ТОП 10:

Ю.М.Лотман как биограф. «Сотворение Карамзина»: модель биографического романа-реконструкции



Ю.М.Лотман не ограничился лишь теоретическим анализом специфики биографического жанра. Он сам пробовал свои силы в этом жанре, представив жизнеописания А.С. Кайсарова и А.С.Пушкина [51, 52]. Один из лучших биографических опытов Лотмана – «Сотворение Карамзина» (1989), роман-реконструкция, как назвал его сам автор [67]. Выше мы отмечали, что лотмановские теоретические модели и конструкции являлись результатом тщательнейших эмпирических исследований в области истории литературы и культуры. Это в полной мере относится к биографии Карамзина. Его жизнью и творчеством Ю.М.Лотман интересовался со студенческих лет, он блестяще ориентировался в «карамзиноведении». Б.Ф.Егоров недаром назвал своего друга и соратника карамзинистом [35, с. 8]. (Перу Бориса Егорова принадлежит одно из наиболее обстоятельных исследований жизни и творчества Ю.М.Лотмана [36]).

Лотмановская биография Карамзина вышла в издательстве «Книга» как научно-популярное произведение, продолжающее серию «ЖЗЛ». Однако, это не снизило теоретико-методологической значимости «Сотворения Карамзина», автору пришлось лишь «спрятать» внутрь текста концептуальный каркас, создать у читателя ощущение легкости, творческой свободы, непосредственности. В этом гармоничном композиционном соединении концептуальности и «свободного дыхания» самой описываемой жизни заключается мастерство биографа, которое в полной мере продемонстрировал Ю.М.Лотман. Не случайно его роман-реконструкция начинается с метафоры строительства и позднее воссоздания, воскресения храма, «свободного храма, такого, какого еще не было» [35, с. 11].

В этом же издании «Книга» на 6 лет раньше, в 1983 году, выходит еще одна биография Карамзина - «Последний летописец», принадлежащая перу замечательного историка Натана Эйдельмана [102]. Он также неоднократно обращался к биографическому жанру, прежде всего, исследую жизнь и деятельность декабристов - М. Лунина, В.Раевского, И.Пущина, С. Муравьева-Апостола (См., в частности: [97,98,99,101]). Н. Эйдельман также исследовал теоретические проблемы биографического подхода. Об этом он писал, в частности в статье «Об историзме в научных биографиях» [100]). Исследователь считал создание научных биографий исторических деятелей существеннейшим элементом исторического исследования в целом. При этом, подчеркивает Эйдельман, историзм научной биографии не может быть достигнут без анализа «субъективного фактора» и психологии изучаемой личности. На этой аксиоме в начале 70-х годов прошлого столетия ему приходилось напряженно настаивать в условиях преобладания объективистского, формационного подхода к истории, превратно понятой схемы Маркса. Между тем, сам К.Маркс в ряде своих работ, в том числе в великолепном «18 Брюмера Луи Бонапарта» глубоко проанализировал роль личности (субъективного фактора) в историческом действии [71]. Так, позднее через новое прочтение этой работы Э.Ю.Соловьев отстаивал право исследовать проблему «личность и ситуация», обосновывал позиции научно-исторической биографистики [91, 92]. В этой связи, оценивая обоснование принципа историзма в научных биографиях, предложенное Н.Эйдельманом, нельзя забывать в каких условиях, в каком научно-идеологическом контексте оно было предпринято.

Историк выделяет специфически трудности в работе историка-биографа. Они в частности, возникают при изучении и попытке биографического представления жизни тех общественных деятелей, чьи взгляды и социально-политическая роль менялись. Возникает «соблазн» через знание «итога» жизни спроецировать ее «результат» на исходные данные, с предубеждением отнестить к ранней деятельности, искать в ней «первородный грех». В пример Н.Эйдельман приводит историю жизни М.Н.Муравьева, одного из основателей «Союза благоденствия», ставшего впоследствии «Муравьевым-вешателем». Он упоминает также о недоверии многих пушкинистов к воспоминаниям друга поэта И.П.Липранди, одному из основных источников об «одесском» периоде жизни Пушкина. Недоверие возникло потому, что Липранди первоначально испытывал симпатии к декабристам, а потом стал реакционером (См.: [100, с. 19]). Для историка-биографа существует как соблазн «предписанного» первородного греха, так и соблазн «первородной святости». Верность благородным, прогрессивным идеалам от юности до старости также не должна рассматриваться как первоначально заданная. Об этом Эйдельман пишет, приводя в пример возможную оценку жизненного пути Герцена и Огарева и предупреждает, что не стоит делать «мальчиков», давших клятву на Воробьевых горах, умнее и глубже своих сверстников, мерить их юность меркою достигнутой зрелости: «прямая и гладкая дорога от Воробьевых гор до «Колокола» - скучная неправда» [100, с. 23] и измена принципу историзма. Тем более, что сам Герцен, вспоминая о своем юношеском максимализме, не упускал случая «улыбнуться над ним». К слову, Эйдельман очень высоко оценивает опыт автобиографических самонаблюдений, подобный герценовскому «Былому и думам», считая такой опыт («человек приостанавливается в раздумьях и начинает разбор себя») важнейшим источником знаний о личных, психологических мотивах деятельности.

Эйдельман подчеркивает: исследователь должен искать известную меру, определяющую связь между разными событиями и этапами жизни своего героя. Здесь он вновь обращается к обоснованию принципа историзма, который не должен ограничиваться лишь объективными, социально-политическими факторами. Иначе нельзя будет понять, почему «при сходных обстоятельствах одних Муравьевых «вешают», другие сами «вешают» [100, с.22]. Должен быть предпринят сложный конкретно-исторический анализ, учитывающий эволюцию окружающего мира и формы его «сплава» с психологией изучаемого лица.

Н.Эйдельман едва намечает вопрос о неизбежных трансформациях памяти в автобиографических текстах. Эта тема – одна из самых разрабатываемых сегодня (См., в частности: [26]). Она является одной из ключевых и для Лотмана. Эйдельман формулирует ее несколько в ином контексте: трудности соблюдения «исторических рамок» при изучении биографии значительно увеличиваются, когда приходиться уяснять реальные отношения между различными деятелями [100, с.26]. Такие трудности часто возникают потому, что историков более позднего периода «вводят в заблуждения» автобиографии и мемуары. Речь снова идет о Герцене и его воспоминаниях, но уже в критическом ключе. Требуется восстановить истинный характер отношений Пушкин-Герцен. При детальном анализе, уже за пределами автовоспоминаний, выясняется, что при жизни поэта Герцен не упоминал его в своих работах и гибель Пушкина не вызвала у него тогда тех важных размышлений, которые появились позднее. Позже в 40-е годы у Герцена произошло своеобразное приближение к Пушкину, которое он потом «опрокинул» в своих воспоминаниях в прошлое. Уже в 50-е годы Герцен пишет, что весь Петербург плакал, когда узнал о гибели поэта. На что литератор А.А.Чуликов полемически отреагировал: «Неужели это Ваше мнение и Вы не наше поколение?» [100, с. 26]. Такие проблемы ставит в связи с использованием биографического жанра в историческом исследовании Н.Эйдельман. В заключение отметим, что время сместило актуальность ряда положений его обоснования. Те позиции, на которых историк специально настаивал почти полвека назад (учет роли субъективного фактора в истории) сегодня уже не вызывают сомнения, а то, что он очень точно, но лишь пунктирно отметил (трансформации в оценке исторических событий и деятелей, искажения памяти в автобиографических текстах) обрело предельную актуальность.

Далее мы сопоставим в общих чертах две версии биографии Н.Карамзина (Н.Эйдельман и Ю.Лотман) и теоретико-методологических оснований этих версий.

В предисловии к «Сотворению Карамзина» Б.Ф.Егоров определил специфику книги – не исследование творчества и не биография в смысле перечня внешних фактов, а «биография души», в которой отразилась история «самосотворения» выдающейся личности (См.: [35, с. 7]). Акцент на реконструкции внутреннего мира историка, писателя, общественного деятеля потребовал: а) тщательного отбора биографического материала - многое сознательно оставлено «за текстом», подвергнуты тщательной критической проверке факты, считавшиеся биографическими лишь на основании отождествления Карамзина с литературным героем «Писем русского путешественника»; б) синтеза научного и художественного подхода. Егоров обращает внимание на разные формы такого синтеза. Одна из возможностей – при недостатке фактов они художественно досочиняются, обеспечивая приведение в стройную систему хаоса дошедших до нас отрывочных сведений. Такую стратегию использовал Ю.Тынянов, который сомнительной версии «утаенной любви» Пушкина к Карамзиной придал статус почти реального факта. Стратегия Лотмана иная. Он следует методу своего героя, автора «Истории государства Российского»: опора на проверенные факты и отказ от вымысла. При этом сам Карамзин называет свою «Историю» «поэмой», демонстрируя художественное «искусство композиции» реальных фактов. Ю.Лотман к «искусству композиции» добавил бы «искусство дешифровки и реконструкции». Реконструкция для него ключевое слово. Метод и стратегия биографической реконструкции, предложенной ученым, стали его существенным и во многом еще до конца неоцененным вкладом в развитие как биографического подхода, так и методологии современного гуманитарного знания в целом. На актуальность и значительный эвристический потенциал лотмановской «биографической реконструкции» обращает внимание, в частности, российская исследовательница И.Полякова. Она использует этот прием для воссоздания биографии почти забытого русского философа и богослова Федора Сидонского [77]. Биографическая дешифровка-реконструкция приобретают особую значимость при скудности фактического материала, как в случае с Сидонским. На первый взгляд, в отношении Н.Карамзина о дефиците фактов говорить не приходиться. Но это лишь на первый взгляд. Ю.М.Лотман подчеркивает, как тщательно скрывал первый русский историк факты своей жизни от постороннего взгляда, он не вел дневников, не хранил писем. Существовала и социально-политическая обусловленность «биографического дефицита»: самые «спокойные» русские писатели, к которым относится Карамзин, нам фактически неизвестны, официальных документов о событиях их жизни почти нет - они не ссылались, не арестовывались, не находились под полицейским надзором.

Мы не претендуем на полноту анализа «Сотворения Карамзина». Оставляя в стороне исторические, литературоведческие и «карамзиноведческие» аспекты работы, мы сосредоточимся именно на «биографической реконструкции». Соединим дешифровку с реконструкцией вслед за самим Лотманом, который подчеркивал эту связность в формуле: дешифровка – всегда реконструкция [55, с. 336]. Она сформулирована в работе «Внутри мыслящих миров», которая, напомню, писалась одновременно с «Сотворением Карамзина». Данный подход применяется как в отношении утраченных фактов и текстов, так и в отношении сохранившихся, дошедших до нас.

Стратегию «романа реконструкции» Лотман отделяет от «детективного соблазна» - превращения в «роман-расследование». Этот соблазн особенно велик в условиях дефицита фактов о жизни героя, когда лакуны легче всего заполнить поиском сенсационных «тайн» и «загадок». Лотман критикует популярную не только в биографической беллетристике, но и в литературоведении («детективное литературоведение») схему «пресловутого «сеанса черной магии с полным ее разоблачением» - сначала «тайны» и «загадки», а потом «полное разоблачение» [58, с. 230].

Возвратимся к метафоре храма, через которую сам Ю.М.Лотман вводит нас в свою творческую лабораторию биографа, автора романа-реконструкции. Он подчеркивает, что жанр романа-реконструкции по-настоящему еще не родился, поэтому в тексте «Сотворения Карамзина» идет параллельная работа – над образом героя романа-реконструкции и над определением специфики жанра. Герой романа-реконструкции «строил себя как храм», а после смерти унес с собой свою личность, которая и есть тот храм, что придает единство и смысл его сочинениям. «Но рано или поздно приходит биограф. Он тщательно собирает источники: листы книг, писем, дневников, листы воспоминаний современников. Но это не жизнь, а лишь ее отпечатки. Их еще предстоит оживить. И биограф становится реконструктором» [67, с. 12]. В чем суть и специфика его работы?

1. Сочетание точного знания с интуицией и воображением (не раз упомянутое нами и многочисленными исследователями биографического дискурса «интерпретирующее воображение!). Чем ближе исследование к отдельной человеческой личности, тем важнее роль интуиции. Но чем важнее роль интуиции, тем строже, точнее, научнее должны быть «контролирующие ее тормоза» [67, с.14]. Автор биографической реконструкции работает в пограничной зоне между наукой и художественной литературой, он сочетает в себе черты романиста и исследователя, но осуществляет их синтез – не являясь ни тем, ни другим. Лотман утверждает, что произведения такого жанра имеют ярко выраженный внутренний диалогический характер, он допускает, что наиболее совершенная их форма- диалог между ученым и романистом, где слово попеременно берет каждый из них. В этом смысле «легкий» биографический жанр оказывается для многих непосильной ношей, в силу предъявляемых к биографу разнонаправленных требований. Как нам представляется, в данном контексте создание биографического произведения – «высший пилотаж» гуманитарного исследования. Тут мы опираемся на мнение Дильтея, который считал биографическое описание - вершиной в сфере «наук о духе».

2. Особое внимание к сохранившимся деталям, лишь отсылающим к утраченному единому целому жизни-биографии. «Филигранный труд интерпретатора должен сочетаться с умением найти детали ее место» [67, с.12].

3. Строгое различение между «вымыслом» и «домыслом». Сюжет биографической реконструкции создается исключительно жизнью. «Домысел не может иметь места, а вымысел должен быть строго обоснован научно-истолкованным документом» [67, с. 13]. Однако как провести такое различение? Лотман не дает дефиниций разрешенному «вымыслу» и запретному «домыслу», он лишь указывает на невозможность «дополнять не хватающие куски колонн камнями собственного производства» (тыняновская «утаенная любовь» Пушкина). Ключ к разгадке не в методологическом введении, а в самом тексте «Сотворения Карамзина», в конкретных ситуациях «воссоздания» (не «создания» - уточняет Лотман!) биографической целостности. Не вдаваясь здесь в детальный анализ таких ситуаций, мы лишь отметим особую «модальность» высказываний исследователя, когда речь идет о непроверенных фактах и версиях событий жизни Карамзина, то есть о «вымыслах»: «возможно», «наиболее вероятно в данном историческом контексте», «могло иметь место, поскольку сообразуется с особенностями характера героя» и т.д. Этой модальности Лотман строго следует, не позволяя себе переходить к категорически утвердительному тону «домыслов», где сомнения в достоверности излагаемого откинуты. Здесь очень важное различие между «домыслом» и «вымыслом» в его первом приближении.

Кроме того, процесс биографической дешифровки должен сопровождаться по возможности четким указанием на зоны биографического «умолчания», где невозможен ни «вымысел», ни «домысел». Так, приводя свидетельство А.И.Плещеевой о том, что Карамзин должен был отправиться в заграничное путешествие, поскольку над ним довлела фигура некоего «злодея» и «Тартюфа» Лотман ( в данном случае совместно с Успенским [70, с. 535]) отказывается от попыток разгадки или интерпретации данного сообщения. Расшифровать его мы пока бессильны: ни кто такой Тартюф, ни в чем его злодейство мы не знаем и не имеем оснований для построения «обоснованных гипотез», подчеркивают авторы развернутого комментария к карамзинским «Письмам русского путешествия». В данном случае перед нами сознательный отказ от весьма привлекательной «детективной стратегии» биографического описания, которое могло бы сконцентрироваться вокруг поисков упомянутого «злого гения» Карамзина. Итак, возможность выдвижения «обоснованной гипотезы» становится критерием возможности использования «вымысла», в принципе допустимого для процедуры биографической реконструкции. Кроме этого критерия, ограничивающего произвол биографического вымысла, могут быть и соображения этического порядка (это еще один пример того, как этос исследования сопрягается с его методологией). В данном случае позволим себе от Ю.Лотмана обратиться к С.Аверинцеву, который в своем варианте биографической реконструкции интеллектуальной биографии Вяч. Иванова (См.: [3]) также постоянно обозначает зоны, касаться которых он считает некорректным с научной точки зрения и безнравственным - с этической. Обнаруживает эти зоны «совесть». Жизнеописание, в том числе и интеллектуальная биография, должно быть «совестливым». И это не просто этический императив, это – методологическое требование к биографическому жанру. Каковы же те жизненные и творческие темы Вяч. Иванова, предельно осторожного и целомудренного обращения с которыми настоятельно требует С.Аверинцев. Во-первых, это тайны биографии поэта, связанные с его метафизическими интуициями. Они, входят в компетенцию биографа лишь в качестве топики текстов самого Иванова. «Не попусти Господь исследователювообразить себя духовидцем: не может быть ничего конфузнее» [3, с. 23]. Во-вторых, вопрос о христианском обращении поэта, о внутренних свойствах этого обращения (в том числе, перехода в католичество). Как пишет сам С.Аверинцев, это «вопрос почти невозможный по своему устрашающе интимному характеру». Он запрещает себе «умствовать о тайнах души, а тем паче души поэта, в тоне судьи, самонадеянно узурпируя суд Божий» [3, с. 57], не приемлет часто присутствующий в штудиях на эту тему «инквизиторский, демонологический или агиографический тон». Вместе с тем, отношения Вяч. Иванова с религией и церковью – одна из важнейших тем книги Аверинцева, однако представлена она в историко-культурном и историко-литературном контекстах, в перспективе духовных (не интимно-душевных!) поисков, характерных для Серебряного Века.

4. Активность автора биографической-реконструкции направлена на воссоздание целостного идеала личности, который создавал в своей душе герой биографии и по которому он сам себя строил. В поле внимания исследователя попадают также нереализованные и отброшенные возможности самостановления. И если «история не знает сослагательного наклонения» (весьма сомнительная позиция с точки зрения многих историков), то биограф-реконструктор обязан учитывать альтернативы жизненных планов, которым не суждено было реализоваться.

Биографическая реконструкция является одной из составляющих археологии культуры. При этом культура предстает, прежде всего, как совокупность судеб людей, в ней пребывающих. Личность репрезентирует культуру, но в перспективе биографической реконструкции это репрезентация особого рода, подчиняющаяся магическому закону подобия: часть подобна/равна целому. Судьба человека не только подобна, изоморфна, но и равнозначна судьбе культуры. «И как судьба Гамлета или Отелло, занимающая всего несколько часов сценического времени, подобна и равнозначительна судьбе человечества, так и участь одного деятеля культуры равна по значению судьбам всей культуры в целом» [67, с. 14]. История, отражаемая в одном человеке, в его жизни, быте, жесте, изоморфна истории человечества – это также ключевая идея лотмановских «Бесед о русской культуре» [53], где он разрабатывает «поэтику бытового поведения», реализуя формулу, рожденную еще в своей ранней биографической работе о Пушкине: «История проходит через Дом человека, через его частную жизнь» [51, с. 117]. В свете «поэтики бытового поведения» Лотман определяет метод «Бесед…»: видеть историю в зеркале быта (быт - это обычное протекание жизни в ее реально-практической форме, это вещи, которые окружают нас, наши привычки и каждодневное поведение); мелкие кажущиеся разрозненными детали освещать «большим светом» исторических событий (См.: [53, с. 10]).

Именно этому аспекту лотмановского наследия большое внимание уделяют представители англо-американской школы «нового историзма», подчеркнул упомянутый нами исследователь творчества Ю.М.Лотмана Ким Су Кван (См.: [42, с. 109]). В рамках «нового историзма» (термин шекспироведа Стивена С.Гринблата, введенный в статье об Английском Возрождении (См.: [31, 109, 110, 111, 112]), научной дисциплины, возникшей на границах истории, социологии, литературоведения (междисциплинарность!) культура также представлена как текст, разрабатывается «поэтика культуры». «Новый историзм», по словам А.Эткинда, история не событий, но людей и текстов в их отношении друг к другу. «Его методология сочетает три компонента: интертекстуальный анализ, который размыкает границы текста; дискурсивный анализ, который размыкает границы жанра, реконструируя прошлое как единый, многоструйный поток текстов; и наконец, биографический анализ, который размыкает границы жизни, связывая ее с дискурсами и текстами, среди которых она проходит и которые она продуцирует [104]. (См.: о феномене «нового историзма»: [8, 32, 92, 93, 114]).

От общеметодологических замечаний, касающихся специфики биографической реконструкции, перейдем к образу Н.Карамзина, созданному Лотманом. Неизбежный для любого биографа отбор фактов и событий осуществляется на основе выделения ключевого смыслообраза, в свете которого видится биография героя. Этот смыслообраз для биографа – шифр судьбы героя, тайна и загадка его жизни. Категориально «ключевой смыслообраз» можно сравнить с лотмановским же текстопорождающим «исходным символом». («Первым звеном порождения текста можно считать возникновение исходного символа, емкость которого пропорциональна обширности потенциально скрытых в нем сюжетов», пишет Ю.М.Лотман в работе «Внутри мыслящих миров» [55, с. 214].) Затем «символическая концентрация разного в едином» сменяется линейным развертыванием единого в разных эпизодах, в данном случае биографических. Символ-смыслообраз провоцирует дальнейшее сюжетное движение и линейное построение нарративного текста.

Для Лотмана таким смыслообразом стало «самосотворение». Он опирается на замечание П.Чаадаева, который в письме к А.Тургеневу, написал, что Карамзин – талантливый человек, который «сотворил себя писателем». Лотман представил жизнь своего героя как непрерывное самовоспитание, где духовное «делание» и историческое творчество, сотворение своего «я» и человека своей эпохи сливаются. Внешние обстоятельства биографии Карамзина он привлекает как описание мастерской, в стенах которой совершалось самосотворение. Идея самосотворения является частью концепции жизнетворчества, которую Ю.М.Лотман предложил еще в биографии Пушкина. Ее многие исследователи считают значительным вкладом ученого в методологию биографического анализа (См. например: [18]). Специального детального описания этой концепции-установки Лотман не представил. Б.Ф.Егоров, который критически относится к самой идее жизнетворчества, приводит в своей монографии адресованное ему письмо Ю.М.Лотмана (1966 г.) [36, с. 179-181]. В ответ на несогласие Егорова, высказанное в рецензиях на лотмановские книги о Пушкине, Лотман уточняет свою позицию: «…Вы отождествляете представление о сознательности жизненной установки с рационалистическим планом, методически претворяемым в жизнь. А речь идет совсем о другом – о сознательно-волевом импульсе, который может быть столь же иррационален, как и любая психологическая установка. Один из смыслов замысла моей книги в том, чтобы написать биографию не как сумму внешних фактов (что и когда случилось), а как внутреннее психологическое единство, обусловленное единством личности, в том числе ее воли, интеллекта, самосознания» [36, с. 179]. Лотман отстаивает приоритет «внутренней логики» пути своих героев, их «внутренней биографии». При этом он не держится за термин «жизнестроительство», признавая в ответе-возражении Егорову, что «романтическое жизнестроительство» (о Пушкине), возможно, не слишком удачное изобретение, раз оно затемняет суть дела. Суть он проясняет не новым термином, а биографическим примером, более соответствующим специфике предмета обсуждения: «Юный Шуберт заражается сифилисом (случайно!) и погибает. Но не сифилис, а «Неоконченная симфония» - трагический ответ души на «обстоятельства» - становится фактом его внутренней биографии» [36, с. 181].

Ю.Лотман подчинил свою версию биографической реконструкции смыслообразу самосотворения, сосредоточившись на первом периоде жизни Н.Карамзина, когда он ищет и творит себя. На страницах романа мы встретимся с автором «Писем русского путешественника», но почти не увидим автора «Истории государства Российского», он лишь будет «из будущего» задавать перспективу и вектор «самосотворения». Вероятно, Лотману не так просто было отказаться от подробного описания жизни историка и выдающегося общественного деятеля. Он сознательно подчинился смыслообразу «самосотворения». Вместе с тем автор биографии достаточно свободен в выборе такого «шифра судьбы» своего героя. Так Н.Эйдельман свободно подчинил свое биографическое исследование, посвященное Н.Карамзину, другому образу, вернее двум контрастным образам: «последний летописец – первый историк». Уже в самом выборе мы видим, что для Н. Эйдельмана, как для историка, были гораздо более значимы проблемы исторической науки, ее методологии, ее морально-нравственных дилемм. Н.Эйдельмана глубоко волновала конгениальная его собственным раздумьям и судьбе тайна «призвания» историка, его миссия «объективного свидетельствования», его отношения с властью и идеологией и т.д. Этой задача подчинена структура книги «Последний летописец». Ее сравнение с лотмановской версией биографии Николая Карамзина – интересная исследовательская задача, которая нуждается в отдельном рассмотрении. Мы лишь отметим, что и для Н.Эйдельмана смыслообраз самосотворения также очень важен, однако, используя его, он в большей степени подчеркивает моменты биографических трансформаций и сломов: «Карамзин ломает биографию – литератор записывается в историки» [102, с. 26]

Ю.Лотман буквально несколькими емкими штрихами очерчивает исторический контекст, в котором свершалась биография его героя: «первые его сознательные впечатления были связаны с восстанием Пугачева, предсмертные размышления – с 14 декабря 1825 года» [67, с. 15]. Мы погружаемся в чужую жизнь внезапно и полностью. Так, можно входить в воду, «ныряя», а можно – постепенно, осторожно, с трудом привыкая. Такая «ныряющая» характеристика исторической эпохи выглядит как свободная импровизация. Однако при этом – она плод и сжатая формула глубоких исследований и осознанного выбора главного содержания историко-культурной ситуации, повлиявшего на героя биографии. Подобное точное, внезапное, емкое и одновременно образное погружение в контекст продемонстрировал и С.Аверинцев в «интеллектуальной биографии» Вяч.Иванова. («В год, когда его жизнь начиналась, в «Русском вестнике как раз печаталось «Преступление и наказание»; в год, когда она окончилась, в аргентинском издательстве вышел сборник Хорхе Борхеса «Эль Алеф; эти синхронизмы дают понятие о дуге, которую успела тем временем описать часовая стрелка культурной истории человечества» [3, с. 18].). Можно говорить о необходимом биографу искусстве описания историко-культурного контекста, требовании не перегружать его немотивированными деталями. Этим грешили, в частности, многие исследования советских лет, посвященные жизни и творчеству исторических деятелей. Они сопровождались слишком детальным описанием исторического контекста, где главными были вопросы социально-экономического развития. Такой ход диктовался приверженностью канонам исторического материализма - приоритет экономического базиса и общественного бытия над общественным сознанием. Справедливости ради, стоит также заметить, что такая установка не только «истматовская», но и объективистски-позитивистская в целом.

Важный тезис «Сотворения Карамзина»: самосозидание касалось не только самого героя, но и определенных форм, стилей жизни, которые были необычны для своего времени, но, во многом, благодаря Карамзину, «прижились» в русской культуре. Поэты и литераторы конца 18-го века делили жизнь между искусством и государственной службой. На этом фоне «безмундирная» жизнь Карамзина резко выделялась. В 18 лет он снял мундир Преображенского полка и больше никогда не облачался в форменную одежду. На самые лестные предложения Александра I он неизменно отвечал отказом. Он утвердил литературу как общественное служение, которое выше государственной службы. Его идеалом была независимость, а представления о счастье связывались с частным существованием, тесным кружком друзей, семейной жизнью. Превыше всего Карамзин ставил достоинство человека, а за свою личность он считал себя «в ответе перед Россией» (См.: [67, с. 15-16]). На уровне идеала и модели такие установки не представляли собой чего-то нового, новым стало их особое воплощение в биографии, в «формах жизни» и жизненных актах. Ю.Лотман подчеркивает, что Карамзин завещал русской культуре не только свои произведения, но и человеческий облик, без которого в литературе пушкинской эпохи зияла бы ничем не заполнимая пустота.

Одна из самых серьезных трудностей в процессе биографической реконструкции, особенно по отношению к литератору, - проведение границы между реальной личностью, о которой идет речь, и тем образом себя, который она создает и презентирует современникам и потомкам. Граница эта в принципе условна и подвижна, о чем мы уже упоминали, в частности, в разделе о М.Бахтине в контексте взаимоотношений «автора» и «героя». Мы также отмечали поставленную Ю.Лотманом проблему «мерцания» между первым и третьим лицом. В биографии Н.Карамзина эта проблема приобретает особые очертания. Почти все его произведения читатели (позднее многие исследователи) воспринимали как автобиографические, а его героев – как точный портрет автора. Литературная позиция писателя легко переносилась на его человеческую природу. Задачу биографической реконструкции Ю.Лотман видит в данном случае в том, чтобы «разоблачить» такое отождествление и определить дистанцию между подлинным Карамзиным и героями его произведений. Особенно тщательно он осуществляет эту процедуру в отношении путешественника из «Писем русского путешественника». Литературного героя «Писем…» чаще всего отождествляли с Карамзиным, и эта традиция прочно закрепилась в карамзиноведении. Лотман подвергает «Письма…» сложной процедуре «дешифровки», полагая, что только так литературное произведение, содержащее вымысел, перестановку реальных фактов в угоду концепции, может стать источником биографических сведений.

Выполнением данной задачи Лотман не ограничивается. Он ставит вопрос о том, чем обусловлено такое отождествление Карамзина с его литературными героями. Один из важных тезисов работы – сам Карамзин не только ему не препятствовал, он провоцировал и стимулировал представление о своих героях, как о собственном alter ego, используя мнимо-автобиографическую манеру повествования. Парадокс, по Лотману, заключается в том, что в данном случае речь идет не об alter ego, а почти полной противоположности. Сентиментальный, открытый, ищущий интимных дружеских связей герой карамзинских произведений, лирический герой его поэзии – внутренне герметичный, ревниво хранивший свою душевную жизнь от внешних, даже самых дружеских, вторжений, Николай Карамзин. Литературный «сентименталист» не был «сентименталистом жизни». Такова загадка личности Николая Карамзина. Лотман ищет разгадку этой маскировки, в том числе, в социально-исторической обусловленности данной стратегии. Карамзин и в ипостаси писателя, и в ипостаси историка, обращался к широкому кругу читателей. От «Московского журнала» до «Вестника Европы» и «Истории государства Российского» он стремился к тому, чтобы обеспечить своим трудам как можно больше «пренумерантов» (подписчиков). Профессионально владея широкой аудиторией, Н.Карамзин (как и его современник И.Крылов), тщательно берег свою душевную закрытость, подчеркивает Ю.Лотман [67, с. 18].

Обозначенная сознательная стратегия на разрыв между имиджем и личностью, особенно актуальна сегодня в эпоху массовой культуры и публичности, поддерживаемой СМИ. Можно, пока достаточно осторожно, констатировать тенденцию: чем «публичнее» деятель культуры, тем большим будет несоответствие между его внешней и внутренней биографией. И в данном отношении при всем различии контекстов и целей, карамзинский «сентиментализм» и современные имитации искреннего и откровенного тона самопрезентаций «публичных людей» - это искусные маскировки неизбежной пропасти между имиджем и подлинным лицом. Это же и способ самосохранения для тех, чья жизнь всегда на виду, от слишком назойливого вторжения публики. Вполне возможно, что разрыв между маской и ликом Карамзина стал еще больше после случая, описанного Лотманом. Когда уже известный писатель готовился вступить в свой первый брак с Елизаветой Протасовой, А.С.Кайсаров, член кружка начинающих московских литераторов, воспитанных на произведениях Карамзина, написал обидную пародию «Свадьба Карамзина» - чин богослужения, смонтированный из стихотворений жениха. [67, с. 20]. Поэзия переносилась на личность поэта. И чтобы отвести удар от себя реального, следовало создать такой «публичный» образ героя, который мало что общего имел с автором, и таким образом стать неуязвимым для неизбежных уколов «общественности». «Он хорошо от нас спрятался», так сказал С.Аверинцев о Вяч.Иванове «добашенного» молчаливого периода, «хорошо спрятался» от нас и Н.М.Карамзин, показав, что «спрятать» себя можно через постоянную самопрезентацию.

Однако было бы упрощением полагать, что «лица» Карамзина, которые он являл читающей публике, были только искусно созданными масками. Ю.Лотман подчеркивает, что эти «лица» вполне реальны, они отражали разные этапы его биографии, разные периоды жизни. В противном случае, проницательный читатель заметил бы подмену и инсценировку, рано или поздно разоблачил бы сымитированную искренность.

Исследователь выстраивает определенную типологию «лиц» своего героя. Первое из них – идиллический «чувствительный герой», «нежной женщины нежнейший друг», удалившийся от честолюбия и общественных страстей. По мнению Лотмана, это не просто литературная маска или пародийный образ созданный полемистами, такой человек действительно реален в биографии Карамзина. Отступив на задний план, он остался в личности писателя и историка, как остается молодость в жизни повзрослевшего человека [67, с. 20]. При этом повзрослевшему приходиться отстаивать свое право на новый облик в конфликте со своими близкими, которые его не узнают, как не узнала после «проклятых чужих краев» прежнего «чувствительного юношу» Настасья Плещеева – ее с Карамзиным связывали тесные узы платонической дружбы. Лотман обозначает сам механизм такого сохранения себя-уже-как другого в себе-нынешнем и воспроизведения своего прежнего опыта. Человек изменился, но сохранил свой прошлый облик как пережитое, как впечатление-воспоминание, которое, неизбежно трансформируясь и искажаясь в памяти, тем не менее, не может стать «чужим». Лотман обращается к черновикам Достоевского к «Подростку», где указано, что дело художника - «…запастись, прежде всего, одним или несколькими впечатлениями, пережитыми сердцем автора действительно» [55, с. 212]. Нас это замечание касается с точки зрения сохранения (хранение «запасенного») в одной личности нескольких лиц. К слову, Лотман отмечает, что Достоевский, работая над «Подростком» и, думая «воскресить мечты детства», читал Карамзина (См.: [67, с. 318]).

Еще одно лицо Н.Карамзина – преданный ученик в кругу Н.И.Новикова, где он постигал не только тайны масонства, но и «науку самопознания». И затем право на «взросление», на отказ от масонских идей и освобождение от излишней опеки наставников Карамзину также пришлось отстаивать. Один из импульсов его заграничного путешествия, как счита







Последнее изменение этой страницы: 2017-01-26; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.236.132.132 (0.01 с.)