Почему я не вступил в должность судьи. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Почему я не вступил в должность судьи.



 

„Не сулите, да не судимы будете".

(Мат. 7: 1).

 

Однажды, когда Иисус сидел в храме и учил народ, книжники и фарисеи привели к нему женщину, взятую в прелюбодеянии и сказали: „Закон заповедует нам, побивать таких камнями. Ты что скажешь"?

Они спросили так, потому что знали, что учение Иисуса повелевает слушаться голоса небесного Отца и не судить

— 88 —

никого. И они надеялись, что он теперь скажет им что-нибудь такое, что будет против их закона.

Иисус зная это наклонился низко и писал перстом на земле, не желая им отвечать. Но когда они требовали ответа, он простер руку и сказал им: „Кто из вас без греха, первый брось на нее камень".

Если бы Иисус дал им иной ответ и указал бы им какой-нибудь род наказания, который по закону был бы применим к этому преступлению, то по чьей воле он бы поступил? Он поступил бы по „воле народа", по „правосознанию народа", которое выражено в законе. Тогда и он сделался бы судьею.

Но он не поступил так, а сказал, что пусть тот будет судьею, кто чувствует себя безгрешным.

То же самое учил он и в нагорной проповеди, когда прямо запретил осуждение:

„И что ты видишь спицу в глазе брата твоего, а бревна в своем глазе не чувствуешь? Или как скажешь брату своему: дай я выну спицу из глаза твоего, а вот в твоем глазе бревно? Лицемер, вынь прежде бревно из своего глаза и тогда увидишь, как вынуть спицу из глаза брата твоего".

И как же бы он мог сделаться судьею назначающим наказания злым, т. е. опирался бы на насильственную власть людскую тогда, когда он сам дал этим людям новый закон: „не противься злому".

И так учение Христа ясно.

И именно по этим самым причинам и мне предстояло выбирать между волею Отца и волею общественною.

Если бы я вступил в должность судьи, я бы должен был принести судейскую присягу. В чем заключается судейская присяга? Я бы должен был присягать, что буду исполнять „волю народа" или действовать по „правосознанию народа", такому, каким оно выражается в писанном законе, т, е. что я сделался бы исполнителем воли народа его служителем, что я бы должен был его именем присуждать всех преступающих против закона.

— 89 —

Что такое воля народа? Как она узнается? Как я могу быть уверен в том, что это воля народа, которая, например, требовала восстановления смертной казни в нашем законодательстве? Или, если учреждение нашего народного представительства (сейма) действительно имеет такое значение, и так хитро составленное приспособление, что с его помощью сделалось возможным узнать волю народа, то какие у меня могут быть ручательства в том, что им узнается не только воля народа, но также и чувство правосознания народа. Ибо-же воля народа есть совсем другое, чем его правосознание. Или может ли собрание народного представительства сделать то, чего каждому человеку в отношении себя так трудно достигнуть — именно то, что народ действительно будет хотеть того, что он считает правдою?

Но пусть будет так, что собравшиеся представители народа могут голосованием выяснить себе, чего требует правосознание народа. В таком случае выходит только то странное обстоятельство, что правосознание, т. е. совесть, которая должна бы быть одинаковою у всех людей, может быть иною у народа, чем у его отдельных личностей.

Я должен бы был дать присягу, что я хочу исполнять „волю народа", которая большею частью выражает различное правосознание с моим собственным. Присяга есть обещание людям во имя Бога поступать по их воле.

„Еще слышали вы, что сказано древним: не преступай клятвы, но исполняй перед Богом клятвы твои. А я говорю вам: не клянись вовсе". (Третья заповедь в Нагорной проповеди).

И в самом деле, — как же бы я мог исполнять волю Отца, и в то-же время клятвою обязаться исполнять волю людскую, которая находится в книге закона вперед об'явленною для каждого случая! Воля Отца разнится тем, что она в каждом отдельном случае указывает мне, как я должен поступать. Я предался всецело этой воле Бога, и она руководит мною из настоящего в настоящее. Теперь же я ему самому дал бы клятву, что вперед буду в некоторых случаях всегда ис-

— 90 —

полнять что-то другое, а не его волю.

Если я хочу всегда повиноваться своему Богу, то не могу в то-же самое время давать клятву в повиновении кому-нибудь другому.

Если я клятвою свяжу свободу своих действий, мне невозможно будет даже думать об исполнении Божьей воли. Из боязни, что эта воля окажется в разногласии с моею служебного обязанностью, я буду стараться думать о Боге, как можно меньше. Я постараюсь приучиться давать как можно меньше цены внутреннему голосу, который будет восставать против служебных обязанностей.

Невозможно служить общественной принудительной власти во имя Бога или даже мысля о Боге. Только в книгах и речах можно утверждать, что это возможно. Но на деле первый шаг во имя государственной власти безусловно отгоняет мысль о Боге. Действие во имя принудительной власти со временем должно ограничить духовную жизнь людей и сделать ее какою-то исключительно личною, одиночною, не имеющею ничего общего с общественною жизнью и создать им узкое понятие о Боге, которое не хочет ничего знать об этой жизни. Им будет казаться и кажется даже смешным применять волю Божию к какому-нибудь общественному вопросу!

А между тем все зависит от того, признаем ли мы волю Отца единственным разрешителем тех вопросов, которые представляет нам жизнь.

Не основываясь даже на прямых словах и учении Христа, можно это самое — что мы не должны судить — доказать также с помощью его учения о любви.

Тогда я скажу, что причина, почему я не мог отдаться судебной службе, была та, что я должен бы был присуждать к наказанию тех, которых я должен любить как своего родного отца или мать, брата или сестру или лучшего друга. Если я представляю себе, например, что мой отец сделался бы виновным в таком деле, которое по закону подвержено наказанию, то я не мог бы судить его. Не надо долго ду-

— 91 —

мать, чтобы понять, почему судить старика, отца было бы против воли Божьей. Я не мог бы даже взглянуть отцу в глаза. Он знает меня, он видел меня растущим перед его глазами и любил меня с самых моих малых лет. Точно также и я знаю его, уважал его, любил его и собственными глазами видел его стареющимся. Как хорошо я знаю, что никакое наказание тут не у места, что никакое наказание не может его исправить, а что для этого надо что-нибудь совсем другое, что-нибудь влияющее изнутри. Потому что я, который знаю его, знаю как глубоко надо искать причины его проступку, какая бездна различных поводов и бесчисленных обстоятельств, о которых чужой человек не имеет и понятия, сделали из него то, что он есть. Проступок несчастного отца вызывает во мне еще большую любовь к нему и прямо дает чувствовать упрек, что я недостаточно любил его прежде, но ни в каком случае не велит судить его.

Но, — скажут на это, — ведь вопрос вовсе не об исправлении его; наука давным давно оставила теорию о том, что цель наказания будто бы в том, чтобы исправлять преступников. Вопрос только в том, что туг должно осуществиться правосудие. Правосудие есть воля Божия. По строгому божескому правосудию ты должен судить отца, но закон наш в виду особых обстоятельств, освобождает тебя от этого долга, приказав тебе в таких случаях отступить".

Я вздрагиваю, это меня поколебало. Я вспоминаю рассказ о римском полководце, который из чувства правосудия присудил своего сына к умерщвлению. — Не есть ли это действительно воля Божия, чтобы я судил отца своего? И не должен ли я действительно благодарить человеческое милосердие за то, что мне облегчили в этом случае требование долга? Нет, я дал клятву Божьей воле, я хочу исполнить ее вполне, я не хочу никаких облегчений. — И возвышенное чувство долга наполняет все мое существо, как только я победил свою человеческую слабость и держу в руках своих весы вечного правосудия. И я чувствую, как будто Божеская святость говорила во мне.

— 92 —

Но перед тем, как я должен произнести приговор, отец вдруг взглядывает на меня, взор наш встречается. Взгляд отца вдруг напоминает мне все мое прошедшее. Он знает все, все, что там происходило, знает, мак я однажды низко поступил, — и я теперь краснею вспоминая это. — И в тот-же момент я скатываюсь вниз с этого святого подножия правосудия, на которое я воссел: Я стыжусь, что попал туда, где было не мое место. Я стыжусь перед божеским правосудием, свет которого заставил меня сойти с седалища судьи и покраснеть перед тем, кого я намеревался судить.

Те же самые чувства боролись во мне, если бы мне пришлось судить брата или сестру или свою жену. Не думаю также, чтобы когда-нибудь сын, на основании моего правосознания, мог желать наказания например своей родной матери.

Живая любовь между мною и матерью не дает мне сомневаться в том, что я не должен судить.

По той же причине я не могу судить людей, которые хотя и не в родстве со мной, но которых я люблю как родных.

И именно потому, что уясняет мне это уже живущая во мне любовь, мне и не нужно особенного поучения от Бога, чтобы в этом случае понять, что я не должен судить.

В особенном же поучении от Бога я нуждаюсь только для того, чтобы понять, что я так же должен любить и чужих мне людей, и что осуждение людей, которых я по слабости моей еще не в состояния любить, точно так же не согласуется с волею Божьею, как и осуждение тех, которых я люблю. Тут, как только вопрос пошел об осуждении чужих, если я хоть на минуту забуду открытую мне самим Богом истину, я сейчас же готов снова накинуть на себя плащ святого правосудия. Если вопрос, например, касается друга моего, обвиняемого в банковом недочете, то я еще могу находиться в некоторой нерешительности. Мне его жалко и пока я еще неуверен в том, что имею право действовать только по писанному закону. Но я могу и стряхнуть с себя это

— 93 —

чувство сострадания и тогда оно даже защекочет моё самолюбие. Я ведь дескать страдаю во имя правосудия! А если то же преступление совершит незнакомый мне человек, то хотя бы родная его мать убивалась около меня и все усилия употребляла, чтобы расшевелить мои чувства, я буду только ухмыляться ее ребячеству. Тут мое правосознание уже не поколебимо.

Наконец придем к сословию людей, которые мне более всех чужды. Это люди, которых называют низшим слоем общества. Здесь уже нет вопроса о правосознании, здесь только „ясно как день", что они должны быть наказуемы. Или неужели же их можно оставить без наказания, убийц этих, воров и прелюбодейцев? Здесь я чувствую то, чего еще не чувствовал тогда, когда вопрос был о членах общества, к которому я сам принадлежал, и когда наказание мне представлялось неизбежным злом, от которого по правосудию нельзя было никого освободить. Но здесь я чувствую, что прямо-таки ненавижу преступников. Меня пробирает злость вместо любви, и я нахожу, что законное наказание только то и делает, что исполняет мое собственное желание отомстить им.

Но если я и тут должен любить этих людей, как детей одного Отца!

Если я должен уметь понимать их и не судить, так же как понимаю и не сужу отца или мать, брата или сестру или лучшего друга своего!

Если я буду и относительно этого класса людей искать только верную меру правосудия и затушу свое желание отомстить, то что скажет мне совесть?

Она скажет, что и тут мое отношение к ним двоякое, зависящее от того, имею ли я в виду только мое отношение к ним, или чувствую, что между нами существует соединяющий нас Отец.

В первом случае я действительно чувствую себя способным стать им судьею. Мне почти невозможно понять, какое чувство правоты могло бы запретить мне судить обыкно-

— 94 —

венных убийц и воров. Тут как бы мое образование возвышает меня над ними и дает мне право быть им судьею. Я же ведь понимаю, что убийство и воровство зло, а они этого не понимают. И потому я должен заботиться о том, чтобы они посредством наказания стали понимать это.

Но в последнем случае, когда я именно думаю о нашем отношении друг к другу, как детей одного Отца, я опять же падаю с пьедестала. И на этот раз падение мое еще полнее. Ровно ничего не остается от меня перед лицом Отца. Мой глянцевитый сюртук, крахмаленный воротничек, золотая булавка и галстуке и модно обстриженная борода вовсе не могут быть приняты в расчет. Сейчас они служили мне наружным доказательством тому, что я стою выше преступников по образованию и развитию и потому имею не только право, но даже обязан судить их. Теперь же стыжусь их и не знаю куда спрятаться. Потому что образование, которому это все должно было служить доказательством, осуждает меня самого перед Богом.

Представ перед Богом к ответу на то, что дало мне право быть судьею других; и сняв с себя всю эту наружную ложь, как мне приходится покраснеть, когда передо мною открывается я, во всей наготе своей!

Я должен оглянуться и узнать один ли я со своими воспоминаниями, не видит ли кто меня.

Как странно то, что я теперь вдруг вижу в прошедшем, как не привычен глаз к тому!

Моя ли это поступок, о котором я вдруг вспоминаю — действительно ли он мой! — И вот другой еще, о котором я никогда не мог думать до конца без того, чтобы вся моя внутренность не переворачивалась? Как я мог забыть эти проступки до такой степени, чтобы в продолжение десяти лет ни разу серьезно не подумать о них! Они даже и тогда не приходили мне на память, когда я воображал, что честно критикую себя. Они ни в малейшей степени не препятствовали мне быть тем, чем я себя представлял.

Не могу думать о себе в соотношении этих проступков.

— 95 —

У меня нет представления о таком я, в котором этим проступкам было бы место. И потому, по моему мнению, было бы совершенно безумно, если кто-нибудь захотел раскопать их и взять их отдельно для расследования и на их основании составить мнение обо мне.

Но я же ведь был готов расследовать проступки других людей и произносить, основываясь на них, приговор совершенно независимо от того, в каком соотношении эти проступки находились с внутренним я преступника, не зная вовсе этих людей — единственно только по доносу доносчика или прокурора.

Я образованный человек и считаю наказание преступникам необходимым. И я готов был взять задачею жизни собирать подобные преступления, разбирать их, критиковать и судить такими, какими они предстанут к обвинению и будут доказаны.

Я образован и понимаю, что безопасность общества требует наказания.

На основании моего образования, я понимаю, что наказание необходимо убийце, — но в то-же время Богу известно, что я, быв по уголовному закону совершеннолетним, научал маленькую девочку тому самому пороку, которым был одержим сам, — что я поступая так, вполне чуял, какой опасности я подвергал ребенка. И хотя я знаю, что ребенок умер преждевременно и хотя я подозреваю, что я виновен в том, я на основании своего образования все-таки не иду к общему обвинителю выдавать себя и никаким образом не считаю для себя полезным, или для общественного блага нужным претерпеть наказание.

На основании образованности я будто понимаю, что наказание необходимо вору, — и в то-же время Богу известно, что я, на одном празднике между товарищами, собрал в шапку деньги, чтобы заказать вина для общего кутежа, но заказал на меньшую сумму, чем было у меня собрано и употребил так гнусно приобретенный остаток, еще в тот же самый вечер, на свои собственные потребности. И хотя я

— 96 —

хорошо знаю, что подобное похищение есть ничто иное, как обыкновенное воровство, но моя образованность не гонит меня к прокурору, и я нисколько не тревожусь о безопасности общественного права собственности.

И чего я еще не знаю перед Богом!

Я знаю, что во мне есть зародыш, возможность ко всем тем преступлениям, которые совершаются обыкновенными преступниками. И знаю еще, что этот зародыш мог бы дорости до действия, если бы меня заботливым воспитанием не направляли постоянно на верную дорогу, если бы я не видел постоянно вокруг себя примеры и идеальные стремления, которые руководили мною, направляя к хорошему и расстраивали дурные помышления, — если бы я не имел достатка утолять голод, одеваться, наслаждаться теплом, покоем домашнего очага, развлечениями...

И потому я не могу судить тех, которые не имеют и доли моего образования, — которым пришлось внутренно бороться, без воспитания и обучения, без руководства окружающего и без всякого понятия об идеальных стремлениях. Я могу только чувствовать перед Богом еще большую ответственность в том, что я имею это все, а они не имеют. Перед Богом я должен жить только для того, чтобы непрестанно стремиться к уничтожению этой разницы. Перед Богом те их проступки, которые я называю преступлениям... не присуждают никого другого, кроме меня самого. Потому что я не стремился делить с ними образование, хотя видно, что они находятся во тьме; не давал им из своего достояния, хотя сам имею с излишеством, а они терпят недостаток; не сделал ничего, чтобы поставить их наравне с собой и сделать их жизнь такою, чтобы им также не нужно и так же трудно было совершать преступления против общества, как оно не нужно и трудно мне.

Выходит, что там, где, по понятиям мира, судья более всего у места, там Бог с большею силою отставляет его от должности этой.

—————

XVI.

Равенство.

 

„Вы знаете, что почитающиеся князьями народов господствуют над ними, и вельможи их властвуют ими. Но между вами да не будет так: а кто хочет быть большим между вами, да будет вам слугою; и кто хочет быть первый между вами, да будет всем рабом."

(Марк, 10: 42-44).

„Цари господствуют над народами, и владеющие ими благодетелями называются. А вы не так, но кто из вас больше, будь как меньший и начальствующий, как служащий. Ибо кто больше: возлежащий или служащий? Не возлежащий ли? А Я посреди вас, как служащий."

(Лука, 22: 25-27)

„Когда же умыл им ноги, и надел одежду свою, то возлегши опять, сказал им: знаете ли, что Я сделал вам? Вы называете Меня Учителем и Господом; и правильно говорите; ибо Я точно то. И так если Я, Господь и Учитель, умыл ноги вам; то и вы должны умывать ноги друг другу. Ибо Я дал вам пример, чтоб и вы делали то-же, что Я сделал вам. Истинно, истинно говорю вам: раб не больше господина своего и посланник не больше пославшего его."

(Иоанн, 13: 12-16).

 

Некоторые скажут:

„Мы вполне согласны, что учение Христа о любви могло бы пересоздать весь мир, если бы только это учение стало господствующим между людьми; но мы сомневаемся, что оно может достичь этого господства в будущности, которую мы можем себе представить. Ибо далеко недостаточно признания, что люди должны любить всех чужих, как своих родных. О какой либо перемене к лучшему только тогда и может быть речь, когда все люди действительно станут любить чужого, как родного."

Вот это и есть та обычная отговорка, которою мы стараемся отделаться от возлагаемых на нас требований. Мы этот личный вопрос делаем вопросом всемирным и только выражаем сожаление, что мир не в состоянии переварить этого учения. И при этом мы будто бы вовсе и не подозреваем, что это требование было обращено к нам лично. Здесь вопрос вовсе не о том, чтобы научить людей лю-

 

 

— 98 —

 

бить чужих, как своих родных. Но здесь вопрос только в том, проявляет ли Бог каждому человеку, что такова Его воля, и если проявляет, то каким вследствие этого должно стать отношение личности к миру. Вопрос таким образом касается исключительно личного отношения каждого к миру, а никак не будущего пересоздания мира соответственно нашим идеалам.

Правда, каждый с своей стороны может сказать, что он признает волю Божию таковою, но что он все таки не может любить всех людей как своих родных или лучших друзей и что к чему же тогда это признание! А между тем все зависит именно от этого признания.

Ибо если я и не могу тотчас же научиться любить всех чужих людей, как своих близких родных, то из этого еще не следует, что я не могу отказаться от той деятельности, которою я сознательно или бессознательно грешу против этой воли Божией. И пока я не научусь любить всех людей в мире, ничто не препятствует мне изменить так свою жизнь, чтобы она не была прямым нарушением воли Божьей. По крайней мере я могу настолько изменить свое внешнее отношение к миру, что стану относиться к людям, как к детям того же Отца.

Но для этого мне прежде всего следует удалить из своей собственной жизни все то, что представляет прямое препятствие к этой любви. Что же составляет это препятствие? Это все мои прежние стремления; ибо они имели в виду возвысить меня над другими. Я старался достать себе выгодное место, я готов был соперничать с каждым, чтобы только получить это место; и только в том случае, если бы мой родной брат домогался того же места, я отказался бы от этого соперничества. А между тем я ведь должен любить чужого, как родного брата. Но ведь невозможно же любить тех, которых я стараюсь опередить, ибо не могу же я от души желать им всевозможного успеха и в то же время желать, чтобы им не удалось. И если я не могу соперничать с родным своим братом, которого люблю, то, исполняя волю Божию, не могу соперничать и с теми, которых должен любить, как родных своих братьев.

 

 

— 99 —

 

„Но, — возразят мне снова, — именно это-то соперничество и содействует почти всегда развитию общественной жизни. Благодаря ему преуспевают и промышленность и торговля. Каждый город как бы представляет наглядную картину тех успехов и улучшений жизненных условий, которые доставляет нам конкуренция. И если будем со стороны наблюдать жизнь, то мы ясно увидим, что по настоящему люди, конкурируя между собою, делают ничто иное, как конкурируют в служении потребностям общества: более выдающийся из тех, которые домогаются того же места, сумеет конечно служить обществу лучше всех; самый искусный промышленник и самый находчивый купец сумеют принести большую пользу обществу.

Это мнение и есть в сущности основание нашей национально-экономической науки. Ученые говорят об этом мировом порядке, как о своем собственном изобретении. Они открыто объявляют, что человек не обязан спрашивать себя, каким потребностям людей предписывает ему служить закон нравственности, т. е. что он сам считает нужным для других. Ему лишь надо разузнать, какое служение всего лучше оплачивается, так как именно только тогда он и может скопить богатство. При этом значит безразлично, служи он хоть человеческой потребности охмеления. В этом же духе выражаются и все прочие люди, как только вопрос заходит об условиях общественной жизни. Они все прибегают к этому закону соревнования, точно он ими самими выработан упорным трудом, усилиями столетий и с помощью самой острой человеческой мудрости.

Но большего заблуждения и быть не может. Люди и вся их мудрость не имеют ровно никакого участия в постановлении того закона, с помощью которого они самыми своими эгоистическими стремлениями тем не менее служат друг другу. Это — экономия самого Бога. В ней действует тот самый Бог, который в конце концов умеет обратить для нас к лучшему и все остальные наши недостатки.

Потому если мы хотим защищать свой эгоизм, указывая на добро приносимое конкуренцией, то это все равно что сказать что мы должны поступать неправильно для того, чтобы

 

 

— 100 —

 

Бог мог потом обратить зло нам в пользу.

Если я хочу следовать во всем ясно выраженной воле Бога, то я должен отказаться от всех своих стремлений, могущих вызвать соперничество с другими или повредить им.

Но то поприще общественной деятельности, которое я избрал себе, представляет препятствие исполнению этой Божьей воли на основании еще двух других общих причин:

Во-первых, той, что успехи мои на служебном пути будут зависеть от частного лица или же от группы людей. А всякая зависимость естественно вызывает известное отношение между мною и ими. Если это отношение не имеет отличительного характера чистой угодливости и лести, то оно тогда во всяком случае обычное заискивание благосклонности. Или же если это не заискивание, то под личиной вызванной этой необходимости вежливости, может скрываться тайная вражда. Но ни в каком случае это отношение не имеет ничего общего с свободною братскою любовью, которая основывается единственно на сознании того, что мы дети одного Отца. Такою свободною любовью я не могу любить тех людей, от благосклонности которых зависят все мои успехи. Моя любовь была бы в зависимости от их благосклонности и угасла бы в то самое мгновение, как прекратилась бы эта „милость" или я обойден бы был чином.

Вторая же причина та, что положение, которое я занимаю в обществе, дает мне самому власть над теми, начальником которых я сделаюсь. И эта моя власть воспрепятствует мне вступить в свободное братское общение с подчиненными мне людьми. Я, положим, могу свалить вину на них же самих, так как они сами хотят видеть во мне лишь начальника и всегда готовы кланяться и льстить; так что я, при всем своем желании, не могу сравняться с ними. Но в то же время я и сам боюсь, что они, если я не буду требовать от них подчинения, пожалуй совсем фамильярно начнут трепать меня по плечу. И если, например, вахмистр, обязанность которого между прочим подавать мне пальто, вздумает поступить так, то это никоим образом не возбудит во мне дружелюбных братских чувств к нему. — Потому я и не могу свободною братскою любовью любить тех людей, ко-

 

 

— 101 —

 

торых я должен всегда держать на известном расстоянии от себя, как бы незначительно это расстояние ни было.

Таким образом мое пробуждение совсем иным своеобразным путем привело меня опять к первой моей юношеской мысли, более всего сросшейся с моим внутренним существом — мысли о равенстве между всеми людьми.

Все мои прежние мечты о равенстве, все мысли, имеющие в виду приближение общества к этому идеалу, все научные теории, указывающие историческое его развитие и путь его развития в будущем, все это потеряло теперь для меня всякое значение. Все эти мысли, все мое упование на будущность общества научили меня лишь примиряться с его настоящим состоянием. И это я делал ради собственной выгоды. Так как я ведь изменил идеалу своей юности, я ведь добивался материального благосостояния и влиятельного положения в обществе. И если, в то время, когда у меня еще не было ни денег, ни общественного положения, я имел право осуждать общество, и объявлять, что все в нем ровно никуда не годится, то осуждение становилось со временем тем невозможнее, чем более я приближался к достижению своей цели — приобретению денег и общественного положения. Каждый имел бы теперь право сказать мне, что лучше было бы подумать о собственных ошибках, а потом исправлять ошибки других. Мне нужно было закрыть глаза, чтобы не видеть недостатки общества в настоящем, совсем так, как закрывал глаза относительно своих собственных недостатков в настоящем. Я ведь знал, что они живут и дышат каждую минуту — эти бездольники, которым приходится и голодать и холодать и надеяться не на что. Я знал, они именно теперь, сегодня терпят нужду и живут в духовной тьме. И в то же время я знал, что я сам с каждым днем стремился к приобретению все большего состояния и больших познаний, что я ел хорошо, одевался тепло, жил удобно и что если и случалось иногда уставать от работы, то я всегда имел возможность отдохнуть и развлечься. Но я объяснял себе это тем, что различие в наших положениях было следствием долгого исторического развития. Я изучал ход этого развития, толковал о его причинах, пред-

 

 

— 102 —

 

лагал законы и всевозможные меры для противодействия злоупотреблениям. Но основываясь на своих летах и на своей опытности, я будто бы все яснее понимал, что причины различного положения людей лежали слишком глубоко, слишком далеко в прошедшем, чтобы их можно было сразу уничтожить.

Теперь же я понял, что „причины" эти все были во мне и, что было действительно в моей власти уничтожить их — сразу или постепенно, как сам захочу.

Когда я понял, что такое равенство по воле Божьей, — равенство, основанное на том, что мы все дети одного Отца, — то я должен был поразиться, как именно я далек был от истины! С какой непонятной слепотой я, соболезнуя о неравенстве между людьми, до сих пор исключал себя из общего числа причиняющих это неравенство. Когда же я теперь обратился к самому себе, мне ясно стало, что как ни старался я вообразить себя одним из самых горячих защитников равенства, я тем не менее сам препятствовал его осуществлению. Сами стремления мои шли совершенно вразрез с осуществлением этого равенства; я ведь соперничал с другими, чтобы самому выдвинуться вперед и оставить их позади себя. Несмотря на все великие теории, я же сам готов был кланяться, чтобы снискать себе благосклонность и милость начальства. И сам ведь я считал необходимым держать на надлежащем расстоянии подчиненных мне людей. Ведь я же сам, который работал, когда хотел и сколько хотел и для какой цели хотел, я принимал услуги наемных людей, работающих полных двенадцать часов в сутки без всякого разнообразия и без всякого отдыха и за плату, которою едва могут прокормиться. Сапожники, портные, извозчики, ломовые, лакеи, сторожа, рыночные продавцы и дворники — работа всех этих людей должна была лишь служить моей свободе и удобству. — И наконец у себя дома я принимал услуги наемных слуг, с которыми не стал бы есть за одним столом и не пошел бы рядом по большим улицам города.

Теперь я не мог уже более никак объяснить это противоречие между существующими отношениями и Божьей волею, недействительным или несуществующим. Я не мог бо-

 

 

— 103 —

 

лее сомневаться в том, что мне именно в себе нужно были уничтожить этот корень неравенства между людьми и что мне не только рассуждением, но и делом следовало признать братьями и сестрами тех, которые накрывали мне стол, убирали объедки со стола, чистили мои сапоги, приводили в порядок мою одежду и т. п.

И прежде, я никак не мог бы поверить, что это сознание моего превосходства, как превосходства барина над слугою до такой степени проникло все мое существо — а я ведь всегда считал себя до корня волос „демократом" и „либералом".

Пока вопрос касался только теории, что обязанность людей осуществить равенство между собою, до тех пор все казалось мне ясным и естественным. Но когда мне самому наконец действительно пришлось осуществить это равенство и послужить своему же слуге, то я должен был большим усилием принудить себя к этому, точно вопрос был о неслыханном для меня унижении, и когда мне наконец удалось побороть себя, то я как дитя радовался этому — как будто совершил великий подвиг. Или же когда я заставил себя в метель и непогоду сгребать снег на улице и при этом нечаянно наткнулся на одного знакомого мне художника, я смутился и покраснел как будто он меня поймал уж и не знаю в каком неприличном месте.

Как особенно живо характеризующее в этом отношении я должен рассказать еще следующее:

Между всеми братьями, над которыми я привык считать себя господином, сапожники менее всех казались мне близкими. Надо признаться, что когда я представлял себя, спускающимся в их мастерскую в сыром темном подвале и садящегося там рядом с ними, чтобы учиться сапожному ремеслу, то будто неприступная стена вырастала передо мною. Возникали тысячи доводов против этого. Это ведь был бы совсем напрасно потерянный труд и какая была бы мне от него польза? — разумное разделение труда ведь только благоприятствует общему благу: — конечно я принесу гораздо более пользы человечеству, если стану писать, чем шить сапоги; — сапожники пожалуй не поймут меня и станут за спиной смеяться надо мной; — другие же люди быть может объ-

 

 

— 104 —

 

яснят мой поступок желанием оригинальничать и пожалуй еще скажут, что я только подражаю Льву Толстому. Но между тем у меня было совершенно ясное сознание, что я стоял на пути истины, и я тотчас же понял, что все эти возражения были только одними мнимыми препятствиями и что я с умыслом отклонился бы от пути истины, если бы дал им повлиять на себя. Чем невозможнее мне казалось привести в исполнение это намерение, тем яснее мне становилось, что я должен исполнить его, — что я должен побороть свое отвращение. Эта душевная борьба уяснила мне только, как далеко я значит уже ушел от истины.

Наконец я отправился к одному знакомому сапожнику, у которого я с давних времен заказывал сапоги. Здесь натолкнулся я на первое затруднение. Как мне было объяснить свое дело сапожному мастеру, который, конечно, не мог и подозревать чего-либо подобного! Что он подумает обо мне, когда услышит мое странное желание! — И этот созданный мною образ моего прежнего я, имел еще и теперь такое влияние на меня, что я не мог себя заставить прямо сказать, что желаю обучиться сапожному ремеслу. Я старался, разговаривая с ним, скрыть свое смущение и я думаю, что мне и удалось интонацией и выражениями сохранить неизменным то представление, которое он, на основании моего общественного положения, раз составил себе обо мне. Ибо он нисколько не удивился. Я сказал ему, что хочу ближе познакомиться с рабочим классом, ближе узнать условия их жизни, и что потому мне хочется провести некоторое время в их мастерской, и, работая вместе с ними, говорить с ними и расспросить обо всем касающемся их. Сапожник нашел мой план очень разумным, и я очевидно продолжал быть для него тем же барином, как и прежде.

Но судьба приготовила мне новое испытание. Сапожник объявил, что несмотря на его желание исполнить мою просьбу, это было невозможно, потому что у него в мастерской и так было слишком тесно. И он указал мне одного товарища своего по ремеслу, где было просторнее, чем у него.

Прежде чем уйти, я начал шутя говорить с ним о чем-то другом, чтобы этим как бы изгладить ложное понятие,

 

 

— 105 —

 

которое он мог получить обо мне. И все-таки я будто чувствовал, что он взглядом провожал меня до самой двери, точно хотел сказать: гм, так он значит все-таки не из тех! И расстояние между нами будто сократилось, он наверно считал меня теперь себе равным, с которым мог обращаться более фамильярно. Я чувствовал как его улыбка провожала меня и это причинило мне истинное страдание.

Но теперь это мое чувство не было таким, чтобы я не мог проверить его и стать вне его. Напротив, оно именно и выяснило мне, что я теперь-то и борюсь со своим прежним существом, что я клочок за клочком отрывал от того образа, который был основанием всей моей прежней жизни. На улице первое свежее дуновение ветра, пахнувшего на меня, снова очистило мою душу и правда снова предстала мне ясною, как самый свет.

Немедля я отправился к другому сапожнику. И теперь я прямо и просто изложил ему дело, объяснил, что желаю обучиться сапожному ремеслу и быть принятым в его мастерскую. Условия он мог назначить сам, по собственному усмотрению. Он, правда, удивился моей просьбе, но не отказал мне в ней.

Но и здесь я не мог удержаться, чтобы не попробовать хотя отчасти подправить тот разбитый образ свой, и когда мы согласились на счет условий, я прибавил, что мое намерение было в то же время изучить условия жизни рабочего класса.

— Да, да, так-с, я понимаю, вы сударь, вероятно сочинитель?

Я подумал, что настоящие мои испытания начнутся в той мастерской и потому все равно останется ли он тут при ложном понятии обо мне.

Он тотчас же был готов к моим услугам, помог мне взять пальто и провел меня в мастерскую.

Это была очень маленькая и темноватая комната в подвале, производившая с первого взгляда впечатление беспорядочности и нечистоты. Свет падал сверху, с трудом проникая сквозь овальные окна подвала. Воздух в комнате был удушливо-жаркий.

Все взрослые мужчины и мальчики, работавшие в мастер-

 

 

— 106 —

 

ской, сразу прекратили свою работу, увидав меня в сопровождении мастера.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2017-02-07; просмотров: 97; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.223.106.232 (0.111 с.)