

* * *

 

Кончился вызов, ушли чекисты, но в камере не слышно ни звука. Оставшиеся лежат в бессилии, словно их тело и души раздавлены прошедшей сценой…

И только через час мне передают небольшую котомку.

— Т. Солоневич, вы, как староста, распределите… Щукин оставил.

Котомка — это вещи монаха. В ней смена белья и немного продовольствия.

Голодных и раздетых всегда много. Но у кого не станет поперек горла кусок хлеба в такие часы?..

 

* * *

 

Часов в 11 вечера окно нашей камеры задвигается ставней, и во дворе ЧК начинается заключительная процедура. Группами по 4–5 человек приговоренных выводят во двор и вталкивают в маленький домик, у гаража, откуда через некоторое время с равными промежутками — в одну минуту — раздаются выстрелы.

Несмотря на все запрещения, поставив у двери «на стреме» маленького воришку, я через щелку ставни наблюдаю за происходящим.

Вот идет новая партия — 4 мужчины и одна женщина. При холодном тусклом свете качающихся от ветра фонарей можно ясно различить, как каждого из них ведут под руки и подталкивают по двое чекистов.

Жертвы идут, опустив головы, механически, как бы во сне переставляя ноги. Вот, один из них, подойдя к роковому домику, на секунду останавливается, дико озирается по сторонам, рвется в сторону, но спутники грубыми толчками и понуканиями втаскивают его в освещенный прямоугольник двери.

Женщина, идущая последней, внезапно начинает рваться из рук чекистов и ее пронзительные крики огнем проходят по нашим измученным нервам. Она падает на землю, извивается, кусает руки палачам и захлебывается в отчаянном вопле. Один из чекистов, схватив ее за растрепанные волосы, волочит по земле в открытую дверь….

И все эти звуки отчаянной борьбы почти тонут в торжествующе рокочущих звуках в холостую работающих грузовиков.

Монах прошел последний путь, выпрямившись и твердым шагом. Чекисты шли около, не касаясь его…

 

* * *

 

Шипит вор у двери, предупреждая о приближении надзирателя, я усаживаюсь на пол. Кто-то берет мою руку, кто-то, прижимается к плечу, в углу раздаются подавленные рыдания, и мы слушаем звуки выстрелов, от которых все вздрагивают, как от электрической искры…. Каждый выстрел — смерть…

 

* * *

 

Утром нас погнали мыть цементный пол гаража. И мы грязными тряпками смывали со стен брызги крови и мозгов…

 







Последнее изменение этой страницы: 2017-02-19; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 100.24.122.228 (0.048 с.)