ТОП 10:

Самый холодный день 1948 года



 

В неволе все дни одинаковы, и месяцы, и годы какие-то безликие. Но этот день мне хорошо запомнился, потому что 8 февраля был самый холодный день в ту зиму: мороз стоял минус 60 градусов. Ветра, правда, не было вовсе, но дышать было невозможно. Казалось, что какая-то раскаленная жидкость обжигает легкие.

Я очень устала на работе. Сказывалось отсутствие тренировки – в тот день я впервые вышла на работу после травмы. У меня был перелом левого предплечья без смещения лучевой кости. Гипс сняли. Осталась лонгетка. Я могла еще дней десять кантоваться, но Машка Сагандыкова рассказывала, как им тяжело: участок перешел на новое место, сдав нарезанные выработки добычникам. Почти все рабочие заняты переноской оборудования, а план горит. Шахтеры – хорошие товарищи. И Байдин... Нет, я должна быть там, с ними. Пусть рука моя еще не совсем в порядке, не беда. Вагоны катать можно и плечом.

– Евфросиния Антоновна, вы настаиваете, и я вас выписываю на работу по собственному желанию, учтите! – говорила Татьяна Григорьевна Авраменко, наш новый врач (она недавно прибыла к нам из лагеря КТР – каторжного, после того как ей заменили пятнадцать лет КТР десятью годами ИТЛ).

– Ладно, не подведу. Я за себя отвечаю.

Я и не подозревала, как скоро я ее подведу…

Стычка с Малявкой

 

Девчата 11-й шахты, как всегда, запаздывали на вахту. Дело в том, что на этой шахте многие заключенные-начальники имели свои заначки, что-то наподобие комнатушек, где они принимали своих лагерных «жен» на полусемейных правах. Эти привилегированные любовники и были причиной того, что всем собравшимся на вахту, где нас ждал конвой, приходилось ожидать. На этот раз конвоир не захотел ждать, даже в бараньем тулупе ему было холодно, и повел нас – шахту 13/15 и рудник 7/9. Но не успели мы отойти и ста метров, как девчата 11-й шахты прибежали на вахту, и дежурный с вахты крикнул, чтобы мы обождали, а сам стал пропускать их, считая по пятеркам. Наш конвоир был очень зол: он охотно бы проучил опоздавших, заставив их ждать следующего развода. Но мы остановились. Пришлось и ему ждать.

Я всегда шла в первой пятерке с края, очень близко от конвоира. Мы все обернулись и смотрели, как девчата пятерками пускались бегом и пристpаивались в хвосте нашего конвоя. Разозленный конвоир-коротышка по кличке Малявка, раздосадованный задержкой, решил сорвать злость, а так как я была ближе всего к нему, то ударил меня ногой в зад. Я обернулась, смерила его взглядом и сказала:

– Ну и дурак!

Заключенные должны все сносить безропотно. Поэтому Малявка от неожиданности рот открыл. Затем ринулся вперед, замахнувшись, чтобы ударить меня прикладом.

Наверное, мне было суждено стать чемпионом рукопашного боя – от удара я увернулась и подставила руку так, что получился как бы рычаг с перевесом в прикладе. Меховые рукавицы у Малявки задубели, и винтовка выскользнула из его рук и нырнула в сугроб. Он молча ее поднял и не сказал ни слова. Зато когда нас пересчитывали на вахте, он указал на меня:

– Вот эта бунтовала и вырвала у меня винтовку!

Дело приняло плохой оборот.

 

 

Меня ввели в помещение вахты, и дежурнячка сунула мне лист бумаги:

– Пиши объяснение!

Объяснение – это формальность для того, чтобы на законном основании посадить человека в штрафной изолятор.

– Я в вашей власти. Но здесь объясняться мне не перед кем. Завтра, когда будет начальник лагеря, перед ним я и буду объясняться! – сказала я, пожимая плечами.

Всего шесть часов вечера, но это глубокая ночь в Заполярье. Невыносимо холодно: воздух кажется густым, он с трудом проникает в легкие. Неба не видно, оно затянуто морозной мглой.

Я устала, до дурноты устала. Невыносимо мозжит рука, с которой только-только сняли гипс. Впрочем, все болит. Так бывает всегда, когда, не втянувшись, выполняешь тяжелую работу. И я голодна. Очень голодна. Все торопятся, бегут в столовую, получают свою баланду и, выпив ее, разумеется без хлеба (хлеб – это утром), залезают на нары и могут спать.

Как хочется спать! А меня ведут в штрафной изолятор.

Мы миновали санчасть. Вот столовая. Несколько женщин стоят с котелками. Среди них Машка Сагандыкова – моя верная напарница.

Вот и пятый барак – последний в этом ряду. Несколько женщин стоят смотрят, кого ведут.

Навстречу нам попадается начальник режима лейтенант Полетаев.

– Вот веду женщину. Отказалась писать объяснение. Какая гордая! – усмехаясь, говорит дежурнячка.

– Гордая? Вот мы собьем с нее гордость! – и, размахнувшись, он ударяет меня по лицу.

Звук второй пощечины раздается почти одновременно. Не знаю, как это у меня получилось. Я не была подготовлена к подобному способу сбивать гордость, но реакция была молниеносной и точной. Если от удара, который нанес он мне, я пошатнулась, и шапка съехала на бок, то ответная оплеуха чуть не сбила его с ног, а шапка его покатилась куда-то в темноту.

Пятеро женщин видели, как начальник режима получил пощечину, вполне им заслуженную.

Лейтенант Полетаев ринулся ко мне, но сдержался и прошипел неестественно тихим голосом:

– Веди ее сюда… Ну, постой!

Расправа

 

Да, заплатил он мне сполна! И – с лихвой.

Когда он схватил меня за руку, желая ее заломить, я, в свою очередь, вцепилась в его руку и нечеловеческим усилием завернула ее так, что он чуть не упал. Но этого отчаянного напряжения хватило очень ненадолго. А дальше он по одному выкручивал мне пальцы. Боль ни с чем не сравнимая, разве что – с моим упрямством. Помнится, я смогла ему крикнуть «трус» и «подлец», даже несколько раз. Откуда у человека берутся силы, чтобы не только выдержать страдание, но и противостоять ему? Когда он выкручивал мне пальцы, чтобы заставить меня упасть на колени, я на колени не стала. Тогда он стал избивать меня кулаками. Затем, очевидно, разбив руки, схватил табуретку и стал наносить ею удары, которые я, теряя силы, почти не могла хоть сколько-нибудь амортизировать здоровой рукой.

Он потерял всякий контроль над собой и, ослепленный яростью, безусловно, убил бы меня. К счастью, в коридоре за дверью стояла дежурнячка, та самая, что меня вела сюда с вахты. Ей абсолютно не улыбалась перспектива оказаться соучастницей убийства. Дежурнячек набирали из числа досрочно освобожденных уголовниц. Полетаев – партийный, ему легче уклониться от ответственности. Кроме того, были свидетели, в том числе Машка Сагандыкова. И кто знает, как отнесется к убийству шахта? Так или иначе, дежурнячка ножом откинула крючок, ворвалась в комнату, где Полетаев избивал меня, и вырвала у него из рук табуретку.

Что там потом происходило, не помню. Наверное, я была без сознания. Очнулась я, когда дежурнячка меня трясла. Комната кружилась, и пол словно ускользал из-под меня.

– Раздеть до рубашки и – в холодную! – донеслось как бы издалека.

Дежурнячка начала стаскивать с меня телогрейку. Я ее отпихнула, скинула телогрейку, гимнастерку и расстегнула пояс от штанов.

– Не надо, довольно! Ступай, хватит! – торопила она меня, подталкивая к дверям.

В холодной

 

Разумеется, ШИЗО не курорт. Даже общая камера не отапливается, но оба ее окна застеклены, а через дверь, верх которой – решетка без стекол, проникает немного тепла из коридора, где топится печь дежурной комнаты. Кроме того, в общей – вагонные нары и, забившись под потолок, провинившиеся хоть и мучительно зябнут, но не замерзают. Нары – голые горбыли, меж которыми щели пальца в полтора-два. А чтобы «воспитание» было более доходчивым, штрафным дают 400 граммов хлеба, два черпака жидкой баланды в день и гоняют на самую тяжелую работу – в песчаный или гравийный карьер. Зимой это невесело, но все же это рай в сравнении с холодной!

 

 

За мной захлопнулась дверь. Загремел засов, зазвенели ключи, брякнул замок. Я огляделась. Было не очень темно, а когда глаза привыкли, то даже почти светло. Сверху, из пятого барака, сквозь маленькое горизонтальное окошко с толстыми железными прутьями без стекол проникал свет. К сожалению, проникал и снег. Узкая комнатушка была припорошена снегом. В углу лежал сугроб. На мне были ватные брюки и валенки, но выше пояса – изорванная, окровавленная рубаха. И голая голова– рассеченная, окровавленная. Кровь текла горячая, но сразу застывала, образуя корку. Я сделала несколько шагов и привалилась к стене. Холод стены обжег спину. Я отшатнулась, ноги меня не удержали, и я опустилась в снег.

Все ныло, мозжило, болело на все лады, но больше всего – левая рука. Пальцы и вся кисть опухли, и рука стала тяжелой, будто налитой расплавленным свинцом. В голове, казалось, грохотал трактор.

И все же холод перекрыл все остальное, и мне стало ясно, что надо превозмочь боль, головокружение и тошноту и двигаться, двигаться, двигаться...

«Правосудие»: что можно и чего нельзя

 

Опять раздался скрип, звон и грохот отпираемой двери.

– Керсновская – в дежурку!

Минуту тому назад мне казалось, что боль и холод наконец сломили меня, но тут... Я не знаю, откуда у человека берутся силы, когда вроде бы все резервы исчерпаны. Если борешься за свою жизнь – это инстинкт самосохранения; если надо смело глянуть в лицо смерти – это гордость. Здесь было что-то иное, но что? На это могли бы ответить, пожалуй, только индийские йоги или тот индеец, который, даже привязанный к столбу пыток, поет «Песнь Смерти»!

В дежурку я вошла твердым шагом с высоко поднятой головой, но вместо Полетаева там встретил меня другой офицер. Он смерил меня взглядом и буркнул, указывая на лист бумаги на столе:

– Пиши объяснение!

– Я уже сказала: объясняться буду только перед начальником, лейтенантом Амосовым.

– Я его заместитель лейтенат Путинцев.

– Я вас не знаю.

Он уставился на меня колючим взглядом. Молчание затянулось.

– А что это врач Авраменко со своими сестрами из-за тебя забегали? – вдруг спросил он.

– Врач Авраменко знает, что меня в ШИЗО сажать не за что. Кроме того, она знает, что без санкции врача никто не имеет права сажать человека в ШИЗО. Особенно человека, еще не оправившегося после производственной травмы. Она и на работу меня выписала по моему желанию: я должна была еще лечиться.

– А мы не верим заключенному-врачу! Завтра здесь будет вольный врач из первого лаготделения.

– Тем лучше! К моей жалобе начальнику Норильского комбината будет также приложена справка о нанесении побоев, подписанная вольнонаемным врачом.

Опять наступила пауза. Я прилагала нечеловеческие усилия, чтобы не дрожать, но не заикнулась о своей одежде.

Не дождавшись, он сам сказал:

– Одевайся и пойдешь в общую.

– Нет, не пойду! Останусь в холодной.

Он промолчал. Видно, его самого не устраивало, чтобы те несколько жучек, что сидели в общей, видели, до чего я изувечена.

Путинцев понимал, что администрация на сей раз влипла…

Вообще жизнь заключенного ломаного гроша не стоила. Их ставили в условия, в которых они не могли выжить.

Так было с офицерами из стран Прибалтики: их держали на Ламе, пока они почти все поголовно не поумирали. Умерли? Тем лучше!

Заключенных ликвидировали по спискам, присылаемым из центра: сколько в одной только Игарке было пущено под лед в 1941–1942 годах! Получен приказ – и выполнен.

Обрекали на смерть целые группы нежелательных иностранцев: китайцы с КВЖД, испанцы, военнопленные японцы – с мертвыми было меньше возни, чем с живыми.

Наконец, были штрафные командировки. Там со штрафниками местное начальство расправлялось, как ему заблагорассудится: чем больше отрицаловки вымрет, тем лучше – выжившие наберутся страху.

Но в некоторых случаях надо было соблюдать видимость законности. Это когда заключенные работали на производстве, которое было заинтересовано в их жизни и работоспособности. Одним из таких производств была наша шахта.

Конвоир мог меня застрелить вне зоны за неповиновение, но в зоне меня, шахтера, никто не смел без основания ни убить, ни заморить насмерть, ни даже просто изувечить.

Путинцев отлично понимал, что они оба превысили свою власть: Полетаев – избив меня, нанеся увечья и решив меня заморозить, а он, Путинцев, – не посчитавшись с мнением врача, не давшей санкции на содержание меня в штрафном изоляторе. Значит, им надо было избавиться от врача Авраменко и от улики, то есть от меня, а для этого – убрать меня из зоны, а там видно будет: можно застрелить «при попытке побега» или что-нибудь в этом роде.

Поэтому меня и оставили в холодной. Тем пяти женщинам, которые видели «обмен любезностями», легче заткнуть глотку страхом, чем жучкам, сидевшим в общей камере: среди них были такие оторвы, которые могли бы, узнав от меня, что и как, все это разгласить.

Горох и саботаж

 

Одна из обязанностей лагерного врача – снять пробу и написать в специальном журнале, что пища годна к раздаче. Пусть это самая отвратительная пища, но она уже сварена и лучше все равно не станет. Раздача пищи в шесть утра. В 6.30 – развод, и рабочие утренней смены собираются на вахте.

В эту ночь повариха (заключенная из числа уголовниц и поэтому находящаяся на привилегированном положении и пользующаяся всякого рода поблажками) выходила за зону к своему любовнику на «Кислородный», что на вершине горы «Святая Елена». Было ли это с ведома Путинцева, который дежурил по лагерю в ту ночь, не знаю, но это ему оказалось на руку. Повариха вернулась в зону уже в шестом часу и засыпала в котлы горох (хоть и червивый, но сухой) не в два часа, а почти в шесть, то есть перед самой раздачей. К моменту раздачи горох был абсолютно сырой, и врач, снимая пробу, написала: «Пища к раздаче непригодна».

Вышла заминка: посылать людей работать до вечера натощак или не выпускать их из зоны?

На работу их все равно погнали, это естественно, но Путинцев обвинил врача Авраменко в намерении сорвать развод, то есть в акте саботажа. Это уж, безусловно, козырь, на котором он мог отыграться: снять врача с работы и назначить следствие.

Следственные органы прибудут не раньше девяти утра. До этого времени горох, безусловно, успеет развариться и срок за саботаж (статья 58, пункт 14) врачу Авраменко обеспечен.

Но у нее и так статья 58. И тому, у кого она уже имеется, надеяться на пощаду не приходится! А дома на Украине у нее дочь, которую она оставила четырехлетней сиротой в колхозе у почти слепой старухи...







Последнее изменение этой страницы: 2017-01-19; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 34.204.191.31 (0.011 с.)