XIII. От «незримой коллегии» к королевскому обществу 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

XIII. От «незримой коллегии» к королевскому обществу



Зa несколько лет после тех роковых событий со­единенным силам Габсбургской монархии и като­лической Контрреформации удалось одержать почти полную победу. Реформация в Европе, казалось, вот-вот угаснет, и в мире не находилось места для проиграв­шего свою партию Льва — бывшего некогда королем Бо­гемии, но потерявшего земли, лишившегося права избрания императора и ныне коротавшего дни в Гааге в качестве нищего и зависимого эмигранта. Орел воистину востор­жествовал. Фридрих предпринял несколько попыток вер­нуть Пфальц вооруженным путем, но все они закончи­лись неудачно. И все же этот человек являл собой доста­точно заметную фигуру. Даже в своем унижении и отчаянии он оставался воплощением униженной и отча­явшейся протестантской Европы. Для многих же англи­чан он был еще и живым укором, напоминанием о том, как Стюарты, наследники королевы Елизаветы, позорно пре­дали ее дело, сложив с себя ответственность за сохран­ность европейского протестантизма.

Разобраться в характере Фридриха не так просто, как кажется на первый взгляд. Он, конечно, был никудыш­ным полководцем, наивным политическим деятелем, ма­лоэнергичным лидером. Как личность, он представляется слабым человеком, зависимым от жены и князя Анхальтского, не имеющим собственных стремлений и суждений. Но что можно сказать, к примеру, о его религиозной или интеллектуальной индивидуальности? Никто, я думаю, не задавался подобными вопросами. Все видевшие Фридри­ха в Хайдельберге, перед войной, поражались его искрен­ности. В искренности курфюрста, слава Богу, никто нико­гда не сомневался, но ярлыки, выдуманные пропаганди­стами из вражеского лагеря, желавшими выставить своего противника этаким слабохарактерным дураком, накрепко прилепились к его образу. Нечто подобное произошло и с Генрихом III Французским, человеком глубоко религиоз­ным, интеллектуальным, артистичным, созерцательным по своей натуре, чей подлинный образ был, однако, совершен­но искажен современной ему враждебной пропагандой.

Портрет Фридриха кисти Хонтхорста, написанный в Гааге уже после всех постигших курфюр­ста несчастий, кажется несколько идеализированным, но, быть может, мы ошибаемся, и художник просто правдиво запечатлел итог духовной трагедии, пережитой этим чело­веком. Мы видим перед собой представителя старинного германского императорского рода, отпрыска ветви Вит­те льсбахов, более древней, чем ветвь Габсбургов; и чело­век этот (как подсказывает воображение), постигнув ре­лигиозный и мистический смысл имперской судьбы, пере­жил нечто большее, нежели личную трагедию, — добро­вольное мученичество. Лицо его не соответствует расхожим представлениям об облике кальвиниста, но ведь пфальцский кальвинизм впитал в себя многие мистические тра­диции, и прежде всего герметико-каббалистическую тра­дицию Ренессанса, в том виде, в каком она существовала в здешних краях. Фридрих выбрал своим духовным на­ставником ученого-ориенталиста; быть может, подобно Ру­дольфу II, он искал эзотерический путь решения слож­ных религиозных вопросов. Лицо на портрете выражает душевную мягкость и благородство. И какие бы другие качества (справедливо или ошибочно) ни вычитывали в его чертах, могу сказать одно: любой, кому доводилось видеть портреты германских князей времен Тридцатилет­ней войны, сразу же поймет, что Фридрих был человеком совершенно иного, более высокого склада.

Война бушевала уж добрых десять лет, а протестанты несли страшные потери, когда наконец с Севера явился но­вый Лев-освободитель. Благодаря победам Густава Адоль­фа, короля Швеции, дело протестантов было спасено. Хотя конца ужасной междоусобице еще не было видно, Густаву Адольфу удалось затормозить победонос­ное наступление Габсбургов и тем самым обеспечить ус­ловия для выживания протестантизма в Европе. В ту по­ру и Фридрих отправился в Германию, вновь повидал свой разоренный войной Пфальц и, между прочим, был очень те­пло принят Густавом, признавшим за ним роль лидера не­мецких протестантских князей. Лев побежденный и Лев победоносный встретились и приветствовали друг друга; странно сказать, но они и умерли почти одновременно, в ноябре 1632 г.: Фридрих пал жертвой эпидемии, свиреп­ствовавшей в опустошенной стране, а Густав был убит в сра­жении под Лютценом. За короля Богемии и короля Шве­ции отслужили общую заупокойную службу — в Гааге. Любопытно отметить еще одну черту, сближающую этих государей, числившихся «Львами»: оба сходным образом использовали в своей пропаганде явления новых звезд, бла­гоприятные пророчества и пр., только один добился успе­ха, а второй потерпел неудачу. Наряду с культом Густава Адольфа в Англии жила и память о его предшественнике, другом Льве, причину поражения которого многие усмат­ривали в предательстве Якова I.

Вдова Фридриха, королева Богемии, даже в большей степени, чем ее умерший супруг, олицетворяла для опре­деленной части англичан ту политику поддержки про­тестантской Европы, которую, по их мнению, Яков I дол­жен был продолжать хотя бы ради дочери и зятя. Коро­лева Богемии, жившая в нищете и изгнании в Гааге, оставалась живым укором для всех тех, кто рассуждал подобным образом. По кончине Фридриха Елизавета продолжала жить в Гааге на правах овдовевшей короле­вы — королевы без королевства, очень бедной, существо­вавшей лишь за счет голландской благотворительности и нерегулярно поступавших английских субсидий; она не имела ни поместий, ни каких-либо иных источников дохода и могла найти нравственную опору лишь в своем королевском достоинстве и своих многочисленных де­тях, унаследовавших королевскую кровь. Как она вы­глядела в первые годы своего вдовства, мы можем судить по портрету, написанному Хонтхорстом в Гааге и запе­чатлевшему хотя и уставшую от жизни, но все еще энер­гичную и властную женщину. Елизавету часто обвиняли в легкомыслии и чрезмерной любви к удовольствиям, в действительности же она обладала очень сильным ха­рактером. Она не сломалась под жестокими ударами судьбы. Без сомнения, ее поддерживала гордость, но так­же и то воспитание в духе принципов Англиканской «низ­кой» церкви, которое она получила в детстве у очень хороших людей — супругов Харрингтонов. Такой Ели­завета и изображена на портрете Хонтхорста: печальная, но преисполненная достоинства, она стоит в саду, на холме, над протекающей внизу рекой (не должен ли этот пейзаж напомнить о Хайдельберге?), и держит в руке розы.

На протяжении всех последних лет царствования ее отца, Якова I, в правление ее брата, Карла I, во все время гражданских войн и Английской республики, вплоть до Реставрации и восшествия на престол Карла И, прихо­дившегося ей племянником, Елизавета сохраняла свой гор­дый и нищий двор в Гааге, и все эти годы ее помнили в Англии. О ней, о ее царственной крови просто невозмож­но было забыть. Ведь умри ее брат Карл молодым — а он был болезненным юношей, так что особенно долгую жизнь ему не пророчили, — и она могла бы стать королевой Ве­ликобритании. Если бы у Карла не было детей или его дети умерли бы раньше его, она унаследовала бы престол брата, а не доживи она сама до этого, королевский престол унаследовал бы ее старший сын. В противоположность отцу и брату, королева Богемии отличалась многочадием. И те англичане (а их было немало), которых не удовле­творяла непарламентская и антипуританская, можно да же сказать, потенциально папистская политика Якова I и Карла I, с надеждой обращали свои взоры на это протес­тантское королевское семейство, обитавшее в Гааге и имев­шее законные права на английский престол. На протяже­нии многих последующих лет все, кто желал передачи престола своей страны наследнику-протестанту, искали и обретали чаемых государей среди потомков Елизаветы Бо­гемской. Ее младшая дочь (двенадцатый ребенок в се­мье), родившаяся в Гааге в 1630 г., со временем стала име­новаться Софи Брауншвейгской, курфюрстиной Ганновер­ской, а ее сын, Георг I, был возведен на престол Велико­британии и основал Ганноверскую династию

Все англичане, посещавшие Гаагу, считали своим дол­гом нанести визит богемской королеве. Вот, к примеру, за­пись из дневника Джона Ивлина, помеченная июлем 1641 г.:

Прибыв в Гаагу, я первым долгом отправился ко двору ко­ролевы Богемии, где имел честь быть допущенным к руке ее Величества и лобызал ручки нескольких принцесс, ее дочерей

<...> У королевы этот день был постным, в память о прискор­бия достойной кончине ее супруга, а приемная (палата) остает­ся затянутой черным бархатом с самого дня его преставления...

Елизавета пользовалась популярностью не только у убеж­денных монархистов, сочувствовавших протестантскому делу, но и у сторонников парламента. Парламентаристы и при Якове, и при Карле относились к Елизавете Богемской с большой симпатией, да и потом, когда парламент сбросил монархию, не утратили уважения к ней. Невольно задаешься вопросом: а произошла бы вообще революция, если бы Ели­завета унаследовала от отца английский трон? Ни парла­ментаристы, ни сам Оливер Кромвель в действительности не возражали против монархии как таковой. Оливеру наи­лучшей формой правления представлялась монархия ели­заветинского образца. Недовольство вызывали конкретные монархи, пытавшиеся править без парламента и не ориен­тировавшиеся в своей внешней политике на задачу поддер­жания европейского протестантства. К Елизавете Стюарт подобные претензии, предъявлявшиеся ее царственной родне, никакого отношения не имели. Напротив, она и ее супруг олицетворяли собой именно ту внешнеполитическую линию, которую парламент желал бы навязать Якову и Карлу. По­сему неудивительно, что революционный парламент признал право королевы Богемии на его — парламента — помощь. Она получала денежное содержание от Карла I и продол­жала получать его от парламента. Живя со своим двором в Гааге, Елизавета, таким образом, оставалась в курсе бур­ных английских событий, не порывая полностью связей ни с одной из противоборствующих сторон. И хотя она всегда с абсолютной твердостью выказывала сочувствие делу своего брата Карла и была страшно потрясена его смертью, все же некоторые аспекты программы парламентаристов и Кром­веля были не так уж далеки от ее собственной позиции.

Подобная широта традиций пфальцского княжеского до­ма, позволявшая примирить в рамках одной семьи самые раз­ные точки зрения, особенно отчетливо проявилась в судь­бах двух сыновей Елизаветы, людей поразительно яркой индивидуальности. Принц Карл Людвиг, старший из ее сыно­вей (если не считать тех, что умерли во младенчестве), мог претендовать на права императорского выборщика и Пфальцское княжество — и был частично восстановлен в этих правах Мюнстерским мирным договором 1648 г., поло­жившим конец Тридцатилетней войне. Интеллектуал, глу­боко интересовавшийся новыми концепциями просвещения и развития прикладных наук, он склонялся на сторону анг­лийских парламентариев, потому что они были заинтересо­ваны в новых идеях и потому что в этой среде у него име­лось много доброжелателей, желавших видеть его восста­новленным в своих наследственных правах. Принц Руперт, напротив, был убежденным роялистом, сражался на стороне короля и прославился своей доблестью в кавалерийских атаках. Но и он не чуждался умственных запросов: имен­но ему, например, молва приписывала изобретение меццо-тинто (нового способа гравирования).

Двор Елизаветы Богемской в Гааге — тема, которая еще ждет серьезного исторического исследования. Хотя М.А. Грин собрала большой документальный материал (и в этом смысле ее книга сохраняет свою ценность до сих пор), в плане содержания она ограничилась тем, что пере­сказала романтическую историю венценосной вдовы. Г. Тревор-Ропер, насколько я знаю, первым из историков наме­тил более глубокий подход к проблеме, кратко упомянув, что главным светским покровителем «трех иностранцев» — Хартлиба, Дюри и Коменского — была:

Елизавета, королева Богемии, сестра короля, в силу своих королевских кровей ставшая знаменем оппозиции и получав­шая пособие от парламента на всем протяжении гражданских войн. Не последнюю роль играли и поддерживавшие ее дипломаты — сэр Уильям Босуэлл, в прошлом душеприказчик Фрэн­сиса Бэкона, а ныне посол в Гааге, где обитала со своим двором королева-изгнанница, и сэр Томас Роу, бывший посол при дво­ре Густава Адольфа.

Этих немногих слов достаточно, чтобы наметить кон­туры нового исторического подхода к материалам о жиз­ни елизаветинского двора в Гааге. Надо будет собрать имена значительных по своему общественному положе­нию и влиянию англичан, с которыми королева Богемии поддерживала тесную связь и для которых являлась сим­волом «елизаветинской» монархической традиции. Надо будет иметь в виду, что как вдова Фридриха Елизавета по-прежнему представляла интерес и для Европы, и для Англии. Беженцы из Пфальца, из Богемии, со всех концов разоренной войною Европы, когда-то стекавшиеся к Фрид­риху в Гаагу, устремлялись теперь к его вдове, хотя в фи­нансовом плане она ничем не могла им помочь. Зато она была, так сказать, идеологическим передаточным звеном, и это благодаря ей идеи трех «иностранцев» — Хартлиба, Дюри и Коменского — получили признание в Англии, бо­ровшейся против монархического деспотизма.

Сэмюэл Хартлиб приехал в Англию в 1628 г., после того, как католики захватили Эльблонг, город в польской Пруссии, в котором он возглавлял некое мистическое и филантропическое общество. Хотя мы не располагаем почти никакими данными о фактической истории этой группы, а сохранившиеся сведения весьма невразумительны, похо­же на то, что она называлась «Антилией». Иначе говоря, она была одним из андреэвских христианских союзов — обществом, отказавшимся от розенкрейцерского ludibrium'a, но сохранившим розенкрейцерские идеалы. В качестве «пароля» товарищи Хартлиба употребляли слово «Антилия», а не «Розенкрейц», и все же Хартлиб всю свою жизнь трудился так, как будто бы он был розенкрейцерским Братом — если можно вообразить такового не «незримым», но представшим во плоти.

Прибыв в Англию, Хартлиб собрал беженцев из Поль­ши, Богемии и Пфальца и учредил школу в Чичестере, а оттуда в 1630 г. вернулся в Лондон. К тому времени он уже имел четкое представление о своей жизненной мис­сии, заключавшейся, по его мнению, в том, чтобы предпри­нимать неустанные попытки организации филантропиче­ских, просветительских и научных обществ, спаянных ме­жду собой интенсивным, хотя и «незримым» (в смысле его несектантского характера) религиозным чувством.

Джон Дюри, шотландец по происхождению (но тоже поч­ти «иностранец», так как большую часть жизни провел за грв ницей), познакомился с Хартлибом в Эльблонге и всерьеа ун лекся идеалистическими проектами в духе своею покою Дру га. Он поддерживал тесную связь с Елизаветой Богемской и Томасом Роу, негласным советником королевы, и (как и Харт­либ) был активным сторонником восстановления суверен­ных прав ее сына, Карла Людвига, в Пфальце. (В письмах Дюри постоянно идет речь о Карле Людвиге и о необ­ходимости восстановления его суверенных прав на Пфальц (см. имен­ной указатель к книге Тернбула, на: Charles Louis, Elector Palatine). Хартлиб в 1637 г. получил от Карла Людвига жалованную грамоту, где говори­лось, что он включен в число «посланников пфальцграфа ввиду его заслуг в деле оказания помощи беженцам из Пфальца и по причине прекрасной репутации, коей он пользуется среди великих людей» (Turn-bull, pp. 2, 111-112)).

Коменский, самый знаменитый и плодовитый из всех троих, в 1628 г. (после пережитых на родине испытаний, о которых мы кое-что узнали в предыдущей главе) навсе­гда покинул Богемию и поселился в Польше, где органи­зовал чешских беженцев в общину Богемских братьев и приступил к изданию педагогических сочинений. В Польше же он начал обучать учеников своей «пансофии».

Все трое принадлежали к одному поколению, прошед­шему через увлечение розенкрейцерством, слухами о все­общей реформации и «прогрессе учености», — и, навер­ное, лучше нас разобрались в тайне розенкрейцерского Братства и его Незримой Коллегии. Это были люди, кото­рых бедствия 1620 и последующих годов лишили родины и превратили в кочующих эмигрантов. И вот, добравшись до Англии, они пытаются проповедовать там- идеи всеоб­щей реформации, «прогресс учености» и прочие утопиче­ские идеалы. Они как бы воплощают собой эмигрантскую диаспору Богемии и Германии, а если мы присовокупим к этой троице Теодора Хаака, выполнявшего поручения Коменского в Англии, — то еще и диаспору Пфальца (ибо Хаак был пфальцским беженцем).

В 1640 г. собрался наконец Долгий Парламент. Его члены были возмущены тем, что на протяжении многих лет их отстраняли от государственных дел, недовольны внутренней политикой монархии и — в еще большей сте­пени — политикой внешней, ориентировавшейся на «бес­честный мир, в то время, как протестантизм за рубежом клонился долу». Добившись казни Страффорда, этот парламент, как тогда думали, нанес окончательный удар «тирании». Людям показалось, что начинается новый пе­риод человеческой истории. В воцарившейся атмосфере восторженного энтузиазма мысли легко обращались к самым смелым проектам — подумывали и о всеобщей реформации образовательной системы и религии, и о «прогрессе учености», который можно будет использо­вать на благо человека.

Именно Долгому Парламенту Сэмюэл Хартлиб адре­совал свою утопию, «Описание Славного Королевства Макария. Он сам именовал это произведение «вымыслом», как бы уподобляя его «Утопии» Томаса Мора (из кото­рой заимствовано название «Макария») и «Новой Атлан­тиде» Фрэнсиса Бэкона. «Вымысел», или ludibrium, Хартлиба (последний термин он никогда не употреблял) представил вниманию читающей публики еще одну из тех фантастических стран, особенно популярных в эпоху ро­зенкрейцерства, где все разумно организовано, чаемый «про­гресс учености» уже произошел, повсюду, как в раю до грехопадения, царят мир и счастье. Однако рекоменда­ции Хартлиба отличались куда большим практицизмом, чем все, что предлагали более ранние утопии. Он думал не только о грядущем Тысячелетнем царстве, но, например, о законодательной реформе, к осуществлению которой парламент мог бы приступить непосредственно попрочтении его труда. И даже выразил уверенность в том, что ныне действующий парламент «еще до окончания своих полномочий <...> заложит краеугольный Камень миро­вого счастья».

В тот волнующий исторический момент, когда Англия представлялась многим избранной страной Иеговы, при­званной восполнить изъяны всего сущего, когда впервые забрезжила надежда, что именно здесь вымышленные рес­публики и незримые коллегии обретут реальность, Харт­либ написал Коменскому, настойчиво приглашая его прие­хать и вложить свою лепту в великий общий труд. И хотя это приглашение исходило не от парламента, государст­венные мужи отнеслись благосклонно к идее вызова в Англию Коменского и Дюри (ему тоже было послано ана­логичное письмо). В проповеди, прочитанной перед чле­нами парламента в 1640 г., священник упомянул Комен­ского и Дюри как двух философов, чьи советы могли бы оказаться полезными для будущих реформаторов. Коменский в далекой Польше отнесся к этому предложению с восторгом: он уже видел себя специальным уполномочен­ным парламента, перестраивающим английское общество в некое подобие Бэконовой Новой Атлантиды.

В Англии Коменского встречал Хаак, пфальцский эмиг­рант, очень хорошо и тепло его принявший, а из офици­альных властей — Джон Уильяме, епископ Линкольнский, устроивший в его честь роскошный банкет и предложив­ший бывшему беженцу и религиозному диссиденту руку дружбы. Это произошло в 1641 г., в том самом, когда Хартлиб опубликровал «Макарию», а Джон Дюри — свое столь же оптимистическое произведение, в котором пропаганди­ровал «прогресс учености» и протестантское единство, за­одно убеждая своих читателей в необходимости вернуть Пфальц старшему сыну королевы Богемской. В тот год всеобщего ликования и больших надежд энтузиасты ве­рили, что в Англии новая всеобщая реформация вот-вот свершится — бескровно, без войны, без тех страданий, ко­торые испытала и все еще испытывала Германия. В ту пору и Мильтон увлекся идеей универсальной реформы — в образовании и во всех иных сферах жизни.

Как будто бы люди с радостью ухватились за вновь предоставленный им шанс, упущенный много лет назад, — шанс добиться всеобщей реформации и прогресса, обещан­ных розенкрейцерскими манифестами и не осуществив­шихся в Германии по причине краха фридрихианского движения. Те, для кого этот крах стал горьким разочаро­ванием, теперь приехали в Англию, а англичане, стыдив­шиеся, что когда-то не поддержали немецкое движение, тепло их приветствовали. Произошел новый взрыв «ро­зенкрейцерской» эйфории; новая эра мировой истории, ка­залось, была не за горами. Идеи и восторги начальной стадии этого общественного подъема отразились — с по­разительной достоверностью — в книге Коменского «Путь Света», написанной в Англии в 1641 г., но опубликован­ной значительно позднее.

Мир, говорит Коменский в начале своей книги, подо­бен комедии, коею забавляется мудрость Господня, а акте­ры в ней — люди разных стран. Пьеса еще идет, сюжет не исчерпан, и нас ждут новые достижения человеческого по­знания. Бог обещает нам: величайший свет будет в самом конце. Как мы видим, Коменский использует театраль­ную метафору, столь глубоко укоренившуюся в сознании Андреэ, наставника его юношеских лет, для раскрытия те­мы мира, который должен перед своим концом пережить эпоху всеобщего просвещения.

Когда все частные случаи и законы будут собраны во­едино, продолжает Коменский, можно будет надеяться он ладеть во всей полноте «некиим Искусством Искусств, Нау­кой Наук, Мудростью, что превыше всех Мудростей, Све­том Светов». Изобретения прошлых эпох, навигация и книгопечатание, открыли путь к распространению света. Мы, как можно ожидать, стоим на пороге еще больших достижений. «Всеобщие книжки» (речь идет об упрощен­ных учебниках для начального образования, которые соби­рался издавать Коменский) помогут каждому обучиться грамоте и присоединиться к общему прогрессу. Книга Пансофии будет завершена. Будут основаны училища всемудрости, за которые ратовал Бэкон. А учители всемудрости из всех стран должны свободно общаться друг с другом. «Ибо хотя и правда, что мир сей не совсем лишен есть общения, однако тем способам общения, к коим он прибега­ет, недостает всеобщности». А потому желательно, чтобы «агентов общего счастия и благополучия» было много. Они должны руководствоваться некиим порядком, «дабы всякому из них было ведомо: что именно надлежит ему делать, кому, когда и с чьей помощью; и дабы он мог устроить дело свое наилучшим для общего блага образом». Следует соз­дать Коллегию, или священное общество, которое посвятит себя общему благу человечества и будет скрепляться опре­деленными законами и правилами. Для распространения света весьма необходим также универсальный язык, кото­рый был бы понятен каждому. Этой проблемой займутся ученые мужи из нового ордена. И в конце концов свет Евангелия, вместе со светом знания, распространится по всему миру.

Здесь явственно ощущается влияние Бэкона с его за­мыслами коллегий и организаций, «распространяющих свет» («купцы света» в «Новой Атлантиде»). Все три дру­га — Коменский, Дюри и Хартлиб — страстно увлекались работами Фрэнсиса Бэкона и признавали его великие за­слуги в деле научного прогресса. Приехав в Англию, они вступили в контакт с возродившимся бэконианским движением, в начале 40-х гг. переживавшим буйный расцвет. Но в рассмотренном нами отрывке прослеживается и иной источник влияния. Бэконовы «купцы света» здесь как бы слились с розенкрейцерскими Братьями: от последних они переняли видение мира, который, перед своим апокалип­тическим концом, продолжает двигаться к свету (эта идея с большой выразительностью была запечатлена в «От­кровении»), а также интенсивное евангелическое благо­честие розенкрейцерских манифестов. Мы уже говорили, что сам Бэкон, вероятно, осознавал свои связи с розен­крейцерством; во всяком случае, отдельные компоненты его мифа о Новой Атлантиде явно «смоделированы» по образцу другого мифа — о незримых розенкрейцерских Братьях, посвятивших себя служению общечеловеческо­му благу, и об их великой коллегии, неведомой остальному миру.

Мне трудно ясно выразить свою мысль, но я пытаюсь показать, что с приездом в Англию «трех иностранцев», пропагандировавших свой, «иноземный» вариант «прогрес­са учености», слились в одно русло два потока одного, в сущности, движения — английское бэконианство и немец­кое розенкрейцерство; более того, какая-то связь между этими потоками существовала и до момента их встречи. Авторы розенкрейцерских манифестов и некоторых дру­гих сочинений времен «розенкрейцерского фурора» вполне могли быть знакомы с идеями Бэкона, а уж Бэкон опреде­ленно знал розенкрейцерский миф — по крайней мере когда писал «Новую Атлантиду».

1641 г. оказался ложной зарей. Великий прогресс уче­ности, Свет Тысячелетнего царства были отнюдь не гак близки, как многие полагали. Да и не могла новая эпоха утвердиться в Англии мирным путем, без тех бедствий, что выпали на долю Германии. Англичанам предстояло пережить долгие годы анархии и кровопролития. К 1642 г. стало совершенно очевидно, что страна скатывается в граж­данскую войну, что парламенту хватает иных забот, кроме как выдумывать законодательство грядущего «золотого века», и что «всеобщую реформацию» придется отложить на неопределенный срок.

Три друга-энтузиаста тоже это поняли. Коменский и Дюри в 1642 г. покинули Англию, чтобы продолжить свою деятельность в иных местах: Коменский — в Швеции, Дю­ри - в Гааге. Но Хартлиб никуда не уехал и, оставаясь в Англии, описывал, планировал и организовывал все но­вые общества, которые, как он считал, могли бы послужить моделью для будущего.

Возможно, дойдя до этого места, внимательные чита­тели испытают (как испытываю и я) странное ощущение уже виденного. Возбуждение, охватившее англичан в 1641 г., очень напоминает «фурор», вызванный розенкрейцерскими ма­нифестами: всем кажется, что вот-вот наступит «прогресс учености», что человечество стоит в преддверии неких выс­ших сфер и новых возможностей. Начало гражданских войн положило конец их легкомысленным мечтам, подоб­но тому, как Тридцатилетняя война охладила розенкрей­церские упования. Да и средство, к которому обратились самые упорные умы, не отказавшиеся от своего идеала, — создание маленьких «моделей» будущего общества — в обоих случаях было одним и тем же. Хартлиб, учреждая в Англии различные группы (под именем ли «Макария», или под иными именами), участвовал в том же процессе, что и Андреэ, занявшийся организацией «модельных» групп (христианских обществ) после того, как утратил веру в скорое осуществление «всеобщей реформации». И, кста­ти, Хартлиб увлекся подобным «моделированием» еще до того, как переехал в Англию, — во времена эльблонгской «Антилии».

Хартлиб всерьез разрабатывал планы образователь­ной реформы, филантропической и благотворительной дея­тельности, использования науки в практических целях. Он прекрасно понимал значение математики для прикладной науки, и потому его модель усовершенствованного об­щества больше напоминает Христианополь, чем Новую Ат­лантиду. Мы помним, что «христианопольская» модель будущего общества, предложенная Андреэ, базировалась, как и философия Джона Ди, на таком видении математи­ки, которое предполагало одновременно и практический, утилитарный подход к этой науке (ориентированный на технические достижения), и подход возвышенно-абстракт­ный, уводящий в «ангельские сферы».

Традиция Ди сохранялась в Англии главным образом в форме увлечения математикой и возможностями ее ути­литарного (технологического) использования. Хартлиб, воз­можно, впервые познакомился с этой традицией именно в Англии, и - как знать — не соединилась ли она в его сознании с «христианопольской» (андреэвской) моделью христианского общества, оказавшей на него глубокое влияние еще в юности? В самом деле, некоторые факты как будто указывают на то, что Хартлибово понимание науч­ного прогресса сложилось в значительной мере под воз­действием Ди. Хартлиб восхищался «Предисловием к Евк­лиду» Ди: это совершенно очевидно, потому что в 1655 г. он настойчиво добивался переиздания сего сочинения на латинском языке. А среди тех помощников и соратников, которых Хартлиб подобрал себе в Англии, привлекают внимание фигуры Джона Пелла и Уильяма Петти — оба были математиками и механиками, последователями Ди. В «Идее Математики» Пелла (1638) явственно ощутимо влияние «Предисловия к Евклиду»; что же до Петти, то он, в силу своих увлечений топографией и навигацией, несомненно учился более у Ди, чем у Бэкона.

А посему я рискну предположить, что «вульгарное» (или «утилитарное») бэконианство Хартлиба обязано своим происхождением вовсе не Бэкону. Скорее, оно вышло из традиции, связанной с именем Ди, хотя сам Хартлиб, как и его друзья, был склонен считать любое усилие, направлен­ное на научный прогресс, проявлением бэконианства. Но, конечно, сказанное не отрицает того всеми признанного факта, что истоки утопизма Хартлиба в значительной ме­ре восходят к «Новой Атлантиде».

И все же интенсивное христианское благочестие «Хри-стианополя», вдохновленного идеями Джона Ди, вероят­но, в большей степени соответствовало натуре Хартлиба (который сам был глубоко верующим христианином и мис­тиком), нежели холодновато-сдержанный настрой Бэконовых сочинений.

Мы теперь переходим к многократно обсуждавшейся теме, предыстории английского Королевского общества, — ради чего, собственно, и была задумана настоящая глава. Может быть, нам повезет, и знакомые фрагменты голово­ломки сложатся в какой-то новый, более связный узор.

Если верить Джону Уоллису, Королевское общество ведет свое начало от нескольких собраний, организован­ных лондонскими учеными в 1645 г., в самый разгар граж­данских войн, на которых обсуждались проблемы натур­философии (в особенности новой экспериментальной фи­лософии) и других областей человеческого знания. Рассказывая об участниках этих встреч, Уоллис вспомина­ет «Доктора Джона Уилкинса, впоследствии принявшего сан Епископа Честерского, а тогда исполнявшего должность капеллана Князя-Выборщика Пфальцского в Лондоне, <...> Мистера Теодора Хаака (одного немца из Пфальца, кото­рый в те времена проживал в Лондоне и был, как мне ка­жется, первым устроителем и организатором сих собраний), и многих других». Достоверность уоллисовского отчета о возникновении Королевского общества оспаривалась мно­гими исследователями, больше полагавшимися на офици­альную историю этого учреждения, написанную Томасом Спратом, в которой лондонские собрания 1645 г. не упоми­наются.

Как бы то ни было, в свете интересующей нас пробле­матики рассказ Уоллиса представляется весьма любопыт­ным, так как явно подчеркивает решающую роль пфальц­ского влияния. По мнению Уоллиса, Хаак, никому не из-иестный немец из палатината, был организатором первых собраний, положивших начало Королевскому обществу. Уоллис также не забывает упомянуть, что Джон Уилкинс (впоследствии одна из главных фигур в Королевском об­ществе) во времена этих первых собраний служил капел­ланом при «Князе-Выборщике Пфальцском» (старшем сыне короля и королевы Богемии). Таким образом, весь рассказ о происхождении Королевского общества приоб­ретает несколько странный «пфальцский» колорит: пер­вые собрания организуются немцем из палатината, в каче­стве представителя Церкви на них присутствует капел­лан пфальцграфа Рейнского.

Следующим по времени кусочком «головоломки» о происхождении Королевского общества являются упоми­нания «Незримой коллегии» в письмах Роберта Бойля (см. илл. 34) 1646-1647 гг.

В октябре 1646 г., обращаясь к своему бывшему учи­телю, молодой Бой ль сообщает, что, следуя принципам «на­шей новой философской коллегии», решил посвятить себя занятиям натуральной философией и просит присылать ему полезные книги, оговаривая, что в благодарность за это его корреспондента ожидает «самый теплый прием в нашей Незримой Коллегии».

Несколькими месяцами спустя, в письме другому своему другу, датированном февралем 1647 г., Бой ль пишет:

Лучше всего то, что столпы Незримой, или (как они сами именуют себя) Философской, Коллегии время от времени ока­зывают мне честь, удостаивая своим обществом <...> мужи столь вместительного и испытующего духа, что обычная философия «школы» составляет лишь самую низшую область их позна­ний; однако, хотя они намерены прокладывать путь для всякого благородного замысла, их гений до Такой степени смирен и го­тов учиться у каждого, что они не пренебрегают советом даже и самого низкого (по званию и образованию) человека, лишь бы он обосновал свое мнение; особы, стремящиеся устыдить себя­любие своим действенным и глубоким милосердием, которое достигает каждого существа, еще могущего именоваться чело­веком, и не удовлетворится прежде, нежели облагодетельствует весь мир. Они и в самом деле настолько тревожатся из-за не­достатка добрых начинаний, что готовы принять на себя заботу обо всем роде человеческом.

В мае 1647 г. (в письме, адресатом которого предпо­ложительно был Хартлиб) Бой ль снова пишет о «Незри­мой Коллегии» и ее планах, вдохновленных идеей обще­ственного блага.

Эта «Незримая Коллегия» дала пищу для многих спе­куляций, поскольку в ней видели возможный праобраз Ко­ролевского общества. Что она собой представляла, где про­ходили ее собрания, кто входил в число членов? Можно ли отождествить ее с одной из тогдашних групп, занимавших­ся натуральной философией? Например, с группой Хаака, образовавшейся в Лондоне примерно в то же самое время? Или с группой Хартлиба? Описание благотворительных устремлений Коллегии вполне подошло бы к Хартлибу. Само же название «Незримая Коллегия» звучит для нас знакомо. Оно как бы обыгрывает давнюю шутку или иг­ру — ludibrium, прочно связавшую понятие «незримости» с розенкрейцерскими Братьями и их коллегией. Помните? Декарту пришлось специально доказывать свою «зримость», чтобы избежать подозрений в причастности к розенкрей­церству. Бэкон тоже знал эту шутку: благонамеренные бра­тья из Новой Атлантиды и их великая коллегия оставались «незримыми» для остального мира. Свойство «незримо­сти» для окружающего мира можно, с некоторым основа­нием, отнести и к «Антилии», и к группам под иными на­именованиями, ведущим свое происхождение от Андреэ.

Выражение «Незримая Коллегия», выбранное Бойлем для обозначения группы, с которой он недавно познако­мился, позволяет предполагать, что и он, и его корреспон­денты были в той или иной степени наслышаны о розен­крейцерской истории: ведь, хотя слово «розенкрейцеры» ни разу не прозвучало, в переписке явно обыгрывается давешний розенкрейцерский ludibrium. Итак, переписка Бой-ля оказывается немаловажным звеном в цепи свидетельств, связующих розенкрейцерское движение с предшествен­никами Королевского общества.

Свидетельства эти сами по себе давно известны, но весь вопрос в том, как из известных кусочков голово­ломки сложить осмысленную картину. Для начала я предлагаю подумать еще над одним «фрагментом»: тем фактом, что Джон Уилкинс (см. илл. 35) — капеллан пфальцграфа и фигура первого плана в движении, при­ведшем к образованию Королевского общества (а затем и в самом Обществе), — ссылается в своей книге на ро­зенкрейцерское «Откровение».



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-12-30; просмотров: 155; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.17.162.247 (0.045 с.)