Неудача первого Земского ополчения 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Неудача первого Земского ополчения



 

Весной 1611 года многочисленные земские ополчения под начальством дворян, воевод и иных служилых людей двигались уже на выручку царствующего града Москвы: Прокофий Ляпунов вел ратников из Рязанской и Северской земель; князь В. Ф. Мосальский – из Мурома; князь А. А. Репнин – из Нижнего Новгорода; князь Ф. И. Болконский – из Костромы; П. И. Мансуров – из Галича; А. Измаилов – из Суздаля и Владимира и т. д. Все эти рати состояли из людей, служивших прежде в войсках В. И. Шуйского или входивших в мужицкие отряды, которые собирались на севере и с волжских мест под знамена покойного князя М. В. Скопина. Но, кроме этих земских ратей, к Москве же шли на ее выручку против поляков и другие сильные отряды.

Прокофий Ляпунов, подняв своих рязанцев в январе 1611 года, тотчас же вошел в сношение о совместных действиях против поляков с главным предводителем войск убитого в Калуге Вора, князем Димитрием Тимофеевичем Трубецким, а также и с предводителями отдельных казачьих отрядов, в том числе с атаманом Андреем Просовецким, занимавшим Суздаль, и с Иваном Мартыновичем Заруцким, сблизившимся одно время с поляками, но затем отставшим от них и стоявшим в это время в Туле.

Таким образом, Ляпунову, по словам С. Ф. Платонова, «удалось столковаться с Калугой и Тулой… Прежние враги превращались в друзей. Тушинцы становились под одно знамя со своими противниками на «земской службе».

Ляпунов, конечно, хорошо помнил свои совместные действия с Болотниковым и отлично знал, что такое эти воровские войска и казачьи отряды; знал он также и их великую ненависть ко всем земским людям, владеющим имуществом или добывающим себе пропитание мирным путем. «Но, – замечает С. Ф. Платонов, – мир и союз с «воровской ратью» был необходим Ляпунову прежде всего по соображениям чисто военным. Надобно было перетянуть от короля на свою сторону ту силу, которая, по смерти Вора, лишилась возможности действовать самостоятельно, но не могла и оставаться нейтральной (безучастной) зрительницей начавшейся борьбы за Москву».

При этом Ляпунов рассчитывал, конечно, на подъем религиозного чувства православных людей, входивших в воровские и казачьи отряды, и полагал вознаградить их освобождением от крепостной зависимости и жалованьем. «А которые боярские люди и крепостные и старинные, – писал он в Понизовье, – и те б шли безо всякого сумнения и боязни: всем им воля и жалованье будет, как и иным казакам…»

Главный воровской воевода, спесивый и корыстный князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой, очевидно, примкнул к Ляпунову потому, что, по смерти Вора, это являлось для него самым выгодным; своего же двоюродного брата – князя Юрия Трубецкого, пожалованного в бояре Сигизмундом и прибывшего, как мы помним, в Калугу приводить калужан к присяге королевичу, он заставил убежать «к Москве убегом». Заруцкий, как говорят, примкнул к Ляпунову потому, что последний обещал ему, после очищения государства от поляков, провозгласить царем Ворёнка, сына Марины, успевшей уже перейти в это время к Заруцкому.

Видя, что воровские и казачьи отряды примыкают к движению, поднятому Гермогеном, и чуя, что оно может иметь успех, знаменитый Ян Сапега, как его называет Валишевский, – «один из самых блестящих польских аристократов того времени, воспитанник итальянских школ и ученик лучших полководцев своей страны», осаждавший с такой яростью и великим кровопролитием обитель Живоначальной Троицы, тоже решился выступить на защиту православия против поляков и отправил к калужскому воеводе, князю Трубецкому, челобитную.

Пылкий Ляпунов готов был заключить союз и с Сапегой; однако союз этот не состоялся; через месяц Сапега уже уговаривал жителей Костромы признать Владислава царем и писал им: «Теперь вы государю изменили, и неведомо для чего, и хотите на Московское государство неведомо кого. Знаете вы сами польских и литовских людей мочь и силу: кому с ними биться?»

Поляки и русские изменники в Москве противодействовали, разумеется, как могли, сбору ополчения от земли и хотели как можно скорее овладеть Смоленском.

«Литовские ж люди и московские изменники, Михайло Салтыков с товарищи, – говорит летописец, – видя московское собрание за православную християнскую веру, начата говорите боярам, чтоб писати к королю и послати за руками бити челом королю, чтоб дал сына своего на государство, «а мы на твою волю покладываемся», а к митрополиту Филарету писати и к боярам, чтоб били челом королю, чтоб дал сына своего на Московское государство, а им во всем покладываться на его королевскую волю; как ему годно, так и делати, а все на то приводя, чтобы крест целовати королю самому; а к Прокофью послати, чтобы он к Москве не сбирался».

Слабодушные бояре подписали эти грамоты «и поидоша к патриарху Ермогену и возвестиша ему все, чтоб ему к той грамоте рука приложити и властям всем руки свои приложите, а к Прокофью о том послати. Он же, великий государь, поборатель православной християнской веры, стояще в твердости, аки столп непоколебимый, и, отвещав, рече им: «Стану писати к королю грамоты на том и руку свою приложу и властям всем повелю руки свои приложити и вас благословляю писати; буде король даст сына своего на Московское государство и крестит в православную християнскую веру и литовских людей из Москвы выведет, и вас Бог благословляет такие грамоты писати и к королю послати; а буде такие грамоты писати, что во всем нам положиться на королевскую волю и послам о том королю бити челом и класться на его волю, и то ведомое стало дело, что нам целовати крест самому королю, а не королевичу, и я таких грамот не токмо что мне рука приложити, и вам не благословляю писати, но проклинаю, кто такие грамоты учнет писати; а к Прокофью Ляпунову стану писати: буде королевич на Московское государство и креститься в православную християнскую веру, благословляю ево служить, а будет королевич не крестится в православную христианскую веру и Литвы из Московского государства не выведет, и я их благословляю и разрешаю, кои крест целовали, королевичу, идти под Московское государство и померети всем за православную христианскую веру».

Взбешенный этим отказом, «той же изменник, злодей Михайло Салтыков, нача его, праведного, позорити и лаяти, и выняв на него нож, и хотяше его резати…» Но святитель не устрашился занесенного над ним ножа. Он осенил злодея крестным знамением и громко сказал ему: «Сие крестное знаменье против твоего окаянного ножа; да буди ты проклят в сем веце и в будущем». Затем, обратившись к стоявшему тут же первому боярину князю Мстиславскому, Гермоген сказал ему тихо: «Твое есть начало (ты самый старший), тебе за то добро пострадати, за православную христианскую веру; аще и прельстишися на такую дьявольскую прелесть и преселит Бог корень твой от земля живых (прекратится род твой), да и сам какою смертию умреши…»

Бояре не послушали патриарха Гермогена и отправили без его подписи свои грамоты к королю и к послам под Смоленск, причем князья Иван Михайлович Воротынский и Андрей Васильевич Голицын были вынуждены силою приложить к ним свои руки: «Они ж в те поры быша за приставы в тесноте велице».

23 декабря 1610 года «приидоша ж те грамоты под Смоленск к королю и к митрополиту Филарету. Митрополит же и послы, видя такие грамоты, начата скорбити и друг друга начаша укрепляти, что пострадати за православную християнскую веру. Король же повеле послом быти на съезд и нача им говорити и грамоте те чести, что пишут все бояре за руками, что положились во всем на королевскую волю, да им велено королю бити челом и класти все на его волю».

27 декабря послов опять позвали на съезд, и опять все настояния поляков, чтобы они признали боярскую грамоту, присланную из Москвы, разбились о их несокрушимую твердость. «Отпускали нас к великим государям бить челом, – отвечал полякам князь В. В. Голицын, – патриарх, бояре и все люди Московского государства, а не одни бояре: от одних бояр я, князь Василий, и не поехал бы, а теперь они такое великое дело пишут к нам одни, мимо патриарха, Освященного Собора и не по совету всех людей Московского государства…»

Так же неуклонно твердо отказывали послы полякам и в их требованиях относительно Смоленска на съезде, состоявшемся на следующий день, 28 декабря.

23 января под Смоленск приехал из Москвы Иван Никитич Салтыков и привез новые грамоты от бояр послам и жителям Смоленска, подтверждавшие прежде высланные «чтобы во всем положиться на волю короля». В ответ на это мужественные смольняне приказали передать Салтыкову, что если к ним еще раз пришлют с такими воровскими грамотами, то посланный будет застрелен.

Между тем, хорошо зная бедственное положение защитников Смоленска и опасаясь возможности взятия его поляками, к которым уже давно подошло на усиление 30 000 запорожских казаков, князь Василий Васильевич Голицын объявил панам, что послы согласны впустить в Смоленск 50 или 60 поляков, но с тем, чтобы король не требовал от жителей присяги на свое имя и немедленно же снял осаду. «Этим вы только бесчестите короля: стоит он под Смоленском полтора года, а тут как на смех впустить 50 человек», – отвечали рассерженные предложением Голицына паны. Тогда послы набавили еще 50 человек и объявили, что больше 100 человек впустить в Смоленск они ни под каким видом не согласятся.

30 января состоялся опять съезд послов с панами, на котором присутствовал и Иван Салтыков, сообщивший им новую грамоту, привезенную из Москвы. Послы отвечали по-прежнему, что без подписи патриарха грамота не имеет для них значения, и опять предложили впустить 100 поляков в Смоленск, с тем чтобы немедленно была снята осада и чтобы от граждан не требовалась присяга королю, как это прежде обещал сам Сигизмунд.

«Это клевета, клевета», – отвечали паны и стали уверять, что Сигизмунд никогда не давал таких обещаний.

«Если вы увидали в нас такую неправду, – сказал им на это Филарет, – то королю бы пожаловать, отпустить нас в Москву, а на наше место выбрать других; мы никогда и ни в чем не лгали, что говорим и что от вас слышим, все помним. Посольское дело – что скажется, того не переговаривать, и бывает слово посольское крепко; а если от своего слова отпираться, то чему вперед верить?..»

«Вы, послы, – закричал в ответ Филарету Иван Салтыков, – должны верить панам их милости, они не солгут; огорчать вам панов радных и приводить на гнев великого государя короля непригоже; вы должны беспрекословно исполнять волю королевскую по боярскому указу, а на патриарха смотреть нечего: он ведает не государственные, а свои поповские дела; его величеству, стояв под таким лукошком два года и не взяв его, прочь отойти, стыдно; вы – послы, сами должны бы вступиться за честь королевскую и велеть смольнянам целовать крест королю».

Послы попросили панов приказать замолчать Салтыкову, а затем Филарет на поставленный вопрос – будет ли исполнена боярская грамота, отвечал: «Сами вы знаете, что нам, духовному чину, отец и начальник – святейший патриарх, и кого он свяжет словом, того не только царь, сам Бог не разрешит: и мне без патриаршей грамоты о крестном целовании на королевское имя никакими мерами не делывать…» Выведенные из себя такой твердостью Филарета, паны закричали послам: «Ну так ехать вам к королевичу в Вильну тотчас же!»

Через два дня послов опять позвали к панам. Они были по-прежнему непоколебимы, и поляки вновь пригрозили им немедленным отправлением в Вильну.

7 февраля был еще съезд. На нем поляки объявили, что король жалует смольнян, позволяет присягнуть одному королевичу и обещает снять осаду, но требует ввода в город 700 человек. Послы, однако, согласились только на впуск 200 человек.

На следующий день поляки заявили им, что согласны на это число людей и просят послов сообщить об этом жителям города.

Но смольняне не хотели впустить к себе и двухсот человек; только после долгих убеждений они согласились, но с тем, чтобы король снял осаду и отвел свои войска за границу перед впуском помянутых двухсот человек.

Между тем король и не думал, разумеется, об исполнении своего обещания и составил новое условие, по которому стража у городских ворот должна была быть наполовину русская и наполовину польская, а одни ключи от них быть в руках Шеина, а другие – у польского начальника. Затем он обещал снять осаду только после того, когда ключи и ворота будут переданы на этих условиях полякам и когда смольняне принесут ему повинную и исполнят все его требования, причем они же должны были заплатить и за все убытки, которые понес король вследствие их упорного сопротивления.

Ясно было, что на эти условия не могли согласиться ни послы, ни смольняне.

26 марта послов опять потребовали для переговоров; стояла оттепель, и лед на Днепре был слаб; поэтому, чтобы добраться до Польского стана, расположенного на другом берегу Днепра, им пришлось идти пешком через реку. Поляки объявили послам, что они будут немедленно отправлены в Вильну, и запретили им вернуться в свои шатры, чтобы взять необходимые для дороги вещи. Затем их взяли под стражу и отвели по избам: Филарета Никитича посадили особо, а князей Голицына и Мезецкого и Томилу Луговского вместе. Так встретили они наступивший Светлый праздник.

Тем временем ополчения от земли двигались на выручку Московского государства.

«Литовские ж люди на Москве, видя то, что собрание московским людей, и послаша черкас (запорожских казаков) и повеле воевати Рязанские места». С черкасами соединился и «московский изменник Исак Сунбулов», после чего они приступили к осаде Пронска, где сидел Прокофий Ляпунов. Узнав про это, к нему поспешил на выручку доблестный зарайский воевода князь Димитрий Михайлович Пожарский. Тогда черкасы бросили осаду Пронска, и Ляпунов отправился в Рязань; Пожарский же вернулся в свой Зарайск.

Вскоре за тем в Москве последовало событие, отмеченное в летописи выражением – «О датии за пристава Патриарха». Получая известия о приближении к столице со всех сторон ополчений, сидевшие в ней поляки потребовали от бояр, чтобы патриарх приказал вернуться этим ополчениям назад. Послушные бояре отправились к Гермогену, и Михайло Салтыков стал говорить ему: «Что-де ты писал еси к ним, чтобы они шли под Москву, а ныне ты ж к ним пиши, чтобы они воротились впять».

На это Гермоген отвечал: «…Буде (если) ты, изменник Михайло Салтыков, с литовскими людьми из Москвы выдешь вон, и я им не велю ходити к Москве; а буде вам сидеть в Москве, и я их всех благословляю помереть за православную веру, что уж вижу поругание православной вере и разорение святым Божиим церквам и слышати латинского пения не могу». «…В то бо время бысть у них костел, – поясняет летописец, – на старом царя Борисове дворе (где жил Гонсевский), в палате. Слышаху ж они такие словеса, позоряху и лаяху его и приставиша к нему приставов и не велеша к нему никого пущати».

Между тем отношения жителей Москвы с поляками были уже сильно обострены; после отъезда строгого Жолкевского поляки перестали стесняться в своем поведении и начали, как и при первом Лжедимитрии, чинить великие обиды обывателям.

Открытые призывы Гермогена к восстанию против литовских людей и вести о сборе и приближении ополчений из городов возбуждали, разумеется, еще более москвичей против своих утеснителей. Со своей стороны, поляки принимали все меры предосторожности, чтобы не быть застигнутыми врасплох.

17 марта, в Вербное воскресенье, Гонсевский освободил Гермогена для совершения обычного шествия на осляти, что привлекало всегда великое множество народу. На этот раз, однако «не пойде нихто за вербою»: опасались, что польские войска, стоявшие весь день на площадях в полной готовности, собраны для того, чтобы ударить на толпу и начать ее избивать.

Ко вторнику, 19 марта, в Москве тайно собралось уже довольно много ратных людей от Ляпунова и несколько военачальников: князь Димитрий Михайлович Пожарский, Иван Матвеевич Бутурлин, Иван Колтовский.

Когда настал день, поляки начали втаскивать пушки на кремлевские стены и башни и требовали от извозчиков, чтоб те им помогали, но извозчики отказались. Начались споры, брань и крики. Заслышав шум, восьмитысячный отряд немецких наемников, изменивший нам в битве под Клушином и перешедший на службу к полякам, вышел из Кремля и неожиданно стал бить безоружный народ. За немцами бросились на русских и поляки, и скоро в Китай-городе было иссечено до 7000 человек. В Белом же городе жители успели ударить в набат и вооружиться: они перегородили улицы бревнами, столами, скамейками и стреляли из этих укреплений и из окон в поляков и немцев. Ратные люди, присланные Ляпуновым в столицу, также доблестно делали свое дело: князь Д. М. Пожарский побил поляков на Сретенке и вогнал их в Китай-город, после чего поставил себе острожок на Лубянке; И. М. Бутурлин утвердился в Яузских воротах, а Иван Колтовский – в Замоскворечье.

Благодаря ветру огонь быстро распространился по Белому городу.

Кремль и Китай-город, бывшие в руках поляков, остались целы.

На другой день, в среду, чтобы не очутиться запертыми, полякам удалось поджечь Замоскворечье и тем получить возможность не быть отрезанными от внешнего мира. «Жечь город, – говорит Маскевич, – поручено было 2000 немцев, при отряде пеших гусар наших, с двумя хоругвями конницы; мы зажгли в разных местах деревянную стену, построенную весьма красиво из смолистого дерева и теса: она скоро занялась и обрушилась… Пламя охватило дома и, раздуваемое жестоким ветром, гнало русских; а мы потихоньку подвигались за ним, беспрестанно усиливая огонь, и только вечером возвратились в крепость. Уже вся столица пылала; огонь был так лют, что ночью в Кремле было светло, как в самый ясный день; а горевшие дома имели такой страшный вид и такое испускали зловоние, что Москву можно было уподобить только аду, как его описывают. Мы были тогда безопасны: огонь охранял нас».

В среду же поляки бились целый день с отрядом князя Димитрия Михайловича Пожарского на Лубянке, который дрался до тех пор, пока не пал, получив несколько ран, после чего был отвезен своими в Троице-Сергиеву Лавру.

«В четверток, – рассказывает Маскевич, – мы снова принялись жечь город, коего третья часть осталась еще неприкосновенною: огонь не успел так скоро всего истребить. Мы действовали в сем случае по совету доброжелательных нам бояр, которые признавали необходимым сжечь Москву до основания, чтобы отнять у неприятеля все средства укрепиться. И так мы снова запалили ее… Смело могу сказать, что в Москве не осталось ни кола, ни двора».

На дворе стоял жестокий мороз, и несчастные москвичи, не погибшие от пламени и меча литовских и польских людей, принуждены были расположиться в поле.

В пятницу, 22 марта, к Москве подошел атаман Андрей Просовецкий, ведя с собой, как свидетельствуют поляки, 15 000 человек. Против него Гонсевский выслал пана Струся; он встретил Просовецкого, шедшего, по словам Маскевича, «гуляй-городом, то есть подвижною оградой из огромных саней, на коих стояли ворота с несколькими отверстиями для стреляния из самопалов. При каждых санях находилось по 10 стрельцов: они и сани двигали, и, останавливаясь, стреляли из-за них, как из-за каменной стены. Окружив войско со всех сторон – спереди, с тыла, с боков, эта ограда препятствовала нашим копейщикам добраться до русских». После незначительной стычки Струсь вернулся в Москву, а Просовецкий стал дожидаться подхода Ляпунова и остальных отрядов.

25 марта, в понедельник на Святой, все ополчение подошло к столице и расположилось у Симонова монастыря; оно считало в своих рядах, вместе с отрядами Трубецкого и Заруцкого, до 100 000 человек.

Затем начались бои под самой столицей, причем наши дрались, прикрываясь гуляй-городами, и к 1 апреля поляки были вогнаны в Кремль, Китай и Белый город. Русские же расположились: Ляпунов с рязанцами – у Яузских ворот, а Заруцкий и Трубецкой с казачьими и бывшими воровскими войсками – против Воронцовского поля, разделяя Ляпунова от остальных дружин земского ополчения, ставших у ворот Покровских, Сретенских и Тверских.

6 апреля, на рассвете, русские заняли большую часть Белого города, оставив в руках поляков только несколько башен на его западной стене. Так как толщина и высота московских стен, за которыми очутились теперь поляки, не сулила успеха при приступе, то наши воеводы решили прибегнуть к полному обложению противника. Это удалось им исполнить только к июню месяцу; однако уже в апреле у поляков стал обнаруживаться недостаток продовольствия, о чем они писали под Смоленск: «Рыцарству на Москве теснота великая, сидят в Китае и Кремле в осаде, ворота все поотняты, пить-есть нечего».

В мае к Москве подошел высокородный пан Ян Сапега и расположился на Поклонной горе.

Ввиду того что около столицы нечем было поживиться, Сапега отправился к Александровской слободе, которую разорил, а затем к Переяславль-Залесскому; но от последнего он был отбит пришедшим ранее его из-под Москвы атаманом Просовецким. С Сапегой Гонсевский отправил и часть собственного войска, очевидно, ввиду недостатка продовольствия, оставя при себе всего лишь около 4000 человек и питая горячую надежду, что к нему прибудет скоро помощь от короля. Но король помощи ему не посылал, так как всецело был поглощен заботой о скорейшем овладении Смоленском.

8 апреля канцлер Лев Сапега объявил находившимся под стражей Филарету Никитичу и князю В. В. Голицыну о побоище и сожжении Москвы в Страстной вторник, а также о взятии за пристава Гермогена. Услышав эти вести, послы заплакали, но на все требования поляков написать смольнянам о впуске в город королевского отряда непоколебимо отвечали, что, без обсылки с патриархом и всеми людьми Московского государства они ничего не предпримут.

12 апреля послов силою посадили в ладью, объявив им, что они будут отправлены водою в Польшу. Когда посольские слуги переносили вещи и запасы своих господ на судно, то поляки перебили этих слуг, лучшие вещи взяли себе, а запасы выкинули. Стража с заряженными ружьями не покидала послов и на воде и заставляла их терпеть во всем крайнюю нужду.

Незадолго до этого из королевского стана под Смоленском отбыл на Литву гетман Жолкевский, ведя с собой пленных – царя Василия Ивановича и его двух братьев.

Когда послам пришлось плыть мимо земель Жолкевского, то последний послал их спросить о здоровье; те передали посланному, что они просят гетмана помнить свою душу и крестное целование.

Смоленск стойко держался до начала июня 1611 года, хотя из 70 000 его жителей осталось не более 8000; в городе, вследствие полного отсутствия соли, свирепствовала страшная цинга, от которой умерло множество народа. Судьба Смоленска решилась предательством. Изменник Андрей Дедешин перебежал из него к королю и указал на часть стены, которая была, как недавно выстроенная наспех, слабее других. Поляки тотчас же направили на нее огонь своих пушек и успели сделать в ней широкий пролом. Затем, с наступлением ночи, последовал общий приступ; горсть доблестных защитников города, изнуренная двадцатимесячной осадой, не могла остановить натиск нахлынувшего со всех сторон врага. Часть их пала под ударами неприятеля; другие спешили в соборный храм Святой Троицы. Под ним хранился запас пороха. Кто-то зажег его… «Но кто зажег, – говорит Жолкевский, – наши ли или москвитяне – неизвестно; приписывают это последним… Огонь достиг до запасов пороха, который произвел чрезвычайное действие: взорвана была половина огромной церкви с собравшимися в нее людьми, которых неизвестно даже, куда девались разбросанные остатки и как бы с дымом улетели. Когда огонь распространился, многие из москвитян, подобно как и в Москве, добровольно бросались в пламя за православную, говорили они, веру. Сам Шеин, запершись в одной из башен… стреляя в немцев, так раздражил их, убив более десяти, что они непременно хотели брать его приступом; однако нелегко бы пришлось им это, ибо Шеин уже решился было погибнуть, но находившиеся при нем старались отвратить его от этого намерения. Отвратил же его, кажется, от сего больше всех бывший с ним – еще дитя – сын его». Шеин сдался главному польскому воеводе Якову Потоцкому, объявив, что никому другому он живым в руки не отдастся.

Затем совершилось неслыханное дело. Король приказал подвергнуть Шеина пытке, чтобы допросить о разных подробностях осады Смоленска; после сего Шеин был отправлен в оковах в Литву и заточен в тесное заключение. В такое же заключение был посажен и доблестный архиепископ Смоленский Сергий, который и принял смерть в узах в Польше.

Радость Сигизмунда и поляков по случаю взятия Смоленска была чрезвычайна. Ксендз Петр Скарга сказал в Варшаве длинную проповедь, в которой громил русских за упорство в исповедании своего раскола и патриарха Гермогена, причем, по словам С. Соловьева, «знаменитый проповедник не счел нужным позаботиться о том», чтобы приводимые им сведения о событиях, имевших место в Московском государстве, «были хотя сколько-нибудь верны».

Сигизмунд на радостях по взятии Смоленска, вместо того чтобы идти к Москве выручать Гонсевского, решил вернуться в Польшу.

29 октября 1611 года в Варшаве происходило великое торжество: через весь город к королевскому дворцу ехал верхом в сопровождении блестящей свиты гетман Жолкевский, а за ним везли в открытой повозке пленного царя Московского Василия Ивановича Шуйского с двумя братьями, за приставами. Во дворце, насколько можно судить по дошедшей до нас черновой записке, канцлер Лев Сапега сказал похвальное слово Сигизмунду, в котором, между прочим, описывая Смутное время на Руси, говорил: «Этот (Годунов), видя, что Феодор (Иоаннович) не имеет потомства от своей жены, его сестры, стлал себе дорогу к престолу. А так как помехой был тот, младший наследник Димитрий Углицкий, он отрядил тайных убийц, и они умертвили этого ребенка… За это (гордость и преступление) Бог и наказал его (Бориса Годунова), не через великих потентатов (властителей), но через его же собственного подданного, дотоле нищего и убогого человека, чернца, который во владениях вашей королевской милости служил из хлеба и одежды… Появился Гришка, сын Богдана Отрепьева, который был чернцом, как его зовут москвитяне – Расстрига, а по-нашему супостат. Он назвался Димитрием Углицким, тем самым, коего Борис приказал убить; был он и у вашей королевской милости в Кракове, и ваша королевская милость из сострадания явила ему и даровала великую милость, а какую он вскоре потом показал неблагодарность вашей королевской милости, скажу ниже. Кратко говоря, пошел он до Москвы, с чьей помощью – всем известно (намек на Мнишека)… А князь Василий вскоре завладел государством силой и, на третий день после этого убиения (Гришки), велел короновать себя. Патриарха Игнатия, родом грека, которого самозванец поставил вместо Иова, низложил; а Гермогена, человека злого, поставил патриархом…»

По словам польских летописцев, Василий Иванович и его братья били королю челом до земли и лобызали его руку. Вспоминая, однако, достойное поведение Шуйского на приеме у того же короля под Смоленском, можно думать, что и в Варшаве он держал себя иначе, чем рассказывают поляки.

К июню месяцу, как мы уже говорили, русским военачальникам, стоящим под Москвой, удалось овладеть последними башнями Белого города, находившимися в руках поляков, после чего те очутились совершенно запертыми в Китай-городе и Кремле, вместе с боярами и патриархом, сидевшим за приставами.

К этому времени в воинском стане, осаждавшем столицу, взамен запертого в Кремле правительства имелось уже другое, которое не только ведало управлением собранной рати, но также считало своим правом управлять и всем Московским государством впредь до избрания нового царя. Это был «Совет всея земли», в состав которого входили: «всякие служилые люди и дворовые и казаки», находившиеся в рядах ополчения, пришедшего освободить Москву от поляков. Конечно, Совет этот, хотя и состоял только из одних ратных людей, тем не менее, имел полное основание считать себя представителем всей земли, так как ополчение было собрано по единодушному приговору всех сословий в городах, и кроме того – в нем же участвовали как казаки, так и русские люди, служившие в Тушине. Для заведования делами были учреждены «приказы», совершенно такие же, какие действовали в Москве: Поместный, Разрядный, Разбойный, Земский и другие.

30 июня этот «Совет всея земли» – «Московского государства, разных земель царевичи, бояре, окольничие и всякие служилые люди и дворовые, которые стоят за Дом Пречистой Богородицы, за православную христианскую веру, против разорителей веры христианской», – составили приговор, по которому вверили высшее управление всеми делами трем лицам: боярину князю Димитрию Тимофеевичу Трубецкому, боярину Ивану Мартыновичу Заруцкому и думному дворянину Прокофию Петровичу Ляпунову; последние, однако, являлись подчиненными лицами относительно всей земли и не имели права своевластно наказывать кого-либо смертной казнью или ссылкой: «А не объявя всей земле, смертные казни никому не делать и по городам не ссылать…» По этому приговору бывшие тушинцы были совершенно уравнены с людьми земских ополчений. Но вместе с тем было указано, что кто получил, пользуясь Смутой, сверх меры поместий, то он обязан их возвратить и довольствоваться тем, что ему бы причиталось за службу на основании существовавших ранее порядков Московского государства. Чтобы пресечь бесчинства казаков, в этом же приговоре постановлено: «С городов и из волостей атаманов и казаков свести и запретить им грабежи и убийства». Крестьян же и беглых людей от помещиков велено было отыскивать и возвращать их прежним владельцам».

Про взаимоотношения верховных троеначальников летописец выражается так: «В тех же начальниках бысть великая ненависть и гордость: друг пред другом чести и начальство получить желаста, ни един единого меныни быти не хотяше, всякому хотяшеся самому владети. Сие же Прокофий Ляпунов не по своей мере вознесеся и гордость взя… Той же другой начальник Заруцкий поймав себе городы и волости многие. Ратные же люди под Москвою помираху с голоду, казакам же даша волю велию; и быша по дорогам и по волостям грабежи великие. На того же Заруцкого от земли от всей ненависть бяше. Трубецкому ж меж ими чести никакие от них не бе…»

Такая взаимная ненависть и рознь не могли привести, разумеется, ни к чему хорошему. Заруцкий и Трубецкой, вынужденные подписать приговор «всея земли» от 30 июня, «с тое же поры начата над Прокофьем думати, как бы его убить».

Случай скоро представился. Один из земских военачальников, Матвей Плещеев, поймал, по-видимому на разбое, 28 казаков и посадил их в воду; но на выручку им прибыли другие казаки, которые успели вытащить из воды товарищей и привезти в свой табор под Москвой, разделявший, как мы говорили, стан Ляпунова от станов остальных земских ополчений. Начался страшный шум: как смог земский человек, вопреки приговору от 30 июня, казнить кого-либо смертью без ведома «всея земли», причем все стали кричать против Ляпунова и хотели его убить. Узнав про это, Ляпунов собрался бежать, но был настигнут казаками, и их вожди уговорили его вернуться назад, на что он согласился.

А между тем против него действовал и другой враг, желавший его смерти не меньше, чем Трубецкой, Заруцкий и казаки. Это был Гонсевский. В одной из стычек поляки взяли в плен казака-побратима атамана Исидора Заварзина. Заварзин стал просить Гонсевского разрешить ему повидаться со своим названым братом. Тот разрешил свидание и воспользовался им для своих целей: Гонсевский приказал написать от имени Ляпунова грамоту во все города и искусно подписаться под его руку; грамотой этой наказывалось: «Где поймают казака – бить и топить; а когда Бог даст – государство Московское успокоится, то мы весь этот злой народ истребим». Пойманный побратим отдал грамоту Заварзину со словами: «Вот, брат, смотри, какую измену над нашей братией-казаками Ляпунов делает. Вот грамота, которую Литва перехватила». Заварзин вскипел гневом и отвечал: «Теперь мы его, такого-сякого сына, убьем!»

По его возвращении в таборы содержание грамоты стало тотчас же известно казакам, которые собрали круг и потребовали Ляпунова для объяснений. Тот дважды отказался ехать. Не прибыли также в круг Трубецкой и Заруцкий, хотя, по всем данным, отлично знали о его сборе. Наконец к Ляпунову пришли два не казака – Сильвестр Толстой и Юрий Потемкин – и поручились ему «что отнюдь ничего не будет».

Однако, как только он вошел в круг, атаман Карамышев стал его называть изменником и показал ему грамоту. Ляпунов, посмотрев на нее, сказал: «Рука похожа на мою, только я не писывал». «Казаки же ему не терпяше, – говорит летописец, – по повелению своих начальников его убиша». Вместе с Ляпуновым пал и его большой недруг, известный перелет Иван Ржевский, возмущенный поступком казаков; он стал им с гневом говорить: «Запосмешно-де Прокофья убили, Прокофьевы-де вины нет» – и был ими изрублен.

Так погиб 22 июля 1611 года Прокофий Ляпунов. Он первый поднялся по призыву Гермогена против поляков и стал во главе всего земского движения на защиту православия и Родины от поляков, но без достаточной осторожности соединил свое дело, хотя и вынужденный к этому необходимостью, с делом казаков и воров, пришедших поживиться за счет Московского государства, и за это поплатился жизнью.

Создавшееся положение вещей было огромным бедствием для Московского государства. «Оно теперь имело, – говорит С. Ф. Платонов, – над собой два правительства: польско-литовское в Москве и Смоленске и казацко-воровское в таборах под Москвой». В самой же стране, после смерти Ляпунова и распадения земского ополчения, не было никакой силы, способной противостоять им: «уездные дворяне и дети боярские, волостные и посадские мужики были разрознены и подавлены несчастным ходом событий».

Казаки и воры вновь начали предаваться неистовым грабежам по областям, а Сигизмунд вызвал из Ливонии литовского гетмана Хоткевича и поручил ему собирать войска для похода к Москве, чтобы совершенно покончить с ней.

В это же время «желая утвердить вечную дружбу с нами, – говорит Н. М. Карамзин, – шведы… продолжали бессовестную войну свою в древних областях Новгородских и, тщетно хотев взять Орешек, взяли, наконец, Кексгальм (Корелу), где из грех тысяч россиян, истребленных битвами и цингою, оставалось только сто человек, вышедших свободно с имением и знаменами, ибо неприятель еще страшился их отчаяния, сведав, что они готовы взорвать крепость и взлететь с нею на воздух».

Вслед за тем, в июле 1611 года, Якову Делагарди удалось овладеть и Новгородом, где между воеводами Василием Бутурлиным и князем Иваном Одоевским-Большим шли великие несогласия.

8 июля Делагарди повел приступ на город, но после жестокой сечи был всюду отброшен. Это сильно ободрило защитников. Но тогда как часть из них пребывала все время в усердной молитве, другая неистово пьянствовала, лазила на стены и бесстыдно ругалась над шведами. Наконец среди новгородцев нашелся предатель – какой-то Иван Шваль. Зная, что сторожевая служба несется плохо, этот Шваль незаметно ввел шведов ночью в город через Чудинцовские ворота. Шведы кинулись тотчас же сечь стражу по городу и по дворам. Воевода Бутурлин оказал им очень слабое сопротивление, причем бывшие с ним стрельцы и казаки, уходя из города, ограбили лавки, говоря, что все равно их ограбили бы немцы.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2017-02-06; просмотров: 300; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.14.70.203 (0.051 с.)